Глава 10. Начальный этап утверждения бюрократической неоконфуцианской монархии: ранний Чосон (1392–1598 гг.)
а) XV в. — стабилизация центральной власти и складывание социально-политической системы Чосона
Продолжая корёские традиции, чосонское общество сделало шаги вперед во всех областях экономической, общественной, политической и культурной жизни. С восшествием новой фамилии на трон закончился начавшийся с конца XII в. период смут и распрей; крестьянство и горожане получили возможность заниматься хозяйственной деятельностью, не подвергаясь чрезмерной и нерегулярной эксплуатации и не опасаясь грабежей, захватов и порабощения со стороны корёских олигархов и внешних врагов. Страна вступила в продолжавшуюся почти два века эпоху относительно мирного развития. Ликвидация военно-политической нестабильности — главного препятствия для развития производительных сил — сразу же положительно сказалась на хозяйстве страны. За первое столетие правления новой династии число ее подданных увеличилось с приблизительно 1 млн до почти 4 млн человек. Тенденция к устойчивому экономическому росту, в том числе и за счет внедрения новых сельскохозяйственных методов, продолжалась и в дальнейшем. Это говорит о положительном эффекте, который «бюрократическая стабилизация» имела на социально-экономический базис общества.
Прогрессом можно считать и завершившуюся к концу раннечосонского периода определенную «унификацию» господствующего класса, его оформление в единое янбанское сословие. В корёской системе господствующий класс подразделялся на несколько сословных групп — служилую аристократию (практически монополизировавшую политическую власть), среднее и мелкое центральное чиновничество, «местных чиновников», верхушку буддийского монашества, и т. д. Политические и экономические возможности каждой из этих групп были различны, переход из одной группы в другую — затруднен. С приходом к власти новой династии и вводом в действие значительно более регулярной бюрократической машины, а также благодаря росту производительных сил в сельском хозяйстве и усилению средних и мелких землевладельцев, различия между привилегированным меньшинством правящего класса (аристократией) и большинством чиновников-землевладельцев начинают стираться. Развитие государственной и частной образовательной системы, более регулярный процесс комплектования госслужбы через экзамены, общие для всех правила оценки заслуг и повышения — все эти черты чосонской системы постепенно уравняли все основные группировки господствующего сословия в плане их социального положения (хотя сохранилась, скажем, дискриминация по отношению к военным чиновникам). Ряд групп (например, буддийское монашество) был исключен из состава господствующего класса.
С начала XVI в., с усилением конфуцианских ученых из среды мелких и средних землевладельцев (группировка сарим), переход к новому типу сословного общества был завершен. Новое господствующее сословие, янбаны (буквально «две группы» государственных служащих — гражданские и военные), отличалось однородностью. Большинство янбанов (даже самые бедные) владели землей, практически все получали конфуцианское образование, были связаны с государственной службой (для поддержания статуса одно из трех поколений янбанской семьи было обязано служить) и имели право и возможность сдать экзамен и занимать любую должность, вплоть до высших. В то же время политические возможности группировок, к служилому землевладельческому сословию не принадлежащих (скажем, евнухов) были сведены к нулю (что отличало Чосон от Минского Китая). Конечно, янбанское сословие осталось разделенным на группы и клики по самым разным признакам — региональному, идеологическому (принадлежность к той или иной школе в неоконфуцианстве), политическому, и т. д. Эти внутрисословные группы могли отличаться по уровню экономического или политического влияния, но не по основным характеристикам их хозяйственного или социального положения.
Значительной «унификации» подверглось и крестьянство. Жители хян, пугок и со были уравнены в правах с янинами. В результате нескольких проверок статуса рабов в начале правления династии значительное количество незаконно порабощенных янинов было возвращено в состав лично свободных крестьян. Исчезли наследственные «военные семьи», как столичные, так и провинциальные — военная служба стала (по крайней мере, формально) одной из обязательных для всех подданных (исключая, в большинстве случаев, янбанов) повинностей. В целом, чосонский период был временем слияния большинства эксплуатируемых групп в единое сословие янинов — лично свободных подданных, чьи отношения с государством строились на основе определенной законом «сетки» налогов и повинностей. Учитывая, что (по крайней мере, в теории) янины имели даже право на сдачу государственных экзаменов на должность, и что попытки представителей власти на местах «дополнительно» эксплуатировать янинов в свою личную пользу должны были пресекаться сетью явных и тайных контролеров, можно сказать, что их статус несколько повысился. Политика гомогенизации общества проводилась и в религиозно-идеологической сфере. Обряды и жертвоприношения, официально не признанные государством (прежде всего несовместимого с конфуцианством шаманистского типа), запрещались и преследовались. Над буддизмом, лишившимся своего привилегированного статуса, был установлен жесткий административный контроль. По всей стране (в том числе и в крестьянской среде) внедрялись неоконфуцианские обряды и мораль — поклонение жертвенным дощечкам предков, идеи жесткой вертикальной организации общества (подчинение женщины мужчине, младших — старшим). Немногое осталось от присущего Коре разнообразия локальных культов или бытового равноправия полов. В то же время, организованное насаждение неоконфуцианской ортодоксии имело и положительные стороны, скажем, распространение грамотности.
Конечно, оформление двух присущих бюрократическому государству основных сословий (служивого землевладельческого и лично свободного податного) не означало перехода к «раннему этапу Нового Времени» (о чем без достаточных оснований любят писать некоторые южнокорейские авторы). Межсословные барьеры, скорее, усилились. Ливанское сословие по степени замкнутости было ближе к европейскому дворянству, чем к гораздо более «открытому» для социальной мобильности господствующему классу Минского Китая. Даже дети янбанов от наложниц исключались в раннем Чосоне из числа полноправных янбанов. Возможности приобрести янбанский статус для выходцев из непривилегированных или «средних» групп предоставлялась лишь в особых случаях (военные заслуги, и т. д.). Размывание средневековых сословных барьеров началось с массовым разорением янбанства и выходом на историческую сцену богатого крестьянства и купечества лишь в конце XVIII — начале XIX вв. Другая типично средневековая черта раннечосонского общества — сохранение значительного числа рабов (казенных и частных — всего до 200–300 тыс. чел.). Ряд неполноправных сословных групп по-прежнему причислялся к париям-чхонмин (мясники, шаманы, бродячие актеры, и т. д.). Не было оформлено «среднее» (протобуржуазное) сословие, неразвитыми оставались частное ремесло и торговля. Явно средневековый характер имела и идеология раннечосонского государства, неоконфуцианство. Она рассматривала мир как огромную космо-социальную иерархию, оправдывая сословное неравенство как продолжение космического порядка («янин ниже янбана, так же как Земля ниже Неба») и отрицая наличие у человека неотъемлемых индивидуальных прав (подчеркивались лишь обязанности: сына, жены, подданного). В этом смысле, о приметах Нового Времени в Корее можно говорить лишь с освобождением большей части государственных рабов и подрывом авторитета неоконфуцианской ортодоксии в начале XIX в.
В то же время, создание и распространение корейского алфавита в середине XV в., распространение печатных книг, перевод многочисленных конфуцианских и буддийских сочинений на корейский язык имели своим результатом относительно высокий уровень этнокультурного, государственного самосознания. Исчезают проявления регионального политического сепаратизма, характерные еще для середины XIII в. Формируется «прото-национальное» сознание: оставаясь частью общерегиональной культуры (конфуцианцем), чосонец, прежде всего образованный, начинает осознавать себя одновременно и корейцем — потомком мифического Тангуна, обладателем своеобразного исторического наследия, носителем отличного от Китая языка. К концу XVI в. можно говорить об оформлении корейского этноса (протонации) на докапиталистической стадии. Учитывая значительный прогресс не только в административной или сословной, но и в этнокультурной консолидации, ранний Чосон можно характеризовать как «продвинутое средневековое общество» — позднесредневековую бюрократическую монархию, постепенно создающую предпосылки для перехода, в последующие столетия, к следующим этапам исторического развития.
Первые шаги основателя новой династии были направлены на упрочнение внутренних и внешних позиций своего дома. Требовалось твердо обосновать право новой династии на власть в системе тогдашних идеологических стереотипов. С этой целью Ли Сонге (известен по посмертному имени Тхэджо; правил в 1392–1398) известил — на следующий же день после восхождения на престол — регионального «сюзерена», Минскую династию, о династических переменах в Корее и формально ходатайствовал о признании его прав на трон. Он также попросил выбрать имя для новой корейской династии из двух представленных им вариантов — Хварён (по месту происхождения его семьи в северовосточной Корее) и Чосон (по основанному легендарным прародителем Тангуном Древнему Чосону). Минское правительство остановило свой выбор на втором варианте (ибо Древний Чосон упоминался в китайских источниках), и с этого момента Чосон стало официальным названием новой династии. Получение от Минов наименования для нового государства означало признание дома Ли Сонге de-facto. Сложнее было с признанием de-jure, символизировавшимся вручением «вассалу» от «сюзерена» золотой государственной печати и письменной инвеституры. Желая закрепить свою позицию «сюзерена», а заодно и удовлетворить собственные нужды, Мины требовали от новой корейской династии возвращения бежавших в Корею чжурчжэней и выплаты непомерно большой «дани» лошадьми, золотом и серебром. Чтобы уклониться от последнего требования, Корее пришлось даже демонстративно отказаться на некоторое время от разработки золотых и серебряных рудников.
После долгих переговоров, часто на грани конфликта, золотая печать и текст инвеституры были официально посланы в Корею в 1401 г. Это сыграло большую роль и в легитимизации новой династии внутри страны: господствовавшая идеология рассматривала китайского императора как «Сына Неба», и правитель «окраинного государства», не имевший китайской инвеституры, был, с точки зрения образованных корейцев, узурпатором. Другим элементом утверждения легитимности новой династии было основание новой столицы: Кэсон, центр старой корёской аристократии, был слишком тесно связан с памятью о прошлом. В результате долгих поисков с использованием популярных в то время геомантических методов выбор в 1394 г. был сделан на центре уезда Ханян в долине реки Ханган, считавшейся еще в древности стратегически важным районом. Уже в 1395 г. силами мобилизованных крестьян и буддийских монахов в новой столице были построены наиболее важные с конфуцианской точки зрения ритуальные сооружения — Храм Государевых Предков (Чонмё) Храм Земли и Злаков (Саджик), государев дворец. В следующем году новая столица была обнесена крепостной стеной. С 1398 г. двор на некоторое время вернулся в Кэсон, но с 1405 г. вновь обосновался в новой столице, где и находился до самого конца династии. Современники официально именовали новую столицу Ханян, или Хансон, но в просторечье она называлась просто «Соуль» — «столица». Столица Южной Кореи, находящаяся на том же месте, именуется этим словом и по сей день (в русском языке — Сеул, в европейских языках — Seoul).
Придя к власти, Ли Сонге, следуя традиционным дальневосточным прецедентам, вознаградил особыми титулами (включавшими титулование консин — «заслуженный сановник»), землей (наследуемой) и рабами группу преданных новому правящему дому сторонников (более 2 тыс. человек). В их число входили не только продвигавшие нового правителя к власти неоконфуцианские чиновники-ученые (такие, как Чон Доджон), но и множество безвестных офицеров из дружин Ли Сонге и его сыновей. Разнородная как по происхождению, так и по социальному и политическому положению группа «заслуженных сановников» должна была, по замыслу Ли Сонге, стать лояльным «ядром» янбанского сословия. Другим способом укрепления молодой монархии была политика ограничений и регламентации по отношению к одному из крупнейших землевладельцев — буддийской церкви. Сам Ли Сонге (как и большинство корёсцев) был верующим буддистом, жертвовал деньги на постройку пагод и прислушивался к советам своего духовного учителя (с титулом ванса — «государев наставник») Мухака (1327–1405), известного также как специалист по геомантии (он сыграл решающую роль в выборе места для новой столицы). Но личные симпатии не помешали новому монарху отнять у монастырей освобождения от налогов и повинностей, перейти от регистрации монахов к продаже (за высокую цену) разрешений на поступление в монастыри (точхоп) и начать борьбу против не признанных официально простонародных буддийских культов (с точки зрения конфуцианцев, разорительных для налогоплательщиков). Жесткая политика по отношению к буддийским храмам была продолжена и наследниками Ли Сонге. Другим элементом неоконфуцианской политики было создание в 1395 г. Управления по Упорядочению Дел Рабов (Ноби Пёнджон Тогам). Это учреждение рассматривало жалобы на несправедливое порабощение свободных «сильными домами» и монастырями, возвращая свободу тем, на кого не было должным образом составленных владельческих документов.
Сразу после прихода к власти Ли Сонге реорганизовал армию, создав в столице три отборных охранных корпуса и поставив эти «преторианские» части под командование доверенных родственников. Были немедленно предприняты меры по роспуску всех оставшихся еще «домашних войск» — опоры влияния «сильных домов». Тем не менее, опасаясь попыток реставрации, Ли Сонге сделал исключение для своих сыновей, разрешив им сохранить и даже увеличить личные вооруженные отряды. Эта мера придала, в конце концов, борьбе за власть между сыновьями основателя характер «гражданской войны в миниатюре», сопровождавшейся мало совпадавшей с неоконфуцианскими нормами жестокостью и вероломством.
Официальным наследником Ли Сонге был заранее объявлен самый младший из его сыновей от двух «старших» жен — малолетний Ли Бансок, за спиной которого стоял могущественный сановник и видный неоконфуцианский мыслитель Чон Доджон. Чон Доджон считал, что в идеальной монархии государева власть должна жестко ограничиваться полномочиями главного министра как представителя бюрократии в целом, и готовил себя к этой роли при малолетнем государе. Притязания Чон Доджона и его группы натолкнулись, однако, на решительное сопротивление пятого сына основателя, Ли Банвона, сыгравшего ключевую роль в процессе установления нового режима. Конфликт Чон Доджона и Ли Банвона был не только простым столкновением сильных и амбициозных личностей: Ли Банвон выступал за авторитарную монархическую систему, где бюрократические институты прямо подчинялись бы не главному министру, а государю. В конце концов, не без основания считая, что Ли Сонге больше симпатизирует группе Ли Бансока — Чон Доджона и что соперники могут устранить его первыми, Ли Банвон нанес в 1398 г. превентивный удар, приказав своим дружинникам уничтожить Ли Бансока и приближенных, прежде всего Чон Доджона.
Истребив в ходе братоубийственного путча соперников, честолюбивый Ли Банвон принудил отца к отречению, отдав трон второму по старшинству принцу, Ли Бангва (посмертное имя — Чонджон; 1398–1400). Реальная власть перешла в руки Ли Банвона и его клики. После того, как четвертый принц, Ли Банган, предпринял в 1400 г., с негласной подачи Ли Сонге и Ли Бангва, неудачную попытку уничтожить группу Ли Банвона, последний решил, что настало время выйти на передний план. Ли Бангва был принужден отречься от трона (и находился под мягким домашним арестом до конца жизни), окружение Ли Бангана — физически истреблено (сам принц — отправлен в ссылку), и на престол взошел Ли Банвон (посмертное имя — Тхэджон; 1400–1418). Междоусобная борьба внутри клана Ли Сонге завершилась победой сторонников авторитарной модели. Сразу после прихода к власти Ли Банвон распустил все частные военные отряды, тем самым обезопасив свой режим от покушений. После того, как попытка вооруженного переворота, предпринятая в 1402 г. одним из пограничных военачальников северо-востока, Чо Саыем (с негласного одобрения Ли Сонге, ненавидевшего братоубийцу — Ли Банвона), закончилась неудачей, авторитарный режим Ли Банвона вступил в фазу стабильности.
Стабильность эта поддерживалась весьма жесткими методами. Репрессировались все, кто хотя бы в малейшей степени мог подозреваться в покушении на верховную власть: скажем, были отправлены в ссылку (и позже принуждены к самоубийству) ближайшие сторонники Ли Банвона — братья его жены (из клана Мин), — замеченные в стремлении «плести дворцовые интриги». Убит (точнее, принужден к самоубийству: в обычных случаях янбанам смертная казнь заменялась приказом покончить с собой) был и отец жены наследника престола (будущего государя Седжона), обвиненный доносчиком в «критике государственной политики». Для систематического искоренения «крамолы» в 1414 г. было создано Специальное Полицейское Управление, Ыйгымбу («Ведомство по обсуждению запретного»), с более чем 250 сотрудниками, задачей которых было преследование противников режима в янбанской среде, а заодно и борьба с нарушителями конфуцианской нравственности. Одновременно с полицейскими репрессиями, режим уделял внимание и организации регулярной бюрократической машины. Формально высшим совещательным органом был состоявший из старших чиновников Верховный Государственный Совет — Ыйджонбу («Ведомство по обсуждению дел правления»). В реальности же после двух реформ бюрократической системы (в 1405 и 1414 гг.) большая часть делопроизводства была переведена в шесть отраслевых министерств (Чинов, Церемоний, Армии, Финансов, Наказаний, Общественных Работ), поставленных под прямой государев контроль: по всем основным вопросам министры докладывали прямо государю. Установлены были четкие правила оценки служебных заслуг и упущений чиновников: поведение и заслуги должны были стать основным критерием мобильности внутри бюрократического аппарата (закон 1402 г.). По примеру Сунской династии, перед дворцом в 1402 г. был установлен особый «барабан для жалоб» (синмунго), в который мог постучать всякий, желавший донести лично государю на злоупотребления чиновников или «крамолу» (впрочем, вполне в духе сословного общества рабам запрещалось доносить на господ).
Реорганизованная бюрократия усилила контроль над населением. В 1413 г., по примеру Юаньской династии, был введен в действие Закон об «именных дощечках» (хопхэ) — своеобразных «внутренних паспортах». Эти дощечки, выдаваемые в управах по месту жительства, должны были носить при себе все совершеннолетние: таким образом режим хотел предотвратить бегство податного люда от налогов и воинской повинности (в реальности, большинство уклонялось от ношения дощечек). Против буддийского землевладения (монастыри распоряжались приблизительно 10–12 % всех земель) были приняты жесткие меры: сразу после смерти Мухака (1405 г.) 90 % храмовых земель было конфисковано, более 80 тыс. монастырских рабов — приписано к государственным учреждениям, а все монахи, не имевшие государственного сертификата (точхоп) — возвращены в мир. Государственные финансы были укреплены, а влияние буддизма — подорвано. В целом, реформы Тхэджона заложили основы рациональной, жестко централизованной государственности Чосона. Они стабилизировали страну политически, сделали государственную эксплуатацию податного сословия регулярной и предсказуемой, и тем создали основу для развития производительных сил, торговли и культуры. Они стали фундаментом, на котором в правление сына Тхэджона, государя Седжона Великого (1418–1450), экономика и культура позднего корейского средневековья достигли расцвета.
Стремясь придать бюрократическому авторитаризму черты идеального конфуцианского общества и обеспечить идеологический консенсус в среде элиты, Седжон особенно поощрял развитие конфуцианской учености. При нем была возрождена восходящая к китайским прототипам корёская система кёнъён — лекций по конфуцианской классике для государя и членов его клана. Через лекции, читавшиеся ведущими конфуцианскими учеными (обычно служившими на высоких постах), государь не только постигал философские тонкости, но и получал представление о настроениях в среде высшего и среднего чиновничества, что помогало формировать консенсуальную политику, приемлемую для янбанского общества в целом. В 1420 г. была также возрождена придворная академия Чипхёнджон — «Павильон, где собираются мудрецы». Академия такого типа была впервые основана (по модели Танского Китая) корёским государем Инджоном в 1136 г., но вскоре пришла в полный упадок и вновь появилась на сцене лишь при Седжоне. 20 элитных ученых Чипхёнджона, в распоряжении которых имелась одна из лучших библиотек тогдашней Восточной Азии и штат секретарей и рабов, часто получали специальные отпуска для изучения литературы и составления энциклопедий, справочников и словарей. Академическая элита Чипхёнджона — конфуцианские ученые, видевшие в Седжоне образец «мудреца на троне» и преданные ему, — была кадровым резервом, из которого рекрутировалось высшее чиновничество. Ее труды стали основой для развития позднесредневековой культуры. В частности, в основном ее усилиями был в 1443–1444 гг. создан оригинальный корейский алфавит из 28 букв, предназначенный, прежде всего, для конфуцианской индоктринизации основной массы населения, плохо владевшей, в отличие от янбанов, китайским письменным языком и не имевшей возможности читать китайских классиков в оригинале. Распространение записанной алфавитом литературы внесло, в то же время, свой вклад в укрепление этнокультурного самосознания корейцев. Тому же способствовала и проводившаяся учеными Чипхёнджона работа по составлению и изданию трудов по корейской истории и географии — монументальной Корёса («История Корё») из 139 глав (1451 г.), Пхальто чириджи («Географическое описание восьми провинций», 1432 г.), и т. д. Другим идеологическим мероприятием Седжона было прекращение официальных жертвоприношений духам гор, морей и рек, до того времени считавшимся магическими «покровителями государства». Тем самым утверждался рациональный конфуцианский подход к политике — соблюдение этических норм, а не магические обряды, рассматривалось теперь как залог благополучия государства.
Седжон проводил активную внешнюю политику, прежде всего на северном пограничье страны — близком к северо-восточным районам, родине Ли Сонге и колыбели династии. Поддерживая с жившими на северных границах страны чжурчжэнями активные торговые отношения (чжурчжэни поставляли меха и лошадей, закупая ткани и продовольствие), корейское правительство рассматривало все земли к югу от Амноккана и Тумангана как «владение предков» и всеми силами стремилось вернуть контроль над ними. Чжурчжэньские вожди, как и во времена раннего Корё, привлекались раздачами почетных чинов и предметов роскоши, торговыми привилегиями. К 1434 г. было завершено строительство шести укрепленных административных центров (юкчин) практически контролировавших все северо-восточные земли к югу от Тумангана. Впоследствии, когда после 1860 г. Россия установила контроль над южно-уссурийским регионом, два из этих шести центров (Кёнхын и Кёнвон) оказались важными пунктами на российско-корейском пограничье. К 1443 г. завершилась также организация четырех округов на южном берегу Амноккана. Это означало, что границы Кореи приобрели приблизительно те же очертания, какие они имеют и по сей день. Чтобы освоить и закрепить за Чосоном северные земли, Седжон проводил административное переселение крестьян и мелких чиновников южных провинций на север, используя как принуждение, так и различные стимулы. Корейское переселенческое население смешивалось с теми из чжурчжэней, кто принял чосонское подданство — до сих пор в диалектах северного пограничья Кореи можно найти немало чжурчжэньских слов.
Другим важным направлением внешней политики в царствование Седжона было урегулирование отношений с Японией, направленное на предотвращение пиратских набегов. Организуя карательные экспедиции против пиратских гнезд на о. Цусима (наиболее известна экспедиция 1419 г.), правительство Седжона в то же время стремилось удовлетворить потребности японцев в корейских товарах (прежде всего рисе) мирным путем, через регулируемые торговые контакты. По договору, заключенному Чосоном с даймё (феодальным князем) о. Цусима в 1443 г., японские торговцы получили право захода в три южных корейских порта и проживания там по торговым делам; при этом ежегодное количество японских судов и объем рисового экспорта строго ограничивались. Необходимо отметить, что формально торговля с чжурчжэнями и японцами понималась корейским двором как вид «формального вассалитета», аналогичный по структуре отношениям Кореи с Минской империей. Японцам и чжурчжэням, считавшимися менее «цивилизованными» народами, чем корейцы, давалось право преподнести «дань» чосонскому двору и получить в обмен «ответные подарки» — корейские предметы роскоши, рис и т. д. Представление о корейской монархии как о «наиболее цивилизованном среди варварских государств», следующим сразу за Китаем в культурной иерархии, разделялось и китайским двором.
Период правления Седжона запомнился как время общего подъема производительных сил, прежде всего в основном секторе экономики — сельском хозяйстве. Конфискация крупных поместий и массовое освобождение рабов сделали свободного крестьянина — земельного собственника и налогоплательщика — основной фигурой в селе. По некоторым подсчетам, из всего земледельческого населения начального периода правления Седжона примерно 70 % владели пахотной землей. Новая власть привнесла в деревню стабильность, что не могло не стимулировать производство — крестьян получил уверенность, что излишки не будут несправедливо отобраны. За счет распашки целины, освоения северного пограничья значительно увеличился фонд обрабатываемых земель. Прирост общего урожая шел не только за счет расширения запашки, но и благодаря качественным улучшениям. Именно в этот период повсеместное распространение получил сбор двух урожаев в году (имоджак) — после уборки рисового урожая на «сухое» (неорошаемое) рисовое поле высаживались бобы или ячмень. Все больше становилась доля более производительных орошаемых полей — в стране к середине XV в. имелось уже около 3 тыс. водохранилищ и плотин. Постепенно из южных провинций на север начала распространяться технология высадки предварительно выращенных на особой грядке рисовых саженцев на залитое водой поле (ианбоп), дававшая более высокие урожаи, чем традиционный высев семян, но и требовавшая интенсивной ирригации. В целом, к концу правления Седжона средняя урожайность корейского рисоводства была примерно в два раза выше, чем при династии Корё. Интересно, что государство обеспечивало «научно-технологическую поддержку» прогрессивным тенденциям в сельском хозяйстве, прежде всего через печатание и распространение специальной литературы, скажем, энциклопедического труда Нонса чиксоль («Популярные беседы о земледелии») (1430 г.). Прямо связаны с нуждами земледелия были и достижения придворных техников, изготовивших для Седжона набор астрономических инструментов, новый календарь (с использованием достижений арабской астрономии) и, самое важное, бронзовые дождемеры для определения уровня осадков (1442 г.). Дождемеры рассылались по провинциям и использовались для наблюдений за количеством осадков. Эти данные были необходимы для установления оптимальных дат начала сельскохозяйственных работ и вычисления точной суммы рисового налога (зависевшей от того, насколько урожайным следовало считать данный год). На Западе — в Италии — подобные приспособления появились лишь в XVII в. Связь науки и техники с материальным производством, типичная для Европы Нового Времени (XVII–XVIII в.), проявлялась в Корее, как и в Китае, гораздо раньше — уже при позднесредневековых бюрократических режимах.
Стабильность, рожденная сочетанием жесткого авторитаризма Тхэджона и сбалансированной политики «просвещенного абсолютизма» Седжона, оказалась недолговечной. В правление наследника Седжона, государя Мунджона (1450–1452), бюрократический механизм продолжал еще слаженно работать, но неожиданная смерть Мунджона и вступление на престол малолетнего наследника, известного по посмертному имени Танджон (1452–1455), быстро привели страну на грань крайне кризиса. С одной стороны, согласно завещанию Мунджона, шесть отраслевых министерств были переведены из-под прямого государева контроля в подотчетность Верховного Государственного Совета. Мера эта означала, что контроль над аппаратом переходил в руки конфуцианской элиты, членов Верховного Государственного Совета, в основном пришедших на службу через академию Чипхёнджон. С другой стороны, влиятельный родственник государя великий князь (тэгун) Суян — второй сын Седжона, искусный полководец и талантливый государственный деятель, — воспринял усиление влияния конфуцианской элиты как угрозу благополучию династии и решил принять меры для восстановления авторитарного режима. Сколотив вокруг себя группу сторонников, Суян совершил в 1453 г. государственный переворот: виднейшие члены Верховного Государственного Совета были уничтожены, и реальная власть перешла, при бессильном Танджоне, в руки клики Суяна. Принудив затем Танджона к отречению (вскоре бывший государь был убит в ссылке), великий князь Суян взошел на престол; в истории он известен под посмертным именем Седжо (1455–1468).
На следующий год после узурпации виднейшие члены академии Чипхёнджон, видевшие в поступке Седжо худшее из преступлений (измену государю), составили заговор с целью убийства Седжо и восстановления Танджона на троне. Заговор закончился неудачей: выданные предателем, заговорщики (всего около 70 человек) были казнены после жестоких пыток. Шесть руководителей заговора — известных в поздней литературе как «шестеро погибших сановников» (саюксин) — стали примером добродетельных подданных в традиционной историографии, своеобразной «идеальной ролевой моделью» конфуцианского поведения. Расправа над заговорщиками и их сторонниками означала отдаление авторитарной монархии от конфуцианской элиты. После провала заговора придворная академия Чипхёнджон была разогнана, а лекции по конфуцианской классике для государя (кёнён) — отменены. Перевод шести министерств обратно в прямую подотчетность лично государю значительно ослабил Верховный Государственный Совет. Кроме того, многие представители конфуцианской элиты принципиально отказывались от службы «узурпатору» и «изменнику». В итоге, в государственном аппарате стала преобладать клика лично преданных Седжо сторонников (многие из них были причислены к «заслуженным сановникам» — консин — и получили во владение обширные поместья). В то же время многие конфуциански образованные землевладельцы (группировка сарим — «лес ученых»), оказавшись отстраненными от власти, занялись воспитанием учеников и укреплением своего влияния на местах. Итогом противостояния между бюрократическим режимом и конфуцианской элитой стало углубление корейской конфуцианской традиции, появление в ней сильного акцента на моральную автономию личности, право противостояния неэтичной власти.
Находясь в напряженных отношениях с широкими слоями землевладельческой элиты, правительство Седжо приняло ряд мер для ужесточения контроля над бюрократией. Так, в 1466 г. был отменен закон 1391 г. о ранговых наделах — чиновники получали теперь со вступлением в должность лишь должностной надел (чикчон), который с выходом в отставку возвращался в казну. После смерти Седжо, в 1470 г., этот порядок был ужесточен — налоги с наделов стала собирать центральная администрация, выдавая затем чиновнику лишь определенную сумму, практически ставшую частью жалованья. Позже, с 1556 г., выдача наделов прекратилась вообще, и чиновничество превратилось в получающих казенное жалованье наемных служащих государства. Это означало также разрыв с позднекорёской традицией личной власти чиновной землевладельческой верхушки над крестьянством. Чиновники, сидевшие на жалованье, не были уже для крестьян всемогущими хозяевами округи. Гарантировав крестьянские земли от «приватизации» чиновничеством, режим Седжо укрепил владельческие права крестьян на наделы и тем обеспечил себе их поддержку. Значительно менее популярными были меры Седжо, направленные на укрепление контроля над деревней. Так, жестче стал контроль над соблюдением законов о подворных регистрах (ходжок) и «именных дощечках» (хопхэ); усилилась слежка за населением по пятидворкам — соседским объединениям, члены которых отвечали друг за друга перед властями. Эти меры позволили режиму Седжо укрепить реорганизованную в 1457 г. в пять корпусов (ови) армию и проводить еще более активную политику освоения северных территорий, обеспечив как набор рекрутов для вспомогательных подразделений, так и возможность организовывать массовые переселения крестьян с юга на северное пограничье. Из операций на северной границе особую известность получила кампания 1460 г. против «немирных» чжурчжэней бассейна р. Туманган, завершившаяся переселением более чем 4500 крестьянских дворов с юга в этот район.
Жесткий контроль и активная военно-переселенческая политика ложились тяжелым бременем на крестьянство, вызывая немалое недовольство. Особенно сильным протест был на окраинах, где недовольство как местной землевладельческой элиты, так и эксплуатируемых слоев выливалось даже в широкомасштабные мятежи. Хорошо известен, скажем, мятеж Ли Сиэ — землевладельца-чиновника из северо-восточной провинции Хамгильдо (сейчас называется Хамгёндо), восставшего в 1467 г. с требованием назначать в провинцию чиновников лишь из числа местной знати. Восстание — активно поддержанное местным крестьянством — было подавлено с немалым кровопролитием, но результатом стало лишь дальнейшее усиление централизованного начала — существовавшие еще с позднекорёских времен уездные ассамблеи (юхянсо; сословные собрания местного янбанства) были отменены. В идеологической области результатом трений двора с конфуцианской элитой было временное укрепление позиций буддизма, остававшегося популярной в народе религией. Правление Седжо было ознаменовано переводом на корейский язык и изданием (под руководством специально созданного дворцового ведомства) целого ряда буддийских сочинений, что способствовало широкому распространению корейской письменности.
Временем синтеза авторитарной традиции Тхэджона-Седжо и «просвещенного абсолютизма» в духе Седжона было правление Сонджона (1469–1494) — внука Седжо, отличавшегося любовью к знаниям, немалыми способностями в поэзии и каллиграфии. Оставив на ряде руководящих постов «заслуженных сановников» времен Седжо, Сонджон в то же время продвигал по службе молодых членов группы сарим, поощрял выдвижение провинциальных ученых. Большое значение приобрело придворное Управление Литературы — Хонмунгван, наследовавшее ряд функций академии Чипхёнджон. Восстановлены были и упраздненные в конце правления Седжо местные ассамблеи юхянсо, ставшие важным инструментом контроля местной элиты над нравами и поведением населения. Символом умеренного бюрократического авторитаризма времен Сонджона стал завершенный в 1474 г. после нескольких десятилетий кропотливого труда специального правительственного ведомства Кодекс Законов Чосонской династии — Кёнгук тэджон. С одной стороны, Кодекс был бюрократическим регламентом, о чем говорит и его структура (каждая из шести глав Кодекса была посвящена работе соответствующего отраслевого министерства). С другой стороны, основные положения Кодекса были своеобразной «конституцией» Чосона, так как их соблюдение считалось обязательным и для монарха. То, что работа над исправлением спорных мест в Кодексе и внесением разного рода дополнений продолжалась еще целое десятилетие после его опубликования, хорошо показывает, какое значение придавалось этому правовому документу.
Кроме Кодекса, правление Сонджона было отмечено составлением и изданием целого ряда энциклопедических сочинений и сборников на корейскую тематику: Тонгук ёджи сыннам («Описание корейской земли и ее достопримечательностей»; 1481 г.), Тонмунсон («Собрание корейской литературы»; 1478 г.), Акхак квебом («Музыкальная энциклопедия»; 1493 г.), и т. д. Серьезное внимание начало уделяться общей конфуцианизации нравов, прежде всего привилегированного класса. Так, с конца XV в. началось обсуждение закона о запрещении вторичного замужества вдов, официального введенного несколько позже, с 1500 г. «Преданность» вдовы покойному мужу символизировала важнейшую из неоконфуцианских добродетелей — соблюдение этических норм в отношениях «младших» и «старших». В тот же период был запрещен уход в буддийские монахини женщинам из «благородных» (янбанских) семейств, а также началось изгнание шаманов и шаманок из пределов столицы. Конфуцианство начало приобретать черты монопольной идеологии, обязательной для господствующих слоев и активно навязываемой простонародью.
При всех культурных достижениях этого периода, Чосон конца XV в. страдал от серьезных социально-экономических проблем. Коренились они, прежде всего, в долговременном хозяйничанье при дворе клик «заслуженных сановников», обладавших, несмотря на всю бюрократическую рационализацию второй половины XV в., достаточными возможностями для того, чтобы ставить государственный аппарат на службу семейным и клановым интересам. «Заслуженные сановники» имели в наследственной собственности большие массивы пожалованных монархией полей. Будучи богатыми людьми и владея значительным числом рабов (также в основном пожалованных двором), «заслуженные сановники» имели возможность законно расширять свои поместья путем распашки целины и скупки крестьянских наделов (официально торговля землей, запрещенная основателем династии, была вновь разрешена с 1424 г.). Важным способом обогащения было для них ростовщичество, расшатывавшее устои крестьянской экономики. Однако самым серьезным ударом для крестьян было то, что к организованному ростовщичеству начал прибегать и государственный аппарат на местах, весьма часто укомплектованный коррумпированными ставленниками придворных клик. По законам, местные власти должны были беспроцентно ссужать нуждающимся крестьянам зерно для посева (эта система называлась хванджа — «возвратная ссуда», так как зерно возвращалось после уборки урожая осенью), но со временем чиновники начали под разными предлогами взыскивать с должников проценты и навязывать ссуды даже тем, кто в них не нуждался. Другим источником обогащения для бюрократов была система податей натурой. Так как часто в число податей включались не производившиеся в данной местности предметы или материалы, их поставка обычно поручалась откупщикам — богатым торговцам, поставлявшим двору «от лица» того или иного уезда требуемый продукт. Однако затем они взыскивали стоимость своих услуг вдвое или втрое с местных жителей и делились прибылью с чиновничеством. Другой формой вымогательства было «военное полотно» (кунпхо) — подушный налог натурой, выплачивавшийся военнообязанными вместо явки на действительную службу, и чаще всего взимавшийся в непропорционально больших размерах. Результатом коррупции стали разорение, голодные смерти и массовое бегство крестьян, а также ряд народных восстаний в провинциях (1489 г., 1494 г.). Конфуцианские интеллигенты из группировки сарим, не допускавшиеся «заслуженными сановниками» на ответственные посты, подвергали развал в управлении и произвол жесткой критике. Конфликт между двумя группировками правящего класса постепенно накалялся, что не могло не привести страну к политическому кризису.
Кризис вспыхнул в итоге в правление Ёнсангуна (посмертного имени не получил; 1494–1506), вступившего на трон подростком и отличавшегося рядом черт характера, сближающих его с младшим современником, Иваном Грозным, — мнительностью, садистской жестокостью, абсолютной нетерпимостью к возражениям. В значительной степени поведение малолетнего государя контролировалось кликой приближенных (возглавлявшейся родственниками государыни), стремившейся как избавиться от конкурирующих группировок в среде «заслуженных сановников», так и обезопасить себя от критики со стороны саримов. Первой мишенью сановников Ёнсангуна стали молодые конфуцианцы. Предлогом для гонений послужило включение одним из учеников неоконфуцианца Ким Джонджика (1431–1492) в предварительный текст официальной истории государства сатирического текста учителя, осуждавшего — естественно, с использованием эзопова языка, — узурпацию трона Седжо. Узнав о критике в адрес прадеда, Ёнсангун учинил расправу над последователями Ким Джонджика, казнив, после истязаний, пятерых наиболее известных конфуцианцев и отправив в ссылку двенадцать (1498 г.). Тело «государственного преступника» Ким Джонджика было вынуто из гроба и обезглавлено. Видя в конфуцианстве враждебную силу, Ёнсангун уничтожил критиковавший его поведение с конфуцианских позиций Государственный Цензорат (Саганвон). Он разогнал Государственный Университет (Сонгюнгван), устроив на его месте павильон для попоек. Открыто игнорируя конфуцианские нормы, Ёнсангун собрал во дворец гетер-кисэн (корейский аналог японских гейш) со всей страны, целыми днями предаваясь разврату. Конфуцианцы, остававшиеся еще на службе, видели свой долг в критике безнравственного поведения государя, расплачиваясь за смелость должностями, здоровьем, а часто и жизнью.
Серьезный удар был нанесен кликой Ёнсангуна и по соперничавшим с ней группировкам «заслуженных сановников». Воспользовавшись трагическим моментом в биографии молодого государя — его мать была изгнана Сонджоном из дворца и казнена — члены клики настроили Ёнсангуна против большинства видных «заслуженных сановников». В 1504 г. ряд «заслуженных сановников» и придворных (в том числе и бывших наложниц Сонджона), обвиненный в причастности к гибели матери Ёнсангуна, был казнен, причем в ряде случаев государь лично расправлялся с «врагами матери». Эта расправа освободила клику Ёнсангуна от конкурентов по части коррупции и вымогательства, но в то же время и лишила режим опоры в среде господствующего класса. Недовольство тиранией стало распространяться и в народе, чему способствовали, в частности, расклеиваемые оппозицией по столице плакаты на корейском языке с критикой государя. Желая обезопасить себя от публичной критики, Ёнсангун запретил использование корейского алфавита и публично уничтожил ряд написанных алфавитом сочинений. Употребление корейского алфавита было объявлено «преступлением», в наказание за которое уничтожался не только «преступник», но и три поколения родни. В конце концов, недовольство всех слоев населения достигло критической точки, и в 1506 г. в результате почти бескровного переворота Ёнсангун был лишен трона (он вскоре умер в ссылке). К власти пришел его сводный брат, известный по посмертному имени Чунджон (1506–1544). В реальности решающим влиянием пользовались несколько «заслуженных сановников» — инициаторов переворота.
б) XVI в. — «неоконфуцианизация» Чосона и японская агрессия 1592–1598 гг
Взойдя на престол, 19-летний Чунджон понял, что именно хозяйничанье «заслуженных сановников» привело страну к кризису и лишь привлечение саримов на ключевые посты может стабилизировать ситуацию. Однако в первые годы его правления влияние организаторов переворота 1506 г. оставалось безраздельным. Реформаторские стремления государя начали осуществляться лишь с 1511 г., с привлечением на службу талантливого и решительного конфуцианца Чо Гванджо (1482–1519) — ученика одного из последователей Ким Джонджика. Активное осуществление реформ началось в 1515 г., когда Чо Гванджо поступил на службу в Управление Литературы (Хонмунгван), став вскоре его директором, а также ближайшим советником государя и фактически архитектором правительственной политики.
Философской основой реформ послужили неоконфуцианские представления об идеальном обществе, где высокая степень образованности и духовной зрелости правителей и подданных исключает коррупцию и делает ненужным принуждение. В социально-политическом аспекте, реформы отражали интересы конфуциански ориентированных служилых землевладельцев, страдавших от хозяйничанья «заслуженных сановников» в государственном аппарате и желавших усилить свое влияние на местное общество. Чтобы покончить с засильем «заслуженных сановников», Чо Гванджо обратился к существовавшей в Китае во времена Ханьской династии системе выдвижения заслуженных ученых по рекомендациям столичных конфуцианцев и местных властей. В условиях Кореи XVI в., эта система (хёллянква — «отбор мудрых и добродетельных») должна была обеспечить продвижение на центральные посты сторонников реформ из числа провинциальных конфуцианцев, не имевших средств на подготовку к регулярным государственным экзаменам. Рекомендованные экзаменовались в присутствии государя по упрощенной модели (требовалось представить комментарии по насущным вопросам дня, а не формально сложные стихи на заданную тему). Продвижению успешно сдавших экзамен давался «зеленый свет». 28 конфуцианцев (в основном приверженцев Чо Гванджо), взятых по этой схеме на службу в 1519 г., должны были составить «ударный отряд» реформ, заменив «заслуженных сановников» у кормила власти.
Контроль конфуцианцев над местным обществом должны были закрепить заимствованные из сочинений Чжу Си «деревенские союзы» хянъяк, к распространению которых приступили реформаторы. «Деревенские союзы» были формой организации местного общества (обычно на уровне каждого отдельного села), предусматривающей кооперацию как экономического (взаимопомощь в неурожайный год), так и морально-этического плана (совместное участие в конфуцианских церемониях, совместный контроль над соблюдением конфуцианских порядков). Учитывая, что местные янбанские фамилии, имевшие больше земли и обладавшие авторитетом в качестве носителей конфуцианской учености и морали, не могли не играть в этих союзах первую скрипку, начатое Чо Гванджо движение за распространение хянъяк означало попытку закрепить за янбанской элитой лидерство на местном уровне. Больших успехов кампания Чо Гванджо за введение хянъяк сразу не принесла — «деревенские союзы» окончательно привились лишь во второй половине XVI в. Своеобразную аналогию кампаниям против «ведьм» и «еретиков» в Европе поздних Средних Веков и раннего Нового Времени — но, в отличие от Европы, практически бескровную, — представляла борьба соратников Чо Гванджо с буддизмом и даосизмом. Получив влияние при дворе, Чо Гванджо незамедлительно использовал его для конфискации земель и рабов у монастырей (1516 г.) и закрытия придворного ведомства даосских жертвоприношений Небу и Звездам (1518 г.). Последнее вызвало крайнее недовольство приверженного религиозному даосизму и склонного к суевериям Чунджона, серьезно подорвав доверие государя к реформатору.
Более серьезной причиной для недовольства государя и близких ему «заслуженных сановников» стало требование Чо Гванджо разжаловать как недостойных более трех четвертей «заслуженных сановников», получивших этот статус за участие в перевороте 1506 г., отобрав у них землю, рабов и титулы. Такого вызова привилегированная клика стерпеть не могла. Несколько видных «заслуженных сановников» осудили реформатора за «непочтительность к старшим» и «непомерные амбиции» и предостерегли Чунджона возможной узурпацией Чо Гванджо престола в будущем. Начав опасаться за свое положение перед лицом бескомпромиссного конфуцианца, Чунджон одобрил спланированную «заслуженными сановниками» расправу с реформаторами. Чо Гванджо и его ближайшим сторонникам было приказано покончить жизнь самоубийством (смертная казнь применялась к янбанам лишь в исключительных случаях), остальные члены реформаторской группировки были разжалованы и сосланы (1519 г.). Чо Гванджо сохранил мужество перед лицом смерти, заявив перед самоубийством, что продолжает чтить государя как родного отца. «Мученики 1519 г.» стали своеобразными «святыми» корейского неоконфуцианского пантеона, образцом верности идеалам для современников-саримов. Глава группировки «заслуженных сановников» Нам Гон (1471–1527), организовавший расправу над Чо Гванджо и его последователями, впоследствии сжег все свои рукописи в знак раскаяния.
Вслед за гибелью Чо Гванджо и его сторонников, сопровождавшейся также изгнанием со службы всех тех, кто сдал экзамены по системе хёллянква, к кормилу власти опять вернулись конкурировавшие между собой клики «заслуженных сановников». После смерти всевластного первого министра Нам Гона в 1527 г. власть сосредоточилась в руках его старого противника, известного своей жестокостью и безнравственностью сановника Ким Алло (1481–1537), организовавшего в период своего хозяйничанья во дворце (1531–1537 гг.) целый ряд расправ с соперниками. Не прекращались и преследования конфуцианской интеллигенции, все громче критиковавшей произвол власть имущих. Отставка и самоубийство (по государеву приказу) Ким Алло и его группы (1537 г.) после попытки оклеветать и изгнать из дворца государыню Юн не изменили положения дел. У власти оказались братья государыни, известные как «группировка младших Юнов», и разгул коррупции продолжался по-прежнему. С небольшим перерывом в 1544–1545 гг., когда после смерти Чунджона власть захватила конкурирующая клика «старших Юнов», владычество братьев государыни и их присных продолжалось при государе Мёнджоне (1545–1567) вплоть до середины 1560-х гг. Расправы «младших Юнов» над дворцовыми соперниками часто сопровождались гонениями на оппозиционные конфуцианские группировки. Более чем двадцатилетнее владычество одной и той же клики привело государственный аппарат к развалу. Вымогательства доводили провинцию в неурожайные годы до массового голода и эпидемий (1526 г., 1546 г.). Множилось число «разбойников», в борьбе с которыми не помогали даже указы о выставлении голов пойманных и казненных на всеобщее обозрение (1523 г.). Ухудшение экономического положения и крайнее недовольство правящей кликой приводило к сериям вооруженных крестьянских выступлений (1540 г., 1557 г.). Во многих районах годами действовали группы крестьян-повстанцев, расправлявшиеся с коррумпированными чиновниками и раздававшие их богатство беднякам. Особенно прославилась наводившая в 1559–1562 гг. страх на чиновников провинции Хванхэ группа Лим Ккокчона — корейского Робин Гуда, героя современных литературных произведений и фильмов.
XVI в. был временем усиления внешних опасностей. Крепли северные соседи, чжурчжэни, оставалась тревожной ситуация в Японии, погруженной в серию феодальных междоусобиц. Обеспокоенное участившимися столкновениями с чжурчжэнями (1524 г., 1530 г., 1541 г.), правительство активизировало политику насильственных переселений южного крестьянства на север (одна из таких кампаний была проведена в 1544 г.). Жесткие ограничения на несанкционированную торговлю вызвали в 1510 г. бунт японских торговцев, проживавших в трех южных корейских портах, вслед за которым последовали вторжения японских пиратов. В условиях усилившейся внешней угрозы правительство наделило Департамент Пограничной Охраны (Пибёнса) в составе Военного министерства особыми полномочиями, но уровень боеготовности армии все равно оставался неадекватным.
Кризис монополизированной «заслуженными сановниками» государственной власти сопровождался консолидацией влияния саримов на местах. С середины XVI в. продолжалось распространение по всей стране «деревенских союзов» хянъяк. В рамках хянъяк саримы получили возможность примером, поощрениями и наказаниями укоренять среди односельчан конфуцианскую мораль и ритуалы. Другим инструментом контроля янбанов над округой были конфуцианские школы-академии — совоны. Их строительство началось с 1543 г. Совоны — как и китайские частные школы-академии, служившие им моделью, — были одновременно местом почитания известных конфуцианцев (в этом смысле выполняя функции культового центра), частной школой (готовившей и к экзаменам на чин) и местом проведения конфуцианских диспутов, обрядов и ритуалов. Для янбанской элиты, руководившей жертвоприношениями в совонах и обучавшей там учеников, школы-академии были средством закрепления своего престижа, а также институтом для подготовки молодого поколения саримов к жизни конфуцианского ученого. Экономически совоны были своеобразными «юридическими лицами», сдававшими в аренду землю и занимавшимися ростовщичеством. Те из совонов, что жаловались лично написанной государем вывеской (саэк) освобождались от налогов и повинностей. Это делало их экономическими центрами округи. Быстрый рост числа совонов со второй половины XVI в. — почти по два новых совона в год — говорил о росте авторитета местной конфуцианской элиты. Так как восстановленные при Сонджоне местные ассамблеи юхянсо часто монополизировались несколькими влиятельными фамилиями, молодые конфуцианцы начали с первой половины XVI в. организовывать «ассамблеи молодых ученых» (самасо), составившие юхянсо серьезную конкуренцию в качестве выразителя местных янбанских интересов. Консолидация влияния саримов на местах подготовила почву для их выдвижения на активные роли в столице с конца 1560-х гг.
Другой важной предпосылкой для политического «взлета» местной конфуцианской элиты был расцвет неоконфуцианской философской мысли в Корее XVI в., обеспечивший «теоретическую базу» для участия саримов в государственном управлении. Одним из первых мыслителей группировки сарим XVI в. считается Ли Онджок (1491–1553) — уроженец Кёнджу, сделавший чиновную карьеру, но также немало пострадавший от гонений Ким Алло и «младших Юнов». В философии Ли Онджок отстаивал примат универсального этического принципа ли и считал познание ли и следование ему (а в реальности — точное следование ритуально-этическим нормам) целью жизни истинного конфуцианца — «благородного мужа». Как «благородный муж», государь тоже должен был, по мысли Ли Онджока, уделять внимание духовному самосовершенствованию, одновременно приближая к себе способных помочь ему в этом конфуцианских мыслителей и выдвигая их на ключевые роли. Идеал «просвещенного монарха» впоследствии стал основой неоконфуцианской политической теории в Корее.
Другим было учение старшего современника Ли Онджока, мыслителя Со Гёндока (1489–1546), уроженца Кэсона, сдавшего экзамены, но отказавшегося от службы в пользу отшельнического образа жизни. Развивая идеи сунского мыслителя Чжан Цзая (1020–1078), Со Гёндок поставил в центр мироздания безначальную и бесконечную материальную субстанцию ци (кор. ки), вечное движение которой образовывало все в природе. Принцип ли в этой системе сводился к имманентно присущей ци логике изменений. Если системы, ставившие в центр принцип ли, были склонны видеть залог построения идеального общества в самоусовершенствовании (постижении ли) монарха и его подданных (т. е. в конфуцианской индоктринизации), то последователи Со Гёндока — в отличие от своего учителя, активно участвовавшие в политической жизни — отличались большим вниманием к реалиям материального мира. Но при этом нельзя не заметить, что причисление Со Гёндока, с его натурфилософскими воззрениями, к «предшественникам научного материализма», которым отмечены труды историков философии в КНДР, является грубым проявлением вульгарного социологизма, совершенно искажающим реалии. Как многие конфуцианцы с даосскими склонностями, Со Гёндок признавал реальное существование духов (как концентрации ци человека после его смерти), что вряд ли соотносится с «научным материализмом». Считавшийся современниками воплощением добродетелей отшельника, Со Гёндок прославился тем, что — один из немногих — сумел устоять перед чарами кэсонской гетеры-кисэн Хван Джини, известной как редкой красотой, так и высоким поэтическим даром. Любя Хван Джини в глубине души, но не считая себя вправе вступить с ней в союз (она была ученицей Со Гёндока, а конфуцианская мораль строго разделяла отношения ученика с учителем и сексуальные эмоции), Со Гёндок выдал свое внутреннее состояние напряженного ожидания, томления и отчаяния в известном стихотворении на корейском языке:
Личные чувства оказывались второстепенными на фоне «горных», «облачных» высот конфуцианских понятий о долге.
Последователем Ли Онджока был Ли Хван (литературный псевдоним — Тхвеге; 1501–1570), крупнейший представитель философии ли в Корее. Родившись в чиновничьей семье уезда Андон (провинция Северный Кёнсан), Ли Хван с ранних лет посвятил себя ученым занятиям, столь напряженным, что уже к двадцати годам он страдал от хронического расстройства желудка и плохого зрения. Успешно сдав экзамены, Ли Хван более тридцати лет находился на службе, к концу жизни получив самые почетные для конфуцианца должности — директора Управления Литературы (Хонмунгван) и ректора Государственного Университета (Сонгюнгван). Однако, следуя своим убеждениям, ученый стремился служить в провинции. Там, борясь с коррупцией, он мог принести пользу народу. Мечтой жизни Ли Хвана было, уйдя со службы, заняться воспитанием учеников и «исправлением нравов» в родной округе, что он смог осуществить лишь в конце 1550-х гг., основав на родине школу-академию (совон), с 1574 г. расширенную, получившую наименование Тосан и вскоре ставшую признанным центром корейского неоконфуцианства. Отдавая себя всего воспитанию многочисленных учеников (многие из которых играли потом ведущие роли в политической жизни), Ли Хван не прекращал преподавания даже за месяц до смерти, уже будучи тяжело больным. Авторитет Ли Хвана в округе был непререкаем.
В философии Ли Хван следовал линии Чжу Си (его часто называли «корейским Чжу Си»), провозглашая познание принципа ли целью человеческого бытия. Путем осуществления ли в общественной жизни было, по мысли Ли Хвана, точное соблюдение ритуально-этических норм (кит. ли, кор. йе) возможное лишь при воспитании внутренней установки на «уважение» (кён) к объективной реальности (природе, окружающим людям). Те же требования — даже в более жесткой форме — Ли Хван предъявлял и государю, считая идеальной формой правления «просвещенную конфуцианскую монархию», управляющуюся в согласии с идеалами и пожеланиями саримов. Идеям Ли Хвана, оказавшим впоследствии влияние на японскую неоконфуцианскую мысль XVII–XIX вв., была свойственна нетерпимость к инакомыслию, характерная, впрочем, для канонического чжусианства вообще. Не только буддизм или даосизм, но даже неортодоксальные интерпретации конфуцианства (скажем, популярное в минском Китае учение Ван Янмина) безоговорочно отвергались как «ересь». Позднесредневековый догматизм неоконфуцианской мысли, помноженный на нежелание саримов делиться престижем и влиянием, сыграл впоследствии отрицательную роль в социальном и духовном развитии Кореи.
Морализм, свойственный Со Гёндоку и Ли Хвану, принял черты морального экстремизма у отшельника-философа Чо Сика (литературный псевдоним — Наммён; 1501–1572) из Хапчхона (провинция Кёнсан). Сурово осуждая хаос и коррупцию, царившие в стране во времена владычества «заслуженных сановников», Чо Сик всю жизнь отказывался идти на службу, хотя его рекомендовали на должности Ли Онджок и Ли Хван и приглашал государь Мёнджон. Отказываясь от службы и жалованья, Чо Сик жил на родине в бедности, посвящая всё свое время воспитанию учеников, многие из которых стали впоследствии известными государственными деятелями и полководцами в период борьбы с японским нашествием (1592–1598 гг.). Критикуя увлечение Ли Хвана метафизическими построениями, Чо Сик акцентировал этическую практику, идею «долга» (ый). Надпись «долг отделяет нас от внешних вещей» украшала небольшой кинжал, который ученый-отшельник носил с собой в знак бескомпромиссной верности идеалам. Не боясь рисковать во имя «долга», Чо Сик бесстрашно критиковал государя Мёнджона в лицо за потворство злоупотреблениям. Он часто отказывался разговаривать с приезжавшими в его провинцию на службу чиновниками, считая, что служить в эпоху коррупции и развала — недопустимый для конфуцианца моральный компромисс. Однако верность государю также входила в понятие «долга». В одном из своих стихотворений отшельник-ученый поведал, что, хотя его и не грели никогда «лучи государевых милостей», он все равно плакал, узнав о том, что «солнце взошло на западе» (т. е. государь Чунджон умер). Жесткость и бескомпромиссность Чо Сика привела впоследствии к тому, что его ученики образовали несколько замкнутых сект, обвинявших друг друга и всех остальных неоконфуцианцев в недостаточной «преданности принципам». После того, как эти секты потеряли влияние к сер. XVII в., учение Чо Сика и сама фигура отшельника-моралиста были практически преданы забвению.
Младшим из поколения конфуцианских мыслителей XVI в. был Ли И (литературный псевдоним — Юльгок; 1536–1584), выходец из чиновной семьи, владевшей небольшим поместьем к северу от Сеула. С юности прославившись необычными дарованиями — в частности, девять раз заняв первое место на экзаменах различных ступеней, — Ли И пришел на службу сразу после отстранения клики «младших Юнов» от власти в середине 1560-х гг. Он сделал блестящую карьеру, поочередно занимая посты министра Финансов, Чинов, Наказаний и Армии и читая государю лекции по конфуцианской философии. Подход Ли И к философии в корне отличался от позиций метафизика Ли Хвана и моралиста Чо Сика. С точки зрения прагматика Ли И, целью философствования было не метафизическое «познание ли» или личное самоусовершенствование, а конкретная, практическая польза (силли) в политике и экономике. Доктрины, институты и принципы не имели для Ли И самостоятельной ценности — отправной точкой было «соответствие моменту» (сиый), т. е. требованиям дня. Главной задачей эпохи Ли И считал всеобъемлющую реформу (кёнджан) династии: облегчение бремени податей и повинностей и укрепление янбанского общества на местах. Предвидя возможность японского вторжения, Ли И выступал за военную реформу и создание сильной стотысячной армии, но этот его призыв не нашел отклика при дворе. Философия Ли И хорошо сочеталась с практической ориентацией политика-реформатора: материальная субстанция ци ставилась им в основу мироздания, а принцип ли понимался лишь как неотделимая от ци логика бесконечных метаморфоз материи. Если Ли Хван видел путь к воспитанию «уважения» к миру и познанию ли прежде всего в преодолении желаний и эмоций (радость, гнев, желание, любовь, и т. д.), то Ли И признавал эмоциональную жизнь — «метаморфозы ци в человеческом сердце» — столь же естественной и необходимой, как и метаморфозы ци в природе, выступая против «чрезмерного морализма» Ли Хвана и Чо Сика. Открытость Ли И проявлялась в его доброжелательном интересе к буддизму и даосизму, немыслимом для Ли Хвана. Гибкость учения Ли И была одним из факторов, позволивших группам его последователей играть ведущую роль в политике с конца XVII до середины XIX вв.
Последователи великих конфуцианцев XVI в. довольно скоро сплотились в группировки, объединенные не только преданностью идеям учителей, но и территориальным соседством, родственными узами, а также отношениями личного протежирования и общими политическими интересами. Наибольшую роль впоследствии сыграли группировки последователей Ли И, известные под общим наименованием «научной школы Центральной провинции» (кихо хакпха; это наименование связано с тем, что как Ли И, так и многие его ученики были родом из окрестностей Сеула), и несколько «линий» последователей Ли Хвана, обобщенно именуемые «Ённамской научной школой» (ённам хакпха; Ённам — одно из названий родной провинции Ли Хвана, Кёнсан). В условиях, когда ограниченное количество должностей в центральном аппарате и многочисленность претендентов вели к жесткой конкуренции янбанских группировок, философские дискуссии между последователями Ли И и Ли Хвана стали в итоге обоснованием для борьбы за чины, должности и власть, наложивший неизгладимый отпечаток на политическую историю конца XVI — середины XVIII вв.
Кризис, к которому привело страну хозяйничанье «младших Юнов» и их приспешников, а также усиление авторитета саримов на местах, заставили двор с середины 1560-х гг. начать выдвижение саримов на ключевые посты, что означало постепенное вытеснение «заслуженных сановников» из политики. Уже в последние годы правления Мёнджона высокие должности получили лидеры саримов, Ли Хван и Ли И, а с приходом к власти следующего государя, убежденного неоконфуцианца Сонджо (1567–1608), центральный аппарат быстро оказывается в руках конфуцианских ученых. Хотя реформаторские начинания, предпринятые пришедшими к власти учениками Ли Хвана, Ли И и Чо Сика, были достаточно ограниченными (было упорядочено взимание податей натурой и отбывание воинской повинности, предприняты меры к более активной помощи голодающим, и т. д.), их назначения на должности помогли сплотить различные янбанские группировки вокруг двора. Положительный эффект привлечения саримов к управлению сказался в годы борьбы с японским нашествием 1592–1598 гг., когда провинциальные саримы сыграли ключевую роль в организации партизанской борьбы на местах, хорошо зная, что их заслуги не будут забыты и послужат основанием для продвижения на службу. Однако не прошло и десятилетия с момента появления саримов на центральной сцене, как они начали образовывать придворные «партии», вступившие в ожесточенную борьбу друг с другом.
Феномен «партий» в позднесредневековой Корее связан с системой социальных связей в янбанской среде, разделенной на региональные группировки, «научные школы», а также группки зависимых от влиятельных покровителей молодых ученых. Лишь принадлежность к влиятельной группе, будь то региональная клика или сообщество последователей известного неоконфуцианца, позволяла сариму, в условиях жестокой конкуренции за небольшое количество центральных должностей, рассчитывать на служебный успех и признание. Баланс влияния между «партиями» мог иметь и положительный эффект на администрацию. Как никто другой, члены «партий» были кровно заинтересованы в выявлении коррупции и неэффективности соперников, и взаимный контроль соперничающих групп друг за другом мог предотвратить разложение государственного аппарата. Кроме того, влияние «партий» служило балансом власти государя, предотвращало возможные злоупотребления властью с его стороны. С другой стороны, длительная монополия одной и той же «партии» на власть разлаживала администрацию. Поскольку принадлежность к «партиям» была обычно наследственной, длительное отстранение одной из «партий» от власти означало серьезный удар по значительной группе янбанских фамилий, становившихся в итоге очагом недовольства. В конце концов, засилье «партий» превратилось к концу XVII в. в препятствие для поступательного развития страны.
Начало оформления «партий» связано с событиями начала 1570-х гг., когда между молодым саримом Ким Хёвоном (учеником Ли Хвана и Чо Сика) и сановником Сим Ыйгёмом разгорелся конфликт вокруг должности заведующего кадрами (чоллан) в министерстве Чинов. Должность эта, относительно невысокая по рангу, считалась ключевой, так как заведующий кадрами рекомендовал чиновников для назначений. Ясно, что каждая из влиятельных янбанских группировок стремилась контролировать эту должность, позволявшую проводить «своих людей» на основные посты. Конфликт начался с того, что Сим Ыйгём (представлявший интересы группы «старших» янбанов — влиятельных учеников Ли И) попытался помешать Ким Хёвону, одному из «младших» саримов (в основном ученики Ли Хвана и Чо Сика), занять должность заведующего кадрами. Попытка оказалась безуспешной — Ким Хёвон прошел на искомую должность и, уходя с нее, в отместку Сим Ыйгёму отказался рекомендовать брата Сима в качестве преемника. К 1575 г. конфликт перерос в открытый скандал, разделивший большинство саримов на две «партии». Сторонников Ким Хёвона, в большинстве своем обладателей низших и средних чинов, стали называть «восточными», или «восточной партией», так как дом Ким Хёвона находился на восточной окраине Сеула. Дом Сим Ыйгёма, в свою очередь, был расположен западнее (ближе к государеву дворцу), и его сторонники, преимущественно обладатели высоких чинов, стали именоваться «западными», или «западной партией». Попытки Ли И предотвратить разлад в среде саримов — гибельный, с его точки зрения, для дела реформ, — ни к чему не привели.
Более того, в связи с неудачной попыткой вооруженного выступления, предпринятой в 1589 г. одним из близких «восточной партии» провинциальных янбанов, «межпартийная борьба» переросла в настоящую политическую войну. Воспользовавшись случаем, «западная партия» раздула инцидент и учинила над противниками расправу, казнив в течение 3 лет более тысячи сторонников «восточных», в основном прямого отношения к выступлению не имевших. Однако в 1591 г. «восточные», умело использовав оплошность противников в вопросе определения наследника престола, сумели добиться отставки и ссылки ряда видных «западных» и захватить ключевые посты. Стоило «восточным» получить доступ к распределению должностей, внутренняя конкуренция расколола «партию» на две клики. «Умеренные» (в основном ученики Ли Хвана), выступавшие за мягкость в решении судьбы проигравших соперников-«западных», разошлись с «радикалами» из школы Чо Сика, в духе своего учителя требовавшими суровых наказаний. «Умеренные» стали известны как «южане», а «радикалы» — как «северяне», опять-таки по расположению столичных резиденций их лидеров. Расколу чиновного янбанства на «западную», «южную» и «северную» партии суждено было сыграть определяющую роль в корейской политической жизни XVII столетия.
К концу XVI в. обстановка вокруг Корейского полуострова изменилась. С одной стороны, ослабевал «сюзерен» Кореи, Минская династия. С другой стороны, к 1590 г. военачальник Тоётоми Хидэёси, используя приобретенное у португальцев огнестрельное оружие, объединил феодальные княжества Японии в централизованное — и крайне милитаризированное — диктаторское государство. Обладая профессиональной трехсоттысячной армией, вооруженной неизвестными дотоле на Дальнем Востоке европейскими мушкетами (которые японцы вскоре начали производить самостоятельно) и полевой артиллерией, Тоётоми Хидэёси хотел предпринять завоевательный поход против ослабевшей Минской империи. Рассчитывая на богатую добычу — в том числе на возможность продажи пленных португальским работорговцам, — японский завоеватель в то же время желал «дать работу» самурайской армии и предотвратить тем самым возможное недовольство. Естественной «прелюдией» к походу на Китай должно было, по мысли Тоётоми, стать завоевание расположенной на пути к Китаю Кореи, представлявшиеся относительно легким предприятием: военная слабость страны была хорошо известна ее воинственным восточным соседям. Окончательное решение о походе на Корею было принято после того, как корейская сторона ответила решительным отказом на требование «пропустить» через свою территорию собравшуюся в поход на Северный Китай японскую армию. Ясно представляя себе вероятность японского нашествия, корейская придворная верхушка, поглощенная «партийными» распрями, не приняла никаких приготовительных мер.
Между тем корейская армия была совершенно не готова к серьезной войне. «Военное полотно», которое собиралось властями с не желавших являться на действительную службу военнообязанных, использовалось для найма профессиональных солдат, но вместо учений последние чаще всего отправлялись на общественные работы, а в некоторых случаях и просто становились личной прислугой местного чиновничества. Огнестрельное оружие не совершенствовалось с середины XV в. и состояло в основном из примитивных пушек. Ничего подобного европейским мушкетам корейская армия не имела. Личным оружием воина оставались меч, копьё, лук и стрелы. Наконец, по уровню профессионализма занимавшие высшие посты в корейской армии саримы — знакомые с военным делом в основном по древнекитайской классике — вряд ли шли в сравнение с военачальниками самурайского войска. Одним словом, для корейской элиты, привыкшей опираться на безусловную гегемонию «сюзерена» — Китая и презрительно относиться к «варварам с Японских островов», столкновение с реалиями Нового Времени — появлением вооруженных огнестрельным оружием больших профессиональных армий и началом складывания централизованной государственности в Японии — могло обернуться лишь катастрофой.
Высадка в апреле 1592 г. в районе Пусана 160-тысячной японской армии положило начало серии поражений корейского войска, скоро приведших страну на край гибели. Приморские крепости Кореи — Пусан и Тоннэ — оказались беззащитными перед атаками поддержанных артиллерией японских мушкетеров. Превратив юго-восточное побережье Кореи в свой главный плацдарм, японская армия выступила в поход на Сеул. Отчаянные попытки разрозненных корейских отрядов остановить ее были совершенно безуспешны — подготовка и вооружение корейских солдат находились несравненно ниже того уровня выучки и техники, которого удалось достичь к концу XVI в. профессиональному самурайскому войску. Бегство государя Сонджо и двора из Сеула спровоцировало в столице массовые беспорядки — к копившемуся десятилетиями недовольству коррупцией и произволом прибавилось возмущение безответственностью власть имущих, ничего не сделавших для обороны страны. Восставшие сожгли списки рабов, разгромили ряд правительственных учреждений. Не встретив сопротивления со стороны армии и жителей, японское войско вошло в Сеул уже через две недели после высадки в Пусане. Затем разделившиеся на две колонны японские силы продолжили наступление на север и без особых трудностей заняли как северо-западные, так и северо-восточные провинции Кореи, вскоре выйдя к китайской границе. Первая из поставленных Тоётоми задач — захват Кореи — была без особого труда решена немногим более чем за месяц. Чосонская династия стояла перед угрозой краха.
Последней надеждой бежавшего на северную границу Сонджо была военная помощь «сюзерена»-Китая, видевшего в действиях Тоётоми вызов своей гегемонии в регионе и начавшего опасаться японской агрессии в своих собственных пределах. Первая китайская экспедиция, отправленная на помощь Корее в июле 1592 г., потерпела поражение в попытке отобрать у японцев Пхеньян. Более успешными были действия следующей экспедиции (50 тыс. человек) под командованием Ли Юйсуна (?-1598), взявшей в январе следующего года Пхеньян и заставившей японцев отступить на юг и стянуть основные силы в район Сеула. К северу от Сеула, под крепостью Хэнджу, победу одержали в январе и корейские войска, но взять Сеул китайско-корейским силам так и не удалось: контратака японцев вынудила Ли Юйсуна отступить обратно к Пхеньяну и укрепиться там, отказавшись от активного наступления на юг.
Между тем, совершаемые оккупантами грабежи и убийства уже вскоре после начала вторжения подтолкнули корейское население к партизанской войне против врагов. В основном, партизанские отряды возглавлялись местными саримами: многие из их вожаков впоследствии сделали карьеру на государственной службе. Пользуясь знанием местности и поддержкой населения, партизаны наносили серьезный ущерб захватчикам, освобождая порой целые уезды и отбирая у японцев крупные крепости. Наряду с конфуцианцами, ряд отрядов возглавлялся авторитетными буддийскими монахами, имевшими возможность мобилизовать на борьбу сплоченные группы монахов и послушников. Помощь государству в момент смертельной опасности давала буддийской элите надежду на повышение статуса буддизма после войны, на прекращение преследований со стороны саримов и администрации. Наконец, одну за другой блестящие победы на море одерживал главнокомандующий флотом провинции Чолла адмирал Ли Сунсин (1545–1598) — талантливейший флотоводец в корейской истории. Используя, в частности, прототип современного броненосца — вооруженный артиллерией корабль, окованный железными плитами и тем защищенный от ядер противника (так называемый кобуксон — «корабль-черепаха»), — Ли Сунсин отразил попытки японцев высадить десант на берега Чолла, а потом сумел, уничтожив большую часть вражеского флота у южных берегов Кореи, прервать линию снабжения японского экспедиционного корпуса. В конце концов, японцы были принуждены с мая 1593 г. приступить к переговорам с китайскими дипломатами. К августу 1593 г. японский корпус эвакуировал большую часть Кореи, оставив за собой лишь плацдарм в районе Пусана. Приступили к эвакуации и китайские войска. К октябрю двор вернулся в Сеул, приступив к восстановлению административного контроля над страной и сепаратным мирным переговорам с японскими военачальниками.
Перемирие оказалось непрочным: мирные переговоры между Тоётоми и минскими дипломатами зашли в тупик, ибо Китай продолжал рассматривать Японию как «окраинное варварское государство» и потенциального «вассала», а Тоётоми считал себя победителем и региональным гегемоном, претендуя на часть корейских земель. С начала 1597 г. усиленная подкреплениями японская армия возобновила военные действия, но больших успехов не добилась. Вновь пришедшие на выручку Корее китайские войска отбили, с использованием артиллерии, атаки японцев в уезде Чхонан провинции Северная Чхунчхон, защитив подступы к Сеулу. На море японский флот продолжал терпеть поражения от соединений Ли Сунсина, успешно защитившего берега провинции Чолла. К концу 1597 г. японцам пришлось отступить к южному побережью Кореи. Со смертью Тоётоми Хидэёси в 1598 г. японские войска, в согласии с завещанием диктатора, начали окончательную эвакуацию полуострова. Блестящей победой увенчалось нападение армады Ли Сунсина на перевозивший отступавший экспедиционный корпус японский флот; в этой битве великий флотоводец Кореи погиб, сраженный случайной пулей врага. К концу 1598 г. эвакуация японских войск была завершена, а в течение следующих двух лет страну покинули и китайские части. Небольшое число угнанных в Японию корейских пленных и мирных жителей было возвращено дипломатическими усилиями корейского правительства в 1605 и 1607 гг. Регулярные дипломатические отношения с утвердившимся к тому времени в Японии режимом Токугава начали поддерживаться с 1609 г. Учитывая отказ режима Токугава от всех претензий, выдвигавшихся Тоётоми на корейские земли, можно считать, что Корея, при поддержке минского Китая, сумела выиграть войну, отстояв свою территориальную целостность. По циклическому наименованию 1592 года — имджин (год Дракона) — войну 1592–1598 гг. часто называют Имджинской.
Победа в Имджинской войне досталась Корее дорогой ценой. Шесть лет нашествия разорили страну. Десятки тысяч крестьян и ремесленников были уведены в плен в Японию, где часть из них (по некоторым подсчетам, 50–60 тыс. человек) была продана португальским и испанским работорговцам, а часть осела навсегда. Попавшие в японский плен корейские гончары и печатники сыграли ключевую роль в развитии керамического производства и книгопечатания в Японии в ранний период правления режима Токугава. Для Кореи, однако, убыль лучших ремесленников представляла невосполнимый ущерб. Культурные сокровища — буддийская скульптура, фарфор, книги — были погублены или расхищены. Площадь обрабатываемых земель сократилась в среднем по стране втрое, но в провинции Кёнсан, где японское войско стояло дольше всего — почти в шесть раз. В результате убыли населения и сокращения посевных площадей правительство вынуждено было вдвое поднять налоговую ставку на оставшихся крестьян, что, не в меньшей мере, чем грабежи и насилия захватчиков, явилось тяжелым ударом по крестьянскому хозяйству. По некоторым подсчетам, на преодоление экономических последствий Имджинской войны ушло более ста лет. Следствием разорения крестьянства явилось усиление его зависимости от местных янбанов. Фигура малоземельного или безземельного крестьянина, батрачащего в поместье у мелкого или среднего землевладельца, стала типичной для корейской деревни XVII столетия. В то же время, война явилась и источником социальной мобильности: за военные заслуги рабы освобождались, а крестьяне получали янбанские привилегии. Янбанское сословие, пополненное за счет выслужившихся в войске крестьян, в целом усилило свои позиции в позднесредневековом обществе. Главным международным последствием Имджинской войны было быстрое ослабление Минской империи, финансы которой были расшатаны громадными военными расходами. Падение Минской династии под ударами маньчжуров в начале XVII в. станет еще одним испытанием для корейской государственности.
в) Система управления и социально-экономический уклад раннего Чосона
В завершение главы следует дать краткое описание основных черт политического, социального и экономического устройства Кореи XV–XVI вв. Политически, позднесредневековый абсолютизм опирался на стройную бюрократическую систему, державшую страну под жестким контролем, но в то же время способную, в большинстве случаев, предотвращать самоуправство монарха и его семьи. Согласно Кодексу Законов Кёнгук тэджон на вершине пирамиды власти находился Верховный Государственный Совет (Ыйджонбу — «Ведомство по обсуждению дел правления»), состоявший из высших чиновников: главного канцлера (Ёныйджон), двух его заместителей («левый» и «правый» канцлеры), их советников и помощников. По функциям этот Совет был преемником высшего совещательного и законодательного органа Корё — совместной коллегии старших чиновников Государственного и Центрального Секретариатов (Чэбу) и Дворцового Военного Секретариата (Чхумильвон), известной как тобёнмаса. Решения по основным делам оформлялись постановлением Верховного Государственного Совета и указом государя. Заседания Совета проходили в обязательном порядке в присутствии ведшего протокол историографа, что напоминало государю и канцлерам об их персональной ответственности перед Историей. Согласно чосонским законам, историограф был обязан присутствовать при всех встречах и беседах государя с канцлерами и другими высшими чиновниками, обеспечивая, таким образом, «прозрачность» государственного управления.
Главным «несущим звеном» центрального аппарата были шесть отраслевых министерств: Чинов (заведовало кадрами: назначением, перемещениями, жалованьем, и т. д.), Церемоний (отвечало за конфуцианский церемониал, дипломатию, образование), Армии (соответствовало современному Министерству Обороны), Финансов (отвечало за налоги, подати, повинности, контроль над торговлей, и т. д.), Наказаний (совмещало функции современных Министерства Юстиции и Министерства Внутренних дел) и Общественных Работ (отвечало за государственное строительство, ирригацию, контроль над ремеслом, и т. д.). Начиная с времени правления Тхэджона — за исключением коротких периодов нахождения слабых государей у власти — шестеро отраслевых министров (пхансо) находились в прямой подотчетности у государя. Это означало, что Верховный Государственный Совет отстранялся от рабочего контроля над главной «властной вертикалью» страны. В подотчетности шести министерств находился, в свою очередь, ряд «подчиненных ведомств» (согамун): так, Ведомство по делам рабов (Чанъйеса) подчинялось министерству Наказаний, а Медицинское Ведомство (Хваринсо; наследовало корёскому ведомству по борьбе с эпидемиями) — министерству Церемоний. Через сложную и разветвленную систему «подчиненных ведомств» монарх мог держать под надзором каждодневный ход дел практически во всех областях. Важным элементом этой абсолютистской «вертикали» был также Государев Секретариат (Сынджонвон), наследовавший ряд функций аналогичного учреждения в Корё: прием донесений и жалоб с мест, издание государевых указов, детальный повседневный надзор над работой шести главных министерств.
Чосонская административная структура предусматривала и существование органов, способных предотвращать произвол со стороны абсолютистской власти, отстаивать идеалы конфуцианской политики и интересы янбанского сословия как целого. Главными из этих органов были два Государственных Цензората. Сахонбу отвечал за контроль над чиновничеством и имел право оспаривать предлагавшиеся государем (по рекомендации министерства Чинов) кандидатуры на должности, а Саганвон давал критическую оценку решениям и личному поведению государя. Кроме того, критика в адрес государя была обязанностью влиятельного Управления Литературы (Хонмунгван), чиновники которого обычно назначались из числа популярных конфуцианских ученых, представлявших «общественное мнение» правящего класса. Хронику правления (сачхо — «черновики для истории»), составлявшуюся Управлением Историографии (Чхунчхугван), государи не имели права читать: это должно было дать историографам возможность прямо и безбоязненно критиковать злоупотребления властью в назидание будущим поколениям. После смерти государя хроника становилась основой для составления официальной летописи его правления (силлок — «истинные записи»), в которой произвол или невнимание к критике обычно получали суровую оценку. Наконец, кёнъён — лекции для государя и двора по конфуцианской классике — давали конфуцианским ученым возможность представлять советы и рекомендации по политическим вопросам.
В целом, можно сказать, что в ранней чосонской монархии бюрократический абсолютизм сочетался с наличием ряда институтов, выполнявших сословно-представительные функции (прежде всего выражение и защита идеалов и интересов янбанского сословия). Конечно, в отличие от пережившей долгий период феодальной раздробленности и обладавшей автономными городами позднесредневековой Европы, такие институты в Корее не имели отчетливого выборного характера (ничего подобного Генеральным Штатам или Земским Соборам Корея не знала), будучи лишь частью бюрократической системы. На практике для цензоров или чиновников Управления Литературы критика в адрес государя или, скажем, «заслуженных сановников» в период их засилья у власти могла быть сопряжена с немалым личным риском, хотя как правовые нормы, так и общественное мнение в янбанской среде обычно были в таких ситуациях на их стороне. Но, тем не менее, при всей их неполноте и несовершенстве, корейские органы контроля янбанского общества над властью выполняли во многом те же задачи, что и институты сословного представительства в Европе, приводя политику центральных органов власти в соответствие с нормами и пожеланиями господствующего сословия.
Сочетанием «вертикального» контроля и элементов янбанского представительства отличалась и система местного управления. Страна была поделена на восемь провинций (то), очертания которых в целом сохранились и в современном административном делении Северной и Южной Кореи. Основной единицей были, как и во времена Корё, управы (пу), округа (кун) и уезды (хён). Однако, по сравнению с Корё, новая династия обладала лучшими административными возможностями. Корёские «подчиненные округа и уезды» (соккун, сокхён), управлявшиеся некогда по совместительству начальниками «главных» административных единиц (а на практике — местными «влиятельными семьями»), были переведены в «нормальные» административные районы (всего в Чосоне было приблизительно 320 управ, округов и уездов) и поставлены под регулярное управление присылаемых из столицы чиновников. Упразднены были также особые дискриминируемые районы (хян, пугок и со): их население, в корёские времена зависимое от местной знати, было переведено в состав лично свободных налогоплательщиков. Чтобы обеспечить беспристрастность и жесткое следование правилам и предотвратить сращивание центрального чиновничества с местными силами, правителей управ, округов и уездов (известных под оставшимся с корёских времен обобщенным наименованием сурён) никогда не посылали в их родные районы или в места, где находились их поместья. Кроме того, их регулярно заменяли: максимум нахождения в должности местного правителя составлял, по Кёнгук тэджон, 1800 дней. Контроль над чиновниками должен был осуществлять провинциальный губернатор (камчхальса, или камса), имевший также значительные военные и юридические полномочия. Дабы предотвратить любые сепаратистские поползновения, он в обязательном порядке заменялся ежегодно.
Помощниками уездных правителей и губернаторов должны были выступать «местные чиновники» (хянни), самостоятельное влияние которых на управление было, в отличие от корёской практики, сведено к минимуму. Жестче стал сословный барьер, отделявший «местных чиновников» от «настоящих» янбанов — землевладельцев, семьи которых были причастны к службе в центральном государственном аппарате. В отличие от корёских времен, чосонские «местные чиновники» на службе у уездных и окружных правителей не получали ни наделов, ни жалованья, кормясь «от дел» (т. е. за счет нерегулярных поборов с населения), что создавало почву для злоупотреблений. Общий контроль надо всей «вертикалью» местного управления осуществляли посылаемые из центра тайные ревизоры (амхэн оса), собиравшие жалобы населения и расследовавшие случаи коррупции, присвоения налогового зерна, злоупотреблений властью. Наконец, важным элементом системы уездного управления были местные янбанские ассамблеи юхянсо, представлявшие интересы провинциальных землевладельцев в отношениях с центральной властью. Особенным влиянием на эти зачаточные органы местного представительства пользовались служившие в центральном аппарате выходцы из данного района, политический и общественный вес которых заставлял местных администраторов проявлять внимание к позиции юхянсо по тем или иным вопросам.
В целом, администрация на местах была эффективна. Она избавила страну от опасности местного сепаратизма и умело находила компромисс между локальными и центральными интересами. Система пятидворок — соседских объединений, члены которых отвечали друг за друга перед властями, — позволяла администрации обеспечить на местах уровень законопослушания и порядка, невиданный в Европе того времени. Жесткий бюрократический порядок — регулярные отчеты (глав пятидворок перед деревенскими старостами, старост — перед уездными и окружными правителями, местных правителей — перед губернаторами, и губернаторов — перед центральной властью), ведение формализованной документации, частые проверки тайных ревизоров, и т. д. — делал Чосон одним из самых управляемых политических организмов тогдашнего мира. В то же время во многих случаях в период хозяйничанья «заслуженных сановников» при дворе фаворитизм в назначениях на местные посты влек за собой коррупцию и, как следствие, ухудшение социально-экономической ситуации в провинции.
Основой военной организации была система «пяти корпусов» (ови) каждый из которых объединял как столичные, так и провинциальные подразделения. Охранные гарнизоны различной численности существовали и в отдельных провинциях и уездах. В отличие от находившихся (за исключением монополизированных гражданскими бюрократами высших должностей) под командованием профессиональных военных «пяти корпусов», гарнизонами «по совместительству» командовал местный правитель или губернатор; лишь провинциальные военно-морские части возглавлялись профессионалами. Усиливая контроль центрального чиновничества над провинциями, совмещение административных и военно-командных функций в то же время лишало значительную часть армии профессионального руководства: конфуцианские чиновники обычно не проявляли ни интереса, ни компетентности в военных делах. Большой проблемой было и взаимодействие между частями различных провинций, практически не имевшими возможностей координировать действия в ситуации военного конфликта.
Частично армия — и прежде всего отборные столичные соединения — комплектовалась по найму добровольцами, отбиравшимися через военную экзаменационную систему (сичхви) и получавшими жалованье. В то же время теоретически все лично свободные (на практике, за исключением янбанов) с 16 до 60 лет были военнообязанными и могли привлекаться на службу как солдаты-призывники (чонбён — «регулярные воины»). По правилам, от двух до четырёх дворов, обычно связанных с призывником родственными или соседскими узами, должны были, вместо непосредственного несения воинской повинности, снабжать призывника всем необходимым для службы и помогать семье в период отсутствия кормильца. Достаточно скоро, однако, призывная система начала «давать трещины»: в мирной обстановке XV в. местные власти начали использовать призывников на общественных работах, превратив воинскую службу в форму трудовой повинности. Призывники уже к концу XV в. предпочитали откупаться от воинской обязанности полотном, что формально разрешалось центральными властями: предполагалось, что на полученные средства местные правители смогут нанять добровольцев, которых будет легче обучать военному делу на круглогодичной основе. Официальное признание системы «откупа полотном от армии» (пангун супхо) означало отказ государства от принципа всеобщей воинской обязанности и переход к профессиональным вооруженным силам, вообще характерным для обществ позднего Средневековья и раннего Нового Времени. В то же время коррупция приводила к тому, что собранное с военнообязанных полотно (кунпхо) расхищалось чиновниками, делившимися прибылью с вышестоящими и тем самым избегавшими ответственности.
Пренебрежение к военным делам, пронизывавшее провинциальное чиновничество XVI в., было связано и с отсутствием военных знаний и интересов у конфуцианских администраторов (никакого военного образования не получавших), и с твердой уверенностью, что «вассалитет» по отношению к Минскому Китаю — считавшемуся «центром цивилизованного мира» — автоматически избавляет Корею от внешних опасностей. При общем высоком уровне бюрократической культуры, при наличии одной из самых высокоорганизованных систем управления в тогдашнем мире, раннечосонская Корея была в военном отношении слабейшим государством региона. Это и продемонстрировала Имджинская война, когда почти весь полуостров был оккупирован японской армией немногим более чем за месяц, без серьезного сопротивления с корейской стороны. Местные охранные гарнизоны оказались почти полностью неукомплектованными и во многих случаях практически несуществующими (результат регулярного расхищения «военного полотна»), а «пять корпусов», в том числе и элитные столичные части, не шли ни в какое сравнение с армией Тоётоми по вооружению и выучке. Забегая вперед, можно отметить, что попытки реорганизовать и усилить армию, предпринимавшиеся после окончания войны, особых результатов не дали: господство конфуцианских ученых-саримов в обществе вряд ли оставляло возможность для прогресса военных институтов. Отсутствие крепкой военной опоры и милитаристских тенденций было уникальной чертой корейского бюрократического абсолютизма, вряд ли обнаруживаемой где-либо еще в обществах на аналогичной ступени развития.
С точки зрения конфуцианской идеологии, чиновники рассматривались как «сыновья государя-отца», обязанные ему «беспредельной преданностью» в благодарность за «благодеяния». Реалии сложной государственной машины мало соответствовали этой патриархальной схеме: привилегированная корпорация землевладельцев-чиновников руководствовалась скорее рациональными принципами и собственными интересами, чем идеями «преданности» и «благодарности». Чосонская бюрократия делилась на гражданскую и военную, с явной гегемонией первой: если гражданские чиновники имели право на занятие высших военных постов, то военные были совершенно отстранены от серьезных ролей в аппарате. В отличие от Минского Китая, где, наряду с «регулярным» чиновничеством, политическим влиянием могли обладать и выходцы из нечиновных групп (дворцовые евнухи, и т. д.), монополия чосонского чиновничества (прежде всего гражданского) на власть и влияние была полной. Как и при Корё, чосонское чиновничество было иерархически организовано в девять ранговых групп; каждый ранг состоял из двух подрангов, «основного» (высшего) и «дополнительного» (низшего). Высшие (выше третьего «основного») и средние (выше шестого «дополнительного») ранги — как и соответствовавшие им должности — были монополизированы янбанским сословием: к ним не допускались даже выходцы из «средних» сословий («местные чиновники», побочные сыновья янбанов и т. д.), не говоря уж о простолюдинах. Учитывая, что высшие чиновники обычно совмещали еще целый ряд менее ответственных должностей, можно сказать, что степень монополизации бюрократического влияния в руках янбанской верхушки была очень высокой.
Стандартные процедуры выдвижения и назначения на должность, основанные на рациональных принципах, допускали в то же время лоббирование групповых интересов. Список приемлемых кандидатов на ту или иную должность составлялся заведующим кадрами (чоллан) в министерстве Чинов. Официальными критериями были личные и деловые качества и результаты работы на предыдущей должности, но в реальности заведующий кадрами очень часто руководствовался и интересами той янбанской группировки, к которой он принадлежал. При составлении списка за основу принимались рекомендации государя и высших чиновников, но в то же время у заведующего кадрами было право аргументировано отвергнуть любую из предложенных «сверху» кандидатур. После того, как государь, посоветовавшись с высшими чиновниками, выбирал одного из одобренных в министерстве Чинов кандидатов, свои соображения подавал Государственный Цензорат, также имевший право отвергнуть ту или иную кандидатуру. Должностное перемещение, произведенное в результате всех этих процедур, обычно отражало как реальные успехи кандидата на служебном поприще, так и политическую расстановку сил внутри чиновной корпорации. Поскольку общее число бюрократов в центральном аппарате не превышало в начале правления Чосонской династии 1200–1500 человек, министерство Чинов и Цензорат имели все возможности пристально следить за качеством работы каждого администратора. В целом, можно сказать, что, обеспечивая эффективную администрацию и очень высокую для докапиталистического общества степень управляемости, сложная иерархия чосонской бюрократии предоставляла в то же время различным янбанским группировкам немалые возможности для отстаивания групповых интересов.
Основным путем комплектования государственной службы были экзамены на чин (кваго). В принципе, как и в Коре, в Чосоне допускался прием на службу сыновей, внуков и ближайших родственников высших чиновников без экзаменов («за заслуги предков»), но привилегией этой мог пользоваться более узкий круг семей — только сановники с рангом выше третьего (в Корё этой привилегией обладали носители 1–5 рангов). Кроме того, в раннем Чосоне, в отличие от Корё, «привилегированный» прием на службу вне экзаменационной системы ронял престиж протежируемого отпрыска чиновной семьи — избегать проверки канонических знаний и литературных умений считалось недостойным. Экзаменационная система Чосона была шире и сложнее, чем в Корё, включая, скажем, государственные испытания на военный чин, в Корё не проводившиеся. Как и в Корё, основной частью экзаменационной системы были экзамены на гражданский чин по конфуцианским канонам и классической китайской словесности. Регулярные экзамены (синънёнси), устраивавшиеся раз в три года, включали в себя, как и в Корё, две ступени. Экзамены первой, «малой», ступени (сокква) проходили в два этапа: успешно сдав предварительный тест на родине, экзаменующийся получал право на участие в столичных экзаменах. Экзамены проводились по двум классам — каноническое конфуцианство и классическая словесность (сочинение стихов и прозы) — и, в отличие от Корё, канонам придавался больший вес, чем умению писать стихи на заданную тему. На основных (столичных) экзаменах отобранным по классу конфуцианской классики присваивалась ученая степень сэнвон («учащийся»; иногда переводится как «лиценциат»), а отобранным по классу словесности — степень чинса («продвинутый муж»; иногда переводится как «доктор словесности»). Всего отбиралось по 100 человек по обоим классам.
Успешно пройдя экзамены первой ступени, новоиспеченный обладатель ученой степени получал, кроме безусловного почтения со стороны земляков (сэнвоны и чинса обычно были лидерами юхянсо), право занять низший государственный пост или же поступить для дальнейшей учебы в столичный Государственный Университет (Сонгюнгван). Выслужив определенный период или пройдя курс обучения (обычно трехсотдневный) в Государственном Университете, сэнвоны и чинса могли сдавать экзамен второй, «большой», ступени (тэкква). Последний (третий) тур этого экзамена проводился в присутствии государя и заканчивался отбором 33 победителей, которых брали на службу или повышали в должности. Победитель, занявший первое место (чанвон), становился «героем дня», получая также ощутимые служебные привилегии. Кроме регулярных экзаменов, проводилось и немало нерегулярных (часто приуроченных к придворным торжествам) — тем самым государство пыталось удовлетворить стремление янбанов приобрести через сдачу экзаменов право на должность и престиж. Ничего подобного корёской практике установления отношений личного «вассалитета» между экзаменатором и экзаменуемым Чосон не знал — раннечосонский экзамен был рациональной системой отбора наиболее образованных и талантливых, личных отношений не предусматривавшей.
В теории, право сдавать экзамены имели и лично свободные простолюдины (прежде всего крестьяне), получавшие вместе с ученой степенью янбанское достоинство и возможности для службы в госаппарате. На практике, однако, для многих сословных групп (скажем, для побочных сыновей янбанов, сооль) доступ к экзаменам на гражданский чин был закрыт, да и получить достаточное для сдачи экзаменов конфуцианское образование в контролируемых янбанами школах-академиях для крестьянина или «местного чиновника» было почти невозможно. Система конфуцианских экзаменов на гражданский чин, при всех ее рационалистических элементах, увековечивала сословную гегемонию янбанов и их монополию на «ученый» престиж. Более открытыми для выходцев из других сословий были экзамены на военный чин (мукква) и технические должности: переводчиков, лекарей, астрономов, юристов (чапква). Для физически подготовленных или обладавших специальными навыками (скажем, медицинскими) выходцев из непривилегированных семей эти экзамены были единственным путем к приобретению чиновничьего статуса. Но перспективы продвижения на средние и высшие чины и должности, которые резервировались за сдавшими гражданские экзамены второй ступени янбанами, выходцы из других сословий не имели.
Подготовку к сдаче государственных экзаменов обеспечивала развитая образовательная система. Обычно мальчики из янбанских семей начинали изучать китайскую письменность дома с 4–5 лет, а с 7–8 лет поступали в частные деревенские школы (содан), где преподавались основы конфуцианской классики. В такой школе могли учиться и дети из семей зажиточных крестьян или торговцев, но для них, в отличие от янбанов, путь к дальнейшей учебе в провинциальной государственной школе (хянгё) или в одной из пяти столичных школ (хактан) — куда поступали с 15–16 лет для подготовки к гражданским экзаменам первой ступени — был закрыт (исключением иногда могли быть дети «местных чиновников»). Не принадлежа к янбанскому сословию, невозможно было поступить и в столичный Государственный Университет (Сонгюнгван), где 100–200 тщательно отобранных студентов готовили к сдаче экзаменов второй ступени. Наконец, монополизированы янбанством были и школы-академии (совон), где лекции и диспуты помогали молодым конфуцианцам углубить понимание классики. В то же время выходцы из непривилегированных слоев имели возможность поступить в правительственные технические училища, готовившие к экзаменам на технические должности (чапква). Схоластический характер конфуцианских образовательных институтов в позднесредневековой Корее, полностью исключавших военные, технические или естественнонаучные знания из программы, сближает их с богословскими факультетами европейских университетов аналогичного периода. Впрочем, ничего подобного буйству средневековых европейских студентов в раннечосонской Корее представить было невозможно — для конфуцианских студентов как будущих чиновников умение «правильно» себя вести, быть почтительным к старшим и покровительственно-дружелюбным с младшими было добродетелью ничуть не менее важной, чем канонические знания.
В сословном отношении чосонское общество, как и корёское, делилось в теории на три наследственные группы — служивые землевладельческие семьи (янбаны) лично свободные простолюдины (янмин) и неполноправные несвободные (чхонмины). На практике существовал также и ряд промежуточных групп, слоев и прослоек; кроме того, региональная, клановая принадлежность и другие факторов дробили сословия изнутри на множество мелких «ячеек». Как и в Корё, парии-чхонмины отделялись ото всех остальных сословных групп, именуясь «нечистым семенем» и не признаваясь полноценными людьми. Отличным от Корё было ужесточение сословных барьеров и строгое ограждение янбанства от прочих групп. Ситуация времен монгольского ига, когда в ряды проюаньской олигархической группировки входило немало простолюдинов и даже бывших рабов, выдвинувшихся благодаря знанию монгольского языка или воинским талантам, была предметом ожесточенной критики со стороны раннечосонских мыслителей. С их точки зрения, заслуги предков, семейные традиции и домашнее конфуцианское воспитание делали янбанов — вне зависимости от их физического возраста — «отцами» и «старшими» по отношению ко всем остальным. Долгом последних было «удовлетворяться своим естественным жребием» (субун) и исправно «платить долг благодарности» (поын) янбанскому государству. Сословный порядок, приравненный к основному элементу неоконфуцианской социально-политической модели — отношениям «старших» и «младших» в патриархальной семье, — был, для янбанских идеологов раннего Чосона, вечен, нерушим и священ, как сама природа.
Критериев принадлежности к сословию янбанов было несколько. Во-первых, одно из трех поколений янбанской семьи обязано было, в принципе, служить в центральном аппарате: янбан, не имевший служилого деда (или хотя бы прадеда) по отцовской или материнской линии, находился под угрозой потери статуса. Во-вторых, янбан — как и средневековый европейский дворянин — должен был обосновать свои претензии на «благородство» генеалогически, документально подтвердив наличие «выдающихся мужей» — известных чиновников или ученых — среди предков. Отсюда и значение, предававшееся генеалогическим книгам янбанском быту. В-третьих, статус янбана должен был быть признан местным янбанским обществом. Предполагалось, что имена всех янбанов, «искони» известных в данной округе, должны были вноситься в составлявшийся ассамблеей юхянсо «местный [янбанский] список» (хянъан). Наконец, предполагалось, что, как «воспитатель» простолюдинов в конфуцианских добродетелях, янбан должен практиковать эти добродетели в собственной семье. Поддержание «благородного» стиля жизни было важным (с точки зрения современников — даже и важнейшим) критерием янбанского статуса. В согласии с конфуцианским идеалом «почтения к предкам», важнейшим элементом «благородного» быта были совершаемые всем кланом совместно жертвоприношения родоначальникам, а также тем «выдающимся мужам» их числа его членов, которым клан был обязан статусом. Жертвоприношения именным табличкам ближайших предков, стоявшим в сакральном центре янбанской усадьбы — «домашнем храме» (камё), — были важнейшей обязанностью главы семьи. Долгом янбана считалось торжественно «оповещать» таблички предков обо всех важных семейных событиях. «Почтение к предкам» было частью всеобъемлющего идеала «сыновней почтительности» и «повиновения младших старшим», в духе которого янбана полагалось воспитывать с детства. Лишь безропотно исполняя отцовскую волю во всем (скажем, радостно соглашаясь на брак по семейному сватовству и усердно осваивая конфуцианскую классику под руководством старших родственников), а также пунктуально выполняя сложные траурные обряды и церемонии (траур по отцу полагалось носить три года), мог добиться отпрыск янбанской семьи престижа, полагавшегося «настоящему янбану».
Женщинам из янбанских семей подобало абсолютное повиновение и верность мужу, выражавшиеся, скажем, в отказе от вторичного замужества после смерти супруга. Выход янбанской вдовы замуж исключал ее семью из числа «благородных». Кроме того, янбан — как и европейский дворянин — должен был доказывать своё «благородство» щедростью по отношению к гостям и разного рода зависимым людям; «честь» не давала ему права уклониться от помощи нуждающимся родственникам или односельчанам. Если престиж европейского дворянина основывался на военных умениях и заслугах, янбану вменялось в обязанность владение китайским литературным языком и знание конфуцианской классики — конфуцианские каноны входили даже в программу экзаменов на военный чин (правда, в элементарной форме). Военную подготовку, обязательную в европейских дворянских семьях, в Корее получали с детства лишь выходцы из военных дворянских кланов (мубан), составлявшие среди янбанов меньшинство и подвергавшиеся по отношению к гражданским янбанам (мунбан) дискриминации. Жертвоприношения, гостеприимство и образование для детей ложились на янбанские семьи серьезным финансовым бременем. На практике, поддержание янбанского статуса требовало достаточного количества земли и рабов. Разорившийся янбан лишался возможности продолжать жертвоприношения предкам или отдавать детей в школу, что обрекало его потомков на потерю статуса и, в лучшем случае, положение приживала у богатых родственников.
В принципе, янбанские семьи считались равными друг другу по правовому статусу: сколь ни влиятелен мог быть «заслуженный сановник» при дворе, он все равно обязан был почтительно относиться даже к бедному янбану из дальней провинции. В то же время янбанство было в реальности разбито на ряд групп и слоев, влияние и возможности которых были далеко не равнозначны. Так, янбаны из военных кланов пользовались меньшим престижем, чем янбаны гражданские. Янбаны из северо-западной провинции Пхёнан, даже успешно сдав экзамен, имели не слишком много шансов получить приличную должность: северные провинции традиционно дискриминировались. Наконец, у богатых янбанов из северного квартала Сеула (Пукчхон — «янбанский квартал» столицы), служивших на высоких должностях в течение нескольких поколений, было значительно больше шансов подготовить отпрысков к успешной сдаче экзаменов на чин и обеспечить им протекцию по службе. Но аристократией в корёском смысле слова богатые чиновные семьи столицы не являлись (монополией на высшие должности они не обладали). В то же время все янбаны как сословие в равной степени пользовались общими привилегиями. Они освобождались от всех повинностей и налогов (отдавая в казну лишь небольшую часть дохода от служебного надела), не подвергались обычно телесным наказанием (за исключением обвиненных в самых тяжелых преступлениях, прежде всего государственной измене), имели право владеть рабами, а главное — допускались к государственным экзаменам на гражданский чин. Теоретически, сдавать экзамены имели право все лично свободные подданные, но на практике методы сословного отбора были достаточно эффективными: экзаменующиеся должны были при подаче сочинения указать имена и должности четырех поколений предков. Также требовалось предъявить три письменных поручительства от местных янбанов или чиновников на действительной службе, вместе с выпиской из фамильного регистра (ходжок). В совокупности, все эти документы позволяли легко отличать янбанов от простолюдинов и «отсеивать» последних при отборе. Всего известны имена приблизительно 20 простолюдинов-янминов XV в., которым удалось сдать экзамены и получить гражданскую должность, но это было не более чем редкое исключение. Сплоченное неоконфуцианской идеологией, янбанское сословие успешно монополизировало политическую сцену, используя бюрократическую машину для поддержания своих привилегий.
Специфической частью привилегированного класса было «среднее сословие» (чунъин), жестко отделенное от янбанства, но в то же время отчетливо отличавшееся от простолюдинов. Сословие это было неоднородным, в него входило несколько групп различного происхождения и положения. Наиболее заметны были сооль — побочные отпрыски янбанов, их сыновья от вторых жен и наложниц. Вторыми женами и наложницами янбанов были в основном женщины из семей простонародья, и примесь «неблагородной крови» служила основанием для дискриминации по отношению к их потомству. К экзаменам на гражданский чин сооль не допускались, и основным путем их продвижения на службу были правительственные училища, готовившие к экзаменам на специальные технические должности (чапква). Именно сооль составляли значительную часть медиков, переводчиков, астрономов и техников раннего Чосона. Все эти должности, требовавшие высокого уровня профессиональных навыков, входили в общегосударственную бюрократическую систему, и занимавшие их сооль получали чиновный ранг, но, как правило, не выше шестого (в исключительных случаях, до третьего). Лишенные доступа к серьезным административным должностям, многие сооль — скажем, знаменитые медики или активно занимавшиеся частной торговлей во время поездок с посольствами в Китай переводчики высокого ранга, — могли накопить значительное богатство, превосходя в этом смысле большинство провинциальных янбанов.
Несколько ниже по уровню стояли мелкие канцеляристы (сори) сеульских учреждений, к экзаменам на чин не допускавшиеся и имевшие право лишь на низшие ранги и должности: в лучшем случае, после нескольких десятилетий образцовой службы, они могли рассчитывать на 6–7 ранг и должность начальника незначительной почтовой станции. Еще ниже их по положению были «местные чиновники» (хянни) в провинции, фиксированного жалованья не получавшие, жившие на нерегулярные поборы с населения и находившиеся под двойным контролем: местного правителя и ассамблей юхянсо. Одним из немногих путей вертикальной социальной мобильности для физически подготовленных хянни могла быть сдача экзаменов на военный чин, формально дававший янбанский статус (хотя в реальности неродовитый военный янбан обычно не имел шансов ни на значительную гражданскую должность, ни на равноправное общение с «настоящими» янбанами). По определенным признакам — высокий образовательный уровень, экономические возможности, широкий кругозор, «полупривилегированное» социальное положение и т. д. — какая-то часть сеульских чунъинов сопоставима с городским патрициатом позднесредневековой Европы, но с одним важным отличием: как низшая бюрократическая прослойка, чунъины не могли претендовать на самоуправление и не представляли собой самостоятельной социально-политической силы. В жестких рамках сословной структуры, богатство и образование сами по себе, без сословных прав на высшие должности, не могли дать ни власти, ни влияния.
Основную массу населения составляли лично свободные простолюдины (янмин, янины), большинство из которых было крестьянами (нонмин). Прогресс в аграрной технологией и направленная против поземельной олигархии политика основателя Чосонской династии способствовали повышению жизненного уровня крестьянства. Более 2/3 крестьян владели к середине XV в. участками, хотя бы и небольшими. Если безземельные крестьяне вынуждены были арендовать янбанские поля и расплачиваться за это, как и во времена Корё, половиной урожая, крестьяне-землевладельцы платили лишь небольшой поземельный налог государству. Базовая налоговая ставка составляла 10 % урожая, но конкретный уровень налога варьировался в зависимости от качества и плодородия земли, а также урожайности каждого года. Тяжелее поземельного налога были подати натурой, раскладывавшиеся обычно не подворно, а на уезд или село как целое. В качестве податей двор часто требовал не производившиеся в данной области изделия, что делало неизбежным обращение к услугам откупщиков (конин), приобретавших и поставлявших необходимый продукт на свои средства, но потом — обычно в сговоре с коррумпированным чиновничеством — взимавших с крестьян двойную или тройную плату за свои услуги. Другими источниками обогащения для лихоимцев были «военный налог» (плата полотном за освобождение от действительной военной службы) и «возвратная ссуда» зерном (хванджа). Кроме того, тяжелым бременем для крестьян являлись трудовые повинности, формально ограниченные шестью днями в году, но на практике часто продолжавшиеся значительно дольше, ибо коррумпированные чиновники не упускали случая использовать неоплачиваемый труд в собственных интересах.
Гнет податей и повинностей обрекал крестьян на примитивное существование: неурожаи периодически приводили к массовым голодовкам и эпидемиям в целых провинциях. Гарантией физического выживания крестьян в этих условиях было, как ни парадоксально, то же самое бюрократическое государство, гнет которого обрекал деревню на нищету: в голодный год спасти крестьян могла лишь раздача зерна с государственных складов. В отличие от западноевропейского крестьянина времен позднего средневековья, раннечосонские крестьяне не могли рассчитывать на то, что бегство в город избавит их от нищеты и зависимости: ни автономных городов, ни сильной и независимой цеховой или гильдейской организации Корея XV–XVI вв. не знала. Бедность, зависимость и безысходность способствовали развитию у крестьян иллюзий, надежд на «доброго батюшку-государя» и «честных чиновников», способных якобы положить конец произволу и коррупции.
В соответствии с конфуцианским идеалом «поощрения земледелия», торговцы — также относившиеся к свободным простолюдинам — стояли ступенькой ниже крестьян в официальной иерархии. Сосредоточением торговли, как и при Корё, была столица. В то же время и в бывшей корёской столице, Кэсоне, ставшей теперь провинциальным городом, сохранились сильные коммерческие традиции. Торговцы Чосона делились на две группы с различным положением: привилегированное меньшинство крупных столичных коммерсантов, тесно связанное с государственной властью и ведущими фигурами двора, и большинство средних и мелких торговцев без «привилегированного доступа» к власти. Приближенное к бюрократической верхушке меньшинство крупных дельцов — прежде всего владельцы шести крупнейших торговых фирм — имело возможность зарабатывать на поставках двору и ведомствам жертвенной утвари и различных необходимых продуктов, а также на откупах. Прерогативы этих «придворных фирм» в торговле наиболее важными видами товаров (рыбой, шелком, холстом) были ограждены системой монополий. Взамен коммерческой олигархии приходилось выплачивать крупные налоговые сборы, не говоря уж о подношениях влиятельным бюрократам и придворным (служивших для последних существенным источником дохода).
С другой стороны, мелкие и средние торговцы регулярных налогов не платили, но жестко контролировались существовавшим с корёских времен Ведомством Столичных Рынков (Кёнсисо), которое имело право проверять меры и весы, устанавливать максимальные цены на ряд ключевых продуктов. Торговцы могли быть мобилизованы на отработку трудовой и прочих повинностей, а также были обязаны снабжать припасами войска в военное время. Среди них выделялись «сидячие торговцы» столицы и крупных городов (владельцы постоянных лавок), и бродячие торговцы (побусан — «те, кто носят товар на спине или голове»), разносившие ремесленные изделия по ярмаркам-чанси в мелких городах и селах. Торговый люд раннего Чосона был организован в подобие региональных гильдий с ограниченными правами и не имел самоуправления, его зачатки появятся лишь несколькими веками позже, с активизацией коммерции и расширением сферы товарно-денежных отношений. Ранний Чосон, как и предшествовавшее ему Корё, находился по развитию торговли и денежного обращения на низком уровне, значительно отставая от Китая. Чосонское правительство — прежде всего из желания поправить собственные финансы — выпускало в обращение медную монету (чосон тхонбо — «обращающееся сокровище Чосона») и даже пыталось внедрить в оборот бумажные деньги. Эта попытка была безуспешной. Даже медная монета не пользовалась, как и при Корё, особенной популярностью: основным средством обмена оставались шелк, ткань и рис.
Более ограниченна, чем при Корё, была внешняя торговля. Это было связано с проводившейся Минской династией изоляционистской политикой, а также и негативным отношением корейских неоконфуцианцев к международным торговым связям, рассматривавшимся как канал утечки ресурсов. Если торговлю с Японией вели получавшие особое разрешение корейские и японские купцы, то обмен с Китаем шел в основном через переводчиков-чунъинов, сопровождавших посольства к Минскому двору. Строго запрещался вывоз драгоценных металлов (широко экспортировавшихся при Корё) и камней, а также оружия и прочих железных изделий. Торговля с арабами, делавшая в свое время Корё частью мусульманской торговой сети в Евразии и Северной Африке, при Чосоне прекратилась. В целом, мощный бюрократический организм, рассматривавший с конфуцианских позиций торговлю как помеху в налоговой эксплуатации крестьянства (ведь мелкие и средние торговцы регулярных налогов не платили) и «дезорганизатора» натуральной экономики, был непреодолимым препятствием на пути развития торговых связей, как внутренних, так и внешних. Если опиравшиеся, в том числе, и на городские слои западноевропейские монархические режимы начали с XV–XVI вв. поощрять не только внутреннюю, но и заокеанскую экспансию формирующейся буржуазии (тем самым положив начало складыванию мировой капиталистической системы), то контроль раннечосонской бюрократической системы над торговлей и торговцами искусственно задерживал развитие внутреннего рынка и товарно-денежных связей в Корее, обрекая в перспективе страну на роль сырьевой периферии капиталистических центров.
Выше, чем торговцы, стояли лично свободные ремесленники — в силу того, что их государство могло эксплуатировать более эффективно. В то же время значительное число ремесленников относилось к париям-чхонминам — наиболее угнетенному слою населения. Примерно 2800 сеульских казенных ремесленников 130 специальностей было приписано к тридцати столичным ведомствам (прежде всего — Министерству Общественных Работ) и, находясь на казенном содержании, выполняло государственные заказы, изготавливая оружие, ткани, предметы дворцового обихода (фарфор, и т. д.). Кроме того, еще более 3000 мастеров трудилось на казенные учреждения в провинции. В свободное время казенные ремесленники могли работать на заказ, но продажа их продукции облагалась налогом. Во многих случаях казна подвергала зависимых ремесленников ужесточенной эксплуатации, искусственно завышая нормы и не оставляя время для «доходных промыслов» на стороне. Особенно безграничной была эксплуатация в отношении казенных ремесленников из числа чхонминов, приниженное сословное положение которых делало их беззащитными. Правительство — исполняя функции, принадлежавшие в средневековой Европе ремесленным цехам, — регламентировало производство, требуя следования признанным образцам и ограничивая нововведения.
Кроме казенных, в городах и при больших монастырях существовали частные ремесленники. Хорошо известно было, скажем, производство бумаги и лапши в нескольких крупнейших монастырях юга страны. Ремесленники ряда специальностей, считавшихся «нечистыми» (кожевенники, плетельщики корзин, и т. д.), принадлежали к париям-чхонминам и жили отдельными поселками. Положение частного ремесленника не означало свободы от требований государственного аппарата, рассматривавшего ремесленников как удобную рабочую силу для мобилизации на трудовую повинность (крестьян запрещалось отрывать от сельскохозяйственных работ, но на ремесленников это ограничение не действовало) и поставщиков натуральных податей двору. Государственные эксплуатация и контроль, в сочетании с неразвитостью внешней и внутренней торговли и низким жизненным уровнем крестьянства, в основном удовлетворявшегося домашними изделиями, делали невозможной цеховую самоорганизацию ремесленного люда и блокировали переход к мануфактурной организации ремесленного производства.
На самой низшей ступеньке социальной иерархии стояли неполноправные несвободные парии-чхонмины. Костяк этой группы составляли рабы (ноби), как государственные (конноби), так и частные (саноби). Среди приписанных к различным учреждениям государственных рабов были и ремесленники, и некоторое число крестьян, и пестрая по составу группа слуг и прислужников, выполнявшая наиболее тяжелую работу (скажем, посыльные на почтовых станциях). Среди частных рабов выделялись самая бесправная группа домашних прислужников, у которых часто не было даже возможности завести семью, и жившие семьями рабы-земледельцы, отдававшие хозяину больше половины урожая, но все же обладавшие свободой экономической деятельности. Из числа рабов-земледельцев наиболее преданные и грамотные могли назначаться управляющими янбанских хозяйств, что давало шанс разбогатеть, а иногда даже завести собственных рабов. Но и разбогатевший раб оставался бесправной собственностью хозяина, «говорящим животным» в глазах окружающих, считавших рабов, как и в корёские времена, «отдельной породой», отличной от «нормальных людей». Рабское состояние считалось, в духе конфуцианского морализма, следствием «прегрешений предков», которые следовало «искупать» послушанием, преданностью и почтительностью: раб в янбанском доме, вне зависимости от возраста, обязан был низко кланяться даже маленьким детям янбана, смиренно принимая любую грубость. Рабы свободно продавались и покупались, причем часто стоили дешевле, чем хорошая лошадь. Браки между рабами и свободными не признавались. Если сожительство имело место, потомство, «загрязненное рабской кровью», оставалось на рабском положении.
В начальный период существования династии число рабов уменьшилось благодаря переводу незаконно порабощенных проюаньскими олигархами крестьян и некоторой части монастырских рабов в разряд лично свободных. Но, несмотря на эти меры, в районах высокой концентрации янбанства, прежде всего в центральных и южных провинциях, доля рабского населения могла доходить до 30 %, в основном за счет частных рабов в средних и крупных янбанских хозяйствах. В отличие от позднекорёского общества, где многим рабам в условиях постоянных войн и переворотов удавалось повысить свой социальный статус, в раннем Чосоне избавиться от рабского состояния было крайне нелегко: выкуп или перевод в лично свободные крестьяне за военные заслуги допускались лишь в исключительных случаях. Если в Корё, кроме рабов, важной группой чхонминов были жители хян, пугок и со, то в Чосоне на место региональной дискриминации пришла профессиональная: к чхонминам стали относить мясников, кожевенников, плетельщиков корзин, бродячих актеров, шаманов и т. д. На положении, близком к чхонминам, находились и буддийские монахи. Потеряв былой государственный статус, буддизм превратился в раннем Чосоне в религию низших слоев населения, а монахи стали мишенью для нападок и объектом эксплуатации со стороны местной бюрократии и янбанской верхушки.
В целом, статусная система раннего Чосона, будучи прогрессом по отношению к аристократическому обществу предшествующего периода, в то же время представляла собой препятствие для складывания в обществе протокапиталистических начал. С одной стороны, корёские реалии, когда несколько десятков олигархов распоряжались судьбой страны, канули в прошлое. Даже раннечосонские «заслуженные сановники», при всем их влиянии, были все-таки равными для возглавлявшейся саримами массы провинциального янбанства, в конце концов взявшей центральный аппарат под контроль. Образование, ученость и таланты, — конечно, при условии признания со стороны влиятельных вожаков саримских группировок, — могли обеспечить карьерный рост даже небогатому и неродовитому янбану. В отношении социальной мобильности внутри господствующего сословия, ранний Чосон несомненно позитивно выделялся на фоне современных ему позднесредневековых обществ. Но с другой стороны, даже по сравнению с предшествующим периодом, межсословные «перегородки» стали жестче. Страдая от государственной эксплуатации или же произвола отдельных чиновников или янбанов, раннечосонский ремесленник или торговец — а уж тем более раб — не имел возможности приобретением «благородного» звания обезопасить себя от поборов и разорения. В условиях отсутствия другой формы защиты от произвола — городского самоуправления и гильдейской организации, — жесткость сословного деления обрекала экономику на застой и затрудняла прорастание «семян» протокапиталистических отношений в корейской почве. Другим тормозом социального прогресса в была большая, по позднесредневековым меркам, доля лично несвободных в общем числе эксплуатируемого населения. Статус чхонмина, означавший полное бесправие и отсутствие перспектив социального роста, лишал принадлежавшего к этому сословию крестьянина и ремесленника мотивации к труду и накоплению богатства. Преодоление двух главных противоречий раннечосонской сословной системы — жестких межсословных барьеров и бесправного положения чхонминов — началось лишь в XVII–XVIII в…
Источники и литература
А) Первоисточники:
1. Lee, P. Н. and de Вагу, Wm. Т. (eds.) Sourcebook of Korean Tradition. New York: Columbia Un-ty Press, 1997, Vol. 1, pp. 260–391.
2. Ha Taehung (tr.) and Sohn Powkey (ed.). Nanjung Ilgi: War Diary of Admiral Yi Sun-sin. Seoul: Yonsei University Press, 1977.
Б) Литература:
1. Ванин Ю. В. Аграрный строй феодальной Кореи XV–XVI вв. М., 1981.
2. Волков С. В. «Социальный статус служилых слоев в дальневосточных деспотиях» // Феномен восточного деспотизма. М., 1993.
3. Концевич Л. Р. «Наставления народу о правильном произношении» // Восточная коллекция. 2007, № 4 (31). С. 33–45.
4. Концевич Л. Р. «Хунмин чоным» // Корееведение. Избранные работы. М., 2001. С. 55–220.
5. Choe, Ching Young. The Rule of the Taewongun. 1864–1873. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1972 (Harvard East Asian Monographs, 45).
6. Ch'oe, Yong-ho. The Civil Examinations and the Social Structure in Early Yi Dynasty Korea, 1392–1600. Seoul: Korean Research Center, 1987.
7. Clark, D. N. «Choson's Founding Fathers: A Study of Merit Subjects in the Early Yi Dynasty» // Korean Studies, Vol. 6, 1982, pp. 17–40.
8. Deuchler, M. Confucian Gentlemen and Barbarian Envoys. The Opening of Korea, 1875–1885. Seattle & London: University of Washington Press, 1977.
9. Duncan, J. «Proto-nationalism in Premodern Korea». In Sang-Oak Lee and Duk-Soo Park (eds.). Perspectives on Korea. Sydney: Wild Peony, 1998
10. Kim-Renaud Young-Key (ed.). King Sejong the Great: The Light of 15th Century Korea. Washington, D.C.: International Circle of Korean Linguistics, 1992.
11. Palais, J. B. «Confucianism and the Aristocratic/Bureaucratic Balance in Korea» // Harvard Journal of Asiatic Studies, Vol. 44, Issue 2, 1984, pp. 427-468.
12. Song June-ho. «Dynamics of Elite Lineage Structure and Continuity in the Confucian Society of Traditional Korea». In Slote W. H. (ed.). The Psycho-Cultural Dynamics of the Confucian Family: Past and Present. Seoul: International Cultural Society of Korea, 1986.
Глава 11. Постепенный распад сословной системы и развитие товарной экономики в бюрократическом неоконфуцианском обществе: поздний Чосон (1598–1876 гг.)
а) XVII в. — борьба янбанских группировок и кризис сословной системы
При всей жесткости раннечосонской системы сословных перегородок и ее идеологической надстройки — неоконфуцианской идеологии, — хода экономического и социального прогресса она полностью остановить не могла. Несмотря на все препятствия, изменения все же пробивали себе дорогу. Для Кореи, разоренной и опустошенной Имджинской войной 1592–1598 гг., два последующих столетия — XVII–XVIII вв. — стали временем глубинных изменений, подготовивших в итоге почву для эпохальной ломки традиционного уклада в девятнадцатом столетии. Прежде всего, в условиях относительно нормального функционирования контролировавшегося различными группировками саримов государственного аппарата активно восстанавливалась разоренная японским нашествием экономика, продолжалось прерванное засильем «заслуженных сановников» в первой половине XVI в. развитие производительных сил. Развитие более производительных технологий в сельском хозяйстве увеличило урожаи, активизировало торговлю и привело в итоге к невиданному ранее в корейской истории росту населения — с 2 млн. человек после опустошительной Имджинской войны до почти 8 млн. (по некоторым подсчетам, даже 10 млн.) в конце XVIII в. Важным следствием этого процесса было прогрессирующее расслоение крестьянства — в то время, как меньшинство зажиточных крестьян обогащалось на торговле излишками и прикупало соседскую землю, значительная часть составлявших большинство в деревне бедняков окончательно нищала, теряла землю, переходила на положение батраков или уходила в растущие города. Одновременно с процессом имущественной дифференциации «внизу» тот же процесс шел «вверху»: при количественном возрастании янбанского сословия число доступных ему должностей в государственном аппарате оставалось практически неизменным, что вело к еще более ожесточенной борьбе за власть между янбанскими партиями, долговременной монополизации основных постов победителями и прогрессировавшей маргинализации побежденных. В итоге следствием усилившегося расслоения как «внизу», так и «наверху» стал практический распад сословной системы: обогатившиеся рабы во множестве выкупались на волю, богатые крестьяне начали скупать янбанские родословные и причислять себя к янбанам, в то время как обедневшие янбаны — особенно члены проигравших в политической борьбе и полностью оттесненных от центрального бюрократического аппарата «партий» — практически теряли свой привилегированный статус, мало отличаясь от соседей-крестьян по реальному социально-экономическому положению. Относительное — и в большей мере фактическое, чем формальное, — «выравнивание» статусов вело и к немыслимому ранее распространению образования в крестьянской среде, расцвету популярной литературы на корейском языке, народного театра и музыки. Распад сословной системы сказался и на положении оправдывавшей ее неоконфуцианской ортодоксии, постепенно терявшей популярность в острой конкуренции с более либеральными и практическими истолкованиями конфуцианства, а также проникшим из Китая в конце XVIII в. католицизмом. Активное восприятие значительной частью как маргинальных янбанских слоев, так и крестьянства католических идей, — истолкованных как призыв к равенству и религиозной свободе личности, — хорошо показывало, сколь глубоко зашел кризис основанной на наследственном неравенстве сословной системы и непримиримой к инакомыслию неоконфуцианской идеологии. Однако перемены в базисной структуре общества не сопровождались необходимыми для оформления новых типов производственных отношений кардинальными изменениями на надстроечном уровне. С обогащением определенной части крестьянства, появлением влиятельного слоя богатых купцов чиновное вымогательство только усилилось, а новые религиозно-идеологические течения, и прежде всего католицизм, подвергались жесточайшим кровавым репрессиям со стороны стоявших у власти неоконфуцианцев-ортодоксов. Проявляя определенный интерес к развитию военного дела, науки и техники, абсолютистский режим позднего Чосона, в отличие от современных ему меркантилистских правительств Западной Европы, ничего не делал для поощрения торговли и предпринимательства. При всем богатстве некоторой части простолюдинов-янминов, они оставались все так же сословно приниженными по отношению к янбанам, подвергаясь еще худшим поборам со стороны чиновных лихоимцев. В итоге накопившееся недовольство привело к середине XIX в. к общему кризису чосонского янбанского общества. Выходом из кризиса могли стать радикальные реформы — прежде всего полная отмена сословной системы и открытие страны международной торговле. Однако пойти по этому пути Корее помешала слабость и незрелость реформаторских сил, консерватизм как янбанского сословия, так и значительной части крестьянства. В итоге, в отсутствие радикальных реформ и в условиях усилившегося давления со стороны мировой капиталистической системы, принявшего в данных исторических условиях форму империалистической агрессии, Корея была практически обречена на роль отсталой периферии — вначале полуколонии развитых капиталистических держав, а вскоре и «полной» колонии Японии (1910 г.).
Имджинская война принесла громадные перемены в социально-политическую жизнь Кореи. Громадный урон, нанесенный хозяйству страны, не мог не отразиться и на государственных финансах. Налоги с разоренного крестьянства не могли покрыть возросшие расходы на армию и флот. В полной мере также стало ясно, что традиционное взимание различных податей натурой отжило себя: разоряя массу налогоплательщиков, натуральные подати обогащали небольшое число связанных с двором откупщиков, но не государственную казну. Правительство государя Сонджо видело две возможности выхода из тисков финансового кризиса. С одной стороны, безысходность ситуации заставила пожертвовать «чистотой принципов» сословной системы и начать открытую и официальную продажу янбанского статуса всем желающим в обмен на «поднесение зерна» в государственную казну — напсок. Покупателями могли выступать не только чунины и «местные чиновники», но и крестьяне, а также и отпущенные по той или иной причине на волю рабы. Последних в военный период стало несравненно больше, чем когда-либо: государство, не имевшее выбора в условиях смертельной опасности для независимого существования страны, начало широко практиковать освобождение рабов за военные заслуги или «пожертвования» в казну. Распространилась и официальная торговля незаполненными патентами на вакантные должности (конмёнчхоп), в которые, по внесении определенной суммы зерном, полотном или деньгами, вписывалось имя покупателя. В принципе, в самых чрезвычайных случаях подобные меры осуществлялись и до Имджинской войны, но в несопоставимо более узких масштабах. С окончанием войны продажа сословного статуса и должностей продолжалась: налоги с опустошенных провинций не могли наполнить близкую к полному банкротству казну. С другой стороны, правительство начало рассматривать возможность перевода натуральных податей в налог зерном, т. е. введения единого подворного налога взамен традиционно существовавшей комбинации налога и различных податей. Частичный перевод разорительных податей в налог зерном начал, в качестве одной из чрезвычайных мер, осуществляться уже во время войны. Избавление крестьян от груза податей и новые возможности для повышения сословного статуса экономическими методами объективно создавали как возможности, так и стимулы для активной хозяйственной деятельности, вовлекали значительные слои крестьянства в торговлю и, в конечном счете, обессмысливали средневековую сословную систему в целом: «священное» звание янбана начало превращаться в предмет торговли на государственном уровне.
Большие изменения привнесла война и в систему обороны, равно как и в политическую жизнь. В условиях практического развала старых «пяти корпусов» правительство срочно приступило к формированию боеспособных отборных частей по минскому образцу. Костяком отборных корпусов чосонской армии должны были стать части, находившиеся в подчинении основанного в 1593–1594 гг. Управления Боевой Учебы (Хуллён Тогам) — более четырех тысяч стрелков и пушкарей, лучников и копейщиков. Воины этих частей — набиравшиеся из самых разных слоев населения, включая как янбанов, так и освобожденных рабов, — были профессионалами, получавшими от государства содержание и жалованье. В провинции в то же время создавался целый ряд полупрофессиональных стрелковых частей, скажем, состоявшая из рабов и беднейших крестьян Согогун, где бойцам давали регулярную военную подготовку, не отрывая их полностью от земледелия. Распространение воинской службы и на низшие, неполноправные слои простолюдинов говорило о серьезном ослаблении средневековых сословных барьеров. В административных вопросах усилилось влияние выделенного в особый правительственный совещательный орган Департамента Пограничной Охраны (Пибёнса), в заседаниях коллегий которого стали участвовать как ведущие военачальники, так и руководители основных министерств и ведомств. Практически в условиях внешней опасности Департамент начал подменять собой Верховный Государственный Совет, давая, в частности, военным чинам несколько больший вес в политической жизни. В среде гражданского чиновничества как во время войны, так и после ее окончания доминировала в основном «северная» партия — ученики Чо Сика, из среды которых выдвинулось значительное число известных партизанских лидеров. Придя к власти, «северяне» быстро раскололись на несколько более мелких группировок. «Межпартийная» и межгрупповая борьба играла в политической жизни противоречивую роль, замедляя и затрудняя процесс принятия важных решений, но в то же время и сдерживая коррупцию и фаворитизм за счет взаимного контроля членов противоборствующих группировок друг за другом.
Ситуация серьезно изменилась в правление сына Сонджо, Кванхэгуна (посмертного имени не получил; 1608–1623). Сильный и умелый политик, на плечах которого практически лежало руководство страной в период Имджинской войны, Кванхэгун немало сделал для решения насущных социально-экономических и политических проблем, развития корейской культуры. С 1608 г. в столичной провинции Кёнги, где голод и злоупотребления чиновников вызвали в 1607 г. крупный крестьянский бунт, начал осуществляться Закон о Едином Налоге (Тэдонбоп), согласно которому поземельный налог и все существовавшие до того подати натурой были заменены подворным обложением по твердому, единому для всех тарифу. Единый подворный налог было разрешено выплачивать не только рисом, но также полотном или деньгами, что стимулировало развитие торговли и денежного обращения. В течение XVII в. Закон о Едином Налоге был постепенно распространен на всю страну. Развитие контактов с Японией и Китаем обогатило корейское сельское хозяйство и быт: из Китая как раз в этот период был заимствован красный перец, а из Японии — привнесенный туда европейцами табак. С целью укрепить расшатанные войной закон и порядок, пресечь уклонение от уплаты налогов был восстановлен раннечосонский закон о «именных дощечках» — своеобразных «внутренних паспортах» дальневосточного абсолютизма, ношение которых укрепляло контроль бюрократии над населением. Для пополнения опустошенных войной библиотек государственные типографии издавали несравненно большее, чем ранее, количество литературы, в том числе популярные толкования конфуцианских классиков на корейском языке, способствовавшие повышению образовательного уровня масс, сближению «низовой» культуры с господствовавшей конфуцианской культурой верхов. В 1610 г. была издана «Энциклопедия корейской медицины» (Тоный погам) великого медика Хо Джуна, насущно необходимая для лечения больных в условиях сопровождавших послевоенные голодовки частых эпидемий. Наконец, в ситуации, когда возглавляемое ханом Нурхаци чжурчжэньское (маньчжурское) государство начало серьезно угрожать Минской империи, Кванхэгун проводил искусную «двойную» политику, оказывая военную помощь формальному «сюзерену» Кореи — Минской династии, — но в то же время тайно приказывая корейским солдатам уклоняться от активного участия в боях и ведя сложные переговоры с маньчжурами за спиной Минов. Целью дипломатических маневров Кванхэгуна было избавить обескровленную войной страну от нового иноземного нашествия.
Однако политическая опора Кванхэгуна была весьма слабой — его поддерживала лишь одна из группировок «северян», получившая название «большой северной партии». Остальные янбанские группировки — как многие «северяне», так и весьма влиятельные в чиновничьей среде «западные», — активно нападали на политическую линию Кванхэгуна, обвиняя его, в том числе, в «неблагодарности» по отношению к Минам, пришедшим Корее на помощь в Имджинской войне. Реалистичная внешняя политика Кванхэгуна, видевшего серьезную возможность захвата маньчжурами власти над ослабленным Китаем, столкнулась с конфуцианским догматизмом его противников, принципиально презиравших «северных варваров». В конце концов, Кванхэгун и его сторонники попытались сломить оппозицию авторитарными диктаторскими методами, устроив жестокую «чистку» в чиновничьей среде и физически уничтожив ряд противников, в том числе и старших членов государевой семьи, что в корне противоречило господствовавшим конфуцианским нормам. Однако как жестокость правящей «большой северной партии», так и сопровождавшееся многочисленными фактами коррупции монопольное пребывание ее верхушки у руля государственной власти возбудили в янбанской среде всеобщее недовольство. В итоге группа заговорщиков, возглавлявшаяся несколькими членами «западной» партии, смогла без особенного кровопролития устроить государственный переворот, казнить руководство «большой северной партии», отправить Кванхэгуна в ссылку, и посадить на трон его племянника, известного под посмертным именем Инджо (1623–1649). Новый государь пришел к власти под лозунгом поддержки Минов в борьбе с «маньчжурскими варварами», что, учитывая слабость Минов и явные успехи маньчжуров, сулило Корее новые разорительные войны.
Придя к власти путем переворота, Инджо столкнулся с теми же проблемами, что и Кванхэгун, но пытался решать их несколько иными путями. Если в экономике и социальной политике курс Кванхэгуна был продолжен без особых изменений (продолжалось внедрение Закона о Едином Налоге в южных провинциях, жестко контролировалось соблюдение закона о ношении «именных дощечек», и т. д.), то в политике Инджо попытался предотвратить приведшую Кванхэгуна к краху концентрацию власти в руках одной группировки. На должности выдвигались как «попутчики» победителей-«западных» — «южане», так и члены «малой северной партии», хотя ключевые должности все же резервировались за «западными». Политика эта, однако, наталкивалась на многочисленные препятствия. Прежде всего, как почти всегда происходило в «межпартийной» борьбе в позднесредневековой Корее, победители-«западные» почти сразу же раскололись на две новые группировки, одна из которых выступала за бескомпромиссно жесткую политику по отношению ко всем остальным «партиям», и прежде всего «северянам». Стремление государя сохранить взаимный контроль и баланс столкнулось со стремлением сильнейшей группировки монополизировать максимальное число постов, неизбежным в условиях растущей конкуренции внутри численно увеличивавшегося янбанского сословия. Затем, практическая монополия нескольких лидеров «западных» на влияние при дворе вызвала крайнее недовольство у одного из практических организаторов переворота, военного чиновника Ли Гваля, поднявшего в 1624 г. мятеж и неожиданно быстро занявшего столицу. Впервые в истории Чосона мятеж вынудил государя бежать в провинцию. Выступление Ли Гваля, подавленное с большим трудом и крайней жестокостью, показала, сколь непопулярен был режим «западной партии»: целый ряд чиновников присоединился к мятежникам, а население столицы встретило их с почти что с восторгом. В народе были популярны сатирические песни, обличавшие «старых господ» («большую северную партию») и «новых господ» («западных») как представителей «одной жадной своры», ничем не отличавшихся друг от друга. Показал первоначальный военный успех выступления и слабость не сумевшей защитить столицу правительственной армии. Встревоженный Инджо основал особое ведомство по обороне столичной провинции и заново перестроил ряд крепостей в окрестностях Сеула, но, как показало последовавшее вскоре за мятежом первое маньчжурское нашествие, всего этого было совершенно недостаточно.
Инджо и «западная партия», пришедшие к власти под популистским неоконфуцианским лозунгом «бескомпромиссной борьбы с северными варварами», сразу же отказались от сбалансированной внешней политики Кванхэгуна и принялись проводить жесткий антиманьчжурский курс, позволяя, в частности, минским войскам использовать корейскую территорию как базу для войны против войск Нурхаци. В преддверии сражений с основными силами минской армии маньчжуры не могли позволить себе оставить в тылу враждебную Корею, и в 1627 г. наследник Нурхаци, Абахай (1627–1644), послал 30-тысячную армию в поход на Сеул. Советниками военачальников Абахая служили бежавшие к маньчжурам сторонники мятежника Ли Гваля, а официальным предлогом для «карательного похода» было «незаконное свержение» Кванхэгуна с престола. Войско маньчжуров без особого труда захватило Сеул, вынудив Инджо бежать, подобно корёским государям во времена монгольских нашествий, на остров Канхвадо и вскоре приступить к мирным переговорам. Итогом этих переговоров стал компромисс — Корея и маньчжурское государство признали друг друга «братьями» и союзниками, Корея отправила маньчжурам заложников и официально отказалась от антиманьчжурской политики, но в то же время подчеркнула, что остается дружественной и к Минам. Компромисс такого рода, однако, совершенно не удовлетворял корейскую неоконфуцианскую верхушку, видевшую в союзе с «северными варварами» полную измену принципам и до конца не верившую в возможность поражения и падения Минов. Корея, отказываясь поставлять продовольствие маньчжурам, активно снабжала припасами воевавшие против них минские части, вызывая крайнее недовольство Абахая и его двора.
В конце концов, в 1635 г. маньчжурский владыка потребовал у Инджо признать Корею «вассалом» маньчжурского государства и разорвать все отношения с Минами. Негодование абсолютного большинства придворных было настолько сильно, что сообщивший об этих требованиях корейскому двору маньчжурский посол почел за лучшее бежать из Сеула ночью, оправданно опасаясь за свою жизнь. На следующий год после этого Абахай, к тому времени провозгласивший свое государство империей Цин и себя — «сыном Неба», повел в поход на Сеул 130-тысячную армию, не встретившую по пути серьезного сопротивления и уже через полмесяца захватившую без крупных боев корейскую столицу. Инджо, осажденный вместе с двором в одной из крепостей к югу от Сеула, вынужден был вскоре сдаться и принять все требования победителей. В условиях гибели Минской династии и перехода региональной гегемонии к Цинам признание Кореей «вассалитета» по отношению к последним было исторической неизбежностью, тем более что условия «вассальных» отношений с новым «сюзереном» мало чем отличались от традиционных форм (дань была несколько тяжелее прежней, и в число требований Цинов входило развитие пограничной торговли с Кореей, что при Минах не практиковалось). Однако для правящей «западной партии» полный крах ее «принципиальной» внешней политики был тяжелым ударом. В течение долгого времени «западные» отказывались признавать поражение и использовали ресурсы страны на подготовку к антиманьчжурскому реваншу, тем самым усиливая налоговое бремя и замедляя экономическое развитие страны. Два маньчжурских нашествия, результатом которых были массовые грабежи и увод тысяч корейцев в плен, также нанесли тяжелый удар по корейской экономике, не успевшей еще полностью оправиться от последствий опустошительной Имджинской войны.
Период смены династий в Китае был временем, когда Корея впервые вошла в прямой контакт с европейцами, к тому времени уже развивавшими активную деятельность на Дальнем Востоке. В принципе, португальские миссионеры высаживались — как капелланы армии Тоётоми Хидэёси, в которой было много христиан, — на корейских берегах уже во время Имджинской войны, но тогда их присутствие прошло практически незамеченным для корейской стороны. Неизвестным в Корее было и обращение многих оказавшихся в Японии корейских пленных в католичество, равно как и тот факт, что немало новообращенных было жестоко замучено преследовавшим христиан режимом Токугава в начале XVII в. Первыми европейцами, оставившими след в корейской истории, были трое голландских моряков, попавших в страну в результате кораблекрушения в 1628 г. Они были взяты на службу в Управление Боевой Учебы как эксперты по артиллерии, и двое из них пожертвовали своими жизнями, защищая новую родину во время маньчжурского нашествия. Интерес, проявленный рядом высокопоставленных чиновников к необычным пришельцам, не послужил, однако, стимулом к установлению каких-либо отношений с европейскими государствами: слишком глубоко было культивировавшееся конфуцианством презрение к «варварам» и их культуре. В 1630 г. побывавший в минской столице корейский посол встретился там с обосновавшимися в Китае с начала XVII в. иезуитскими миссионерами и привез домой ряд религиозных, географических и астрономических трактатов, изданных европейцами на китайском языке, а также «варварские диковины» — европейскую пушку, будильник и подзорную трубу. В атмосфере гегемонии ортодоксального неоконфуцианства, однако, большого внимания европейские трактаты и технические новшества не привлекли. Наконец, в 1644 г. в Сеул вернулся несколько лет проживший в цинской столице заложником сын Инджо, принц Сохён. Во время пребывания в Китае он тесно общался со служившими цинскому двору немецкими иезуитами и привез домой целый ряд самых различных европейских сочинений на китайском и астрономических приборов. Взойди принц Сохён, с его серьезным интересом к европейской культуре, на трон, Корея могла бы, возможно, обогатить себя контактами с Западом в той же степени, в какой это удалось регулярно торговавшей с голландцами Японии времен Токугава. Однако принц Сохён был заподозрен в чрезмерной близости к Цинам и скончался подозрительно быстро: через год после возвращения, якобы в результате неудачной медицинской операции. Жена его была казнена, а сыновья — сосланы. В итоге, достаточно редкий для корейского конфуцианца этого периода интерес принца Сохёна к западной культуре не оказал влияния на дальнейшее течение чосонской истории.
Вместо Сохёна государю Инджо наследовал его второй сын, оставшийся в истории под посмертным именем Хёджон (1649–1659). Социально-экономическая линия нового режима в целом продолжала политику Кванхэгуна и Инджо: Закон о Едином Налоге распространялся на все большее число провинций, денежное обращение активизировалось в связи с выпуском новой металлической монеты и началом обращения цинских денег в торговавших с Китаем приграничных районах. В политике власть все более концентрировалась в руках двух близких ко двору фракций «западных» — группировки среднего и высшего чиновничества из столичной провинции, более реалистичной и консервативной по взглядам, и группы занимавших не слишком высокое положение и отличавшихся бескомпромиссным следованием неоконфуцианской догме янбанов из провинции Чхунчхон. Постепенно последняя группа и ее харизматический лидер Сон Сиёль (1607–1689) — воспитатель Хёджона, пользовавшийся почти что безграничным личным доверием государя, — сумели монополизировать власть в своих руках. Основным пунктом политической программы Хёджона и полностью солидаризовавшейся с ним группы Сон Сиёля был «поход на Север» (пукполь) — выступление против «варварской» маньчжурской державы в союзе с оставшимися верными Мин силами в Южном Китае, успех которого должен был бы сделать Корею одним из ведущих центров конфуцианского мира. Учитывая успехи Цинов в покорении Китая и реальную слабость терпевшего одно поражение за другим антицинского движения в 1650-е гг., план Хёджона — Сон Сиёля выглядел достаточно фантастично. С другой стороны, требовавшееся планом усиление отборных профессиональных частей соответствовало интересам и желаниям значительной части корейской элиты, понявшей, на горьком опыте понесенных от японцев и маньчжуров сокрушительных поражений, в сколь опасное поражение ставила страну военная слабость. В согласии с планами Хёджона — Сон Сиёля до тысячи человек была увеличена личная гвардия государя, создан включавший отборные стрелковые и кавалерийские части новый столичный гарнизонный корпус (также около тысячи бойцов), начато организованное разведение лошадей для укрепления корейской кавалерии, и т. д.
Однако укрепление армии было неподъемным бременем для казны в еще не оправившейся от последствий японских и маньчжурских нашествий стране, где частым явлением стали голодовки и крестьянские бунты. Кроме того, внешнеполитическая ситуация была не слишком благоприятной для осуществления амбициозных планов Хёджона и Сон Сиёля. В Южном Китае антицинское сопротивление оказалось бессильным перед мощью цинских армий, а пограничный конфликт с Россией на севере, который, как надеялся Хёджон, мог бы ослабить Цинов, в серьезную войну не перерос. Более того, вопреки своей воле Корея оказалась вовлечена на стороне Китая в этот первый в истории отношений России со странами Дальнего Востока конфликт между Россией и Китаем. По указу Цинов — не подчиниться которому побежденная и ставшая формальным «вассалом» победителей Корея не имела практической возможности — дважды, в 1654 и 1658 гг. небольшие отряды корейских стрелков участвовали на маньчжурской стороне в вооруженных столкновениях между маньчжурской армией и русскими казацкими отрядами в Приамурье. По иронии истории, подготовленные для похода против Цин отборные стрелковые отряды оказались использованы, наоборот, для укрепления власти Цинов на севере их державы. Конфуцианский догматизм корейского руководства практически лишил это первое непосредственное знакомство корейцев с Россией всякого исторического смысла для корейской стороны: ни Хёджон, ни его окружение не проявили ни малейшего интереса к «северным большеносым варварам», против которых Цин вынудила их послать войска. Не имело для Кореи серьезных последствий и долговременное (1653–1666) пребывание на ее территории части команды потерпевшего у берегов острова Чеджудо голландского судна. Корейская конфуцианская верхушка совершенно не интересовалась рассказами голландцев об их родине, и, после неудачной попытки одного из моряков найти контакт с маньчжурским посольством и добиться возвращения в Европу (эта попытка стоила смельчаку жизни), сочла за благо сослать голландцев на крайний юг страны, откуда большая их часть сумела в итоге бежать в Японию и вернуться домой. По рассказам одного из пленников, Хендрика Хамеля, в Голландии было вскоре издано первое описание доселе незнакомой европейцам Кореи, вскоре переведенное на все основные европейские языки. В то время, как в Европе накапливалась информация о Корее и возникал интерес к возможностям проникновения в эту страну, конфуцианское руководство Кореи, продолжавшее видеть в европейцах «окраинных варваров» и совершенно не замечавшее постепенного вовлечения соседних стран в создаваемую западноевропейскими абсолютистскими монархиями и буржуазией мировую капиталистическую систему, практически обрекало страну на изоляцию и отсталость.
По смерти Хёджона у руля правления оказался его сын Хёнджон (1659–1674), при котором «межпартийная» борьба «западных» и «южных» еще более накалилась. Реальным содержанием борьбы было стремление каждой из противоборствующих группировок монополизировать высшие уровни государственной власти, но по форме, в условиях господства конфуцианских догм, столкновения выливались в дискуссии по вопросам придворного этикета — крайне важного, с точки зрения господствовавших представлений, для «правильного устройства» космоса и общества. Сразу по смерти Хёджона между «западными» и «южными» вспыхнула ожесточенная дискуссия по вопросу о том, каков должен быть срок траура матери скончавшегося государя по сыну. Сон Сиёль — придерживаясь, с привычной для него жесткостью и бескомпромиссностью, буквы конфуцианских догматов, — утверждал, что траур должен быть годовым, ибо Хёджон был вторым сыном, тогда как «южные» стояли за приличествовавший лишь первому сыну трехгодовой траур, объясняя, что, «по смыслу», ставший государем второй сын соответствует в ритуальном отношении первому сыну. За всей этой средневековой казуистикой стояло реальное желание могущественной «западной» группировки утвердится в качестве монопольных истолкователей конфуцианского догмата, и стремление их противников — «южан» — опереться на авторитет государевой власти в борьбе с превосходящим по силам соперником. Эта «первая дискуссия об этикете» завершилась победой группировки Сон Сиёля, но триумф ее оказался недолгим. Вскоре — в 1663 г. — в конфуцианских кругах разгорелась новая дискуссия о том, имеет ли право чиновник отказаться от выполнения государственного долга по соображениям долга семейного: скажем, может ли чиновник, в семье которого были пострадавшие во время маньчжурского нашествия, отказаться от участия в приеме цинских послов (являвшихся в этом случае, с конфуцианской точки зрения, «врагами семьи»). На сей раз, по понятным соображениям, Хёнджон встал на сторону отстаивавших приоритет служебных обязанностей «южан» в противовес подчеркивавшему первостепенность конфуцианского принципа «сыновней почтительности» Сон Сиёлю. С этого момента влияние группировки Сон Сиёля постепенно начало сходить на убыль. Сильный удар по ней нанесла победа «южан» во «второй дискуссии об этикете» (1674 г.), где обсуждался вопрос о том, какой траур приличествовало носить матери Хёджона по скончавшейся невестке. В принципе, острое соперничество «южан» с «западными» играло и положительную роль в политике, предотвращая окончательную и полную концентрацию власти в руках исключительно «западной» группы. Однако превращение основных политических вопросов в предмет «межпартийной» борьбы лишало корейскую политику последовательности: так, со смертью Хёджона и постепенным ослаблением позиций Сон Сиёля началось свертывание мероприятий по усилению армии и подготовке к «походу на Север». Занятые схоластическими дебатами и борьбой за власть, высшие чиновники не имели возможности сосредоточиться на решении реальных проблем, в то время, как страна переживала тяжелую эпоху периодических голодовок и эпидемий (1662, 1663, 1668 гг.). Наконец, системе взаимного баланса и сдерживания, основанной на затянувшейся борьбе «западных» и «южных», не хватало долговременной стабильности: одна из группировок в итоге вполне могла добиться, хотя бы и временно, монополии на власть и вновь ввергнуть страну в политический кризис.
Именно это и случилось в период правления следующего государя, Сукчона (1674–1720), пришедшего к власти в 14 лет и не имевшего возможности так искусно поддерживать баланс влияния между «партиями», как это делал Хёнджон. При Сукчоне «межпартийная» борьба достигла своего пика, несколько раз выливаясь в радикальные «перемены власти» (хвангук) — смены партий у власти, сопровождавшиеся жестокими «чистками» в отношении побежденных. Балансу, поддерживающемуся на основе более или менее равноправного соперничества одновременно представленных у власти групп, пришел конец: целью «межпартийной борьбы» стала монополия на влияние и расправа с соперниками. Вначале в результате очередной, третьей по счету, «дискуссии об этикете», к власти смогли прийти усилившиеся к концу правления Хёнджона «южане», быстро устранившие из политической жизни своих противников: главный из них, Сон Сиёль, был отправлен в ссылку. Однако в 1680 г. политическая ситуация резко изменилась: подросший Сукчон начал видеть в монопольной гегемонии «южан» угрозу своей власти, и воспользовавшись доносами, обвинявшими «южан» в желании физически расправиться с некоторыми из соперников и даже устранить самого Сукчона, заменив его на троне одним из родственников, устроил «генеральную чистку» (тэчхульчхок) «южной партии». Ряд видных «южан» был казнен, остальные отправлены в ссылку, и новыми гегемонами политической жизни вновь стали Сон Сиёль и его ученики. Их монопольное господство, впрочем, продолжалось недолго. В 1682–1684 гг. «западные» раскололись на две противостоящие группы: возглавлявшуюся Сон Сиёлем «фракцию стариков» (норон), и руководимую отошедшим от учителя учеником Сон Сиёля по имени Юн Джын (1629–1714) «фракцию молодых» (сорон). Если Сон Сиёль и «старики» сделали из Чжу Си объект почти религиозного почитания и причисляли «южан» к «еретикам» (идан) и «хулителям священных текстов» (самун нанджок) уже за малейшие сомнения последних в правильности чжусианских комментариев, то Юн Джын и «молодые» занимали более примирительную позицию, считая возможным и выдвижение «южан» на определенных условиях. Последняя позиция была более близка стремившемуся поддержать баланс политических сил Сукчону, и влияние Сон Сиёля при дворе начало уменьшаться со дня на день.
Баланс, однако, оказался крайне ненадежным. В 1689 г. за отказ признать сына Сукчона от любимой им наложницы Чан законным наследником все «западные», как «старики», так и «молодые», были полностью отстранены от власти: Сон Сиёлю было приказано покончить с жизнью, а более 100 человек — казнено и сослано. Кратковременный приход «южан» на освободившиеся посты закончился в итоге для этой «партии» политической трагедией: в 1694 г. в связи с раскрытием интриг наложницы Чан против других членов государевой семьи «южане» были жестко «вычищены» от власти и уже никогда больше не смогли к ней вернуться. Политическая гегемония окончательно перешла к «западным». Чередуя у власти «стариков» и «молодых», Сукчон старался и в этих условиях поддерживать определенный баланс, однако постепенно стала явной тенденция к почти монопольному преобладанию «стариков», искусно избавлявшихся от конкурентов. К концу правления Сукчона при дворе практически сформировался режим своеобразной «однопартийной диктатуры» последователей Сон Сиёля, ослаблявший в итоге государеву власть и пресекавший для не связанного с группировкой «стариков» основного большинства янбанства всякое серьезное участие в политической жизни. Значительное число янбанов, принадлежавших к разгромленным в бесконечных «чистках» фракциям, практически лишилось доступа к должностям даже при успешной сдаче экзамена, что приводило многие «благородные» семьи к разорению и, в конце концов, потере янбанского статуса. Так одним из побочных следствий ожесточенной «межпартийной» борьбы и итоговой монополизации власти «стариками» оказалось ускоренное разложение традиционной сословной системы: побежденные в борьбе группировки практически лишались основной привилегии господствующего сословия, т. е. права на чиновную карьеру и участие в политической жизни.
Жесткая политическая борьба и маргинализация значительной части правящего сословия проходила на фоне значительного возрастания социальной нестабильности «внизу». Общий экономический рост, увеличение населения и развитие товарно-денежных отношений вели к обогащению высшего и среднего слоев крестьянства, но в то же время и к появлению значительного количества бедняков, продававших обогатившимся соседям остатки земли, уходивших в батраки и легко становившихся жертвами голодовок и эпидемий в неурожайные годы. Большая голодовка, сопровождавшаяся эпидемиями и бунтами отчаявшихся крестьян-бедняков, случилась в 1671 г.; за ней последовали голод в 1690 и 1695 гг., также приведшие к крупным вспышкам насилия на селе. Но самым страшным был беспрецедентный по масштабам голод 1696–1699 гг., во время которого погибло более 300 тыс. человек. Вслед за тем на страну обрушились небывалые эпидемии оспы и проказы, унесшие несколько десятков тысяч жизней (1708, 1718 гг.); за эпидемиями следовали новые бедняцкие бунты (1708, 1721 гг.). В обстановке кризиса в массах получили распространение всевозможные «пророческие книги», предсказывавшие как скорый конец правящей династии, так и «конец света» с приходом в мир спасителя человечества ото всех бед — бодхисаттвы будущего Майтрейи. Частым явлением стало и самозванство — ряд буддийских монахов и шаманов, обладавших большим влиянием на низшие классы позднечосонского общества, объявляли себя то «чудесно спасшимися» сыновьями «злодейски умерщвленного» принца Сохёна, то даже самим бодхисаттвой Майтрейей, пришедшим наконец избавить землю от страданий. Подобные социально-психологические феномены показывали как степень недовольства непривилегированного большинства системой сословных привилегий, так и чрезвычайно низкий уровень политического сознания позднечосонской сельской бедноты, по традиции искавшей накаленным эмоциям выхода преимущественно в освященных временем мистических милленаристских теориях. Но сколь бы низок не был уровень крестьянского протеста, беспрерывное брожение внизу наглядно демонстрировало правящему классу необходимость стабилизации политической обстановки в стране. В то же время ясно было, что «однопартийная диктатура» «стариков», обрекавшая большинство янбанства на маргинализацию и вызывавшая поэтому серьезное недовольство в рядах правящего сословия, к стабильности не ведет. В связи с этим уже в последние года правления Сукчона постепенно вызревала идея «равноудаленности» двора от «партий» — привлечения янбанов на службу исключительно по способностям, вне зависимости от «партийной» принадлежности.
б) XVIII в. — временная стабилизация центральной власти
Эта идея начала — с весьма хорошими результатами — осуществляться в правление двух сильных и талантливых государей XVIII в. — Ёнджо (1724–1776) и Чонджо (1776–1800). Ёнджо, пришедший к власти после того, как его старший брат и предшественник на троне, Кёнджон (1720–1724), сошел с ума и подозрительно рано скончался в атмосфере непрекращающихся наветов, интриг и «чисток» (в которых, за сравнительно короткий период пребывания Кёнджона на троне, погибло около 60 членов фракции «стариков»), с самого начала решительно принялся за проведение политики «равноудаленности», провозгласив даже, что «разжигание групповых распрей будет теперь приравниваться к измене и мятежу». Решительные мероприятия сильного и целеустремленного государя включали жесткие репрессии по отношению к экстремистским группировкам всех основных партий и закрытие целого ряда (170 из примерно 700 существовавших) частных школ-академий (совон), ставших центрами сплочения для янбанских фракций и группировок и разжигания фракционной розни. Политика Ёнджо помогла ослабить «партии» и одновременно укрепить авторитет государевой власти, но и сопротивление встретила немалое: радикальные группировки из числа «молодых» и «южан» даже подняли в 1728 г. вооруженный мятеж (довольно быстро подавленный), считая, что Ёнджо, под видом политики равноудаленности, несправедливо покровительствует самой сильной из партий, «старикам». Их недовольство имело определенные основания: несмотря на всю риторику о «равноудаленности» и «таланте как единственном мериле достоинств», «партии» в реальности сохраняли свое значение, и сильнейшая из них, «старики», сыгравшая важную роль в процессе прихода Ёнджо к власти, продолжала в значительной степени определять течение политической жизни. Тем не менее, политика «равноудаленности» (известная в корейской историографии как тханпхёнчхэк — «меры по беспристрастному [отбору на службу]») дала свои результаты, укрепив в целом политический базис государевой власти и увеличив возможности для контроля над бюрократией «сверху». Кроме того, значительную популярность среди широких слоев янбанства, как столичного и провинциального, Ёнджо завоевало и его редкое пристрастие к конфуцианской мудрости (лекции по конфуцианской классике для государя, кёнъён, устраивались чаще, чем когда бы то ни было — почти каждые пять-шесть дней!), и строгий запрет на злоупотребление алкоголем и бытовую роскошь, призванный как-то сгладить, хотя бы внешне, углублявшееся расслоение в янбанской среде. В какой-то степени власть пошла навстречу и части требований «среднего сословия»: в 1772–1777 гг. был, скажем, окончательно отменен ряд оставшихся от раннечосонского периода формальных ограничений на продвижение сооль — побочных отпрысков янбанских фамилий — по службе (впрочем, некоторые ограничения все равно оставались в силе, да и в реальности дискриминация сохранялась по-прежнему). Наконец, для крестьянства огромное значение имело окончательное правовое оформление системы «откупа полотном от армии» (пангун супхо): с 1750 г. призывникам была назначена твердая норма сдачи военным властям «военного полотна» (кунпхо), превратившегося практически в форму регулярного подушного налога на взрослое мужское население страны. Официальная твердая норма была ниже, чем практиковалось ранее (1 пхиль полотна в год вместо 2 пхиль, требовавшихся до сих пор), что несомненно облегчило положение крестьянства; тем не менее, связанные со сбором этого налога всевозможные злоупотребления (взыскание полотна с несовершеннолетних или пожилых членов семей, а также бежавших соседей и родственников) не были окончательно устранены и остались одним из основных источников народного недовольства. Общее повышение статуса крестьянства, постепенное размывание норм сословного неравноправия было отражено и в других мерах этого периода: отмене ранее практиковавшихся только по отношению к простолюдинам жестоких наказаний (клеймение, переламывание коленей, и т. д.), строгий запрет на янбанские самосуды над крестьянами, и т. д. Достигнутая при Ёнджо социальная и политическая стабильность создала почву для развития торговли и ремесла, общего экономического и культурного подъема в стране.
Все эти позитивные тенденции были продолжены и в правление другого «просвещенного монарха» Кореи XVIII в., Чонджо, период пребывания которого на троне (1776–1800) часто называют «Корейским Ренессансом». Опираясь на достижения Ёнджо, Чонджо сумел распространить политику «равноудаленности» и на провинциальных «южан», практически отстраненных от политической жизни почти столетие, начиная с «чистки» 1694 г.: даже усилий Ёнджо было недостаточно для того, чтобы сломать неприязнь «западных» как целого (как «стариков», так и «молодых») к «южной партии», но Чонджо добился в этом больших успехов. Важным орудием политики «равноудаленности» было частое устройство нерегулярных экзаменов в провинциях (тогва), призванных облегчить дорогу наверх провинциальным талантам вне зависимости от их «партийной» принадлежности и столичных связей. Желая укрепить свой собственный авторитет как ученого конфуцианского лидера и поставить себя в доктринальном конфуцианском отношении выше признанных схоластов-вожаков «партий», Чонджо практически восстановил придворную академию времен Седжона, знаменитую Чипхёнджон, но теперь под именем Государственной Библиотеки — Кюджангак. Библиотека эта была не только книжным собранием, но также и образовательным учреждением, где относительно молодые (до 37 лет) чиновники центральных ведомств могли проходить курс обучения уже после сдачи экзаменов на чин. Чонджо, отличавшийся немалыми познаниями в китайской классике, регулярно лично читал лекции в Кюджан-гаке; кроме того, ежемесячные тесты для слушателей проходили в государевом присутствии. Таким образом, для подающих надежды элитных чиновников государь становился не только мирским правителем, но и схоластическим, доктринальным авторитетом в конфуцианской классике, таким же интерпретатором «священного учения», как и Ли Хван, Ли И или Сон Сиёль — ученые вожаки «партий» и их учителя. Служащие Кюджангака, считавшиеся «личными учениками» государя, пользовались целым рядом экстраординарных, по чосонским меркам, привилегий: так, их не разрешалось арестовывать в служебное время. Однако даже несколько десятилетий последовательной «равноудаленной» политики не смогли полностью искоренить влияние «партий» в политической жизни. «Старики» по-прежнему оставались сильнейшей группировкой, в основном не выпускавшей ключевые посты из-под контроля. Именно они составляли большинство среди служащих Кюджангака — органа, который должен был, по замыслу Чонджо, стать символом политики «равноудаленности». В их среде — так же, как и в среде других «партий», — наметилось в то же время и новое разделение: на группировку, одобрявшую казнь государем Ёнджо его сына, принца Садо (отца Чонджо; причиной казни была психическая болезнь Садо, выражавшаяся, в частности, в произвольном убийстве прислуги, и т. д.), и группировку, осуждавшую этот поступок. Внутри этих двух больших группировок существовало еще и множество конкурировавших друг с другом мелких фракций, в то же время выступавших сплоченным фронтом против «чужаков», пытавшихся проникнуть на высшие посты. Другую опасность для политики Ёнджо-Чонджо представляли могущественные кланы их жен. Ёнджо и Чонджо опирались на эти кланы в борьбе против экстремистских «партийных» элементов, но имели в то же время все основания опасаться, что члены кланов их жен сплотятся в новую олигархию, способную подорвать авторитет государевой власти. Именно это и начало происходить после смерти Чонджо, с начала XIX в.
Рис. 1. «Пик Санюбон на реке Ханган». Эта картина принадлежит кисти Чон Сона (1676–1759) выдающегося корейского живописца. Как считается, в его творчестве более отчетливо заметны элементы реализма, стремление «привязать» пейзаж к индивидуальным чертам определенных местностей Кореи и отойти от слепого следования китайским живописным канонам. Данная тенденция увязывается рядом южнокорейских исследований с тем вниманием, которое корейская культура XVIII в. начала уделать поиску своеобразия — как своей страны в целом (специфика истории и обычаев которой стало еще более отчетливо подчеркиваться), так и отдельных местностей, а также индивидуальным особенностям людей. Современное понятие «индивидуальности» ещё не вошло в этот период в культуру Кореи, но некоторый отход от средневекового схематизма, несомненно, можно проследить.
Другим важным направлением политики Чонджо было продолжавшее линию Ёнджо повышенное внимание к нуждам средних и низших сословий, отражавшее реальное усиление позиций этих слоев в условиях экономического подъема и активного развития внутренней и внешней торговли. Чонджо начал — что не было характерно для его предшественников — давать аудиенции простолюдинам, пытаясь вслушиваться в их нужды и тем самым предотвратить отчуждение масс от янбанского режима. Чонджо был известен также тем, что за время своего правления рассмотрел более 5 тысяч челобитных и ходатайств от представителей средних и низших слоев — больше, чем любой другой государь в чосонской истории. Вынесение смертных приговоров было окончательно утверждено как прерогатива государя, причем Чонджо прославился тем, что до десяти раз перепроверял дела «смертников», пытаясь найти те или иные смягчающие обстоятельства. Весьма важен для мелкой и средней частной торговли был указ 1791 г., отменивший оставшиеся еще от раннечосонского времени монополии «придворных фирм» на торговлю рядом товаров и поощривший провинциальных купцов к торговле в столице. Фактически этот указ знаменовал начало процесса формирования единого общенационального рынка. Интересно, что режим Чонджо, желая защитить отечественных ремесленников от конкуренции со стороны гораздо более развитого китайского ремесла, пытался прибегнуть и к рудиментарным формам протекционизма, ограничивая или даже запрещая импорт ряда предметов роскоши. Однако, несмотря на все усилия государственной власти, процесс маргинализации большинства янбанства, не имевшего доступа к правительственным должностям, уже не мог остановиться, а все более активное и независимое торгово-ремесленное сословие, низшие слои бюрократии и верхушка крестьянства совершенно не удовлетворялись неоконфуцианскими догмами, оправдывавшими неограниченное сословное господство янбанской элиты. В этих условиях с начала 80-х гг. XVIII в. в Корее — среди обедневших янбанов, низшей бюрократии, ремесленников, торговцев и части крестьян — начинает распространяться привнесенный из Китая католицизм. Популярность этого учения обуславливалась отторжением конфуцианских ритуалов и догм, проповедью равенства всех людей перед Богом (что истолковывалось католиками из простонародья как отрицание сословных различий), новым и радикальным для Кореи утверждением равных прав женщин с мужчинами в духовной сфере. Преследования — достаточно мягкие в правление Чонджо, но усилившиеся впоследствии, — не остановили распространения новой религии, ставшей со временем важным каналом для самостоятельного усвоения многих элементов европейской культуры передовой частью корейской интеллигенции.
в) XVII–XVIII вв. — развитие товарно-денежных отношений, социальные сдвиги и идеологические вызовы
В общем социально-экономическом отношении, XVII–XVIII вв. были временем серьезной структурной ломки внутри традиционного общества, периодом, когда, при общем сохранении основных форм позднесредневековой сословно-абсолютистской системы, прогресс в производстве и торговле начал подрывать эту систему изнутри. Прежде всего, в условиях относительной стабильности (единственной серьезной войной за эти два века были маньчжурские вторжения начала XVII в., но они продолжались относительно короткое время) в Корее, как и в современных ей Китае и Японии, быстро увеличивалось население — до приблизительно 8-10 млн. к концу XVIII в. Заметные сдвиги произошли в основной области производства — земледелии. В главном секторе земледелия, рисоводстве, важной переменой было распространение по всей стране пришедшей из Китая новой, передовой технологии сева: высадки предварительно выращенных на особой грядке рисовых саженцев на уже залитое водой поле (ианбоп). Технология эта позволяла, выращивая саженцы на отдельной грядке, одновременно сеять и собирать урожай ячменя с основного поля перед пуском воды и высевкой риса, получая, таким образом, два урожая в год. Эта технология требовала еще большего развития «малой» ирригации, чем раньше: для своевременного пуска воды на поля к ним нужно было подвести канавы, а также заранее выстроить дамбы и водохранилища на случай засухи. Новые требования к ирригации активизировали строительство водохранилищ — к сер. XVIII их было уже около 6 тыс. Ирригационные работы проводились централизованно под руководством созданного в 1662 г. особого Ведомства Ирригации (Чеонса), в основном на основе мобилизации крестьянской рабочей силы. Развивалась также и техника земледелия на суходольных полях, где распространился высев «второстепенных» злаков (просо, ячмень) между бороздами: в условиях усиливавшегося аграрного перенаселения использоваться должен был практически каждый доступный клочок земли. Наконец, важной отраслью земледелия впервые в корейской истории стало выращивание технических культур: табака, батата (заимствован из Японии в XVIII в.), хлопка, и особенно ценящегося в медицине женьшеня. В результате всех этих изменений повысилась как урожайность полей, так и доходность хозяйства, последствия чего были весьма многообразными.
Во-первых, усилилось расслоение в среде крестьянства. Меньшинство предприимчивых и зажиточных крестьян, воспользовавшись как новыми технологиями и культурами, так и облегчившим груз натуральных податей Законом о Едином Налоге, начало перестройку своих хозяйств на коммерческий лад, сбывая на рынке излишки урожая и вкладывая прибыль в скупку земель и дальнейшее развитие производства. В то же время в условиях перенаселения, частых неурожаев и эпидемий, значительная часть бедняков вынуждена была продавать удачливым соседям землю и зарабатывать на жизнь, арендуя землю состоятельных односельчан или просто батрача на них. В условиях начавшейся коммерциализации земледелия, отношения между арендатором и землевладельцем также стали приобретать безлично-формальный оттенок. Если раньше хозяин и арендатор (считавшийся «младшим», «сыном» хозяина) делили урожай пополам, причем в случае неурожая обычай не позволял хозяину изымать у арендатора прожиточный минимум, то теперь распространение получила твердая ставка аренды, выплачивавшаяся вне зависимости от реального размера урожая. В то время, как хозяин гарантировал себе, таким образом, твердый рентный доход, арендатор оказывался в случае неурожая или болезни на грани голодной смерти. Не имея возможности продолжать занятие сельским хозяйством в новых, более жестких, условиях, тысячи разорившихся крестьян уходили в города, пополняя собой население разраставшихся бедняцких предместий и создавая резерв дешевой рабочей силы для быстро развивавшихся торговли и ремесла. Именно за счет массы люмпенизированных бывших крестьян население крупнейшего города страны, Сеула, разрослось к концу XVIII в. до 200 тыс. человек.
Во-вторых, серьезная дифференциация началась и в янбанской среде. Небольшая часть янбанов — прежде всего члены практически монополизировавшей высшие должности клики «стариков» — сумела, используя как немалое жалованье, так и доходы от коррупции, активно приспособиться к новой реальности, скупая крестьянскую землю, регулярно торгуя излишками урожая, а также занимаясь ростовщичеством и вкладывая деньги в оптовую торговлю и ремесло. Поскольку торговля считалась «неблагородным» занятием, то все сделки велись от имени управляющих янбанских хозяйств, часто рабов по сословному статусу, выполнявших на практике роль коммерческих агентов и скапливавших немалые состояния. Особенно много процветающих и высокодоходных янбанских имений было в плодородной провинции Чолла, на юго-западе страны. Такие имения сдавали значительную часть земли в аренду и привлекали труд множества батраков из числа люмпенизированных крестьян. В то же время, многие из членов разгромленных в политической борьбе группировок, практически отчужденных от политической жизни, не получая жалованья в течение нескольких поколений, продавали в итоге землю и фактически теряли янбанский статус. Во многих случаях, разорившиеся янбаны (чанбан) были вынуждены за плату наниматься в учителя сельских школ, попадая в итоге в зависимость от родителей учеников из числа зажиточных крестьян. Дифференциация как в крестьянской, так и в янбанской среде означала первые шаги к разложению сословной системы и формированию общественных классов в современном смысле этого слова, основанных не на родовой принадлежности, а на имущественном неравенстве.
В-третьих, появление значительных сельскохозяйственных излишков послужило основой для развития торговли. Важный толчок развитию крупной оптовой торговли был дан введением Закона о Едином Налоге. Если до появления этого закона откупщики (конин) взыскивали с крестьян стоимость натуральных поставок, часто разоряя целые уезды завышенными требованиями, то после перевода всех натуральных поставок в единый рисовый налог откупщики превратились, по сути, в коммерческих поставщиков различных товаров двору и ведомствам. Имея в своем распоряжении налоговый рис, официальные учреждения могли платить таким поставщикам заранее, давая тем самым последним значительные средства, часть которых могла использоваться для ростовщических операций или вкладываться в ремесленное производство. Число подобного рода поставщиков было весьма значительным — только на поставке топлива различным ведомствам специализировалось до 300 торговых фирм, крупных и помельче. Место поставщика считалось весьма прибыльным и само по себе являлось предметом торговли. Другой группой крупных и средних торговцев, приближенной к власти, были существовавшие с раннечосонских времен «придворные фирмы», долгое время — вплоть до 1791 г. — обладавшие официальной монополией на торговлю большинством товаров в Сеуле. Самых крупных «придворных фирм» было шесть, а общее число привилегированных «придворных торговцев» доходило до 500 человек. Отмена их привилегий помогла закрепить положение гильдий средних и мелких торговцев, составлявших основное население сформировавшихся к концу XVIII в. больших рынков Сеула — торговых рядов по центральной Колокольной улице, рынков у Больших Южных (Намдэмун) и Больших Восточных (Тондэмун) Ворот (все они существуют и по сей день). Из числа как государственных поставщиков, так и разбогатевших мелких торговцев стала выделяться прослойка содержателей постоялых дворов (ёгак) в столице и провинциях, которые, в союзе с подкупленными местными чиновниками, часто монополизировали сбыт определенных товаров в своей «сфере влияния», иногда даже насильно заставляя крупных приезжих купцов продавать им товары по дешевке оптом. Однако рядом с этой новой монополистической прослойкой сосуществовала масса средних и мелких провинциальных рыночных торговцев: к концу XVIII в. в Корее было уже более тысячи провинциальных рынков, около трех на каждый уезд. Среди торговцев выделялся ряд высокоорганизованных локальных гильдий: кэсонская купеческая гильдия, имевшая свои торговые заведения во многих частях страны, специализировалась на торговле женьшенем и экспорте этого популярного медицинского сырья в Китай, тоннэская купеческая гильдия, в руках которой находилась торговля китайским шелком с Японией, и т. д. Мерилом богатства, вместо традиционных риса и полотна, все более становились медные деньги, в частности, выпущенные впервые в 1678 г. и неоднократно чеканившиеся позже монеты под названием санпхён тхонбо — «вечно одинаковое обращающееся сокровище». В целом, Корея, как и ее соседи — Китай и Япония, — вступила в период стабильности и роста, характеризовавшийся развитием товарно-денежного обращения и формированием первых зачатков торгового капитала в условиях господства преимущественно аграрной экономики.
Хотя Чосон и оставался, в целом, аграрной страной, развитие торговли, повышение уровня жизни некоторой части крестьянства, и увеличение городского населения вели к серьезному прогрессу и в ремесле. Изжившая себя раннечосонская система казенного ремесла практически прекратила функционировать к сер. XVIII в. — выяснилось, что для казны прибыльнее отпустить казенных ремесленников на волю и закупать у них продукцию через официальных поставщиков, чем платить им жалованье. В ведении казны осталось лишь несколько специфических отраслей (производство фарфора для дворцовых нужд, и т. д.); в остальных освобожденные от бремени казенной повинности ремесленники перешли к работе на заказ и на рыночную продажу. Во многих случаях, организаторами производства в прибыльных отраслях (изготовление популярной латунной посуды, тканей, и т. д.) были крупные торговцы-предприниматели (мульджу), пользовавшиеся наемным ремесленным трудом, хотя и в не слишком крупных масштабах. Важной областью вложения торгового капитала было горное дело в богатой природными ресурсами северной части страны. Официально добыча минералов — прежде всего драгоценных металлов, но также и серы, медных и железных руд, и т. д., — была монополией казны, но в реальности государство предпочитало сдавать рудники в аренду богатым предпринимателям, обычно в широких масштабах пользовавшимся наемным трудом. С развитием региональной специализации и концентрацией ремесленников определенных профессий в тех или иных районах (скажем, центром производства латунной посуды был район Ансона к югу от Сеула) начинается и создание ремесленных гильдий, пытавшихся отстаивать интересы своих членов. Однако необходимо помнить, что, в отличие от современных ему цинского Китая и Японии периода Токугава, поздний Чосон торговли ремесленными товарами с европейцами не вел, ограничиваясь региональной торговлей материалами (в основном женьшенем) и импортными товарами (китайским шелком) с Японией и Китаем. Чосонский фарфор и чай не проникали, в отличие от аналогичных китайских товаров, на европейские рынки, и поток серебра из Европы на Дальний Восток (преимущественно в Китай) обходил Чосон стороной. В результате, по сравнению с китайским, корейское ремесло оставалось относительно отсталым: не только китайские предметы роскоши, но даже и китайские товары массового спроса (шапки, ножи, и т. д.) активно завоевывали корейский рынок, в то время как корейские ремесленные товары были практически совершенно неизвестны в Китае. Изоляционистская политика правящей конфуцианской верхушки превратила Корею в один из самых бедных и промышленно отсталых регионов Дальнего Востока.
Сдвиги в земледелии, торговли и ремесле серьезно размывали средневековую сословную систему. Разорившееся янбаны (чанбан) практически сливались с массой сельского населения; часто нужда заставляла их не только преподавать основы китайской школьной премудрости детям зажиточных крестьян, но и составлять за вознаграждение фальшивые родословные для разбогатевших простолюдинов, превращая последних формально в членов янбанского сословия. В то же время обогатившаяся на торговле верхушка янминов активно стремилась приобрести официально продававшиеся правительством незаполненные патенты на вакантные должности (конмёнчхоп), делавшие обладателей не просто янбанами, но даже и чиновниками на действительной службе. Подобный патент был важен, ибо он не просто давал полагавшийся янбану социальный престиж, но также и освобождал обладателя от налогов, повинностей и чиновного вымогательства. Доступность янбанского звания привела и к широкому распространению внешних атрибутов принадлежности к «благородному сословию»: в зажиточных районах (прежде всего в центральной части столицы) янбанское платье стало обычной формой официального костюма для большинства населения, исключая беднейшие слои. Само слово «янбан» стало использоваться в столичной речи как местоимение третьего лица мужского рода, обозначая уже не члена привилегированного сословия, а любого из окружающих (оно осталось местоимением третьего лица и в современном корейском языке). Одновременно с практическим разрушением сословных перегородок повышался и образовательный уровень приобретавших янбанское достоинство зажиточных простолюдинов. Из их среды начинают выходить популярные поэты, писатели и ученые — явление, вряд ли возможное в предшествующие эпохи. Наконец, за счет выкупа на волю уменьшается и количество рабов. Этот процесс был ускорен освобождением практически всех государственных рабов (на тот момент их число составляло уже не более 66 тыс. человек) указом 1801 г. Постепенное исчезновение рабства как явления лучше всех показывало, что общество шло к преодолению средневековых институтов. Распад сословной системы, вместе с формированием общенационального рынка, постепенно вел к усилению роли национальной самоидентификации — вне зависимости от сословной или региональной принадлежности, подданные Чосона все больше осознают себя членами единого корейского этноса, носителями единой национальной культуры. Однако в то же время нельзя не отметить, что формально сословная система никуда не делась — сословные привилегии янбанства по-прежнему оставались закреплены в праве, да и в сознании большинства корейцев. Политическую элиту страны — прежде всего группу «стариков» — составляли исключительно выходцы из старых и родовитых янбанских кланов; «нувориши», сумевшие приобрести янбанское звание за деньги, практически никогда не допускались к политической власти.
В историографии КНДР сильна тенденция к оценке социально-экономических перемен XVII–XVIII вв. как «процесса зарождения и становления основ капиталистического уклада». Но можно ли охарактеризовать торговлю и предпринимательство Кореи этого периода как «зародышевую форму капитализма»? В принципе, несомненно, что Корея — равно как и типологически близкий ей Китай — исторически двигалась в том же направлении, что и западноевропейские страны — к развитию товарно-денежных отношений и формированию более однородного общества с надсословной, национальной культурой. Однако исторический капитализм — это не просто продукт развития торговли или ремесла. С точки зрения социально-политических институтов, развитие капитализма в абсолютистской Европе было возможно благодаря существованию, еще с позднесредневековых времен, сильных органов городского самоуправления, серьезной роли буржуазии в политической жизни, а также меркантилистской политике дворянских абсолютистских режимов, активной защищавших «свою» буржуазию от иностранной конкуренции и создававшей ей условия для внешней экспансии. Эта экспансия, сделавшая Европу центром притяжения для товарных потоков со всего мира (индонезийские пряности, американское серебро, сибирская пушнина, и т. д.), также была важнейшим условием формирования в Западной Европе капиталистического «центра», постепенно сводившего весь остальной мир к положению «периферии». Сравнивая Корею XVII–XVIII вв. с современной ей Европой, нетрудно заметить, сколь беззащитны были торгово-ремесленные слои, при всем их экономическом влиянии, перед мощью монополизированной янбанами государственной власти. Ни о каком политическом влиянии протобуржуазных слоев в Корее не было и речи — единственными способами защитить свои интересы для предпринимательских гильдий были челобитные, а в самом крайнем случае — бунты. Корейские торговцы, особенно официальные поставщики и крупные оптовики, были зависимы от представителей государственной власти на местах в гораздо большей степени, чем их европейские коллеги — лишь легальные «подношения» и нелегальные (но почти всегда неизбежные) взятки могли спасти их предприятия от чрезмерных поборов и разорения. Кроме того, гораздо чаще, чем в Европе, покупателем и заказчиком выступало государство, в руках которого, благодаря регулярной налоговой эксплуатации крестьянского населения, находилась львиная доля финансовых резервов страны. Эксплуатируя торгово-ремесленную прослойку всеми легальными и нелегальными методами, янбанское государство, идеологической базой существования которого была идеализировавшая натуральное хозяйство неоконфуцианская идеология, совершенно не собиралось способствовать экспансии корейского капитала за рубеж. Наоборот — корейское государство пошло даже дальше цинского Китая, полностью запретив корейским купцам торговлю с «варварами»-европейцами и тем самым лишив зарождавшийся торгово-промышленный класс доступа к мировым потокам капитала. Неудивительно, что в подобных условиях Корея, в отличие от Китая, не дошла даже до элементарных форм мануфактурного производства — ни средств, ни рынков сбыта у корейских мульчу не было. Поэтому правильнее было бы, скорее всего, говорить о высокой степени разложения средневековых форм, но не о появлении качественно нового уклада. Корея, при всех подвижках в торгово-ремесленном секторе, оставалась не только вне мировой капиталистической системы, но, по большому счету, даже вне региональной системы обмена — официальные ограничения сводили корейскую торговлю с Китаем к незначительным, по китайским масштабам того времени, объемам. В этих условиях Корея не имела реальных возможностей для противостояния империалистической экспансии, превратившей страну через столетие в «периферию» мировой капиталистической системы.
Догматизация неоконфуцианства и превращение его в идеологию «межпартийной» борьбы, а также начавшийся процесс разложения сословной системы «снизу» стимулировали, с середины XVII в., первые попытки ряда представителей конфуцианской элиты дать конфуцианской доктрине более либеральную интерпретацию, лучше приспособленную к решению насущных социально-экономических проблем. Обычно в корейской историографии неортодоксальные интерпретаторы конфуцианства позднечосонских времен классифицируются как школа сирхак — «За реальные науки». Однако более точным представляется определить сирхак не как школу, а как течение или тенденцию: увлекавшиеся неортодоксальными поисками интеллектуалы XVII–XIX вв. не были, строго говоря, членами одной школы, принадлежа часто к противоборствующим политическим группировкам. Больше всего интеллектуальных диссидентов на раннем этапе было — что и неудивительно — среди чаще всего находившихся в оппозиции «южан» и «молодых». Так, идейный вождь «молодых», Юн Джын, в острой дискуссии со своим бывшим учителем Сон Сиёлем призывал уделять больше внимания социально-экономическим реалиям страны и не истощать государственные ресурсы во имя бессмысленного и нереализуемого «похода на Север». Талантливый ученик Юн Джына, Чон Джеду (1649–1736), как и учитель, практически отказавшийся от государственной службы, попытался привнести в чосонское конфуцианство новую струю, синтезировав неоконфуцианские доктрины с популярными тогда в Китае идеями школы Ван Янмина. Критическая позиция «молодых» по многим принимаемым господствующей группой «стариков» политическим решениям была одним из факторов, удерживавших правящую клику от чрезмерного самоуправства и произвола. Однако за неортодоксальные поиски и политическую оппозиционность политическим оппонентам «стариков» часто приходилось платить дорогую цену. Так, идейный вождь «южан» Юн Хю (1617–1680), выступившей со своей собственной, оригинальной интерпретацией конфуцианских канонов и открыто отрицавший чжусианские идеи, был объявлен «хулителем священных текстов», сослан и принужден к самоубийству во время «генеральной чистки» «южан» в 1680 г. Тяжелой была судьба и другого оппонента Сон Сиёля, оппозиционного ученого Пак Седана (1629–1680), известного совершенно нетипичным для корейских конфуцианцев этого периода интересом к философскому даосизму, а также энциклопедическими познаниями в самых разных областях, включая, например, сельскохозяйственную технологию. Пак Седан, как и Юн Хю, был объявлен «хулителем священных текстов», со всеми вытекающими отсюда последствиями — рукописи его книг были торжественно сожжены, набор — рассыпан, а сам ученый — отправлен в ссылку, где он вскоре и умер. Но тягу оппозиционных интеллектуалов к свежим, неортодоксальным идеям нельзя было остановить никакими репрессиями. Типичным примером отрицания догм, тяготения к новым, реформаторским решениям могут служить идеи «южанина» Лю Хёнвона (1622–1673) — талантливого ученого-энциклопедиста, отказавшегося, в условиях беспрерывных «межпартийных» склок, от служебной карьеры, и проведшего всю жизнь в деревне, за наблюдениями над реалиями крестьянской жизни и научной работой. Ряд предложений Лю Хёнвона — отмена рабовладения, выдача «местным чиновникам» регулярного жалованья вместо порождавшего взяточничества «кормления от дел», реформирование схоластических экзаменов на чин и формирование более профессиональной, вооруженной специальными знаниями бюрократии — хорошо отражали реальные требования эпохи. В то же время многие идеи Лю Хёнвона — восстановление («в улучшенном виде») архаической «надельной системы» (теперь уже не только для чиновников, но и для крестьян), отказ от создания профессиональной армии и укрепление раннечосонской системы всеобщей воинской обязанности — носили явно утопический характер. Идеи Лю Хёнвона, практически не замеченные современниками, привлекли к себе внимание лишь значительно позже, к концу XVIII в., когда впервые увидел свет сборник сочинений мыслителя.
Продолжателем идей Лю Хёнвона выступил известный ученый-«южанин» следующего поколения Ли Ик (1681–1763). Энциклопедист, интересовавшийся буквально всеми областями знаний, от астрономии и всемирной географии до медицины и математики, и человек принципов, отказавшийся от государственной службы из-за отвращения к жестокой «межпартийной» борьбе, Ли Ик был известен как интересом к переводной европейской литературе на китайском языке, так и требованием постепенно освободить рабов и ослабить сословные ограничения. Именно учениками Ли Ика были первые корейские католики конца XVIII в. В то же время теории Ли Ика о равном перераспределении земель между крестьянами и запрещении денежного обращения несли, как и идеи Лю Хёнвона, явный отпечаток книжного конфуцианского идеализма. Порожденные вполне объяснимым состраданием мыслителя к терявшим землю, люмпенизировавшимся и уходившим в города сельским беднякам, теории эти были совершенно нереализуемы в условиях коммерциализации земледелия и общего развития товарно-денежных отношений.
Во многих аспектах значительно дальше Ли Ика пошел один из последних крупных самостоятельных мыслителей-«южан» позднего Чосона, известный философ, поэт и государственный деятель Чон Ягён (литературный псевдоним — Тасан; 1762–1836). В отличие от предпочитавших оставаться вне бюрократии предшественников-«южан», Чон Ягён сделал блестящую карьеру при ценившем его идеи «просвещенном государе» Чонджо; опыт службы тайным ревизором (амхэн оса) и правителем уезда помог ему глубже познакомиться с насущными проблемами крестьянской жизни. Карьеру Чон Ягёна погубило его пристрастие к европейской миссионерской литературе на китайском языке, перешедшее в кратковременное религиозное увлечение католицизмом (он был даже крещен и получил христианское имя Иоанн). Если мудрый Чонджо проявлял определенную терпимость по отношению к подобного рода духовным поискам, то после смерти «просвещенного правителя» Чон Ягёну не помогло даже публичное отречение от христианства: он был сослан на крайний юг Кореи на долгие 18 лет и больше на службу не возвращался.
Своеобразно понятое христианство наложило глубокий отпечаток на философскую мысль Чон Ягёна: он, в отличие от ортодоксальных конфуцианцев, воспринимал Небо как личное этическое божество, творца всего сущего. Под сильным влиянием общей тенденции раннего корейского католицизма, Чон Ягён подчеркивал изначальное равенство людей перед Небом и по отношению друг к другу, трактуя старый конфуцианский тезис о том, что «всякий человек, коли его правильно выучить, может быть столь же велик, как государи Древнего Китая, Яо и Шунь», как основание для отмены сословных ограничений. Весьма радикальным для того периода было утверждение Чон Ягёна, что, поскольку «народ — мать правителей», то правители всех уровней, от начальника уезда до государя, должны, в принципе, выдвигаться (т. е., по сути, избираться) нижестоящими. Никаких конкретных и практических способов осуществления столь радикальной идеи мыслитель, впрочем, не предложил: своего рода «прото-демократические» тенденции остались в его наследии на уровне абстрактных программных заявлений. Разделяя общую тенденцию оппозиционеров-«южан» к утопическим рецептам решения аграрных проблем, Чон Ягён первоначально пошел значительно дальше своих предшественников, предложив перевести землю в коллективную собственность общин из тридцати дворов, с обязательством работать сообща и делить урожай «по едокам» поровну. Впоследствии, впрочем, Чон Ягён осознал несбыточность этого проекта — сильно напоминавшего социалистические утопии современной мыслителю западной Европы, — и смирился с реалиями коммерциализованного среднего и крупного землевладения, ограничившись призывами к облегчению крестьянского налогового бремени и перераспределению лишь небольшой части земельного фонда. В то время, как предшественники Чон Ягёна сохраняли традиционную конфуцианскую точку зрения на ремесло и торговлю как «второстепенные» занятия, Чон Ягён занял гораздо более радикальную и практическую позицию, призывая активно поощрять технический прогресс и развитие путей сообщения. Корейские историки часто подчеркивают, что реформаторское конфуцианство Чон Ягёна во многих отношениях сопоставимо с различными идеологиями Нового Времени в Европе. Не отрицая определенных общих тенденций в идеях Чон Ягёна и западноевропейских мыслителей (впрочем, во многих случаях объяснявшихся прямым влиянием христианской теологии на корейского ученого), нельзя также не отметить одно коренное различие между Чон Ягёном и современными ему передовыми школами мысли в Европе (скажем, французскими энциклопедистами). Если последние, во многих случаях, целиком отказались от христианской догматики, то Чон Ягён продолжал числить себя конфуцианцем, подавая свои радикальные мысли как «новое истолкование» конфуцианских идей. В условиях позднечосонской Кореи, несоизмеримо более консервативной, чем Европа времен абсолютизма и Просвещения, о прямом отказе от средневековой конфуцианской схоластики не могло быть и речи.
Еще более радикальными меркантилистскими воззрениями отличался другой классик сирхак — Пак Чивон (1737–1805). Исходя из основного утилитаристского положения о том, что доктрины и идеологии есть не более чем средство к максимализации «всеобщей пользы» (йен хусэн), Пак Чивон к общим для оппозиционной интеллигенции идеям уравнительного перераспределения земельного фонда добавил гораздо более реалистичные призывы к защите корейского рынка от наплыва дешевых китайских товаров, рационализации денежного обращения и предотвращению инфляции. Побывав с посольством в Китае и лично убедившись в превосходстве цинских ремесленных технологий, Пак Чивон призывал также к модернизации корейского ремесла по цинским образцам, повышению конкурентоспособности корейских товаров и экспорту их на китайские и японские рынки. Зеркалом эпохи служат для нас до сих пор проникнутые иконоборческим юмором сатирические повести Пак Чивона, со страниц которых без всяких прикрас встают типичные фигуры тех лет: обедневший янбан, решивший продать янбанское звание богатому односельчанину, богатый торговец-монополист, способный скупать урожаи фруктов чуть ли не в целых уездах и округах, чванные и лицемерные конфуцианские схоласты, видевшие в дружеских отношениях лишь способ приобрести нужные связи и сделать карьеру. Произведения Пак Чивона на редкость реалистично показывают, какого рода конфликты и проблемы порождает коммерциализация хозяйства, распад традиционного уклада. Один из учеников Пак Чивона, Пак Чега (1750–1805), пошел даже дальше учителя, призвав не просто экспортировать корейские продукты в Китай, но и пригласить в Корею находившихся в Пекине иезуитских миссионеров, чтобы те учили бы корейскую молодежь западным наукам и технологиям — астрономии, стеклодувному ремеслу, и т. д. Конечно же, в обстановке ожесточенных гонений против католиков никакого отклика подобные предложения в правительственных кругах не нашли. За интерес к «северной» (современной им китайской) учености группу учеников Пак Чивона часто называют «северной школой» (пукхакпха). Несомненно, «северная школа» ярко выразила самые радикальные тенденции сирхак, но влияние ее было даже более ограниченно, чем влияние сирхакистских течений в целом. Основную часть последователей Пак Чивона составляли побывавшие с посольствами в Китае побочные сыновья (сооль) столичных янбанских семей, большей частью из группы «стариков»: основной массе янбанства, не говоря уж о непривилегированных сословиях, идеи «северной школы» оставались полностью неизвестны.
Спутником сирхакистских тенденций был и новый интерес к естественным и точным наукам среди части янбанской элиты. Так, признанным авторитетом в астрономии и математике считался друг Пак Чивона, известный ученый и чиновник Хон Дэён (1731–1783), познакомившийся в Пекине с европейскими астрономами и активно поддерживавший теорию о вращении Земли. При посредстве Хон Дэёна Корея впервые познакомилась с европейскими астрономическими инструментами. С 1799 г. в Корею из Китая проникают очки, вскоре ставшие важной частью янбанского быта. Другим важным заимствованием XVIII в. были европейские картографические методы; активно изучались также и составленные иезуитскими миссионерами трактаты по Евклидовой геометрии на китайском языке. Наряду с традиционными трактатами по земледелию и шелководству, появляются и первые работы по зоологии и фармацевтической науке: так, один из братьев Чон Ягёна составил в ссылке труд по ихтиологии, а другой — фармацевтический трактат. Однако экспериментальные методы оставались в целом чужды янбанам-ученым, предпочитавшим, в согласии с общей конфуцианской традицией, опираться на текстуальные источники или же элементарные наблюдения «невооруженным глазом». Кроме того, знакомство с европейскими точными и естественными науками ограничивалось миссионерской литературой на китайском языке: в отличие от, скажем, освоивших голландский язык японских натуралистов того же периода, корейские ученые совершенно не владели европейскими языками, что делало их представления о Западе вообще крайне абстрактными и ограниченными.
Основная часть прогрессивных янбанских интеллектуалов — практически вся «северная школа» и большая часть передовых «южан» из числа учеников Ли Ика — испытывала значительный интерес к западным точным наукам, особенно математике и астрономии, но к религиозному католицизму относилась достаточно холодно, видя в нем не более, чем недостойную конфуцианца «грубую разновидность буддийской ереси». Однако во второй половине XVIII в. Корея в целом испытывала религиозный подъем. Усложнение общественной структуры, разложение традиционных сословий и маргинализация значительной части населения как «вверху», так и «внизу» усилили интерес к религии в разных формах на всех ступенях общественной лестницы. В то время, как в среде янбанства, начавшего разочаровываться в неоконфуцианской догматике, вновь стала проявляться симпатия к преследуемому янбанским государством с XV в. буддизму, идеологией крестьянских мятежей во многих частях страны становились буддийские милленаристские представления — вера в скорое пришествие Спасителя, бодхисаттвы Майтрейи, который спасет мир от страданий и принесет рай на землю. С 1760-х гг. среди крестьян северных районов страны получил популярность и занесенный из соседнего Китая простонародный католицизм, уже тогда начавший внушать властям серьезные опасения. В этой обстановке объектом религиозных поисков небольшой части учеников Ли Ика из числа янбанов-«южан» столичной провинции стал религиозный католицизм в той форме, в которой он проповедовался иезуитскими миссионерами в Пекине, использовавшими переведенные на литературный китайский язык христианские сочинения. В китаизированном католицизме их привлек весьма актуальный в эпоху конкуренции за должности и «межпартийной» розни акцент на личную мораль, проповедь религиозного равенства в среде верующих, а также идея личной духовной свободы, права на персональную, независимую от государства и господствующих идеологических догм духовную жизнь. Обращение в католицизм, будучи прежде всего индивидуальным религиозным актом, было в то же время и знаком социального протеста против полицейского абсолютистского государства, стоявшего на страже сословного неравенства и навязывавшего всем членам господствующего класса конфуцианские ритуальные нормы.
Первым из интересовавшихся католицизмом учеников Ли Ика обряд крещения прошел ученый-«южанин» Ли Сынхун (христианское имя — Пётр; 1756–1801), встретившийся с европейскими католическими священниками в 1783 г. в Пекине. Вернувшись на родину, этот пионер корейского христианства организовал в Сеуле подпольную церковь, где в мессах совместно участвовали как янбаны (в основном «южане» из школы Ли Ика), так и простолюдины, воспринимавшие теперь друг друга как взаимно равноправных верующих. Слухи о новой религиозной организации, отменившей сословные различия для своих членов, разошлись по всей стране, находя особенно сильный отклик в столичной округе и провинции Чолла, где коммерциализация сельского хозяйства зашла особенно далеко и положение крестьян было самым тяжелым. Быстрое распространение новой религии вызвало крайнюю тревогу у властей, видевших небывалый «подрыв устоев» в подпольных церквях, где на равных участвовали верующие разных сословий, полов и возрастов. В 1785 г. христианство было официально объявлено вне закона, но от серьезных репрессий государь Чонджо пока воздерживался, надеясь, что «мода» на «заграничную ересь» «пройдет сама собой». Надежда эта была иллюзорной — число приверженцев новой веры быстро росло, и в 1791 г. двое из них, принадлежавшие к янбанскому сословию, шокировали правящую верхушку, публично и открыто отказавшись от конфуцианских жертвоприношений покойным родителям как от «идолопоклонства». Практически это было открытым вызовом «отеческой» власти конфуцианского государства, за которым более не признавалось право на вмешательство в личную духовную жизнь. Власти ответили на этот вызов казнью «отрицателей отеческой и государевой власти», сожжением китайских переводов христианской литературы и полным запретом на ввоз из Китая католических книг, но на более широкие репрессии «просвещенный государь» Чонджо не пошел. В 1795 г., несмотря на все запреты, в Корею сумел нелегально перебраться китайский католический священник, сделавший нелегальную корейскую церковь официальной частью Пекинской епархии. Наличие католиков среди «южан» дало «старикам» прекрасный повод для нападок на своих традиционных соперников, и только приверженность Чонджо «равноудаленной» политике удерживала контролируемый «стариками» репрессивный аппарат от жестокой расправы как с католиками, так и с оппозиционной интеллигенцией в целом. Но ясно было, что со смертью Чонджо над новорожденной корейской церковью нависала опасность.
г) XIX в. — социально-политический кризис и насильственная интеграция в мировую капиталистическую систему
Смерть Чонджо в 1800 г. явилась своеобразным водоразделом в истории позднего Чосона. С одной стороны, в условиях перенаселения и частых природных катастроф (засухи, наводнения, неурожаи) коммерциализация земледелия и сопутствующее ей обезземеливание значительной части крестьянства делают существование беднейших слоев деревни практически невыносимым. В неурожайные годы число голодающих начинает достигать 500–800 тыс. человек, иногда переваливая даже за миллион. В отличие от Европы того же периода, где обезземеленные крестьяне имели обычно возможность найти работу в городах, на фабриках и мануфактурах, уровень развития торговли и ремесла в Корее начала XIX в. не создавал никаких перспектив для трудоустройства сотен тысяч маргинализованных, голодающих людей. Препятствия, создаваемые консервативной янбанской верхушкой на пути развития ремесла и внешней торговли, практически обрекали массу деклассированного сельского населения на бродяжничество или голодную смерть.
С другой стороны, бюрократическая система янбанского абсолютистского режима, и без того неспособная повести страну по единственно спасительному пути реформ и открытия внешнему миру, впала после смерти Чонджо в полный хаос, превратившись практически в коррумпированный паразитический организм, лишь усугублявший и без того тяжелое положение в экономике и социальной сфере. После смерти Чонджо на престол формально взошел его одиннадцатилетний наследник Сунджо (1800–1834), за которого реально страной стала управлять властная и жестокая государыня-регентша и окружавшая ее клика «стариков», в основном состоявшая из недовольных политикой Чонджо и яростно ненавидевших католическую «ересь» ультраконсерваторов. Стоило этой ортодоксальной клике прийти к власти, как жертвами беспрецедентных по жестокости гонений против католиков стало более 300 христиан, под пытками и перед угрозой казни отказавшихся изменить вере и пойти на компромисс с полицейским режимом. В числе мучеников были как практически все обратившиеся в новую веру ученики Ли Ика (включая Ли Сынхуна), так и тайно проникнувший в Корею китайский священник, а также и немало политических противников правящей клики из числа «южан», не имевших отношения к католицизму и ставших жертвой доносов. В атмосфере антикатолической истерии и массовых расправ один из янбанов-католиков попытался отправить французским католическим священникам в Пекин письмо с просьбой о присылке французской эскадры для того, чтобы оказать давление на корейские власти. Письмо это хорошо показывало степень отчуждения передовой части янбанской элиты от государственной власти; его обнаружение полицейскими агентами сделало, однако, репрессии еще более кровавыми. Преследования «выбили» значительную часть столичных католических активистов-янбанов, но одновременно сделали новую религию еще более популярной среди провинциальных простолюдинов, воспринимавших ее теперь как орудие сопротивления ненавистным сословным порядкам и полицейскому гнету.
С концом регентства в 1804 г. власть при слабом и далеком от политики Сунджо перешла в руки другой фракции «стариков», костяком которой был могущественный клан родственников жены государя — Кимов из Андона. Фактически этот клан монополизировал в своих руках администрацию почти на шесть десятилетий. Исключением было правление внука Сунджо, Хонджона (1834–1849), во время которого сильные позиции занимал другой родственный государю клан — Чо из Пхунъяна. В условиях ничем не сдерживаемой гегемонии Кимов из Андона — наиболее активные оппозиционеры, «южане», были полностью оттеснены от власти в результате антикатолических репрессий — экзамены на чин превратились практически в формальность: должность могли получить или клевреты правящей клики, или же богатые янбаны, способные заплатить кому-либо из влиятельных андонских Кимов достаточную взятку. Должности — особенно доходные места правителей уездов в относительно зажиточных регионах — стали предметом открытой торговли, своеобразной «инвестицией»: став за взятку местным правителем, предприимчивый янбан стремился обобрать местных чиновников и население так, чтобы с прибылью возместить свои расходы, а заодно и накопить денег на покупку более высокого и почетного поста. Основными способами чиновного грабежа были открытое вымогательство (богатые купцы сажались в тюрьмы по фальшивым обвинениям и отпускались за выкуп), неправомерное взимание раздутых налоговых сумм в собственную пользу (реальные налоги часто доходили до трети урожая), внесение умерших или детей в военные регистры и незаконное взимание «военного полотна» с их родственников, а также взимание непомерно раздутых процентов с предоставлявшейся из государственных амбаров в период сева «возвратной ссуды». Не брезговало окончательно утерявшее конфуцианскую этику чиновничество и ростовщичеством, а также незаконным освобождением от налогов и повинностей за гигантские взятки: в результате недостающие налоговые суммы взимались с неимущих соседей. Полный хаос в административной системе — взятки теперь брали даже обязанные бороться с коррупцией тайные ревизоры! — делал практически невыносимой крестьянскую жизнь, и без того достаточно трудную в условиях усилившегося имущественного расслоения и люмпенизации беднячества. Невиданный «расцвет» коррупции и вымогательства препятствовал также и развитию торговли, накоплению капитала: опасаясь чиновного насилия, богатые торговцы не решались инвестировать деньги в дело, предпочитая покупать янбанский статус и низшие должности в надежде как-то защититься от официального разбоя. Государственно-бюрократическая надстройка Чосона совершенно не соответствовала изменившемуся базису общества, став самым крупным препятствием на пути социально-экономического развития. В этой ситуации неизбежным был массовый протест низов, принимавший в ряде случаев форму крупномасштабного социального взрыва.
Антикатолическая пропаганда правительства, обвинявшего своих идеологических противников во всех возможных прегрешениях, от шпионажа до разврата во время молитв, не смогла перевести накопившееся в массах возмущение и протест в русло антихристианского движения. Наоборот, весьма скоро обрушивавшиеся на страну чуть ли не ежегодно природные бедствия подтолкнули оказавшихся на краю голодной смерти крестьян к вооруженным антиправительственным выступлениям. В 1808–1811 гг. в северных районах страны проходит ряд бунтов: крестьяне, возглавлявшиеся наиболее страдавшими от чиновного вымогательства торговцами и зажиточными простолюдинами, начали штурмовать управы, расправляясь с наиболее ненавистными коррумпированными чиновниками. Репрессии по отношению к восставшим лишь усилили народный гнев, и в 1811–1812 гг. практически вся провинция Пхёнан оказалась объята пламенем крестьянской войны. Лидером этого выступления был Хон Гённэ (1771–1812) — провалившийся на государственных экзаменах выходец из обнищавшего янбанского рода, учивший крестьянских детей в сельской школе и пользовавшийся среди крестьян и торговцев за знания и редкое в янбанской среде владение боевыми искусствами. Используя предсказания апокрифических «пророческих книг» о скором явлении Спасителя Человечества, Хон Гённэ за более чем 10 лет подготовки к выступлению сплотил вокруг себя представителей самых разных социальных слоев — богатых торговцев (на деньги которых заготавливалось оружие), авторитетных в своих деревнях зажиточным крестьян, горных промышленников, вожаков многочисленных в ту пору разбойничьих шаек, а также немалое число обедневших янбанов. Объединяла эту достаточно разнородную коалицию как религиозная вера в скорое пришествие Спасителя, так и приверженность «светским» лозунгам восстания — искоренению коррупции и вымогательства, прекращению дискриминации в отношении выходцев из северных провинций на государственных экзаменов, отстранению скомпрометировавших себя клик от власти. Армия восставших, отличавшаяся необычно строгой дисциплиной и организацией, сумела низвергнуть местные органы власти в большей части земель провинции Пхёнан, но все же в результате почти полугода боевых действий была разгромлена правительственными войсками. Казненный карателями на месте Хон Гённэ стал героем народных легенд: крестьяне верили, что он чудесным образом спасся и вознесся на Небо, чтобы в один прекрасный день вернуться на землю и продолжить борьбу. В процессе подавления восстания и нескольких последовавших за ним выступлений меньшего масштаба провинция Пхёнан была буквально опустошена — число ее жителей в результате расправ, голода и эпидемий уменьшилось чуть ли не на треть. Тем не менее некоторые требования восставших правительству все же пришлось удовлетворить: были начаты расследования по фактам коррупции и налоговых нарушений в северных частях страны, официально отменена дискриминация выходцев из этих мест на экзаменах (хотя в реальности они по-прежнему оставались отчуждены от власти).
Строгое запрещение на частное изготовление и продажу оружия, введенное сразу же после крестьянской войны на севере страны, не помогло: бунты поднимались в одном районе за другим практически каждый год. В 1813 г. восставшие крестьяне на острове Чеджудо, расправившись с присланными из столицы чиновниками, на некоторое время практически захватили остров в свои руки. В следующем году голодающая беднота подняла бунт в самой столице, крайне напугав двор и чиновничество. В 1815–1820 гг. волна наводнений по всей стране — особенно сильных в плодородных южных провинциях — привела к массовым голодовкам и беспорядкам. В 1821 г. в Корею из Китая пришла эпидемия холеры, унесшая десятки тысяч жизней. Громадный ущерб был нанесен также практически всем районам страны смертоносной волной наводнений в 1832 г. Природные катастрофы, в сочетании с административным хаосом, не позволявшим вовремя оказывать эффективную помощь сотням тысяч голодающих, вели тысячи отчаявшихся людей к нищенству или бандитизму: фактически во многих сельских районах обстановку контролировали уже не чиновники, а разбойничьи банды. В городах, в свою очередь, все чаще стали обнаруживаться анонимные «грамотки», критиковавшие двор и власти и призывавшие народ к возмущениям. Одно из таких возмущений вспыхнуло в Сеуле в 1833 г.: возмущенная спекуляциями искусственно вздувавших цены на рис монополистических «придворных фирм», толпа начала громить лавки и склады. В этой обстановке все более популярным, несмотря на запрещения и жестокие преследования, становится католицизм. С возрастанием числа верующих до нескольких десятков тысяч человек, Корея была в 1830 г. выделена Римом в отдельный апостольский викариат. С 1836 г. в Корею непосредственно проникают французские миссионеры, тем самым фактически кладя конец изоляции страны от европейской сферы влияния.
С расширением европейской торговли и миссионерской деятельности на Дальнем Востоке, а особенно после победы Великобритании над Китаем в первой опиумной войне (1839–1842), с подписанием неравноправного Нанкинского договора (1842 г.) между этими двумя странами, фактически означавшего начало превращения Китая в полуколониальную периферию Европы, изоляция Кореи была обречена. Уже в 1816 г. корабли Великобритании — гегемона европейского капиталистического мира XIX в. — произвели картографическую съемку корейского побережья, после чего контуры Кореи на европейских картах стали довольно точными. В 1832 г. английское судно «Лорд Амхерст» было послано к корейским берегам с требованием открыть страну для торговли с Европой, а находившейся на его борту голландский протестантский священник попробовал начать среди жителей проповедь протестантизма, впрочем, без особого успеха. События в Китае — нараставший конфликт между английскими торговцами опиумом и китайскими властями, вскоре вылившийся в первую опиумную войну, — весьма встревожили корейское правительство, казнившее в 1839 г. после жестоких пыток трех проникших в страну французских миссионеров и десятки корейских верующих (среди которых немало было женщин и подростков). Однако общей тенденции к укреплению корейского религиозного «подполья» и расширению его связей с внешним миром не могли сдержать никакие репрессии. В 1837 г. кореец Ким Дэгон (Андрей) из католической семьи, уже давшей церкви несколько мучеников, был отправлен французскими миссионерами на учебу в семинарию в Макао (позже — в Шанхае), где он — впервые в истории Кореи — выучил латинский и французский языки и был в 1845 г. — первым из корейских верующих — посвящен в священники. По возвращении в Корею в 1846 г. он был схвачен и казнен, но его пример возбудил во многих других верующих интерес к европейскому образованию и культуре. Расправа над миссионерами побудила Францию к посылке к корейским берегам в 1846–1847 гг. военных судов, с которыми корейскому правительству были переданы письменные требования о прекращении антикатолических гонений и открытии страны для торговли. Отрицательный ответ корейских властей французским представителям, пересланный через Китай, положил начало дипломатическим контактам между Кореей и Европой.
Определенный эффект, однако, французские протесты принесли: с середины 1840-х гг. преследования католиков смягчились, что позволило новой группе французских миссионеров проникнуть в страну и наладить активную работу в быстро увеличивавшейся католической общине, печатая религиозные книги на корейском языке, строя подпольные церкви и даже переправляя молодых христиан на учебу за границу. К концу 1850-х гг. в стране нелегально жило 12 французских священников, паства которых насчитывала более 20 тыс. человек. Объективный ход исторического процесса требовал от корейских властей легализации и расширения контактов с Европой, а также спешной перестройки армии и бюрократии на европейский лад и развития экономики на новой, индустриальной базе. Однако конфуцианская верхушка, плохо разбиравшаяся в ситуации в мире и по-прежнему относившая европейцев к «досаждающим Китаю пограничным варварам», была совершенно неспособна даже на те скромные реформы, что предлагались некогда «северной школой». Даже самые умеренные представители конфуцианской ортодоксии 1840-1850-х гг. искренне считали, что со временем торгующие с Китаем европейцы усвоят, как некогда монголы или маньчжуры, конфуцианские принципы и перестанут представлять опасность для региона. Более радикальные ортодоксы классифицировали европейцев как «полулюдей-полузверей», а в христианстве видели «врага небесных принципов». В то время, как соседи — Китай и Япония — уже начали, хотя бы и в ограниченных масштабах, переводить европейские сочинения и производить европейское оружие, Корея теряла время, упуская последние возможности предотвратить иностранную агрессию и модернизировать страну самостоятельно.
В 1850-е — начале 1860-х гг. ситуация как вокруг Кореи, так и внутри страны вновь обострилась. Формальный «сюзерен» Кореи, Китай, терпел одно унизительное поражение за другим от англо-французских войск во второй опиумной войне (1858–1860 гг.). Захват англофранцузским корпусом в 1860 г. Пекина, сопровождавшийся разрушениями, сожжением императорской резиденции и гибелью ряда культурных ценностей, поверг корейские власти в шок, вызвав у них глубокое ощущение кризиса: если даже могущественный Китай оказался столь бессилен перед «варварами», то что же говорить о его «вассале», Корее? Весть о подписании Китаем новых неравноправных договоров с европейскими державами в 1860 г. вызвала у корейской элиты серьезные сомнения в реальной способности «суверена» защитить своего корейского «вассала» в случае европейского вторжения, осознание необходимости срочного укрепления собственных вооруженных сил. Немалым шоком для корейских правящих кругов было и подписание Японией, под нажимом американской эскадры, неравноправных договоров с европейскими державами в 1854–1858 гг. С другой стороны, в обстановке нагнетавшейся «сверху» уже полвека антикатолической, антиевропейской истерии, мало кто из представителей корейской конфуцианской верхушки осмеливался публично одобрить проводившиеся Китаем с начала 1860-х гг. мероприятия по «самоусилению», включавшие, в частности, приглашение европейцев на службу и заимствование передовой европейской техники.
Не вызывала особенного оптимизма и внутренняя ситуация. Шесть десятилетий бесконтрольной монополизации власти двумя кланами из «партии стариков» (Андонские Кимы и Пхунъянские Чо) привели административную систему к высшей точке хаоса. Никакие правительственные запрещения — указ против взяточничества на экзаменах, запрет на необоснованное раздувание налоговых сумм местными чиновниками, запрет на вымогательства — не помогали: вернуть дисциплину в бюрократический аппарат могли только жесткие чрезвычайные меры. В дополнение к административному хаосу, страну на рубеже 1850-1860-х гг. вновь постигли природные бедствия: наводнения (1857 г.) и эпидемии (1859–1860 гг.). В результате разлада хозяйства толпы деклассированного люда, промышлявшие бродяжничеством, воровством и разбоем, фактически парализовывали нормальное управление во многих районах. Пиком кризиса стала прокатившаяся по всей стране волна народных возмущений 1862–1863 гг., в которых участвовали десятки, если не сотни тысяч человек. Особенно сильными были бунты в плодородных южных провинциях, где чиновные грабежи и вымогательства приносили крестьянству наибольший ущерб. Отчаявшись добиться правосудия нормальным путем, толпы недовольных — во главе которых часто оказывались обедневшие местные янбаны — нападали на правительственные учреждения, избивая, изгоняя, а часто и убивая наиболее ненавистных коррумпированных бюрократов. Часто нападениям подвергались и усадьбы близких местному чиновничеству крестьян-богатеев, что хорошо говорит о степени внутреннего расслоения в собственно крестьянской среде. Напуганное беспрецедентным общенациональным размахом крестьянского протеста, правительство, наряду с репрессиями по отношению к лидерам восставших, пошло и на существенные уступки. Был расследован и наказан ряд вызывавших особое возмущение случаев коррупции, и даже создано особое Ведомство по Упорядочению Администрации (Иджончхон), призванное искоренить злоупотребления в корне. Особенных результатов, однако, его работа не принесла, и вскоре оно было закрыто. Серьезная борьба с коррупцией, требовавшая привлечения к ответственности торговавших чиновными местами лидеров двух монополизировавших власть кланов, была практически невозможна без смены политического режима.
Такая смена власти произошла в 1863 г., когда, после смерти не оставившего потомства государя Чхольчона (1849–1863), на престол был возведен малолетний государь Коджон (1863–1907) из боковой ветви царствующей фамилии — практически последний правитель независимой Кореи. До совершеннолетия государя, с согласия доминировавших при дворе кланов Андонских Кимов и Пхунъянских Чо, к управлению страной был допущен Ли Хаын — отец малолетнего государя, имевший титул Тэвонгун (примерно соответствует русскому «великий князь»; 1820–1898). Обладая сильным характером и немалыми способностями, Тэвонгун, действуя от имени своего царственного отпрыска, сумел сосредоточить в своих руках практически диктаторскую власть на целое десятилетие (1863–1873 гг.). Десятилетие правления Тэвонгуна запомнилось современникам как время реформ, характер которых был связан как с объективными требованиями эпохи, так и с некоторыми особенностями личности реформатора. Представитель боковой ветви государева дома, выходец из относительно бедной семьи, Ли Хаын провел детство и юность в общении с сеульскими низами и пользовался большой популярностью среди рыночных «удальцов» (группы, вымогавшие деньги у торговцев за «защиту») за силу и отвагу. Жизнь среди низов дала ему четкое представление о реальном положении масс и их нуждах, совершенно отсутствовавшее у абсолютного большинства влиятельных бюрократов того времени, полностью оторванных от народного быта. В то же время, как член янбанского сословия, Тэвонгун получил ортодоксальное конфуцианское образование, прекрасно рисовал и сочинял стихи на классическом китайском языке. Наставником его в каллиграфии и живописи был известнейший ученый и каллиграф эпохи, Ким Джонхи (1786–1856) — поздний представитель сирхакистских тенденций, хорошо знакомый с положением дел в Китае и выступавший за более широкие контакты с Цинской империей. Реформаторская программа умеренных сирхакистов оказала значительное влияние на политику Тэвонгуна. Среди членов семьи Тэвонгуна и приближенных фактического правителя страны было немало католиков (включая любимую няню Коджона), и Тэвонгун, соприкасаясь с католическими кругами, имел достаточно полную информацию о масштабах европейского проникновения в Дальневосточный регион и серьезности их вызова конфуцианским традициям. Сам Тэвонгун, однако, к католицизму относился резко отрицательно, видя в призывах к «равенству всех перед Богом» идеологию антиправительственного сопротивления и считая дальневосточных христиан — как китайских, так и корейских — потенциальной «пятой колонной» европейских агрессоров. Последнее подозрение было небезосновательно — глубокий протест против сословной государственности, лежавший в основе восприятия католицизма в Корее, действительно часто выражался в содействии направленным против корейских властей акциям европейских держав.
С приходом в 1863 г. к власти, Тэвонгун начал реформы с серьезных перемен в кадровой политике, продолжавших линию Ёнджо и Чонджо на «равноудаленность» от партийных распрей. Некоторые члены кланов Андонских Кимов и Пхунъянских Чо — соглашение с которыми и дало Тэвонгуну в руки бразды правления — были оставлены у власти, однако в целом монополии этой группы на высшие посты был положен конец. К службе на ключевых должностях стали привлекаться способные и хорошо зарекомендовавшие себя люди, вне зависимости от «партийной» принадлежности, связей и даже экзаменационных успехов. На ответственных постах оказалось и несколько поздних сирхакистов — так, ученый Пак Юосу (1806–1876), внук великого сирхакиста Пак Чивона, унаследовавший традиции «северной школы», получил должность губернатора провинции Пхёнан. В определенных пределах, перестало играть роль и «благородное» происхождение — высшие гражданские должности остались, конечно, за янбанами, но на младших и средних постах появилось много выходцев из «средних» сословий, а среди близких к Тэвонгуну военных чиновников были даже бывшие бандиты и освободившиеся рабы. Меньше стала ощущаться и региональная дискриминация — выходцев из северных провинций можно было теперь найти даже на довольно ответственных постах. Меритократическая, рациональная кадровая политика была одним из элементов реформ Тэвонгуна, соответствовавшим требованиям новой эпохи. Большую популярность сразу же получили в народе и жесткие мероприятия новой власти, направленные на пресечение коррупции и злоупотреблений. Не ограничиваясь выявлением и жестоким наказанием коррумпированных чиновников, Тэвонгун попытался разрешить проблему в корне, передав систему «возвратных ссуд» в ведение крестьянских общин и тем лишив чиновников всякой возможности взимать неправомерные проценты за зерновые ссуды. Кроме того, «военное полотно» стало взиматься и с янбанских фамилий — тем самым исчез один из многочисленных стимулов к незаконной купле-продаже янбанского статуса, не защищавшего более от подушного налогообложения. Практика внесения в военные списки младенцев и покойников, с последующим взиманием «военного полотна» с их родственников, начала, наконец, серьезно преследоваться. Для усиления борьбы с коррупцией систематизировано было законодательство — все указы, выпущенные в течение несколько десятилетий, были объединены в новый, дополнительный кодекс «Тэджон Хветхон» (1866 г.). Эти реформы Тэвонгуна, нормализовавшие в какой-то степени работу администрации и способствовавшие дальнейшему расшатыванию сословных перегородок, удовлетворили насущные нужды широких слоев населения и принесли немалую популярность новому режиму.
Однако целый ряд мер Тэвонгуна, рассчитанный на укрепление престижа и авторитета центральной власти, вряд ли мог быть особенно популярным. Среди них, прежде всего, следует назвать перестройку в 1865–1867 гг. центрального сеульского дворца Кёнбоккун, сожженного во время Имджинской войны и с тех пор практически не восстанавливавшегося. Не ограничившись сгоном на строительные работы более 30 тыс. крестьян и ремесленников (преимущественно из столичной провинции), Тэвонгун для финансирования строительства прибег как к выколачиванию «добровольных» пожертвований с зажиточных слоев населения, так и к намеренной порче монеты и введению в обращение китайских денег по завышенной стоимости. Результатом массовых мобилизаций, инфляции и бешеного роста цен было серьезное ухудшение реального положения значительной части населения, которое практически свело на нет определенные позитивные результаты затеянной Тэвонгуном реорганизации административной системы. Восстановленный к 1867 г. дворец, вместо того, чтобы укрепить престиж государевой власти, символизировал для масс янбанскую эксплуатацию и произвол. То, что строительство роскошного дворца происходило на фоне не прекращавшихся наводнений и эпидемий, лишь подливало масла в огонь народного гнева. Желая перевести возмущение масс в русло ксенофобских, антихристианских и антиевропейских эмоций, Тэвонгун начал в 1866 г. — услышав о преследовании католиков в китайской провинции Сычуань — беспрецедентную по масштабам и жестокости «охоту» на французских миссионеров и их паству, замучив девятерых (из 12 нелегально находившихся в стране) французских священников и более 8 тыс. корейских христиан, а также подвергнув публичному сожжению христианские книги и предметы культа. Популярность христианства — связанную, прежде всего, с накопившимся в массах чувством протеста против системы внеэкономической эксплуатации и полицейского контроля — эти варварские меры совершенно не уменьшили. Однако важным их последствием, — серьезности которого Тэвонгун, по-видимому, не предвидел, — было то, что они дали как Франции, так и другим европейским державам желанный предлог для вмешательства в корейские дела и прямой агрессии против Кореи, ставшей практически последним оплотом неоконфуцианского изоляционизма в регионе.
Рис. 2. Миссионер, переодетый в корейскую траурную одежду. Корейский мужской траурный костюм включал закрывавший почти все лицо головной убор. Его и использовали для маскировки иностранные миссионеры, тайно проникая в страну.
Убийство французских миссионеров было воспринято французскими дипломатами в Китае как чувствительный удар по престижу Франции в регионе, который, в соответствии с исповедовавшимися европейцами того времени принципами отношений с неевропейским миром, не должен был оставаться без ответа. Кроме того, как французов, так и англичан беспокоил ущерб, которой наносился провозглашенным Тэвонгуном запретом на импорт всех европейских товаров европейской торговле на севере Китая (через который и шла посредническая торговля с Кореей). С согласия Парижа, французские дипломаты и военные в Китае решили нанести по Корее «ответный удар» с помощью военно-морских сил, и в октябре 1866 г., после основательной рекогносцировки, семь кораблей французской Индокитайской эскадры, с полутора тысячами солдат и моряков на борту, направились в экспедицию на Сеул. Официальной целью «карательного похода» было провозглашено «свержение кровавого тирана Тэвонгуна», но в реальности французское командование желало просто запугать корейскую верхушку, показав ей мощь европейского оружия и тем заставив ее отказаться от антихристианской и изоляционистской политики. Французам без особого труда удалось захватить остров Канхвадо и тем блокировать Сеул с моря, но морской поход на столицу оказался практически неосуществим ввиду сезонного обмеления реки Ханган и малочисленности экспедиционного корпуса. Требования французов — примерное наказание участников преследования христиан и подписание с Францией договора о свободе торговли и миссионерской деятельности — были, что и неудивительно, с порога отвергнуты корейской стороной, решившей не вступать с интервентами в открытое сражение, но изматывать их партизанскими ударами. Потеряв около 30 человек в стычках с корейскими засадами и поняв, что дальнейшие военные действия бесперспективны, французы предпочли эвакуировать Канхвадо и вернуться на базу в Шаньдуне, предварительно дотла спалив город Канхва и разграбив находившееся там государственное книгохранилище (возвращения ряда увезенных тогда и хранящихся до сих пор во Франции ценных изданий Южная Корея требует — без особого успеха — по сей день). Считая себя «победителем» и уверившись в «ничтожности варваров перед нашими моральными принципами», Тэвонгун продолжил преследования христиан с новой энергией: тем самым, результаты «карательного похода» были в реальности противоположны поставленным его организаторами целям. Однако нельзя не заметить, что уверенность Тэвонгуна в «величии» его «победы» была основана на недостаточном знакомстве с реальными намерениями и целями противника. Занятая экспансией в Индокитае, Франция и не собиралась втягиваться в серьезный и долговременный конфликт с Кореей, желая лишь устроить показательную «карательную акцию» и продемонстрировать возможности своего оружия и техники. Надежды Тэвонгуна на разжигание антиевропейской истерии в результате войны тоже оказались напрасными: три следовавших один за другим голодных года (1867–1869 гг.) и общее недовольство инфляцией и ростом цен побудили тысячи корейцев из северных провинций бежать на русскую сторону границы (в 1860 г., закрепив за собой по договору с Китаем Приморье, Россия получила общую границу с Кореей по р. Туманган), и не антиевропейская пропаганда, ни жестокие репрессии не могли остановить потока беженцев, составившего, по очень неполным данным, до 9 тыс. человек.
Новым, неожиданным оправданием для ксенофобской политики Тэвонгуна послужила предпринятая в 1868 г. авантюристическая акция проживавшего в Шанхае немецкого купца Опперта. Опперт — уже пытавшийся несколько раз наладить торговлю с Кореей, но неизменно натыкавшийся на отказ, — решил похитить из находившейся недалеко от побережья могилы кости отца Тэвонгуна, и, сделав их своеобразным «заложником», потребовать от правителя Кореи «открытия страны» — разрешения торговли с Европой и легальной проповеди христианства. На деньги сотрудников американского консульства в Шанхае (интересовавшихся перспективами торговли с Кореей) Опперт зафрахтовал корабль, навербовал китайско-малайскую команду (не открывая ей цели экспедиции), и, пристав в апреле 1868 г. к корейскому берегу, довольно быстро добрался до искомой могилы: проводниками ему служили хорошо знавшие местность корейские католики. Попытка похитить кости наткнулась, однако, на неожиданные препятствия: погребальная структура оказалась слишком прочной, и очень скоро местные жители сообщили неудачливым авантюристам о приближении правительственных войск. Опперт был вынужден бежать к побережью и без особых успехов взять курс обратно на Шанхай, понеся лишь очень небольшие потери в столкновении с одним из местных гарнизонов. Однако акция его — хорошо показывавшая степень расистского пренебрежение западноевропейцев на Дальнем Востоке к нравам и обычаям «туземцев» — послужила как для Тэвонгуна, так и для консервативного большинства корейского янбанства в целом лишним доказательством того, что европейцы — не более чем «варвары, не умеющие даже уважать чужих могил», и заслуживающие лишь решительного вооруженного отпора. Однако показала она и другую, гораздо менее приятную для Тэвонгуна сторону реального положения дел: не только католики (чья ненависть к режиму и лично Тэвонгуну была вполне объяснима), но и большинство рядовых крестьян относились к незваным пришельцам весьма доброжелательно, оказывая им всяческое содействие. Планы Тэвонгуна — собиравшегося в случае масштабной атаки европейцев организовать всенародную партизанскую борьбу против них на манер Им джине кой войны — были, как оказалось, вряд ли легко реализуемы в условиях низкой популярности режима и янбанской государственности в целом.
Если французские попытки силой «открыть» Корею были в основном связаны с соображениями государственного престижа и традиционной политикой поощрения католического миссионерства, и в гораздо меньшей степени — с реальными торговыми интересами, то американский интерес к Корее с самого начала носил ярко выраженный коммерческий характер. В условиях упрямой изоляционистской политики Тэвонгуна, настойчивый «торговый экспансионизм» американцев не мог не привести, в конце концов, к серьезному «лобовому столкновению». Поводом послужила судьба американского торгового судна «Генерал Шерман», зафрахтованного английской торговой фирмой для осуществления экспедиции в северную часть Кореи. Европейцев давно уже интриговали слухи о якобы изобилующих золотом древнекорейских государевых могилах по р. Тэдонган; кроме того, торговые и судовладельческие фирмы на Дальнем Востоке соперничали друг с другом, стремясь первыми «пробиться» на неизведанный корейский рынок. «Капитан Шерман», нагруженный различными европейскими товарами, с командой из 24 человек (в основном китайские и малайские матросы), пристал в устье р. Тэдонган, но сразу же натолкнулся на решительный отказ корейских властей даже начинать переговоры о торговле: в стране действовал указ Тэвонгуна, запрещавший любой импорт европейских товаров. В то время, как власти приняли судно за английское (о существовании США корейские провинциальные чиновники того времени практически не знали) и сочли матросов «китайскими пиратами», католики из окрестностей Пхеньяна решили, что корабль был послан французскими властями, что бы избавить их от гонений: изображение королевы Виктории на привезенных матросами открытках было принято по ошибке за портрет Девы Марии. Довольно скоро грубое поведение команды привело к столкновениям с местными жителями, и губернатор провинции Пхёнан, сирхакист Пак Кюсу, почел за лучшее, последовав приказу Тэвонгуна, сжечь корабль традиционным способом — направив на него флотилию горящих лодок. Члены команды, сумевшие выбраться на берег, были убиты, а металлические детали корабля — подняты из воды и отправлены в Сеул, где их пытались использовать для воспроизведения европейского судна, но неудачно. Инцидент, — о котором американские дипломаты в Китае скоро узнали через корейских католиков и французских миссионеров — дал американской стороне желанный повод приступить к «открытию» Кореи для торговли с применением силы. Вначале американцы хотели провести «карательную экспедицию» с французским участием, но потом решили действовать самостоятельно.
Решение «наказать» Корею за «оскорбление американского флага» было принято главой миссии США в Пекине Ф.Лоу и командующим Азиатским флотом США контр-адмиралом Дж. Роджерсом: последний взял на себя личное командование «карательной экспедицией», состоявшей из 5 кораблей и примерно 1200 солдатов и матросов. В задачи экспедиции входило принудить корейскую сторону, по возможности, к заключению торгового договора или соглашения с США, а также произвести картографическую съемку побережья, дабы иметь потенциальную возможность планировать военные операции в Корее в будущем. В июне 1871 г. американская эскадра подошла к острову Канхвадо и вскоре была атакована береговыми корейскими батареями: корейские военные исполняли приказ Тэвонгуна о решительном сопротивлении любым попыткам европейцев проникнуть в страну. Атака, не принесшая практически никакого урона американцам (ввиду низких огневых возможностей устаревшей корейской артиллерии), дала им еще один предлог для развязывания боевых действий. Американский десант при поддержке артиллерии захватил несколько фортов на острове Канхвадо, понеся, ввиду несравненного превосходства в вооружении, лишь незначительные потери и почти полностью уничтожив при этом корейские гарнизоны (около 250–300 человек, по разным подсчетам). Реляции Дж. Роджерса показывают, что защитники фортов сражались с изумлявшим американцев ожесточением и храбростью, предпочитая смерть плену, но были беззащитны перед огневой мощью артиллерии и стрелкового оружия противника. Попытка американцев продвинуться в сторону Сеула не увенчалась успехом и, поняв, что ни на какие переговоры режим Тэвонгуна идти не намерен, Дж. Роджерс предпочел в итоге отвести свою эскадру обратно в Китай. Обе стороны считали себя победителями: Дж. Роджерс и Ф.Лоу были уверены, что успешный штурм корейских фортов повысили престиж США в регионе и показали корейскому правительству степень военно-технического превосходства американцев, а Тэвонгун, считал, что к отступлению интервентов принудила «моральная высота наших принципов» и даже сложил триумфальное стихотворение о том, что, «как бы ни застилала Поднебесную пыль с европейских кораблей, солнце страны на Востоке [Кореи] будет сиять вечно». Желая подчеркнуть правильность и успехи своей политики, Тэвонгун прибег к бесцеремонному искажению результатов столкновения: если реальные потери американцев и корейцев были несопоставимы по величине (3 убитых американца на 250–300 погибших защитников острова Канхвадо), то в официальном сообщении корейского правительства они выглядели совсем иначе (якобы погибло лишь 53 корейских солдата). Искажения и фальсификации должны были скрыть от населения губительный для авторитета режима факт: реальных возможностей для действенного сопротивления европейской агрессии, будь та предпринята всерьез и в крупном масштабе, корейские власти не имели.
Жесткая антизападная политика, вполне средневековая по уровню опоры на метафизическую догматику (Запад подавался как «нарушитель космических принципов») и в то же время в определенном смысле «протонационалистическая» (Тэвонгун начал слегка третировать «сюзерена» Кореи, Китай, за «слабость перед лицом варваров»), вызывала сильные симпатии у значительной части янбанства. Однако народного возмущения янбанским сословным режимом она уменьшить уже не могла. В 1869–1872 гг. по стране прокатывается новая волна антиправительственных выступлений «низов», характеризовавшихся значительно более упорным, ожесточенным характером, в частности, более широким использованием оружия. Казни организаторов и вдохновителей выступлений — обычно популярных религиозных деятелей даосско-шаманского толка, использовавших разного рода апокрифические «пророческие книги» для того, чтобы поднять крестьян на борьбу, — лишь усиливали и без того господствующие в массах антиправительственные настроения. Однако к началу 1870-х гг. недовольство Тэвонгуном стало распространяться и на широкие янбанские слои. Особенный протест янбанов вызвали предпринятые Тэвонгуном меры по «упорядочению» школ-академий — совонов. Считая совоны, прежде всего, центрами консолидации «партий» и зная, какое количество освобожденной от налогообложения земли находится в руках этих институтов, Тэвонгун в 1871 г. повелел закрыть все совоны страны, кроме 47 наиболее почитаемых. Мера эта — несомненно, необходимая для покрытия растущих военных расходов, — не могла не вызвать ожесточенного противодействия в янбанской среде, для которой школы-академии были важнейшей частью «благородного» быта, а также символом сословного престижа и авторитета в округе. Но, кроме этого, совоны были и важным образовательным институтом, и их закрытие серьезно ухудшало образовательные перспективы молодого поколения провинциального янбанства. По небогатым сельским янбанам — так же, как и по простолюдинам, — больно била и подстегиваемая фискальными мерами Тэвонгуна инфляция, рост цен. В конце концов, группа влиятельных ученых янбанов, возглавляемая старым противником Тэвонгуна (и в то же время активным идеологом бескомпромиссной борьбы с Западом), Чхве Икхёном (1833–1906), начала активную петиционную кампанию, призывая Тэвонгуна уйти из политики и передать бразды правления в руки уже достигшего совершеннолетия Коджона. Кампания эта довольно скоро увенчалась успехом: чувствуя свою растущую непопулярность и не желая идти на конфликт с общественным мнением в среде господствующего сословия, Тэвонгун в конце 1873 г. добровольно отошел от дел, передав все реальные полномочия сыну. На практике, однако, значительное влияние при дворе слабого и легко внушаемого Коджона принадлежало его жене, жесткой, решительной и честолюбивой государыне Мин (1851–1895), и ее клану Минов, быстро выдвинувшему своих членов и их протеже на все основные должности. Новый режим отменил многие меры предыдущего (в частности, прекратил ввоз китайской монеты, но разрешил импорт западных товаров через Китай), но очень скоро столкнулся все с теми же старыми проблемами — хроническими финансовыми трудностями и периодическими народными восстаниями.
Какую оценку следует дать политике Тэвонгуна? Воплотив в жизнь — хотя и в очень урезанном виде — некоторые части сирхакистской программы (выдвижение кадров по талантам и заслугам, борьба против коррупции, и т. д.), Тэвонгун практически проигнорировал самую существенную ее часть, а именно — поощрение ремесел и торговли и заимствование западной технологии. Если сирхакисты — и прежде всего «северная школа» — настойчиво призывали обратиться к передовому по региональным меркам цинскому опыту, то Тэвонгун с абсолютным пренебрежением отнесся к цинской политике «самоусиления» 1860-х гг., не видя нужды ни в западном вооружении (с его точки зрения, бессильном перед «величием моральных принципов»), ни в переводах западной технической и юридической литературы. Наконец, беспрецедентные по жестокости репрессии по отношению ко всем формам «низового» протеста — начиная с католицизма и кончая выступлениями под буддийскими и даосско-шаманскими милленаристскими лозунгами — лишь ожесточили общее настроение в стране, подорвав всякую надежду на формирование общенационального единства в борьбе с угрожавшей Корее империалистической агрессией. В целом, можно сказать, что «консервативные полуреформы» Тэвонгуна — попытка насилием, репрессиями и шовинистической демагогией укрепить расшатанную систему «сверху», делая лишь минимальные уступки реальности, — были бесперспективны и обречены на исторический провал. Дав определенный позитивный эффект в начале, они быстро исчерпали свой потенциал и привели страну к политическому кризису, единственным выходом из которого могла стать отставка Тэвонгуна после 10 лет пребывания у власти.
Придя к власти, правительству Коджона-Минов пришлось сразу же столкнуться с важной внешнеполитической проблемой, от решения которой режим Тэвонгуна практически самоустранился — кризисом в корейско-японских отношениях. После «реставрации Мэйдзи» в 1868 г. Япония, твердо встав на путь строительства современной государственности, индустрии и армии, несколько раз пыталась возобновить традиционные дипломатические контакты с Кореей, но всякий раз безуспешно. Правительство Тэвонгуна, верное традициям средневекового формализма, придиралось к оформлению японских дипломатических документов, прежде всего к использованию титула «император» в отношении правителя Японии: с неоконфуцианской точки зрения, «императором» мог считаться лишь «сюзерен» Кореи — правитель Китая. Нарекания чиновников Тэвонгуна вызывали и европейские костюмы дипломатов новой Японии — непростительное, с точки зрения корейской неоконфуцианской ортодоксии, нарушение традиционного регионального этикета. В реальности, правительство Тэвонгуна в принципе не одобряло выбранный новой японской элитой путь радикальной европеизации и индустриализации, считая его «капитуляцией перед варварами» и «предательством» всех традиционных ценностей. Отказы в восстановлении дипломатических отношений облачались в крайне резкую форму: чиновники Тэвонгуна отказывались принимать «неправильно написанные» официальные послания правительства Мэйдзи и давать аудиенции японским дипломатам, иногда даже произвольно задерживая последних. По-видимому, рассматривая себя как «победителя американцев и французов», Тэвонгун не допускал и мысли о том, что «варваризированный сосед», Япония, может представлять для него какую-либо угрозу.
В реальности, самоуверенность Тэвонгуна была основана не на анализе информации, а на полном непонимании японской ситуации. Японская элита 1860-1870-х гг. чувствовала себя униженной неравноправными договорами, навязанными западными державами силой и угрозами и, кроме того, приносившими еще и ощутимый ущерб японской экономике: не имея, по договорам, права самостоятельно устанавливать таможенные тарифы, Япония не могла защитить слабую отечественную промышленность от наплыва дешевых европейских товаров. Японии — слабому и неравноправному партнеру европейских империалистических держав на Дальнем Востоке — требовались как возможности «утвердить себя» вооруженным путем в качестве «равноправного» милитаристского государства, так и «свои», «защищенные» от империалистической конкуренции рынки сбыта для торговли теми же европейскими товарами по завышенным ценам. Китай — все еще относительно сильная в военном отношении держава с рынками, уже освоенными европейским капиталом, — вряд ли мог стать объектом японской экспансии, а вот слабая Корея, географически близкая, но в прямую торговлю с Западом все еще не вступившая, была идеальной мишенью для силового навязывания неравноправных отношений. Для японской элиты, и без того искавшей повод прибегнуть в отношении ближайшего континентального соседа к «дипломатии канонерок», высокомерие Тэвонгуна было идеальным предлогом. Уже в начале 1870-х гг. определенная часть японской правящей элиты выступала за немедленный «поход на Корею» (яп. сэйкан) для того, чтобы «смыть» якобы нанесенное Тэвонгуном «оскорбление», но относительная слабость вооруженных сил и сложные внутриполитические соображения помешали Японии уже тогда последовать примеру США и Франции в организации «карательного рейда» против Кореи. Походящим моментом был сочтен 1875 г., когда Япония уже достигла определенного прогресса в строительстве современной призывной армии, оснащенной современным европейским оружием. Выбранная японским правительством в 1875 г. стратегия серьезно отличалась от планов «похода на Корею», выдвигавшихся ранее: теперь предполагалось продемонстрировать в нескольких небольших столкновениях мощь нового японского флота и, запугав режим Коджона-Минов, принудить его к подписанию неравноправного договора с Японией по той же модели, что была ранее навязана европейскими державами самой Японии. Серьезную войну намечалось развязать лишь в случае упорного нежелания корейских властей подчиниться нажиму.
Дабы спровоцировать корейское руководство на столкновение, к берегам Кореи была в конце 1875 г. послана группа японских военных судов во главе с кораблем «Унъё». Произведя — без оглядки на запрещение корейского правительства — подробную картографическую съемку восточного и южного побережья Кореи, «Унъё» направился затем к ставшей уже «традиционной» мишени европейских «карательных экспедиций», острову Канхвадо, и встал на якорь прямо напротив одного из фортов. Под предлогом «поисков питьевой воды» матросы «Унъё» без разрешения корейских властей высадились на берег и направились в сторону корейских батарей. Прекрасно зная, что корейскому гарнизону было приказано незамедлительно открывать огонь в подобных случаях, капитан «Унъё» сознательно провоцировал инцидент. Как и рассчитывала японская сторона, корейцы открыли по японским матросам пушечный и ружейный огонь, но — и тут сказался уровень военной техники в изолированной от капиталистического мира неоконфуцианской Корее — смогли лишь легко ранить двоих противников. Реакция корейского гарнизона дала японцам хороший предлог для того, чтобы, как и планировалось с самого начала, показать военно-технологическое преимущество вестернизированной армии правительства Мэйдзи. В ходе японской бомбардировки и последовавшего затем десанта другой, менее защищенный, корейский форт был с легкостью захвачен и сожжен, корейская сторона потеряла 35 человек только убитыми, а остальные 500 защитников форта обратились в бегство. Хотя поведение японцев с самого начала было открыто провокационным, а применение ими силы — совершенно диспропорциональным, японская сторона, объявив произошедшее, по европейскому примеру, «оскорблением флага», получила прекрасный предлог для навязывания режиму Коджона-Минов дипломатических и торговых связей на выгодных для себя условиях.
Уже в следующем, 1876 г., на Канхвадо был отправлен японский посол Курода Киётака с пятью кораблями и четырьмя сотнями солдат. Высадившись на берег, Курода начал демонстративно проводить «учения» сопровождавшего его подразделения и одновременно потребовал от корейских властей приступить к переговорам о подписании с Японией договора о «дружбе» и торговле. Мнения придворных разделились, но, в конце концов, Коджон и его приближенные решили пойти на переговоры и согласиться в итоге на заключение договора. Влияние на их решение оказали несколько факторов: нежелание слепо следовать очевидно тупиковым курсом Тэвонгуна, рекомендация китайских властей не доводить дело до серьезного вооруженного конфликта (Китай опасался, что в этом случае ему будет нелегко выполнить «долг суверена» по оказанию помощи Кореи), а также очевидное превосходство японского вооружения, делавшее всякое военное столкновение заранее проигрышным для Кореи. Основным сторонником примирения с Японией был пожилой сирхакист Пак Кюсу, считавший, в согласии с учением Пак Чивона и Пак Чега, развитие международной торговли в принципе неизбежным, а соседнюю Японию — не столь опасной, как крупные европейские империалистические государства. Решив — несмотря на отчаянные возражения ушедшего в отставку Тэвонгуна, предупреждавшего о неизбежной «гибели государства» в случае любых переговоров с «варварами», — все же пойти на примирение с Японией, корейский двор послал авторитетного сановника Син Хона (1810-?) на переговоры с Куродой, проходившие на острове Канхвадо. Итогом этих переговоров стал Канхваский договор, подписанный в том же 1876 г.
Подписание этого договора — первого современного дипломатического документа в корейской истории — имело громадное значение для исторических судеб Кореи. Этого не осознавали Коджон и его окружение, считавшие новый договор не более чем продолжением, в новых условиях, традиционных добрососедских отношений, поддерживавшихся Кореей с режимом Токугава. В реальности, однако новый договор практически положил начало цепи событий, приведшей в итоге к разрушению традиционного корейского общества и превращению страны сначала в экономическую и политическую «периферию» мировой капиталистической системы, а затем (с 1910 г.) — ив колонию Японии. Первая статья этого договора декларировала Корею — как и Японию — «независимым» (чаджу) государством, что отражало желание японской стороны освободиться от стеснявших дальнейшее проникновение на Корейский полуостров представлений о Корее как «вассале» Китая. Далее, договор открывал для торговли и проживания японских подданных как Пусан (традиционный центр торговли с Японией), так и два дополнительных порта (последующие договоренности определили «открытие» Вонсана и Инчхона). Никаких положений о тарифах договор не содержал, что на практике означало практическое освобождение японских торговцев в Корее ото всех таможенных ограничений (тарифное соглашение было подписано — на очень выгодных для японской стороны условиях — лишь в 1883 г.). В этом смысле Канхваский договор был значительно менее выгоден для Кореи, чем неравноправные договора с западными державами — для Китая и Японии: последние предусматривали все же тарифы в размере 5-10 % на ввозимые европейцами дешевые фабричные товары, а Канхваский договор практически обрекал корейское ремесло на заведомо бесперспективную, разорительную конкуренцию с поставлявшимися через Японию западными продуктами. Наконец, как и европейцы в Китае и самой Японии, японцы выговорили у корейской стороны право «экстерриториальности» — японских подданных, совершивших в Корее преступления, пусть даже и в отношении корейцев, мог судить лишь японский консул, но не корейские власти. Практически это означало, что японские торговцы освобождались ото всякой ответственности за мошеннические действия в отношении корейских партнеров: защищать интересы обманутых корейцев совершенно не входило в задачу японских консульских властей. Согласие корейцев на кабальные условия Канхваского договора объясняется в одинаковой степени как реальной военной слабостью страны, не имевшей возможности оказать эффективное вооруженное сопротивление японскому нажиму, так и невежеством янбанской верхушки, совершенно не представлявшей разорительных последствий «свободной» торговли с капиталистическим миром для страны, где отсутствовало даже мануфактурное производство.
Рис. 3. Подписание Конхваского договора. Иллюстрация из Японского издания, 1880 г.
Подписание Канхваского договора можно в определенном смысле считать событием, завершающим традиционную историю Кореи. С включением в договорную систему отношений Корея практически уже в течение нескольких последующих лет стала рынком сбыта для привозимых на японских судах западных товаров и поставщиком сырья и сельскохозяйственных продуктов (в основном риса) на японский рынок — одним словом, классической «периферией» капиталистического мира. С приходом несколькими десятилетиями позже западного (в основном американского) капитала экономическая зависимость страны лишь усилилась. Корейское правительство уже с начала 1880-х гг. попало в тиски зависимости от «держав» — Японии, Китая, позже в определенной мере США, — поставлявших «периферийному» режиму займы и оружие, державших свои войска (якобы «для охраны дипломатических миссий») в корейской столице. В конечном счете, страна, с согласия США и Великобритании, была колонизирована новым центром капиталистического развития в Восточной Азии, Японией (1910 г.). Канхваский договор положил начало быстрому (занявшему в итоге немногим более 30 лет) разложению традиционного уклада и формированию на корейской земле «периферийного», зависимого капиталистического общества.
Источники и литература
А) Первоисточники:
1. Kim Haboush Jahyun (tr.). The Memoirs of Lady Hyegyong, The Autobiographical Writings of a Crown Princess of Eighteen-Century Korea. Berkeley: California University Press, 1996.
2. Lee, P. H. and de Bary, Wm. T. (eds.). Sourcebook of Korean civilization. Vol. 2: From the Seventeenth Century to the Modern Period. New York: Columbia University Press, 1993–1996, pp. 1-311.
3. Hamel, Hendrik. Hamel's Journal and a Description of the Kingdom of Korea. 1653–1666. Translation from the Dutch manuscript by Br. Jean-Paul Buys, of Taize. Seoul: The Royal Asiatic Society (Korea Branch), 1994, 1998 (revised edition).
Б) Литература:
1. Ванин Ю. В. Экономическое развитие Кореи в XVII–XVIII вв. М., 1968.
2. Волков С. В. «О некоторых особенностях социальной структуры традиционной Кореи» // Российское корееведение. Альманах. Вып. 3. М., 2003. С. 113–126.
3. Ермаков К. «„Блистающая крепость“ вана Чонджо» // Восточная коллекция. 2007, № 4. С. 52–63.
4. Симбирцева Т. М. «Участие корейских отрядов в военных столкновениях Китая с Россией на Амуре в 1654 и 1658 гг. — первая встреча русских и корейцев» // Вестник Центра корейского языка и культуры. Вып. 5–6. СПб., 2003. С. 118–150.
5. Симбирцева Т. М. «Дневник генерала Син Ню 1658 г. — первое письменное свидетельство о встрече русских и корейцев» // Проблемы истории, филологии, культуры. Вып. XIII. М. — Магнитогорск, 2003. С. 336–343.
6. Симбирцева Т. М. «Первые изображения Кореи на русских географических картах XVII века» // Восточная коллекция. 2007, № 4. С. 12–20.
7. Deuchler, М. «Social and Economic Developments in Eighteenth-Century Korea». In Reid A. (ed.). The Last Stand of Asian Autonomies: Responses to Modernity in the Diverse States of Southeast Asia and Korea, 1750–1900. New York: St. Martin's Press, 1997.
8. Kang Mangil. «Merchants of Kaesong». In International Cultural Foundation (ed.). Economic Life in Korea. Seoul: The Si-sa-yong-o-sa Publishers, Inc., 1978.
9. Kim Haboush Jahyun and Deuchler, M. (eds.). Culture and the State in Late Choson Korea. Cambridge, MA: Harvard University Asia Center, 1999.
10. Palais, J. B. Confucian Statecraft and Korean Institutions: Yu Hyongwon and the Late Choson Dynasty. Seattle: University of Washington Press, 1996.
11. Setton, M. «Tasan's 'Practical Learning» // Philosophy East and West, Vol. 39, Issue 4, 1989, pp. 377–392.
12. Van Hove, H.J. Hollanders in Korea. Utrecht: Spectrum, 1989.
Глава 12. Неудачи реформистской политики Коджона и японо-китайское соперничество на Корейском полуострове (1876–1894)
а) Консервативная реакция на Канхваский договор (1876–1880 гг.)
Заключение с Японией неравноправного договора обострило и без того кризисную обстановку в стране. Как и предупреждали сопротивлявшиеся подписанию договора консервативные конфуцианцы, вывоз корейского сырья в Японию нанес сильный удар по традиционной аграрной экономике. Так как наибольшим спросом на японском рынке пользовались корейские рис и бобы, цены на эти товары в конце 1870-х гг. значительно выросли. Удорожание основных пищевых продуктов тяжело отразилось на положении городской и сельской бедноты. Правительство также испытывало трудности в закупках риса для выдачи довольствия солдатам и мелким столичным чиновникам. Экспорт корейского текстильного сырья (хлопка) в Японию лишил местное ткацкое производство всяких перспектив развития, превратив Корею в рынок для привозимой японскими купцами дешевой западной (в основном английской) фабричной продукции. От массового экспорта корейских продуктов в Японию выиграли лишь местные компрадоры (корейские агенты японского купечества в открытых портах и столице) и крупные землевладельцы. Последние активизировали скупку крестьянских земель, ускорив тем самым процесс обезземеливания и деклассирования в деревне. Видя, сколь деструктивно влияет свободная распродажа ресурсов на ситуацию в стране, правительство попыталось защитить свой рынок, обложив японских торговцев в Пусане пошлиной (1878 г.). Последние, однако, разразились по адресу корейских властей бурными протестами, ссылаясь на отсутствие положений о тарифах в Канхваском договоре. Японское правительство всецело поддержало действия японского купечества в Корее, направив в Пусан военные корабли и оказав нажим на сеульские власти. В итоге Коджон был вынужден пойти на попятную. Вопрос о тарифах был снят с повестки дня «до достижения двухстороннего соглашения с Японией». Не имея, как и любая другая периферийная страна в мировой капиталистической системе, возможностей защитить свой рынок протекционистскими мерами, Корея была обречена на положение сырьевого придатка и рынка сбыта для европейской и японской индустрии.
Новые противоречия «наложились» к концу 1870-х годов на старые конфликты, свойственные позднему традиционному обществу: неэффективность бюрократического аппарата, чиновничий произвол, аграрное перенаселение. Ситуацию еще более осложнила серия обрушившихся на страну природных бедствий: пожары (1876 г.), неурожаи (1876, 1879 гг.), эпидемия занесенной из Японии холеры (1879 г.). Результатом стали вспыхивавшие каждый год бунты, как на местах, так и в Сеуле. Бунтовали не только крестьяне и городская беднота, но и столичные солдаты, недовольные хроническими задержками с выплатой рисового довольствия (1877 г.). Деклассированное население городов и деревень сбивалось в шайки «поджигателей» (хваджок), которые нередко блокировали сообщение между различными районами страны. Объектами воровства и грабежей становились даже центральные административные органы в столице. Против «бандитов» высылались карательные отряды с пушками (1880 г.), но это не меняло общей ситуации. Недовольство населения японской торговой экспансией выражалось в нападениях на японских купцов. Камнями забросали и кортеж посетившего Сеул японского посланника Ханабусы при въезде в столицу (1879 г.). Хронический внутренний беспорядок, с которым слабеющий двор был не в силах справиться, являлся серьезным препятствием на пути развития местного капитализма. В то же время он давал японцам предлог для принятия в отношении Кореи более жестких мер «ради установления порядка в стране».
В условиях углубляющегося кризиса среди правящей верхушки постепенно консолидировались две враждебные друг другу группировки. С одной стороны, с установлением дипломатических отношений с Японией сановники двора получили доступ к информации о реальном положении дел в мире. Корейское посольство, посетившее Японию в 1876 г. (после подписания Канхваского договора), было поражено уровнем оснащения и выучки европеизированной японской армии, равно как и успехами Японии в заимствовании европейских технических новшеств: пароходов, телеграфа, и т. д. Представление о японцах как о «варварах» и самодовольная убежденность в том, что лишь Корея является «единственным подлинным хранителем» цивилизации, пока что не претерпели коренных изменений, но реальный расклад сил в мире и регионе стал видеться придворной элите совсем по-другому. Постоянной темой для обсуждений во дворце стала беспокойная ситуация в мире, уподоблявшаяся эпохе «Воюющих Царств» (453–221 гг. до н. э.) в истории Древнего Китая, когда сильные государства безжалостно уничтожали более слабых соперников. Крепло осознание того, что в эпоху всевластия европейских держав формальный сюзерен Кореи, маньчжурский Китай, на практике не способен защитить страну от серьезной агрессии. Узкому кругу высших придворных из наиболее влиятельных янбанских кланов становилось все более ясно, что лишь заимствование достижений западной технологии, прежде всего военной, может спасти Корею от колонизации империалистическими державами. К реформаторской тактике подталкивал и пример Китая, проводившего в этот период политику «самоусиления» — заимствования западной технологии для военных и промышленных нужд, развития путей сообщения, поощрения первых зачатков индустриального производства. Серьезно опасаясь, что военное бессилие Кореи приведет к захвату полуострова одной из европейских держав, (что, в свою очередь, создаст угрозу китайским границам), Китай также осторожно подталкивал сеульские власти к расширению международных связей и заимствованию собственного опыта по усилению армии. Реформаторские идеи находили поддержку у сравнительно небольшого числа столичных чиновников, в основном из числа учеников поздних сирхакистов (особенно активны были ученики Пак Кюсу — внука известного сирхакиста XVIII в. Пак Чивона). Заимствование «варварских» технических достижений оправдывалось модной в то время в реформаторских кругах Китая теорией, согласно которой «восточное Дао» (традиционная конфуцианская этика и политический строй) и «западные умения» могут уживаться друг с другом, т. е. ограниченные, контролируемые реформы «сверху» не угрожают привилегиям конфуцианской элиты. Идеи придворных реформаторов поддерживались некоторыми зажиточными чунъинами (в основном переводчиками и врачами), обогащавшимися на торговле с Китаем и Японией и имевшими доступ к выходившей в Китае литературе и современном западном мире. Однако серьезной массовой базы придворные реформаторы не имели. Мелкие и средние землевладельцы, составлявшие основную часть правящего класса, видели в вывозе аграрного сырья за границу прежде всего угрозу стабильности в деревне, а в распространении западных идей — угрозу освящавшей сословно-классовую систему страны конфуцианской идеологии.
Именно мелкие и средние землевладельцы, в подавляющем большинстве своем отчужденные от центральной власти, и составили основную опору идеологической оппозиции реформаторам в среде правящего класса — движению «против ереси, в защиту ортодоксии» (виджон чхокса). Идеологи движения — известные философы и литераторы Чхве Икхён (1833–1906), Ким Пхёнмук (1819–1888) и другие — утверждали, что западные державы, «ничем по натуре не отличаясь от диких зверей», «идут вразрез с небесными законами» и ведут «истинную» (т. е. конфуцианскую) цивилизацию к деградации и гибели. Действия империалистических держав описывались представителями этого направления в терминах глобальной, космической катастрофы: «устои Неба» рушились, «Путь древних государей и мудрецов» утрачивался, цивилизация возвращалась к первобытному состоянию. Воспринимая превращение традиционных обществ Китая и Кореи в периферию капиталистического мира в крайне идеологизированных терминах, вожди конфуцианской ортодоксии в то же время достаточно объективно отмечали конкретные негативные последствия капиталистической экспансии для Кореи. Так, они осознавали, что обмен корейского аграрного сырья на западные промышленные изделия, обогащая западную буржуазию и японских посредников, приводит корейское общество к кризису: если корейский спрос на иностранные фабричные изделия лишь увеличивает прибыль западных фабрикантов, то иностранный спрос на корейский рис, при ограниченности урожаев, вызывает скачок в ценах и массовые голодовки среди бедноты. Идеологи конфуцианства вполне реалистично предсказывали, что экономическая и религиозная экспансия Запада и Японии в конце концов перерастет в вооруженную агрессию, направленную на окончательное закабаление страны. При этом на причины популярности католицизма среди определенной части крестьянства и горожан конфуцианские консерваторы смотрели вполне реалистично. Духовный наставник Чхве Икхёна и Ким Пхёнмука, известный конфуцианский философ Ли Ханно (1792–1868), писал уже в начале 1860-х годов: «Причина того, что западные варвары так дерзко проникают в нашу страну — в том, что наши простолюдины симпатизируют им. Симпатизируют им простолюдины из-за ненависти к государству, а ненависть эта порождена разгулом взяточничества и вымогательства, отнимающих у народа надежду на спокойную жизнь». Привлечь народ вновь на сторону монархии можно было бы, по мнению Ли Ханно, через уравнительное наделение крестьянских хозяйств землей; но и он сам, и его ученики хорошо осознавали утопичность этой идеи для современной им Кореи.
Рис. 4. Ли Ханно — крупнейший идеолог конфуцианского консерватизма в Корее XIX в.
Вопреки оптимистическим представлениям окружения Коджона о Японии как традиционном «друге и соседе», якобы «в корне отличном» от агрессивных западных держав, конфуцианская оппозиция утверждала, что вестернизированная Япония ничем не будет отличаться от своих западных «учителей» в области внешней политики. Конфуцианские философы настойчиво предупреждали двор, что для «японских зверей в человеческом облике» договор о «дружбе» с Кореей — лишь клочок бумаги: они приступят к прямой вооруженной агрессии при малейшей возможности. Однако никакой практической альтернативы модернизации по западному образцу ортодоксы предложить не могли. Их рекомендации сводились к безусловному отказу от любых контактов с «заморскими разбойниками». На случай же, если разгневанные «разбойники» попробуют вторгнуться в Корею, рекомендовалось «взять на службу талантливых и верных подданных из провинции», «казнить предателей» и вооружить простонародье для отпора врагу. Окружение Коджона, представлявшее себе боевую мощь вооруженной новейшими европейскими ружьями и пушками японской армии, не могло относиться к подобным советам серьезно. Но и пренебрегать конфуцианской оппозицией опасно ввиду влиятельности ортодоксов в провинции. В условиях хронического недовольства подавляющего большинства непривилегированного населения, выражавшегося в ежегодных бунтах во всех частях страны, правительство не могло рисковать потерей опоры в среде господствующего класса. В итоге, в 1876–1880 гг. какие-либо практические реформы не осуществлялись. Страна оставалась столь же беззащитна, как и в момент, когда ей был силой навязан Канхваский договор.
Рис. 5. Китайская карта мира 1730 г., служившая в Корее важным источником представлений о мире вплоть да конца XIX в. В центр мира на этой карте помещены «центральные равнины» (т. е. сам Китай), а Европе отведено незначительное место на периферии.
В то же время в Японии аналогичный период ознаменовался созданием первых современных частных банков (1876 г.), прокладкой первой железной дороги (1877 г.), основанием газеты «Асахи» (1879 г.), приватизацией построенных государством первых современных промышленных предприятий (1880 г.). В то время, как Корея теряла время, строительство современного капиталистического общества шло в Японии быстрыми темпами. В 1878 г. японский финансовый капитал приступил к экспансии на Корейском полу-острове — в Пусане открылся первый филиал японского банка «Дайити Гинко», сыгравшего позднее существенную роль в подчинении корейской экономики японскому капиталу. В открытых портах началась беспрепятственная циркуляция японской валюты. Дальнейшее промедление в осуществлении реформ означало превращение Кореи в полностью зависимый придаток японского рынка. Однако толчок преобразованиям был дан не ухудшающимся со дня на день экономическим состоянием страны, а внешнеполитическими событиями 1880–1881 гг.
Рис. 6. Контраст между визуальными имиджами Японии и Кореи в конце XIX — начале XX вв. японский порт Йокогама (слева) и Чонно, центральная улица корейской столицы (справа). Электричество и зачатки современной промышленности уже появились в Корее (см. линии электропередачи и дымящиеся трубы на снимке справа), а вот каменная застройка западного типа оставалась большой редкостью. Выявившееся уже к началу 1880-х гг. отставание страны в плане построения современных общественных институтов, инфраструктуры и промышленности сделало «догоняющее» — прежде всего по отношению к Японии — развитие императивом для корейских интеллигентов-«западников».
б) Полуреформы 1880–1882 гг
Толчком к осуществлению реформ послужила отправка посольства в Японию в мае 1880 г. Свита посольства, возглавлявшегося доверенным сановником Коджона Ким Хонджипом (1842–1896), включала 58 человек; среди них были ведущие представители позднего сирхакизма, глубоко заинтересованные в проводившихся режимом Мэйдзи реформах. За время пребывания в Японии Ким Хонджип и его коллеги осознали, что Корея имеет дело с другой, новой Японией, непохожей на восточного соседа былых дней. «Налоги собираются в строгом соответствии с законом, в армии господствует жесткая дисциплина, полиция строго следит за порядком, на улицах совсем не видно бродяг и попрошаек, а торговля процветает» — докладывал посол государю по возвращении об облике модернизировавшейся Японии, столь отличавшейся от пораженной коррупцией и бандитизмом Кореи.
Явственно выявившееся отставание Кореи от ее близкого соседа во всех сферах внушало двору серьезную тревогу. Беспокойства добавило и содержание бесед с японскими дипломатами, старательно внушавшими совершенно неосведомленным о реальном положении дел в мире членам посольства, что Россия якобы питает в отношении Кореи агрессивные умыслы и желает отторгнуть у корейского государства близлежащие к границе северные земли. Готовясь сами к дальнейшей экспансии на Корейском полуострове, дипломаты режима Мэйдзи всеми силами пытались выставить себя в роли «братьев корейцев по расе и культуре», якобы стремящихся «защитить Корею и Азию в целом от белого христианского империализма». Эта расистская паназиатистская демагогия казалась корейской верхушке тем более убедительной, что похожую позицию занимала в этот период, в связи с неудачным ходом переговоров с Россией вокруг территориальных проблем в Синьцзяне в 1878–1880 гг., и китайская дипломатия. Особенно усердствовал в «разъяснении» корейским дипломатам исходившей от России «опасности» помощник китайского посланника в Токио Хуан Цзуньсянь (1848–1905), пользовавшийся в то время большим авторитетом как талантливый поэт и один из первых в Китае знатоков современного международного права. Не довольствуясь многочасовыми беседами, он даже написал и передал Ким Хонджипу для вручения государю Коджону короткий трактат, озаглавленный «Стратегия для Кореи» (Чаосянь цзэлюэ). Объявив Россию уже в первых строках «самой большой и самой опасной страной в мире, лелеющей мечты о завоевании всех окрестных территорий из-за холодного климата ее коренных владений», Хуан Цзуньсянь предложил Корее «отражать российскую угрозу» путем укрепления вассальных отношений с Цинами (которые «любят Корею более любых других вассальных владений»), а также союза с Японией и установления дипломатических отношений с Америкой. Как и Ким Хонджип, на прямой вопрос Коджона об опасности японской агрессии ответивший, что японцы «не имеют никаких злых намерений», Хуан Цзуньсянь проявлял поразительную наивность, не видя в росте влияния Японии на корейские дела угрозы позициям Китая на полуострове и не замечая реальной подоплеки японской политики в корейском вопросе. Менее наивными, однако, были предложения Хуана открыть китайским купцам доступ в корейские порты и послать корейских студентов на учебу в Китай, преследовавшие вполне определенную цель — закрепление старой корейской зависимости от Китая в новых формах в новой системе международных отношений. Однако наибольшее внимание корейского двора привлек, конечно, лейтмотив трактата Хуана — лишь укрепление международных связей, скорейшее развитие торговли и предпринимательства, а также строительство современных армии и флота могут спасти Корею в эпоху «европейских захватов в Азии». Не только японские «варвары», но и официальный сюзерен Кореи, Китай, настаивали на скорейшем проведении преобразований.
Рис. 7. Хуан Цзуньсянь — известный дипломат и поэт позднецинского времени. В 1879 г. составил одно из первых в Китае описаний реформ Мэйдзи, ставшее настольной книгой для будущих китайских реформаторов. С 1882 г. служил генконсулом Китая в Сан-Франциско, где пытался принять меры к защите страдавшей от расизма и иммиграционных ограничении китайской диаспоры
Приняв трактат Хуана за основу реформаторской программы, Коджон приказал разослать копии «Стратегии для Кореи» по провинциям, для ознакомления местного янбанства. В намерения Коджона входило, используя авторитет «сюзерена»-Китая, убедить консервативное большинство правящего класса в неотложности преобразований. Однако эффект оказался на деле противоположным. Подавляющее большинство янбанов, ознакомившихся с трактатом, безоговорочно осудило его с ортодоксальных позиций. Мнение консервативного большинства выразила петиция двору, поданная прямым потомком великого конфуцианца Ли Хвана (Тхвеге), Ли Мансоном, и подписанная более чем десятью тысячей его единомышленников. С одной стороны, ортодоксы справедливо отмечали, что, в отсутствие всяких реальных доказательств «агрессивных намерений» России, было бы абсурдно сколачивать антироссийскую коалицию с участием гораздо более опасного для Кореи соседа — Японии. С другой стороны, бессмысленными объявлялись даже самые простые технические заимствования у Запада: «У нас издревле имелись добрые установления в сельском хозяйстве и ремесле, и зачем их менять?» Если петиция Ли Мансона требовала «всего лишь» наказания Ким Хонджипа «за ввоз еретической литературы» и уничтожения всех экземпляров злополучного трактата, то ряд индивидуальных петиций от особенно горячих ревнителей ортодоксии содержал даже личные нападки на Коджона, обвинявшегося в «измене делу совершенномудрых государей прошлого». Правительство жестоко репрессировало авторов наиболее резких петиций, но отрицательного настроя в основной массе привилегированного класса по отношению к планам реформ «сверху» расправы с критиками изменить, конечно, не могли. В стране, где к моменту столкновения с империалистической экспансией извне еще не созрели даже семена нового, капиталистического уклада, обусловленные внешними импульсами реформаторские планы власти были лишены сколько-нибудь серьезной поддержки.
Рис. 8. Чхве Икхён — один из признанных лидеров консервативного конфуцианского движения конца XIX в. В 1881 г. протестовал против правительственных репрессий в отношении единомышленников Ли Мансона. Считался «совестью общества» — среди простонародья был известен как «Чхве верный и преданный чиновник».
Несмотря на отсутствие консенсуса в обществе, Коджон приступил в конце 1880 г. к реализации — пока что достаточно скромной — реформаторской программы. Первой важной мерой была организация, по модели, уже использованной реформаторами в Китае, качественно нового центрального министерства — Общего Управления Государственными Делами (Тхонни киму амун). Новообразованное учреждение было призвано отвечать, прежде всего, за дипломатию «нового образца», целью которой было заимствование современной техники, посылка студентов и специалистов на учебу за рубеж, и т. д. Одним из первых начинаний Общего Управления была отправка в 1881 г. придворной делегации (чоса сичхальдан) на более чем четырехмесячную стажировку в правительственные учреждения Японии. С учетом сложной политической ситуации в стране, делегация отправилась в Японию тайно. Официальным титулом двенадцати членов делегации был «тайный ревизор» (амхэн оса), а финансирование поездки производилось из личных средств Коджона. К каждому из членов делегации было прикреплено по несколько сопровождающих и персональный переводчик. Это должно было облегчить посланцам Коджона их нелегкую работу — в короткий срок перевести с японского на классический китайский (официальный язык корейской бюрократии) и проанализировать основную документацию японских министерств и ведомств, а также составить отчет о положении дел в различных сферах государственного управления или общественной жизни. С немалой помощью японских чиновников, заинтересованных в популяризации японской модели реформ в Корее, корейским стажерам удалось составить подробнейшие отчеты по состоянию дел в японской дипломатии (включая переводы всех японских договоров с западными державами и основных пунктов западного дипломатического протокола), армии, государственной казне, полиции, и т. д. Отчет о японской промышленности включал, в частности, первые в истории корейской технической мысли описания работы паровых двигателей и электрогенераторов. Важными успехами делегации был и перевод японских руководств по сельскому хозяйству, промышленному производству стекла, и т. д. Несколько человек из числа сопровождающих осталось в Японии на дальнейшую учебу Двое из них, Ю Гильджун (1856–1914) и Юн Чхихо (1865–1945), впоследствии отправились на учебу в США и прославились как реформаторские лидеры. В целом, стажировка корейской делегации в Японии в 1881 г. была первым серьезным знакомством корейской элиты с современной промышленностью и армией, механизмом работы капиталистической государственности. Общим мнением участников поездки было то, что промедление в реформах армии и государственного аппарата, создании современной индустрии (прежде всего военной) грозит Корее неизбежным поражением в случае военного столкновения с западными державами. Такой же вывод сделал из отчетов и рассказов своих придворных и Коджон. Однако при этом необходимо отметить, что как большинство делегатов, так и сам государь выступали лишь за технологическую модернизацию — заимствование современной техники и бюрократических институтов. При этом страна должна была, по их замыслу, остаться конфуцианской монархией, не допуская распространения христианства или западной политической идеологии. Внешние символы глубокой вестернизации японского общества периода Мэйдзи — такие, как западное платье, многоэтажные каменные дома и европейская кухня — вызывали у большинства членов корейской делегации лишь презрение к «идейной неустойчивости» восточных соседей. Но даже частичные консервативные реформы «сверху», за которые выступало правительство Коджона, вызывали жесткое неприятие у большинства янбанов. Сторонники же более радикальных преобразований вообще являлись абсолютным меньшинством — даже из членов корейской делегации 1881 г. лишь двое проявили интерес к кабинетной правительственной системе и местному самоуправлению. Корейское общество как целое проявляло пока что неготовность к серьезным социально-политическим преобразованиям.
Рис. 9. Традиционная корейская начальная школа (содан). Фотография сделана американским астрономом Персивалем Лоуэллом (1855–1916), путешествовавшим по Корее в 1881 г.
С программой технологических инноваций было связано и другое проведенное Общим Управлением мероприятие — посылка более чем восьмидесяти корейских чиновников и ремесленников на учебу в Тяньцзиньский арсенал (1881 г.). По замыслу двора, там они должны были освоить производство ружей Маузера, пушек по технологии крупповских заводов, а также современные методы изготовления пороха и даже основы электротехники. Эта попытка «пересадить» европейские технические достижения на корейскую почву через посредство Китая оказалась, однако, неудачной. Выяснилось, что у большинства корейских стажеров не хватает подготовки и навыков даже для освоения новых технологий при помощи хорошо знакомого им классического китайского языка. Технологический разрыв между Кореей и окружающим миром оказался гораздо серьезнее, чем предполагал корейский двор. Кроме того, эффективному обучению мешали перебои с финансированием. В итоге, уже через год стажерам пришлось покинуть Китай. Их основным достижением можно считать закупку и ввоз значительного количества европейской технической литературы на китайском языке, а также партии современного ручного оружия.
С точки зрения дворцовых реформаторов, главной целью преобразований было укрепление армии, создание вооруженных и обученных на современный манер элитных частей. К решению этой задачи двор приступил в 1881 г., отобрав 80 лучших бойцов из столичных частей, сведя их в «Подразделение Особых Умений» (Пёльгигун), вооружив современным стрелковым оружием (ружья Пибоди) и поставив под команду одного из прикрепленных к японской миссии в Сеуле японских офицеров. Подразделение это, личный состав которого вскоре был увеличен до 400 человек, по замыслу Коджона, должно было исполнять роль дворцовой гвардии и модели для реформы всей армии в будущем. Сам факт появления в Корее прообраза современной армии имел, несомненно, большое значение. В то же время ясно было, что 400 бойцов нового подразделения вряд ли смогли бы защитить Корею, скажем, от нападения насчитывавшей в мирное время до 40 тыс. солдат и офицеров, комплектовавшейся на основе всеобщей воинской повинности и обученной европейскими специалистами армии Японии. Для преодоления отсталости в военном деле Корея тоже должна была бы ввести всеобщую воинскую повинность и выйти по численности военнослужащих хотя бы на японский уровень, но для этого у режима Коджона не было ни средств, ни административных возможностей. В то время как сотни японских офицеров проходили обучение и стажировку в Европе, у Коджона хватило средств и возможностей только на отправку троих корейских военнослужащих на учебу в японское военное училище в 1881 г. Но даже «зачаточная» по масштабам военная реформа 1881 г. вызвала в военном ведомстве Кореи финансовый кризис. В то время, как 400 солдат нового подразделения исправно снабжались всем необходимым, выдача рисового жалованья солдатам традиционных столичных подразделений (около 5 тыс. человек) задерживалась более чем на 13 месяцев. Результатом растущего недовольства корейских военных стал армейский бунт 1882 г. (см. ниже).
Соглашаясь с дипломатами Китая в том, что установление дипломатических и торговых связей с основными западными державами может в перспективе сдержать «агрессию» со стороны России, корейский двор вел в 1881–1882 гг. активную подготовку к заключению договора, прежде всего, с США. Договор был в итоге подписан в 1882 г. при активном посредничестве Китая на весьма выгодных для корейской стороны условиях. Корея признавалась в договоре «суверенным государством», а ввозные пошлины на американские товары устанавливались на уровне 10–30 %, что в будущем могло позволить Корее защитить свою промышленность от иностранной конкуренции. Предоставляя американским гражданам в Корее привилегию экстерриториальности (неприкосновенности и неподсудности местным законам), договор в то же время предусматривал, что эта привилегия может быть отменена в случае, если корейская судебная система будет реформирована по европейскому образцу. Корея и Китай попытались затем включить столь же выгодные для Кореи условия и в текст корейско-английского договора, но натолкнулись на отказ правительства Великобритании его ратифицировать. Дело было в том, что торговавшие со странами Дальнего Востока британские торговые фирмы заявили решительный протест, предупреждая, что выгодные для Кореи тарифы на импорт могут создать прецедент, которым воспользуется впоследствии и Китай в утверждении протекционистских таможенных пошлин. В итоге длительных и сложных переговоров корейской стороне пришлось в 1883 г. подписать крайне невыгодный договор, устанавливавший тарифы на ввоз британской продукции в размере 5-20 %, и пошлину в 7,5 % на импорт главного британского товара, тканей. Учитывая, что именно Великобритания была основным экспортером промышленных товаров на Дальний Восток, это означало провал попыток Кореи проводить протекционистскую политику в отношении собственной промышленности.
В целом, полуреформы 1880–1882 гг., вдохновленные информацией об изменениях в международной ситуации и переменах у соседей, не дали результатов. Хотя придворная элита и получила в этот период более ясное представление о современном мире, Корея по-прежнему не обладала ни современной армией, ни собственной индустрией. Бюрократический аппарат продолжал функционировать на традиционных принципах, а хроническая коррупция на местах оставалась почти непреодолимым препятствием для торгово-промышленной деятельности. Не облагаемый таможенными пошлинами ввоз европейских товаров через Японию разрушал совершенно не приспособленное к международной конкуренции традиционное ремесленное производство. И, самое важное, консервативные настроения продолжали господствовать как в среде недовольных уступками «заморской ереси» конфуцианских «верхов», так и среди страдавших от негативных последствий включения Кореи в орбиту западной экспансии «низов». Недовольство новшествами ложилось на почву всеобщего возмущения официальной коррупцией, а также всевластием при дворе клана Минов — родственников жены и матери Коджона. Итогом растущего недовольства стала вспышка консервативной реакции — военный бунт 1882 г., еще более осложнивший внутреннее и международное положение страны.
в) Военный бунт 1882 г. и усиление китайского влияния в Корее
Начало 1880-х годов было отмечено общим ростом недовольства «низов», и более чем двухсоттысячное население столицы не являлось исключением. Значительную часть сеульских жителей составляли переселенцы из провинции, пытавшиеся спастись в столице от безземелья и произвола. Именно по этой люмпенизированной части населения жестче всего ударило повышение цен на продукты, связанное с вывозом риса и бобовых в Японию. Недостаток продовольствия, невозможность найти работу в разорявшихся в конкуренции с иностранными товарами ремесленных предприятиях приводили к криминализации низших слоев столичного населения. Разбой и грабежи, делавшие практически невозможным передвижение по столице ночью, часто были направлены против тех, кого простонародье считало ответственными за свои бедствия. Регулярным нападениям банд бродяг и воровским «рейдам» подвергались как дома наиболее ненавистных придворных из клана Минов, так и дворцовые здания, храм предков государевой семьи — символы власти и престижа правящей династии. В анналах полицейского управления (пходочхон) столицы за 1870-90-е годы насчитывается семь попыток проникнуть в дворцовые здания с целью воровства драгоценностей со стороны бывших солдат, бродяг и профессиональных воров — явление, не наблюдавшееся в предыдущие десятилетия. Стычки деклассированного населения с городской стражей иногда принимали характер уличных побоищ. Так, в мае 1884 г. несколько десятков «бандитов с факелами» (хваджок) среди бела дня напали на четырех стражников (пхогё) на мосту Квантхонгё в самом центре Сеула и жестоко покалечили их на виду у толпы. Известность получил случай, когда некто Ким Хангу, бывший солдат родом из провинции Канвон, подделал в 1879 г. государеву печать и начал торговать поддельными документами о сдаче государственных экзаменов и назначении на чиновные посты. Объектами подделки становились и генеалогические книги государева клана и знатных янбанских семей.
Общее недовольство властью яснее всех выражали солдаты столичных частей, месяцами не получавшие жалованья и жившие впроголодь на доходы от мелочной торговли и наемного труда. Их недовольство выливалось в акции протеста и в прошлом. Например, в 1877 г., не получив жалованья за несколько месяцев, они собрались в центре столицы и вывесили на видных местах копии челобитной с описанием своего бедственного положения. Зачинщики этой своеобразной «демонстрации» были сурово наказаны, но жалованье солдаты в конце концов получили. Объектом особой ненависти с их стороны были пользовавшиеся вниманием власти бойцы «Подразделения Особых Умений» (Пёльгигун). Обстановку еще более накаляли слухи о готовящейся реорганизации всех столичных частей по японскому образцу и планирующихся сокращениях личного состава. Тревога за свое будущее смешивалась у солдат с ненавистью к Японии, связанной прежде всего с губительным для корейской торговли и ремесла характером корейско-японской торговли.
Ростом «низового» недовольства решил воспользоваться отстраненный от власти Тэвонгун, рассматривавший политику реформ как «гибельное предательство» и считавший жизненно необходимым отстранение «неразумного юнца» Коджона от власти и возвращение к прежнему курсу. Уже в 1881 г. сторонники Тэвонгуна замышляли военный переворот, который должен был бы привести на трон побочного сына Тэвонгуна. Заговор был раскрыт, и побочный сын Тэвонгуна отправлен в ссылку и убит, но это только усилило враждебность былого правителя Кореи по отношению к новой власти и новому курсу. В конце концов, видя рост недовольства в столице, Тэвонгун через лично преданных ему людей установил связи с популярными среди солдат столичного гарнизона лидерами и ждал только момента, когда вспышка народного гнева снова передаст власть в его руки. Таким образом, конфуцианский консерватизм «сверху» и недовольство произволом, коррупцией и разорительным наплывом иностранных товаров «снизу» объединились в итоге для борьбы против «полуреформ» Коджона. Курс на ограниченные перемены всего за два года привел страну к политическому кризису.
Ожидавшаяся консерваторами «наверху» вспышка недовольства «низов» произошла в июне 1882 г., когда Управление Налогов и Выплат (Сонхечхон) приступило, наконец, к выдаче столичным солдатам задержанного за 13 месяцев (!) жалованья. Очень скоро радостные ожидания обнищавших солдат сменились вспышкой гнева: как выяснилось, чиновники, разворовав часть рисового жалованья, подмешали в оставшийся рис солому и песок, чтобы он соответствовал нормам по объему! Перепалка между солдатами и чиновниками перешла в драку, после чего несколько солдат было арестовано и подвергнуто пыткам. Слухи о том, что арестованных могут казнить, переполнили чашу народного терпения. Попытавшись выручить арестованных через петицию властям и не добившись успеха, родственники, соседи и сослуживцы — в основном обитатели бедняцких восточных и юго-восточных предместий столицы — начали громить чиновничьи усадьбы и расправляться с коррумпированными бюрократами. Первыми жертвами народного гнева, что и не удивительно, стали начальник Управления Налогов и Выплат Мин Гёмхо и его подчиненные, а за ними — другие члены клана Минов и их клевреты. Надежды Коджона, что вмешательство Тэвонгуна сможет успокоить толпу, оказались наивными: делая вид, что он «умиряет» восставших, Тэвонгун на деле включил в руководство движения своих людей, которые прилагали все усилия, чтобы превратить бунтующих простолюдинов в исполнителей воли Тэвонгуна и его фракции. Усилия их увенчались успехом. Видя в Тэвонгуне конфуцианского политического лидера, способного «изгнать варваров» из страны и восстановить нарушенные реформами «пути древних государей», восставшие сконцентрировали свои усилия на истреблении противников Тэвонгуна, прежде всего членов клана Минов. Разрушению подверглись даже буддийские храмы, в которых любила молиться главная противница Тэвонгуна — государыня Мин. С благословения Тэвонгуна, бунтующая толпа напала на казармы «Подразделения Особых Умений», убив при этом тренировавшего солдат японского офицера. Линчеванию подверглись и пытавшиеся выручить соотечественника сотрудники японской миссии. Всего было убито 13 японских подданных. Толпа подожгла также японскую миссию и попыталась расправиться с посланником и его свитой, но последние, отстреливаясь от преследователей, добрались до порта Инчхон (традиционное название — Чемульпхо), где были подобраны английским кораблем «Летучая Рыба» (Flying Fish), который доставил их в Японию. Учитывая, сколь разрушительны торговые отношения нового типа с Японией были для традиционного аграрного общества Кореи, накал антияпонских настроений в стане бунтовщиков вполне можно понять. Однако полное непонимание подстрекавшим их Тэвонгуном норм современного международного права, рассматривающих нападение на дипломатов как casus belli (достаточную причину для начала военных действий), имело трагические последствие для Кореи, оказавшейся в итоге объектом иностранного вмешательства.
Рис. 10. Так изображает современный южнокорейский художник солдатский бунт 1882 г. в корейской столице.
«Очистив» столицу от японцев, членов клана Минов и их сторонников, восставшие пошли на невиданное по тем временам нарушение традиционной этики общественных отношений. Толпа бунтовщиков ворвалась во дворец, желая расправиться с государыней Мин. Не найдя ее — государыне чудом удалось бежать и скрыться в поместье родственников в провинции, — восставшие учинили во дворце погром, истребляя как особо ненавистных сановников, так и всех попадавшихся под руку дворцовых служителей (14 июля). Этот инцидент хорошо показывает, сколь низко пал авторитет правящей династии. В конце концов, чувствуя угрозу и своей личной безопасности, Коджон вынужден был формально санкционировать приход Тэвонгуна к власти (25 июля). Торжественно вступив, по приветственные крики толпы, во дворец, добившийся своего Тэвонгун сразу же отменил практически все реформы 1880–1882 гг., упразднив Общее Управление Государственными Делами (Тхонни киму амун) и распустив «Подразделение Особых Умений». Кроме того, он попытался навести порядок в налоговой политике, отменив ряд особенно ненавистных простолюдинам поборов. Относительно легкая победа консерватизма «сверху», поддержанного недовольными как развалом старой системы, так и экспансией капитализма из-за рубежа столичными «низами», хорошо показала, сколь эфемерны были результаты «преобразований» 1880–1882 гг. Попытка части верхов в отсталой и консервативной стране провести хотя бы самые элементарные реформы самостоятельно, с использованием китайских и японских образцов, но без прямого зарубежного вмешательства, потерпела полный крах. Однако и режим Тэвонгуна не имел реальных перспектив: Китай и Япония, имевшие в Корее как экономические, так и политические интересы, не могли допустить возврата к конфуцианской ортодоксии на правительственном уровне. В сложившейся кризисной ситуации иностранное вмешательство и потеря страной значительной части независимости были, по сути, неизбежны.
Как только японский посланник вернулся на родину и доложил о произошедшем, в правительстве началась серьезная дискуссия о возможности «легитимной» войны с Кореей. Обстановку накаляла и «патриотическая» пресса, раздувавшая антикорейские настроения. С учетом неготовности Японии к возможной войне с формальным сюзереном Кореи, Китаем, решено было, однако, ограничиться для начала предъявлением Тэвонгуну ультиматума с целым рядом требований. Требования включали не только компенсацию за гибель японских подданных, но и расширение торговых возможностей для Японии на полуострове (в частности, частичное открытие корейской столицы для японской торговли). Японского посланника, отправленного в Сеул предъявлять двору этот ультиматум, сопровождал батальон пехоты и семь военных судов. В случае отказа корейского правительства принять требования, инструкции предписывали посланнику оккупировать порт Инчхон и ожидать дальнейших указаний, т. е. приступить к подготовке агрессии против Кореи. Как и можно было ожидать, ультиматум, предъявленный посланником в крайне грубой форме на аудиенции Коджону (20 августа), был решительно отклонен Тэвонгуном. Вооруженных действий японцы, однако, начать не осмелились: у берегов столичной провинции уже стояла китайская флотилия (3 корабля) с 3 тыс. солдат на борту. Ожидая — и вполне оправданно, — что Япония использует инцидент для упрочнения своих позиций на полуострове путем дипломатического давления или открытой агрессии, Китай поспешил защитить свои интересы в Корее. Согласие на вооруженное вмешательство в корейские дела было официально получено цинским правительством от двух находившихся в Тяньцзине корейских дипломатов (Ким Юнсика и О Юнджуна), принадлежавших к фракции Минов и являвшихся сторонниками умеренной реформаторской линии. Реформаторы, таким образом, фактически признали, что собственными силами режим Коджона провести преобразования неспособен. Имея инструкции восстановить Коджона у власти и урегулировать корейско-японский конфликт, не нанося ущерба «сюзеренитету» Китая над Кореей, китайский командующий Ма Цзяньчжун (1845–1899) арестовал Тэвонгуна (похитив фактического правителя Кореи во время торжественного дипломатического обеда) и отправил его в ссылку в Тяньцзинь, а также учинил кровавую расправу над восставшими. Государыня Мин (которую в столице считали погибшей) вернулась во дворец, а Коджон снова взял власть в свои руки. Впрочем, назвать его полномочия «властью» в полном смысле слова было уже затруднительно. Осознавая, что положение Коджона и государыни Мин непрочно, Китай с сентября 1882 г. особым эдиктом практически поставил Корею под свою прямую опеку. Трехтысячный экспедиционный корпус остался в Корее постоянно, вместе с китайским «резидентом», получившим право «направлять» корейскую политику, как внутреннюю, так и внешнюю. Провозглашенные в октябре 1882 г. цинским двором в качестве отдельного эдикта «Правила торговли с Кореей» (практически корейско-китайское торговое соглашение) давали наделенным экстратерриториальностью китайским торговцам право на ведение дел как в Сеуле (беспрепятственно), так и в провинциях (с разрешения местных властей). Эти привилегии означали, что гибельный для корейского ремесла наплыв дешевых и качественных европейских товаров в страну усилится при помощи китайских купцов-посредников. Под контроль китайских офицеров попала и основная часть столичного гарнизона. Соглашение, подписанное в итоге корейским двором с японской стороной при посредничестве Ма Цзяньчжуна (так называемый «Чемульпхоский договор»), обязывало Корею выплатить весьма обременительную компенсацию (500 тыс. иен; для сравнения, весь военно-морской бюджет японского правительства в 1880 г. составлял 2 млн. 600 тыс. иен) и давало японцам право разместить при японской миссии в Сеуле батальон солдат, а также торговать в столице.
Своевременное вмешательство Китая предупредило возможную японскую агрессию на полуострове, противостоять которой у Тэвонгуна все равно не хватило бы сил. Оно же, однако, закрепило и полуколониальное, по сути, положение Кореи по отношению к Китаю, сделало возможным беспрепятственную эксплуатацию корейского рынка китайским торговым капиталом. Правительству Коджона предстояло теперь проводить реформаторскую политику под китайским контролем и при опоре на китайские штыки, что делало умеренную модернизацию «сверху» еще менее популярной в стране, да и ограничивало масштаб самих реформ. В политике, способной сделать Корею сильным и независимым государством с боеспособной современной армией, Китай заинтересован не был. В целом, полуколониальный статус страны по отношению к консервативной Цинской империи делал серьезные радикальные реформы практически неосуществимыми. Кроме того, с одновременным размещением в столице китайских и японских войск Корея превратилась в арену потенциального военного противостояния двух сильных соседей. Будущее страны было поставлено под угрозу.
г) Закрепление китайского господства и складывание радикальной реформаторской группировки (1882–1884 гг.)
Восстановив путем силового вмешательства власть Коджона и встав на пути японской экспансии в Корею, Китай взял курс на укрепление своих позиций в стране, превращение традиционного формального вассалитета в реальный. Верховный контроль над корейской армией попал в руки китайского полководца У Чанцзина (1833–1884), командующего расквартированными в Сеуле китайскими силами. Один из его подчиненных, молодой офицер Юань Шикай (1860–1916), позже сделавший на родине головокружительную карьеру и сыгравший значительную роль в судьбах Китая в начале XX в., принял ответственность за формирование вооруженных сил «нового образца», взамен распущенного «Подразделения Особых Умений».
Рис. 11. Юань Шикай — после возвращения из Кореи стал одной из опор режима вдовствующей императрицы Цы Си. с 1901 г. был губернатором центральной провинции Чжили и отвечал за реорганизацию армии. С 1907 г. министр иностранных дел Китая. После Синьхайской революции 1911–1912 гг. сумел сосредоточить всю власть в своих руках, до самой смерти являясь фактическим военным диктатором (формально — президентом Китая). Пытался, хотя и неудачно, также провозгласить себя «императором».
Рис. 12. Ли Хунчжан — начал свою карьеру участием в подавлении крестьянского восстания тайпинов в конце 1810- начале 1860-х годов, а с 1870-х годов практически возглавил дипломатические отношения Китая с европейскими державами и Японией. Покровительствуя первым китайским капиталиста современного типа (и имея свою долю во многих индустриальных и торговых предприятиях позднео Цинского Китая) и активно привлекая европейские технологии и совстников, Ли Хунчжан стремился использовать противоречия между европейскими державами для сохранения целостности Цинской империи и остатков ее влияния в регионе. (рисунок из Illustrated London News, 1884).
Навербованная Юань Шикаем новая дворцовая гвардия (чхингун), численностью в две тысячи бойцов, была вооружена китайским оружием и обучалась цинскими офицерами. По сути, она должна была служить укреплению господствующих позиций Китая в Корее и предназначалась, прежде всего, для подавления антикитайских выступлений. В административной области, Общее Управление Государственными Делами было, по китайскому образцу, поделено на Внешнее и Внутреннее Управления (Веамун и Нэамун соответственно). Если первое отвечало за дипломатию и внешние сношения, то второе — за чеканку монеты, развитие торговли и производства, морскую таможню, и т. д. Во главе обоих ключевых учреждений встали или консервативные политики из группировки Минов, или близкие к ним умеренные реформаторы из других кланов, выступавшие за постепенные преобразования по китайскому образцу, с сохранением абсолютизма и сословных привилегий. Их деятельность «направляли» цинские советники, практически захватившие ключевые административные области в свои руки. Из группы назначенных по китайской «рекомендации» советников выделялся немецкий востоковед Пауль Георг фон Мёллендорф (1848–1901) — первый европеец, принятый в Корее на государственную службу с XVII века. Мёллендорф, с его знанием мировой ситуации, а также китайского и европейских языков, должен был возглавить рождавшуюся в начале 1880-х годов «новую» дипломатию, а также основать в Корее портовую таможню по образцу китайской. Протеже фактического правителя северного Китая Ли Хунчжана (1823–1901), служивший до приезда в Корею на китайской таможне, Мёллендорф занял, однако, достаточно независимую позицию, защищая прежде всего интересы Коджона. Консервативное руководство Внешнего и Внутреннего Управлений было согласно проводить реформы лишь постольку, поскольку они не угрожали «стабильности» режима и китайским интересам на полуострове. Практически все осуществленные прокитайскими бюрократами мероприятия были, так или иначе, связаны с китайскими интересами: первые корейские торговые пароходы приобретались в Шанхае, преподавать английский язык молодым корейским дипломатам приглашались китайские переводчики, и т. д. Однако ряд молодых сотрудников Внешнего Управления, ориентировавшихся на Японию и бравших радикальную модернизацию восточного соседа режимом Мэйдзи за образец, решительно выступали против закрепления полуколониального статуса страны. В конце концов, их конфликт с консервативным прокитайским большинством вылился в 1884 г. в попытку государственного переворота.
Рис. 13. Пауль Георг фон Мёллендорф, снимок сделан после возвращения из Кореи в 1885 г. Поступив на корейскую службу по рекомендации Ли Хунчжана, Мёллендорф старался, тем не менее, защищать интересы корейского двора — так как он их понимал. — и своих политических союзников из клана Минов. В 1884 — 85 гг., вопреки воле Китая, активно содействовал Коджону в налаживании и укреплении дипломатических связей с Россией. В записке, переданной в марте 1885 г. российскому посланнику в Токио Давыдову, он писал, что корейское государство «может нормально развиваться лишь в том случае, если третья держава, более сильная, чем Япония и Китай, возьмет ее под свою защиту. Этой державой может быть только Россия (…) Русскому правительству должно быть предоставлено определить отношения Кореи с Россией и высказаться за соглашение и гарантии нейтралитета и целостности Кореи (…) В любом случае было бы полезно поднять русское влияние в Корее». Идеи о придании Корее нейтрального статуса под гарантиями держав, в том числе России, были популярны уже с середины 1880-х годов среди немецких дипломатов на Дальнем Востоке, но вряд ли реализуемы в условиях империалистического соперничества в регионе.
Китайские чиновники и военные вели себя в Сеуле как у себя дома и часто блокировали жизненно важные для страны реформы, причем в откровенно вызывающей форме. Цинские солдаты чинили произвол по отношению к жителям Сеула. Скажем, они «прославились» избиениями и даже убийствами тех торговцев, что осмеливались требовать с незваных гостей плату за уносимые без разрешения из лавок товары. Грабежи, изнасилования и убийства, которые совершали китайские военные, были практически ненаказуемы. Солдаты «старшего государства» находились вне корейской юрисдикции, а китайские военачальники, откровенно презиравшие корейских «вассалов», отказывались принимать жалобы потерпевших. Считая себя хозяевами страны, цинские представители в Сеуле не скупились на грубые провокационные жесты. Так, на одном из городских ворот было приказано повесить надпись крупными иероглифами: «Корея — вассал Китая». Об учениях цинских войск в Сеуле, сопровождавшихся пушечной и ружейной стрельбой, корейский двор даже не предупреждали. Стоило корейским чиновникам выразить малейшее недовольство, как цинские мандарины тут же грозили увеличить расквартированный в столице китайский контингент. Более того, корейская сторона была осведомлена и о том, что в среде приближенных Ли Хунчжана ходили разговоры о возможном включении Кореи в состав Китая на правах обычной провинции. Коджон и его ближайшее окружение, явственно ощущая, что, в конце концов, китайское влияние угрожает судьбам корейской монархии, постепенно проникались антикитайскими настроениями. Однако, не считая возможным встать в открытую оппозицию к Цинам, поддержка которых была столь важна перед лицом внутренней оппозиции и внешних угроз, Коджон думал уравновесить китайское присутствие развитием контактов с другими странами.
Поскольку сильнейшая империалистическая держава того времени, Великобритания, заинтересованная прежде всего в китайском рынке сбыта для своих товаров и в Китае как противовесе России на Дальнем Востоке, делала в начале 1880-х годов в своей дальневосточной политике ставку на укрепление цинской сферы влияния в регионе, то объектом самого пристального интереса со стороны Коджона стали США. Коджон, который, по выражению его придворных, «плясал от радости» по прибытии американского посланника Л.Фута в Сеул (май 1883 г.), вскоре послал в США первую корейскую миссию под началом одного из самых авторитетных молодых членов клана Минов, Мин Ёнъика (1860–1914). Сопровождали первого корейского посла в Америку представители молодой реформаторской группировки Внешнего Управления — Ю Гильджун, Со Гванбом (1859–1897), Хон Ёнсик (1855–1884), и другие. Всем им предстояло вскоре сыграть активную роль в борьбе реформаторов с их консервативными оппонентами. Современная индустрия и военная мощь США произвели на корейских посланцев неизгладимое впечатление: по выражению Мин Ёнъика, он, «родившись во тьме, наконец-то увидел свет».
Рис. 14. Члены первого в истории корейского посольства в США (Сан-Франциско, 1883). Второй слева в первом ряду заместитель посла Хон Ёнсик. В середине первого ряда — сам посол Мин Ёнъик. Крайний справа в первом ряду работавший на таможне в Инчхоне китаец У Литан, обучавшийся в США и хорошо говоривший как по-английски, так и по-корейски. В самой Корее квалифицированных переводчиков с английского языка пока что не было.
Однако ни возможностей, ни намерения помочь Корее избавиться от полуколониальной зависимости у США не было. Американская активность на полуострове в 1880-х годах ограничилась в основном миссионерской и образовательной деятельностью. Той части корейской элиты, которая ставила своей целью достижение страной независимости от цинского двора и быстрое проведение радикальных реформ, нужен был другой союзник.
Рис. 15. Корейский посол Мин Ёнъик. 1883 г.
Ряд молодых реформаторов — в основном те из них, кто бывал в Японии с дипломатическими миссиями и имел связи в японских правящих кругах, — считал, что таким союзником может стать Япония, как родственное по культуре соседнее государство, достигшее самых больших в Азии успехов в модернизационной политике. Мировоззрению этой группировки, формировавшемуся в основном в процессе тесных контактов с японскими либеральными кругами, была свойственна открыто прозападная ориентация, откровенно критическая позиция по отношения к конфуцианской традиции. В отличие от Коджона и большинства его приближенных, считавших достаточным заимствование западной технологии (в основном военной) и некоторых бюрократических форм, радикалы прояпонского толка видели источник «богатства и силы» как западных стран, так и Японии, в нормах правовой буржуазной государственности, власти закона, равенстве подданных перед законом, твердых гарантиях личной свободы и собственности. Воздерживаясь, как правило, от публичной критики конфуцианских норм, радикалы, как и их японские единомышленники, считали распространение христианства, как основы европейской культуры, благоприятным для развития страны, призывали всемерно способствовать деятельности европейских и американских миссионеров в Корее. Именно среди наиболее молодых по возрасту членов этой группировки, отправившихся на обучение в США и Японию, появились первые корейские интеллигенты, перешедшие в протестантизм и ставшие в итоге (к 1890-м годам) открытыми противниками конфуцианских традиций. Идеализируя западные конституционные формы — как республиканскую демократию американского типа, так и английскую конституционную монархию, — радикалы считали реально достижимой на первом этапе для Кореи «прогрессивную олигархию» японского образца, когда от имени монарха страной на деле правят ориентированные на модернизацию профессиональные бюрократы. В целом, радикальная группировка рассматривала передовые государства Запада как идеальную модель, а Японию — как реальный пример «догоняющей» модернизации для слаборазвитой страны. Один из лидеров радикалов, Ким Оккюн (1851–1894), любил повторять, что, в то время, как Запад пришел к «богатству и силе» в течение нескольких сотен лет постепенного развития, Япония преодолела гигантскую историческую дистанцию немногим более, чем за десятилетие. «Лишь следование опыту Японии спасет Корею от неизбежной для слабого и отсталого азиатского государства колонизации европейцами», утверждал реформатор.
Конкретные планы радикалов, формировавшиеся на основе японского опыта, можно свести к «капиталистической революции сверху» — ускоренному буржуазному развитию под контролем и при посредстве сильного бюрократического государства. Предлагалось укрепить государственные финансы за счет рационализации налоговой системы (перехода к твердому поземельному налогу по японскому образцу) и внешних займов, заняться строительством современной промышленно-торговой инфраструктуры (прежде всего дорог), наладить современную банковскую систему, поощрять разработку рудников, строить образцовые предприятия тяжелой промышленности за государственный счет и потом передавать частным капиталистам (как и делалось в Японии), а также отменить все традиционные торговые монополии и льготы внутри страны, поощряя развитие капитализма в современных формах — акционерных обществ. Социальным фоном для радикальных перемен должна была стать отмена сословных институтов и привилегий янбанства, открытие государственной службы для талантов любого происхождения (включая простолюдинов), переход к современному всеобщему начальному образованию. В некоторых моментах, политическая программа радикалов шла даже дальше, чем реалии японского общества начала 1880-х годов, отражая влияние либеральных европейских идей. Так, притом, что сословия в Японии были официально отменены, в реальности верхние и средние эшелоны бюрократии были заняты почти исключительно выходцами из самурайских кланов.
Однако, требуя введения универсального начального образования, неприкосновенности личности и имущества для всех подданных страны и равного доступа к государственной карьере, радикальные корейские реформаторы, как и японские либералы, продолжали относиться к простолюдинам как к объектам «просвещения сверху». Новые знания, которые реформаторы собирались распространять через прессу и образовательную систему, строились на их представлениях о нуждах страны, а вовсе не на народных традициях, опыте или требованиях. Будучи в основном сами выходцами из крупных землевладельческих фамилий, радикалы вовсе не собирались решать главную проблему большинства крестьянства — земельный голод, вызванный неравномерным распределением земли, — в соответствии с чаяниями «низов». Наоборот, как и режим Мэйдзи, радикалы собирались закрепить существовавшую ситуацию в земельных отношениях и тем самым увековечить преобладание крупного и среднего землевладения — а, следовательно, и экономическое бесправие бедняков-арендаторов. Неудивительно, что никакой поддержки «снизу» радикалы получить не могли: их идеями заинтересовались лишь некоторые торговцы, вовлеченные в отношения с японскими партнерами или сбыт западных товаров. Между тем, слабой была и поддержка радикальных планов «сверху». Если Коджон и часть дипломатов из его окружения (скажем, влиятельные сановники Ким Хонджип и Ким Юнсик) сохраняли дружелюбную заинтересованность в «неортодоксальных» реформаторских идеях (при этом отнюдь не разделяя радикальных воззрений в целом), то клан Минов и цинские чиновники в Сеуле были настроены откровенно враждебно, видя в Ким Оккюне и его единомышленниках не более чем агентов влияния Японии. Карьера реформаторов оказалась блокированной: доступ к политически наиболее важным должностям был для них на практике закрыт. В то же время группировка Минов продолжала вести политику, полностью противоречившую реформаторским идеям. Продолжался начатый еще Тэвонгуном выпуск ничем не обеспеченных новых денег с высокой нарицательной стоимостью, что привело к инфляции и дезорганизации денежного обращения. Официально закрепив средневековые привилегии гильдии бродячих торговцев (побусан), правительство ничего не делало для поощрения современных форм капитализма. В результате, к началу 1884 г. у радикалов, полностью отчаявшихся в перспективах постепенных реформ нормальным путем, созрела идея отстранить консерваторов от власти путем вооруженного переворота по модели «реставрации Мэйдзи» 1868 г., и при военной помощи Японии.
К японскому содействию в разных формах радикалы в своей практической деятельности в 1882–1884 гг. прибегали достаточно часто. Так, когда по инициативе одного из лидеров радикальной группировки, Пак Ёнхё (1861–1939), в Сеуле был впервые налажен выпуск газеты (октябрь 1883 г.), она печаталась на японском оборудовании, при помощи японских типографов. Основными источниками информации об окружающем мире для этой газеты — она называлась «Хансон Сунбо» и выходила раз в 10 дней тиражом в три тысячи экземпляров — были японские газеты, тексты из которых переводились присланным из Японии молодым «специалистом по корейским делам» Иноуэ Какугоро (1860–1938), заодно служившим неофициальным каналом связи между реформаторами и японскими правящими кругами. Японцами — но под руководством датских специалистов — был проложен первый в Корее телеграфный кабель, связавший с января 1883 г. Пусан с Нагасаки. По японским и американским образцам Хон Ёнсик приступил в 1884 г. к созданию современной почтовой системы. Пак Ёнхё и Юн Уннёль, служившие чиновниками в провинции, тренировали свои личные дружины (насчитывавшие по несколько сот человек) по японскому образцу, тайно закупая для них японское оружие. Несколько десятков молодых корейских офицеров отправили за государственный счет на учебу в токийское военное училище сухопутных сил Тояма. Наконец, Ким Оккюн пытался — но безуспешно — получить у японского правительства или одного из крупных банков большой заем (три миллиона иен) на проведение преобразований в Корее, проведя в Японии более десяти месяцев в бесплодных переговорах в 1883–1884 гг. Поэтому неудивительно, что, когда в конце 1883 — начале 1884 г. отвлекшая Китай от корейских дел китайско-французская война во Вьетнаме предоставила удобный момент для организации вооруженного переворота в Корее, Ким Оккюн, не найдя поддержки у западных (английских и американских) дипломатов, обратился именно к японским представителям за поддержкой. Неудивительно и то, что реформаторы смогли желаемую поддержку получить — с точки зрения Японии, вытеснение китайских сил из Кореи должно было стать прелюдией к созданию японской сферы влияния на континенте.
Несомненно, что вынашиваемые радикальными реформаторами планы ускоренного развития капитализма и современной государственности были для своего времени прогрессивны в той же степени, в которой была прогрессивна, скажем, модель корейских радикалов — «реставрация Мэйдзи». Привнесение на корейскую почву базовых для гражданского общества концепций (равенства всех перед законом, правового государства, и т. д.) было несомненным вкладом в корейскую политическую мысль. Ясно также, что обращение радикалов к вооруженному насилию было вынужденным и неизбежным: торможение реформ консерваторами у власти в 1880–1884 гг. показывало, что существовавшая политическая система практически блокирует для страны перспективы быстрой и успешной модернизации. С точки зрения радикалов — и с ними трудно не согласиться, — господство клана Минов обрекало страну на провал реформ, отсталость и, в конечном счете, полную потерю независимости. Использование политического насилия, в этой перспективе, было неизбежным злом, вызванным крайними обстоятельствами. В принципе, можно понять и стремление группы Ким Оккюна привлечь Японию к вооруженному вмешательству в корейские дела: своими силами радикальная группировка не смогла бы даже нейтрализовать китайский гарнизон в корейской столице, не говоря уж о перспективе масштабной цинской интервенции после свержения клана Минов. В то же время модернизирующаяся Япония шла на дипломатические столкновения с Цинами (вокруг Тайваня, островов Рююо, и т. д.) уже в 1870-е годы, а с начала 1880-х годов взяла курс на подготовку армии и флота к крупномасштабной войне с Китаем в будущем. Одним словом, с учетом реальных обстоятельств начала 1880-х годов политическая линия радикалов кажется вполне логичной — они пытались достичь своих целей единственно возможными в сложившейся ситуации средствами.
Но в то же время ясно и другое. Буржуазные реформаторы в стране без буржуазии, Ким Оккюн и его группа не имели серьезной опоры ни в «верхах», ни в «низах». Использование вооруженной силы в отношении конфуцианского «отца страны», государя, делало их аутсайдерами в корейской политической системе, заодно дискредитирую всю идею реформ в целом. Зависимость этой группировки, не обладавшей ни серьезной властью и влиянием в Корее, ни контактами за пределами Дальневосточного региона, от Японии во всех отношениях была практически абсолютной. Представления об окружающем мире черпались из японских книг и газет (европейскими языками почти никто из реформаторов пока не владел), в Японии закупалось оружие для переворота (правда, в основном американского производства), из Японии реформаторы надеялись в дальнейшем привлечь капиталы и технику для развития индустрии в Корее, по японской модели предлагалось реформировать систему управления и общественные отношения. Отношения зависимости между радикалами и их японскими покровителями давали проницательным современникам, настроенным в пользу умеренных постепенных реформ, основания предполагать, что, одержи радикалы победу, зависимость от Китая просто сменилась бы для Кореи зависимостью от Японии. Использовать в истории сослагательное наклонение сложно, но можно с убежденностью сказать: даже в самом удачном случае, радикальные реформаторы были способны бы не более чем развить на Корейском полуострове периферийный капитализм, зависимый от локального центра, Японии, в техническом, финансовом, информационном и многих других аспектах. Позиция Кореи в международной капиталистической системе вряд ли бы изменилась коренным образом. В качестве периферии Японии, Корея стала бы полуколонией мирового (и прежде всего японского) капитала. Даже находись она под властью группы Ким Оккюна, ей крайне нелегко было бы избежать полной колонизации тем или иным империалистическим государством.
д) Попытка радикального переворота в 1884 г. и ее последствия
К лету 1884 г. социально-экономическая ситуация в стране вновь резко обострилась. Курс клана Минов и Мёллендорфа на пополнение казны за счет массового выпуска удешевленной монеты привел к новому росту цен (цены на рис выросли почти в три раза), поставил массы городского населения на грань голода, дестабилизировал торговлю и ремесло. Росло возмущение коррупцией, невиданным произволом как олигархов из клана Минов, так и их китайских покровителей. В то же время начавшаяся весной 1883 г. из-за Вьетнама франко-китайская война отвлекла внимание цинских правителей от Кореи. В корейскую столицу приходили одна за другой вести о поражениях китайских войск, а половина китайского корпуса в Сеуле (1500 чел.) была отправлена воевать с французами. В сложившейся обстановке вожди реформаторов пришли к выводу, что все созрело для переворота. Они надеялись, что свержение режима Минов привлечет к ним народ, а китайские силы в Сеуле могут быть нейтрализованы японским батальоном, охранявшим японское посольство в корейской столице. Со своей стороны, японское правительство, уже начавшее перевооружение армии и флота в предвидении будущего столкновения с Китаем, было заинтересовано в том, чтобы испытать китайские силы на Корейском полуострове на прочность, и надеялось захватить в Корее господствующие позиции в случае успеха реформаторов. В итоге, Ким Оккюн сумел привлечь к заговору японского посланника Такэдзоэ Синъитиро (1842–1917). Главной вооруженной силой радикалов должны были стать тринадцать молодых корейских офицеров, вернувшихся с обучения в Японии, их подчиненные из корейской армии, личные дружины лидеров реформаторской группировки, а также японские солдаты. План предусматривал установление вооруженного контроля над дворцом, Коджоном и его окружением, физическое устранение основных членов клана Минов и их политических союзников, формирование — с формальной санкции Коджона — нового режима, и быстрое проведение «сверху» тех же преобразований, что изменили облик Японии в первые десятилетия после «реставрации Мэйдзи». Ким Оккюн, по-видимому, надеялся, формально сохранив монархию, сделать ее тем, чем была императорская «власть» в новой Японии — формальным институтом, легитимизирующим буржуазные преобразования и строительство современной государственности.
4 декабря 1884 г., в день, на который назначено было выступление, основные члены консервативной группировки (Мин Бёнсок, Мин Ёнъик, Хан Гюджик и другие) собрались на банкет по случаю завершения строительства здания для организуемого на современный лад почтового ведомства. Желая выманить их из банкетного зала и затем перебить, Ким Оккюн и его сподвижники организовали массовые поджоги в соседнем квартале. Однако на крики «Пожар!» из здания выбежал лишь один из членов клана Минов, Мин Ёнъик (бывший глава первого корейского посольства, отправленного в США), который и был тут же тяжело ранен. Не решившись устраивать побоище внутри здания, в присутствии иностранных дипломатов, Ким Оккюн и его сторонники поспешили во дворец, объявили королю о том, что якобы «китайские солдаты взбунтовались», и предложили искать убежище в одном из небольших дворцов на севере столицы и вызвать туда для охраны японских солдат. Напуганный заревом пожара вблизи дворца (а по предположениям некоторых историков, даже заранее извещенный реформаторами об их планах и сочувствовавший им), Коджон согласился на «временный переезд». В новом дворце он оказался под полным контролем дружин Ким Оккюна и японских войск. Завладев государственной печатью и получив таким образом возможность издавать правительственные распоряжения и указы, реформаторы от имени Коджона послали основным членам клана Минов и их сторонникам поддельные вызовы на срочную аудиенцию. Стоило их политическим противникам показаться во дворце, как их убивали подчиненными Ким Оккюна из числа обучавшихся в Японии корейских офицеров. Вековая монополия конфуцианского государства на политическое насилие оказалась грубо нарушенной. Ким Оккюн и его сторонники попрали корейские традиционные нормы, не допускавшие частных (не санкционированных государственной властью) вооруженных конфликтов между сановниками.
Установив контроль над государем и двором, реформаторы спешно начали публиковать указы, касавшиеся самых разных сторон политической и социальной жизни. Один из указов формировал новое правительство, в котором господствующие позиции были отданы реформаторам, а также некоторым деятелям, лояльным Тэвонгуну. Последнего реформаторы потребовали немедленно вернуть из Китая. Совершенно не разделяя его ультраконсервативных идей, Ким Оккюн и молодые реформаторы видели в нем популярного национального политика и считали его похищение китайцами унижением для Кореи. Другие указы отменяли сословное неравенство, ограничивали королевскую власть (основные дела передавались в ведение Совета Министров), вводили единую централизованную налоговую систему современного типа, отменяли кабальную зерновую ссуду (хванджа), объявляли о создании полиции современного типа (в старой Корее полицейская стража была только в столице и жалованья рядовым стражникам не платили, предоставляя им «кормиться от дел», т. е. обирать население) и суровых карах за коррупцию, запрещали произвольные наказания и поборы на местах, и т. д. Имей реформаторы возможность действительно воплотить в жизнь ту программу, которую декларировали их указы 4–5 декабря 1884 г., Корея могла бы действительно начать движение по «японскому» пути развития капитализма «сверху» (хотя периферийное положение по отношению к Японии вряд ли бы поменялось). Однако в реальности указы остались не более чем декларациями: практически все чиновничество, включая даже тех умеренных реформаторов, которым Ким Оккюн хотел дать ответственные посты, рассматривало действия организаторов переворота как государственную измену и не выказывало никакого желания следовать распоряжениям «самозванцев». От всяких контактов с группой Ким Оккюна отказался, например, умеренный реформатор Юн Уннёль (отец Юн Чхихо — одного из первых корейцев, отправившихся учиться в Японию и затем США), заявивший, что убийства сановников, «насилие над волей государя» и использование иностранных войск способны лишь возбудить народный гнев и окончательно погубить дело реформ. С точки зрения столичных масс, и без того пропитанных антияпонскими настроениями, переворот был «мятежом японских варваров», а Ким Оккюн и его сторонники — «предателями, продавшимися японцам». Беспрецедентное для Кореи политическое насилие, к которому прибег Ким Оккюн, дало результат, обратный желаемому — пассивное неприятие реформ сменилось у абсолютного большинства населения активной враждебностью к «убийцам и предателям». Реформаторы, и до того интеллектуально оторванные от местной «почвы», оказались в буквальном смысле слова изолированы от страны.
Расчет Ким Оккюна на то, что авторитет находившегося практически под стражей у реформаторов Коджона окажется достаточным для захвата аппарата власти и нейтрализации китайских сил в столице, оказался ошибочным. Государыня Мин через близких ей придворных сумела передать китайским командирам просьбу подавить мятеж. Одновременно она потребовала от Ким Оккюна перенести двор в более просторный дворец Чхандоккун, который наличными силами японской миссии (всего около 120 солдат) было невозможно защищать. Согласие реформаторов — опасавшихся обвинений в «насилии над государевой волей» — выполнить это требование оказалось для них роковым шагом. 6 декабря 1884 г. дворец Чхандоккун был атакован китайскими войсками под командованием Юань Шикая, сумевшими быстро обратить в бегство японских солдат. Несколько реформаторов, во главе с Хон Ёнсиком, попытались перевести Коджона и свиту в другой дворец, но были опознаны кипевшей гневом на «японских прихвостней» толпой и убиты. Государь и двор оказались под полным контролем Юань Шикая, а лидеры неудачного переворота — Ким Оккюн, Пак Ёнхё, Со Гванбом, и другие (всего 9 чел.) — бежали вместе с посланником Такедзое, его сотрудниками и спасавшимися от погрома японскими обитателями Сеула в Инчхон. Гнев толпы не оставлял японцев в покое и там (всего переворот стоил жизни примерно 40 японским подданным). В конце концов посланнику и его свите пришлось ретироваться в Японию, и вместе с ними ушли в изгнание и переодевшиеся в европейское (т. е., по представлениям корейцев тех лет, японское — собственно европейцы были в Корее еще очень редкими гостями) платье организаторы переворота. Тех членов их семей, что не покончили с собой сразу после провала выступления, ждали казни, длительное заключение в тюрьме, конфискация всего имущества. Репрессии, обращенные против тех, кто так или иначе был связан с Ким Оккюном и его группой, подорвали базу для распространения радикальных реформаторских идей. Некоторые умеренные реформаторы, с самого начала переворота отрекшиеся от акции Ким Оккюна, сохранили влияние при дворе, однако идея следования японским путем реформ была дискредитирована. Консерваторы получили новые «доказательства» того, что «реформы делают из людей безнравственных животных», а радикальная реформаторская мысль оказалась под запретом на целое десятилетие. Делу капиталистических преобразований в стране был нанесен непоправимый ущерб.
Рис. 16. Ким Оккюн (1851–1894) — реформатор-радикал Кореи 1880 — 90-х гг.
Провал переворота был, с точки зрения японского руководства, серьезной неудачей в борьбе с китайским преобладанием на Корейском полуострове. Опасаясь до поры до времени идти на серьезное военное столкновение с Цинской империей, японское правительство предпочло «восстановить» свой пошатнувшийся престиж за счет грубого давления на корейскую сторону. Вскоре после провала переворота в Инчхон в сопровождении семи военных судов и двух тысяч солдат прибыл сам министр иностранных дел режима Мэйдзи, Иноуэ Каору (1835–1915), назначенный полномочным послом для улаживания инцидента. Переговоры с корейскими представителями, Ким Хонджипом и Мёллендорфом, были типичным примером так называемой «дипломатии канонерок» — Япония недвусмысленно давала понять, что несогласие с выдвинутыми ею условиями станет предлогом для открытой агрессии. По рекомендации Китая, опасавшегося широкомасштабного конфликта с Японией в ситуации неудачной войны против Франции, корейская сторона пошла на подписание крайне унизительного и невыгодного соглашения, известного как «Хансонский договор» (1885; Хансон — старое официальное название Сеула). Этот договор обязывал корейское правительство «извиниться в письменной форме» перед японскими властями за «нанесенный Японии ущерб» (при том, что неудачный путч был открыто поддержан японскими дипломатами в Сеуле!), выплатить очень большую по тому времени сумму в 110 тысяч иен в качестве компенсации семьям погибших японцев, оплатить постройку нового здания японской миссии (взамен сгоревшего во время переворота), и даже найти и казнить убийц японских дипломатов. Япония же, в свою очередь, отказалась выдать корейским властям организаторов переворота, настаивая, что они имеют право на политическое убежище. Копируя дипломатические приемы, широко применявшиеся империалистическими государствами Запада по отношению к периферийным странам Азии и Африки, Япония тем самым подчеркивала своё превосходство над континентальным соседом, свой новый статус «единственной цивилизованной страны» Дальнего Востока.
Стремление как японского, так и китайского руководства избежать преждевременного столкновения на Корейском полуострове привело также к успешному завершению переговоров между двумя сторонами в Тяньцзине и подписанию Тяньцзиньского договора (1885). По этому соглашению, как Китай, так и Япония обязались вывести из Сеула свои войска, «рекомендовать» корейским властям в дальнейшем нанимать для обучения корейских войск «нейтральных» (т. е. европейских или американских) инструкторов, и заранее предупреждать друг друга в случае отправки войск в Корею в «чрезвычайных ситуациях»; немедленно после «восстановления порядка» войска следовало выводить. Практически все это означало, что Япония признает китайские доминирование над корейским правительством и соглашается ограничиваться экономическим проникновением в страну «мирными» методами. Естественно, отказываться вовсе от планов включения Кореи в свою сферу влияния Япония не собиралась; японские правящие круги желали выгадать время для того, чтобы усилить армию и флот до уровня, гарантирующего победу над Китаем в случае военного конфликта. Корею же договоренности между Китаем и Японией обрекали на еще более тяжелую зависимость от китайских «советников», чем раньше. Акция Ким Оккюна и его товарищей, сознательно направленная на ликвидацию зависимости по отношению к Китаю (одним из своих «указов» радикалы отменяли выплату формальной дани Цинам), в итоге не решила, но, наоборот, усугубила проблему.
е) 1885–1894 гг. — разложение традиционного уклада и неудачи модернизации
Конец 1880-х годов ознаменовался усилением зависимости Кореи от японского и китайского капитала. Тем дальше, тем более явным становилось, что страна превращается в источник дешевых сельскохозяйственных товаров для Японии и рынок сбыта для привозимой китайскими и японскими купцами западной и японской фабричной продукции. Зависимость не непосредственно от западного капитализма, а от «вторичного», «догоняющего» капитализма региональных центров — Японии и Китая — серьезно отличала Корею от большинства стран мировой периферии, где закреплялся западный капитал. В случае с Кореей, на раннем этапе (конец XIX в.) экспансия западных держав носила преимущественно культурный, религиозный и политический характер. В обстановке развала традиционной системы управления, упадка и разложения правящей династии экспансия японского и китайского капитала вела к дальнейшей маргинализации непривилегированных слоев, обостряя социальные конфликты, приводя общество в состояние системного кризиса.
Опутанная неравноправными договорами и не имевшая никакой возможности защитить свой рынок, Корея чем дальше, тем сильнее страдала от свободного экспорта зерновых и бобовых культур (преимущественно в Японию). Общая сумма экспорта риса увеличилась за 1885–1889 (в японской валюте) в 5 раз, а экспорта бобов — более чем в 20 раз. Для крестьян и горожан все это означало рост цен и новые акты произвола и грабежа со стороны чиновничества, стремившего нажиться на экспорте сельскохозяйственных товаров. По описаниям современников, к концу 1880-х годов привычным стало зрелище пустых государственных складов на местах — зерно, которое чиновники обязаны были хранить на случай стихийных бедствий и голода, теперь продавалось ими в Японию. Засухи привели к массовым голодовкам в 1888–1889 гг., но помощь бедствующим крестьянам практически не оказывалась. Отчаяние масс отражала серия народных бунтов в провинции: неспокойно было даже в ближайших окрестностях столицы. Голодающие, отчаявшиеся люди тысячами бежали через границу на сопредельные территории России и Китая. Попытки отдельных чиновников на местах ввести, согласно традиционным правилам, запреты на вывоз зерна за пределы административного района на период неурожая терпели неудачу: японские дипломаты, недвусмысленно намекая на возможность применения силы, заставляли отменять запреты и даже выплачивать японским торговцам крупные компенсации за сорванные экспортные сделки. Защищаемая иностранными пушками «свобода торговли» оборачивалась для Кореи голодом, сопутствовавшими ему эпидемиями, гибелью слабейших и обнищанием выживших.
Японские торговцы в Корее, за исключением небольшого числа представителей средних и крупных фирм, принадлежали к низшим слоям населения. Зачастую это были люди, не сумевшие приспособиться к требованиям растущего капиталистического рынка у себя на родине и уехавшие в Корею в «поисках удачи», примерно так же, как европейцы уезжали в Америку или Австралию. Пользуясь своей неподсудностью корейским властям, нуждой корейского населения и отсутствием у корейцев представлений о современной торговле и рынке, они не гнушались ничем в борьбе за накопление капитала. Притчей во языцех были откровенно криминальные действия этих «рыцарей наживы» времен раннего капитализма в Восточной Азии — продажа заведомо негодных и устаревших механических инструментов, мошенничество, контрабанда золотого песка, использование уголовного насилия для «выбивания» долгов (при том, что кредиты давались японскими ростовщиками под грабительские проценты — до 10 % за каждые 10 дней). Однако и формально законные приемы наживы — скажем, скупка урожаев риса «на корню» без учета тенденции к росту цен на него в период урожая, — были не менее эффективны в сколачивании состояний японскими колонистами. При невозможности легальной покупки японцами земли внутри страны рисовые поля и плантации женьшеня часто скупались на подставных лиц. В 1885 г. более половины стоимости проданных японцами в Корее товаров приходилось на изделия английского производства (в основном ткани), но к 1889 г. японские товары (ткани, одежда, простые бытовые изделия) составляли уже 74 % экспорта. Это объяснялось не только развитием производства в Японии, но и необходимостью конкурировать с продававшимися китайскими купцами более дешевыми английскими товарами (китайцы скупали их у оптовиков в Гонконге и Шанхае, а японские купцы использовали более дорогие поставки через Нагасаки). Часто низкокачественные японские товары навязывались обманом. Грабительская по своему характеру торговля с Японией делала внутренний корейский рынок сырьевым придатком японского, «в зародыше» уничтожала перспективы развития мануфактурного производства внутри самой Кореи.
Другую группу представителей дальневосточного торгового капитала, получавших барыши от проникновения на незащищенный корейский рынок, составляли китайские купцы. Численностью они значительно уступали японским — так, в 1891 г. в «открытом» порту Вонсан имели конторы более ста японских и лишь шесть китайских фирм. Однако, в то время как значительную часть японских торговцев составляли выходцы из полукриминальной, деклассированной среды, серьезным капиталом не располагавшие (и прибегавшие зачастую к незаконным методам в процессе накопления капитала в Корее), китайские предприятия были значительно солиднее, располагали большим капиталом, умели завоевать доверие корейских партнеров и клиентов. Главным их покровителем был всемогущий «резидент» Юань Шикай, которого современники называли «хозяином корейского двора». Своей властью он выдавал своим предприимчивым соотечественникам разрешения на проезд и проживание во внутренних районах страны, которых японские конкуренты приобрести не могли. Китайцы имели возможности продавать импортные (в основном английские) ткани на местных рынках по всей стране, скупать «в глубинке» золото, кожи, женьшень, и даже вкладывать нажитые в Корее капиталы в первые корейские гончарные мануфактуры и шелковичные плантации. Доля китайцев в корейском импорте постоянно увеличивалась — если в 1885 г. она составляла всего треть от японской, то в 1890 г. китайские торговцы ввозили в Корею товаров примерно на ту же сумму, что японские. Конкуренция с вездесущими, богатыми и сплоченными китайскими торговцами была не под силу корейским предпринимателям, скованным по рукам и ногам правительственным контролем и непомерной по масштабам коррупцией. Отчаяние разоряемых международной «свободой торговли» корейских торговцев находила выражение в поджогах китайских лавок в Сеуле, особенно участившихся в 1888–1889 гг., а также в своеобразной «забастовке» (коллективном отказе торговать) столичных лавочников в 1890 г. Чтобы обезопасить китайское предпринимательство в Сеуле, китайские лавки и фирмы были сконцентрированы в 1889 г. в районах рынков Намдэмун (Южные Ворота) и Тондэмун (Восточные Ворота), ставших первыми «чайнатаунами» в Корее. При всем том ущербе, который заведомо неравная конкуренция с китайским бизнесом наносила зарождавшемуся корейскому предпринимательству (китайских купцов, в отличие от корейских, защищал от вымогательства, поборов и произвола авторитет Юань Шикая и привилегированный статус, даваемый им «Правилами торговли с Кореей»), недовольство ими не было столь сильно, сколь ненависть по отношению к японским ростовщикам и торговцам. Сказывались, по-видимому, как традиционные стереотипы (Китай воспринимался как «центр Поднебесной», а Япония — не более, чем «окраинная страна», стоявшая ниже Кореи в культурной иерархии и перманентно враждебная ей), так и реакция на большую долю авантюристов и уголовников среди японских поселенцев в Корее.
Среди корейских торговцев первенствующую роль продолжали играть объединенные в одну общекорейскую гильдию бродячие купцы — побусаны. Гильдия это жестко контролировалась правительственным Коммерческим управлением (Сангигук), а практически — кланом Минов, обогащавшимся на поступавших от побусанов налогах и использовавшим хорошо организованных торговцев для расправ с политическими противниками. Монополия гильдии побусанов на межрегиональную розничную торговлю являлась одним из препятствий для развития раннего капитализма в Корее. Стремясь обогатиться на налоговых поступлениях от монополистов, правительство попыталось передать монопольные права на оптовую торговлю в открытых портах группе из 25 «официально лицензированных оптовиков» (кэкчу), но протесты иностранных купцов, использовавших в качестве посредников-компрадоров целый ряд других фирм, сорвали эту меру. В целом, беззащитность корейских предпринимателей перед коррупцией и административным произволом не давала развиваться в стране более передовым формам коммерции. Так, несмотря на официальное разрешение, корейские торговцы, не уверенные в безопасности своих капиталов, вплоть до самого конца XIX в. не образовывали акционерных обществ. Многие торговцы считали положение компрадора при иностранной фирме, защищенной правом экстерриториальности, более безопасным и надежным, чем самостоятельный бизнес.
После подавления акции Ким Оккюна Коджон и его окружение оказались практически на положении заложников у китайских военных и дипломатов. Юань Шикай, в эйфории после своей «героической победы над мятежниками», даже всерьез предлагал Ли Хунчжану поставить корейскую администрацию под прямой повседневный контроль китайских чиновников помимо корейского двора, т. е. на практике свести Корею к положению рядовой китайской провинции. Хотя это предложение и не было принято, поведение китайских представителей было само по себе явным вызовом государственной самостоятельности Кореи. Это, а также опасения по поводу возможного развязывания японо-китайской войны на корейской территории, побудили Коджона искать «третью силу», способную защитить Корею как от китайского гегемонизма, так и от угрозы японской экспансии. Ближайший советник Коджона Мёллендорф начал, с одобрения корейского государя, искать контакты с российскими дипломатами в Японии, зондируя почву по поводу возможности взятия Россией Кореи под защиту. Имелась в виду прежде всего защита от агрессивных посягательств со стороны Китая и Японии, а в качестве конкретных мер предлагалась присылка российских офицеров для обучения корейской армии. Учитывая резко отрицательную позицию как Китая, так и прокитайски настроенных умеренных реформаторов по отношению к любым попыткам укрепить самостоятельность Кореи через прямые связи с западными странами, все переговоры велись Мёллендорфом, его помощниками и лично Коджоном в строгой тайне даже от верхушки корейского чиновничества. Однако смутные слухи об авансах Коджона в сторону России, в сочетании с желанием закрепиться на Корейском полуострове на случай «большой войны» против России в ситуации обострившегося колониального соперничества с царизмом в Центральной Азии, заставили напрямую вмешаться в корейские дела и главного иностранного покровителя цинского режима — Великобританию. 1 марта 1885 г. британский флот — не уведомив корейский двор, но заручившись неофициальным одобрением Ли Хунчжана, — оккупировал небольшой остров Комундо (порт Гамильтон) у южного побережья Кореи, с намерением сделать его важной военно-морской базой для нападений на Владивосток и Петропавловск-Камчатский. Протесты корейских властей не приносили никакого успеха: англичане, с согласия Ли Хунчжана, предлагали в ответ арендовать или купить у Кореи незаконно захваченный ими остров. Ситуацию осложнило то, что прокитайски настроенный умеренный реформатор Ким Юнсик разгласил попавшие в его руки документы о корейско-российских переговорах по поводу присылки военных инструкторов. Гнев Ли Хунчжана заставил корейцев отправить в отставку Мёллендорфа, после чего Юань Шикаю были даны полномочия «генерального резидента» (октябрь 1885 г.). Под прямой контроль цинских чиновников подпал главный источник валютного дохода для корейского двора — морская таможня. Цинские власти контролировали и телеграфные линии, связавшие Сеул с Инчхоном и северной границей Кореи (телеграфные коды для корейского языка даже не разрабатывались). Юань Шикай присвоил себе право определять основные направления не только внешней, но и внутренней политики Кореи, и даже составлял список чиновников, «желательных» для назначения на ключевые должности. Фактически без его одобрения не принималось ни одно сколько-нибудь значимое решение. «Независимость» Кореи была сведена к автономии во второстепенных вопросах. Во многих отношениях положение Кореи под китайским контролем мало отличалось от положения протекторатов европейских колониальных держав в Африке и Азии.
В сложившейся беспрецедентно тяжелой ситуации режим Коджона не оставлял попыток укрепить и стабилизировать политическую и социально-экономическую систему и добиться хотя бы некоторой «свободы рук» от удушающей китайской опеки путем завязывания более тесных контактов с державами Запада, поверхностной и выборочной перестройки некоторых корейских институтов на западный манер, а также частичных реформ наиболее нетерпимых для масс элементов традиционного общества. Новые попытки найти защиту от китайского произвола у России результатов не дали: прокитайски настроенные чиновники из клана Минов сразу же передали копию направленной российскому представителю в Сеуле К.И.Веберу[7]7 Вебер Карл Иванович (Карл Фридрих Теодор, родился в 1841 г.) — выходец из зажиточной интеллигентной семьи рижских немцев, дед был лютеранским священником, отец — преподавателем. К.И.Вебер закончил Восточный факультет Санкт-Петербургского императорского университета в 1865 г., хорошо владел китайским языком, к 1882 г. дослужился до поста российского консула в Тяньцзине (Китай). С июля 1882 г. принял на себя ответственность за заключение договора об установлении дипломатических отношений с Кореей, в апреле 1885 г. назначен российским поверенным в делах в Сеуле, а с 25 апреля 1888 г. — генеральным консулом России в Корее. Нес службу в Корее по август 1897 г.
петиции Юань Шикаю, и все дело дало Китаю лишь новый предлог для еще более энергичного вмешательства в корейские дела (1886 г.). Опасаясь, что более тесные контакты с Западом и Японией представят угрозу китайской гегемонии, Юань Шикай усиленно противодействовал отправке корейских миссий в Японию, США и Европу, настаивая, чтобы корейские дипломаты первым делом являлись на аудиенцию к «посланникам старшего государства» (т. е. Китая) в стране назначения. Несмотря на все помехи, миссия корейского представителя Пак Чонъяна (1841–1904) — известного как умеренный реформатор — сумела посетить США (1887–1889). Однако попытка Пак Чонъяна получить в Америке заем на дело реформ окончилась неудачей, равно как и его усилия открыть в Вашингтоне постоянное корейское представительство — противодействие со стороны Юань Шикая было слишком сильным.
Избегая прямого конфликта с Юанем, Коджон концентрировал усилия на частичных реформах, с американской и европейской помощью, в «неполитических» сферах — здравоохранении, образовании, и т. д. Так, в 1885 г. в Сеуле открылась первая государственная больница европейского типа (Кванхевон), возглавлявшаяся американским миссионером-врачом Г.Н.Алленом (1858–1932), позже ставшим американским генеральным консулом в Сеуле, одним из главных посредников в проникновении американского капитала в страну. Больница была очень популярна (в год число пациентов доходило до 10 тыс. человек), но постоянно страдала от нехваток медикаментов и квалифицированного персонала. В 1885 г. другой американский миссионер, Г.Г.Аппенцеллер (1858–1902), открыл в Сеуле первую частную школу западного типа, которой лично Коджон через два года присвоил имя Пэджэ Хактан — «Училища, воспитывающего таланты». В 1889 г. в этой школе стал издаваться первый в истории Кореи ежемесячный журнал — «Кёхве» («Церковь»). С 1886 г. преподавание английского языка и современных естественных наук велось специально приглашенными американскими учителями и во вновь открытой государственной школе западного типа — Югён Конвон. Среди студентов этого учебного заведения были и выходцы из самых влиятельных кланов при дворе, в том числе и сыновья олигархов из семейства Минов, при всей их прокитайской ориентации начавших понимать необходимость освоения «западных наук». С 1888 г. преподавали военные науки будущим корейским офицерам в специально организованной военной школе нового типа (Ёнму конвон) и три американских военных инструктора, старшим среди которых был прославившийся во время гражданской войны Севера и Юга бригадный генерал Вильям Дай (1831–1899), к тому времени вышедший в отставку. Однако косность корейской бюрократии и отсутствие средств практически свели на нет эту интересную попытку модернизировать корейские вооруженные силы. По донесениям российских военных путешественников, к 1889 г. в школе было только 20 учащихся (в то время как первоначально планировалось зачислить 60), занятия с которыми давали очень небольшой эффект. Эпохальным для корейского образования было открытие в 1886 г. миссионерской школы для девочек (ныне — Женский Университет Ихва в Сеуле) — ранее женщины доступа к публичному образованию не имели. В 1886 г. возобновилось и прекращенное после неудачного переворота в 1884 г. издание общедоступной газеты — теперь уже под именем «Хансон чубо», на еженедельной основе, с привлечением японских консультантов. Газету стали печатать не на китайском литературном языке, как раньше, а «смешанным шрифтом» с использованием как иероглифов, так и корейского алфавита, что делало издание более доступным. Таким образом, даже в период китайского засилья в политике Коджона имелись определенные реформаторские элементы.
Период 1885–1894 гг. был также временем первого знакомства со многими элементами современной культуры и быта, ранее в Корее неизвестными. Так, обосновавшиеся в Инчхоне европейские торговые фирмы (немецкая «Мейер и Ко» и другие) и европейские дипломаты в Сеуле именно тогда начали строить первые на корейской земле здания европейского типа с современными удобствами. Одним из них было, например, построенное в 1891 г. здание российской дипломатической миссии в Сеуле, частично сохранившееся до наших дней. Там же появились и первые европейские гостиницы с привычными для западных гостей кафе и барами. С 1890 г. в быт двора вошли кофе и индийский чай, приобретаемые при посредстве российской предпринимательницы немецкого происхождения А. Зонтаг (1854–1925), родственницы К. Вебера. Телеграфные линии и регулярное пароходное сообщение связали Корею с японским портом Нагасаки. Японцы были и организаторами первых в Корее акционерных обществ (1891 г.). Западные миссионеры напечатали первые в истории корейского языкознания корейско-французский (1880) и корейско-английский (1890) словари, начали издание корееведческого журнала «Корейский архив» (Korean Repository), рассчитанного на образованную европейскую публику. Со строительством в Сеуле первой протестантской церкви (1887) началось и постепенное проникновение протестантизма, первоначально в основном в среду купцов и соприкасавшихся с иностранцами интеллигентов. С подписанием в 1888 г. «Правил для сухопутной торговли» с Россией, устанавливавших порядок миграции корейцев на российскую территорию, у местных российских властей открылась возможность для принятия тех корейских переселенцев на российском Дальнем Востоке (переселение на пограничные российские земли началось уже в 1860-е годы, и к 1891 г. в Приморской области проживало 12 857 корейцев), которые прибыли туда до установления дипломатических отношений между Россией и Кореей в 1884 г., в российское подданство. Корейцы зачислялись в сословие государственных крестьян, их сельские общества получали права на самоуправление по существовавшим на тот момент в Российской Империи законам и правилам. Впервые в истории Кореи части ее подданных была предоставлена легальная возможность войти в подданство европейского государства. Облик традиционной Кореи менялся медленно, но последовательно.
Pис. 17. Здание российской миссии в Сеуле, в квартале Челдон. Архитектор А. И. Середин-Сабатин. Фото начала ХХ в.
Однако успехи ограниченной верхушечной вестернизации мало влияли на массы населения и были недостаточны для разрешения стоявших перед страной задач. В условиях, когда, по сообщениям английских дипломатических источников, из-за коррупции и примитивных методов транспортировки до столицы доходила лишь треть собиравшихся в провинции налогов, у правительства не было средств на проведение действительно масштабных реформ — скажем, строительство собственной военной промышленности с западным оборудованием (арсенал в Сеуле был способен лишь чинить европейские ружья, но не производить их; производство пороха в стране также отсутствовало) или организацию эффективной армии. Борьба же с коррупцией была невозможна, ибо главную выгоду от нее получала олигархия Минов, открыто торговавшая «теплыми местечками» в чиновничьем аппарате. Известно, что и Коджон — в чьей личной кассе находились средства, составлявшие примерно 40 % от всех ресурсов государственной казны, — активно «сотрудничал» с коррумпированными провинциальными администраторами, делившимися с ним «добычей». В то время как двор жил в роскоши и переправлял часть «теневых» средств на хранение в шанхайские и гонконгские банки, обнищавшая казна иногда задерживала даже жалованье иностранных военных инструкторов более чем на год из-за нехватки денег. Отсутствие средств привело в 1888 г. и к закрытию газеты «Хансон чубо», столь много сделавшей для ознакомления корейцев с положением дел в мире. Поскольку за поставки оружия корейской армии отвечало сразу несколько некомпетентных и коррумпированных чиновников, то проводить нормальные учения было очень трудно — бойцы одной и той же части имели на вооружении стрелковое оружие французского, российского и американского производства самых разных типов и моделей, часто бракованное и устаревшее. Обучение в школах западного типа было доступно лишь для нескольких десятков выходцев из привилегированных семей, в то время как основная часть даже янбанства, не говоря уж о простолюдинах, продолжала жить традиционными представлениями о мире. Наконец, гегемония прокитайской консервативной клики не давала возможности начать реформирование узловых элементов общественной жизни — таких, как, например, средневековая сословная система. Коджон ограничился лишь полуреформами, объявив в 1885 г. о том, что дети рабов освобождаются из рабского состояния. В целом, период 1885–1894 гг. может быть охарактеризован как неудачная модернизация: частичное, непоследовательное и поверхностное внедрение некоторых элементов современного образования, военного дела и т. д. в корейскую жизнь ничего не давало для разрешения противоречий сословной системы, коррумпированной и неэффективной администрации традиционного типа, или для развития хотя бы самых простых форм современного капитализма. В то время, как реформы буксовали, неограниченный вывоз за рубеж аграрной продукции вел к росту цен, голоду во многих уездах, новым вспышкам народных волнений и, в конце концов, крестьянской войне 1894 г. — знаменитому тонхакскому восстанию.
Литература
1. Пак Б. Б. Российская дипломатия и Корея. 1860–1888. М.-СПб. — Иркутск, 1998
Глава 13. Крестьянская война, падение китайской гегемонии и радикальные реформы 1894–1895 гг
а) Истоки, характер и ход первого этапа крестьянской войны
Уже с конца XVIII в. корейское село вошло в полосу острейшего кризиса. Развитие обмена и появление — хотя бы и в зачаточных формах — коммерческого сельского хозяйства вели, в условиях быстрого роста населения, к обеднению и маргинализации значительных слоев крестьянства, терявших землю, превращавшихся в батраков, а зачастую вынужденных обращаться к нищенству, бродяжничеству и разбою. Арендаторы, по обычаю (восходящему еще ко временам Корё) отдававшие хозяину половину урожая, равно как и получавшие очень скудное вознаграждение батраки, жили на грани голода и в традиционном обществе. В условиях же последовавшего за массовым экспортом риса и бобов в Японию в 1880-е годы невиданного роста цен на все виды продовольствия и потребительских товаров эти низовые группы сельского населения были поставлены в безнадежную ситуацию. Отягчал их положение и постепенный упадок традиционных сельских ремесел, важного источника дополнительного заработка — импортные фабричные товары вытесняли примитивную по сравнению с ними традиционную продукцию. Все более ухудшалось и положение средних и относительно зажиточных слоев села — мелких сельских янбанов (потерявших возможность пойти на государственную службу и обычно совмещавших учительство в сельской школе с земледелием) и крестьян-середняков. Рост цен и инфляция — систематическое обесценивание монеты, проводившееся кланом Минов с целью «залатывания прорех» в государственной казне — лишали этот слой сбережений, делали невозможной нормальную хозяйственную жизнь. К экономическим бедам прибавлялись и социально-политические — вымогательство со стороны чиновников, собиравших «военное полотно» даже с мертвецов и грудных детей (числившихся в официальных списках трудоспособными мужчинами!), сгонявших силой крестьян на трудовые работы в свою пользу и накладывавших бесчисленные «дополнительные налоги», разоряло даже крепкие хозяйства. Богатые крестьяне и торговцы, не защищенные привилегиями янбанства, часто оказывались в еще более тяжелом положении. Многие коррумпированные местные администраторы регулярно сажали богачей в тюрьму по выдуманным обвинениям, требуя выкупы за освобождение. Нередко разбогатевшие крестьяне опасались перестраивать и расширять свои усадьбы, зная, что это может привлечь внимание чиновных вымогателей и привести семью к разорению. Иностранные путешественники 1890-х годов, называвшие корейских провинциальных чиновников «лицензированными вампирами», отражали создавшееся у масс к тому времени представление о полной гнилости традиционного административного аппарата. Отчаяние масс выливалось в бунты, ставшие к началу 1890-х годов практически ежегодными и охватывавшими значительную часть страны, а также насилие по отношению к японским торговцам. Особенно сильным было сопротивление крестьянства в сельских местностях плодородной провинции Чолла, коррупция и вымогательство в которой пользовались печальной «славой» по всей стране. К середине 1890-х годов крестьянские вожаки практически контролировали многие деревни, карая, при полной поддержке большинства жителей, вымогателей-чиновников и особенно ненавистных крестьянам местных янбанов. Как часто бывает в традиционном обществе, массовое разочарование в существующих порядках не только вели к прямому насилию против государственной администрации и местных эксплуататоров, но и находили религиозное выражение. Наиболее известным корейским аналогом простонародных протестантских сект Западной Европы XVI в. и китайских тайпинов первой половины XIX в. было учение тонхак («восточное учение»), ставшее на какой-то момент знаменем крестьянской борьбы против бюрократического произвола, сословных привилегий и иностранной экспансии.
Основатель учения, уроженец Кёнджу по имени Чхве Джеу (1824–1864), был выходцем из среды разорившихся сельских янбанов (чанбан) — социального слоя, на себе ощущавшего всю тяжесть обрушившегося на страну кризиса, и в то же время достаточно образованного для того, чтобы попытаться отыскать базовое решение стоявших перед обществом проблем. За свою относительно недолгую жизнь Чхве Джеу изъездил всю страну, пытаясь — в итоге неудачно — вернуть своей семье благосостояние через занятие торговлей. Скитания по самым отдаленным уголкам Кореи дали молодому янбану живое представление о том, как далеко зашел распад чосонского общества, сколь тяжела жизнь обездоленных. Отличаясь восприимчивым характером и рано прорезавшимися духовными интересами, Чхве Джеу попытался найти приемлемый для всех выход из бездны отчаяния в религии. Объектом его интереса стали традиционно игнорировавшиеся конфуцианцами буддизм и даосизм, и даже строго запрещенный католицизм. Последний, впрочем, Чхве осознавал, скорее, как угрозу традиционному дальневосточному обществу — вести об «опиумных войнах» и произволе европейцев в Китае навели его на мысль о том, что проникновению европейской идеологии в Корею нужно поставить заслон. Однако официальное неоконфуцианство, скомпрометированное в народных глазах как идеология коррумпированной янбанской верхушки, такой роли явно выполнить не могло, а буддизм и даосизм казались слишком абстрактными для решения наболевших корейских проблем. Все это привело Чхве к идее создания новой религии, способной спасти страну и мир от зол — коррупции, административного хаоса, безжалостной эксплуатации, жесткого неравенства и «нашествия западных варваров». В соответствии с канонами корейской религиозной жизни, тексты тонхак описывают основание нового вероучения как «откровение свыше», пришедшее к Чхве после долгих, томительных постов и молитв. Главным в якобы полученном Чхве от верховного небесного божества Хануллим «откровении» был тезис о природном равенстве всех людей, каждый из которых метафизически «тождественен Небу» (иннэчхон). Идея о природе (сон) человека как тождественной метафизическому Небесному принципу (ли) уже существовала в неоконфуцианской догматике, но Чхве наделил ее новым смыслом, подчеркивая, что новое вероучение упраздняет в религиозном смысле, в том числе, сословные различия между людьми. Неоконфуцианские догмы, признавая универсальное равенство человеческой природы, идеологически освящали в то же время сословные различия через доктрину о «изначальном неравенстве человеческих способностей». Против этого тезиса и было направлено новое учение. Хорошо известен в традиции тонхак эпизод с освобождением Чхве его двух домашних рабынь после получения им «откровения» — рабство признавалось несоответствующим «небесному достоинству» человека. Впрочем, от других янбанов Чхве подобного милосердия не требовал и за немедленное упразднение сословных различий не выступал, довольствуясь установлением в той или иной степени эгалитарных порядков лишь в рамках общин своих последователей. Учениками Чхве становились как разорившиеся сельские янбаны, так и простолюдины, и даже рабы — картина, для неоконфуцианской традиции немыслимая. Надсословный характер и явные эгалитаристские тенденции в учении Чхве отражали чаяния сельского простонародья, видевшего в янбанских привилегиях основу для чиновного произвола и вымогательства. Из популярного даосизма Чхве заимствовал — и развил — идею о циклическом характере периодов расцвета и упадка в обществе, объявив, что «мир зла» идет к закономерному концу и вскоре сменится «раем на земле». Чтобы подготовиться к грядущим космическим и социальным переменам, люди должны были, по мысли Чхве, практиковать традиционные конфуцианские добродетели (уважение к старшим, преданность друзьям, и т. д. — в этой области Чхве остался консерватором), а также повторять магические формулы, способные обезопасить их от бушующего вокруг зла и насилия. Такое необычное сочетание конфуцианского морализма с элементами даосско-шаманской магии отражало пестрый социальный состав последователей нового «пророка». Мистик по натуре, Чхве не был революционером и не выдвигал конкретных социально-политических требований — «рай на земле», по его мысли, должен был наступить независимо от действий людей, которым предписывалось, прежде всего, неустанное моральное самосовершенствование. Однако распространение во всех слоях общества южных провинций Кореи ячеек последователей Чхве (чопсо), с их проповедью надсословного сплочения и взаимопомощи вызвало понятную тревогу у властей. Чхве несколько раз арестовывали, и в 1864 г. он был по приказу двора публично казнен в городе Тэгу как «еретик и смутьян». Казнь, в которой последователи Чхве видели мученичество за веру, лишь увеличила популярность нового учения. Ячейки тонхак, отличавшиеся дисциплиной и взаимовыручкой, стали к началу 1890-х годов важнейшей формой самоорганизации сельского общества южной части Кореи, организуя отпор коррумпированным чиновникам, помогая голодающим и больным, и т. д. До середины 1890-х годов деятельность этих ячеек в целом носила мирный характер, но к 1894 г. ухудшение экономической ситуации и новые витки чиновного произвола, переполнившие чашу терпения крестьянства, превратили «альтернативную религию» простонародья в идеологическое знамя крестьянской войны.
В хаотической обстановке начала 1890-х годов у местной администрации начало формироваться впечатление, что именно тонхак стоит за непрекращающейся серией волнений, мятежей и бунтов. Преследования сторонников запрещенной религии приобрели крайне ожесточенный характер; во многих случаях коррумпированные администраторы специально обвиняли местных богачей в «сочувствии еретикам», чтобы принудить их вносить крупные суммы в качестве отступного. В сложившейся обстановке сход лидеров ячеек, собравшийся в начале 1893 г. в уезде Самне (провинция Северная Чолла), потребовал от правительства легализации учения и официальной реабилитации Чхве Джеу, видя в этом единственный способ прекратить гонения. Те же требования выдвинул и второй сход весной 1893 г., но оба раза безо всякого положительного отклика со стороны властей. К середине 1893 г. лидеры ячеек разделились на две группы — высшее руководство (в том числе духовный наследник основателя учения, верховный лидер тонхак Чхве Сихён) предлагало продолжать петиционную кампанию и делать упор на мирную проповедь учения, в то время как ряд местных лидеров из уездов, особенно страдавших от коррупции и произвола, желал начать вооруженную борьбу с чиновными насильниками, а также изгнать из страны «японских и западных варваров». В какой-то мере можно сказать, что последняя группа стояла в безвыходной ситуации. Рядовые члены секты — разоряемые властью крестьяне — требовали от местного руководства секты решительных действий, и лидерам ячеек (зачастую выходцам из пришедших в упадок янбанских семей) приходилось волей-неволей бросать ненавистным народу администраторам открытый вызов.
Непосредственной причиной для массового выступления тонхаков послужили действия начальника уезда Кобу (провинция Северная Чолла) Чо Бёнгапа, «прославившегося» взиманием с крестьян грабительских «дополнительных налогов» за использование дамбы и водохранилища, построенных крестьянским же трудом, а также арестами и пытками деревенских богачей с целью выколачивания выкупа. Отчаявшиеся в возможности избавиться от чиновного грабителя законным путем, местные тонхаки, во главе с лидером ячейки, сельским учителем из разорившихся янбанов и талантливым поэтом Чон Бонджуном (1854–1895), напали на уездную управу, расправились с самыми ненавистными приспешниками вымогателя, освободили из тюрьмы его жертв, а также раздали награбленное правителем уезда зерно голодающим беднякам (15–20 февраля 1894 г.). После этого вооруженный отряд тонхаков ушел в горы, встав, таким образом, на путь открытого противостояния с властями. Поняв, что крестьян довела до бунта коррупция, правительство отстранило Чо Бёнгапа от должности, тем самым выполнив основное требование восставших. Однако присланный в качестве «следователя по факту возмущения» (анхэкса) крупный сановник Ли Ёнтхэ (1854-?) увидел в тонхаках «банду бунтовщиков» и применил к населению Кобу жесткие репрессии, казни без суда семьи ушедших с Чон Бонджуном в горы участников бунта, а заодно обогащаясь на имуществе казненных. Бессмысленная жестокость была последней каплей, переполнившей чашу терпения крестьян провинции Северная Чолла. Призвав всех лидеров ячеек тонхак в окрестных уездах к оружию, Чон Бонджун вновь занял со своим отрядом Кобу и изгнал оттуда правительственную администрацию. Его примеру последовали ячейки тонхак уездов Тхэин, Муджан, Чонып, Пуан и ряда других. Под контролем восставших оказалась значительная часть провинции Северная Чолла. Выбрав Чон Бонджуна верховным командующим и двух других популярных вожаков, Сон Хваджуна и Ким Гэнама, его помощниками, повстанческая армия провозгласила своей целью «истребление коррупционеров, изгнание варваров, умиротворение народа и помощь государству» и начала расширять сферу своего контроля. Конечной целью повстанцев был поход на столицу. Как считают некоторые историки, часть руководителей восставших первоначально думала вернуть к власти Тэвонгуна, считавшегося «истинно кофуцианским» правителем и уважаемого за попытки борьбы с коррупцией.
Перед лицом относительно организованной, дисциплинированной, и поддерживаемой большей частью населения армии восставших (около 10 тыс. человек) правительственные войска проявляли полную беспомощность, терпя одно поражение за другим. Из отборных столичных частей, посланных на подавление мятежников, еще до начала решающих схваток бежало более половины солдат, не желавших рисковать жизнью ради вымогателей и коррупционеров. После того, как повстанцы в конце мая 1894 г. заняли центр провинции Чолла, город Чонджу, ряд представителей клана Минов (прежде всего известный тесными связями с Юань Шикаем сановник Мин Ёнджун), опасавшихся того, что на них будет возложена ответственность за хаос и коррупцию, которые довели массы до восстания, высказался за обращение к помощи китайских войск. Несмотря на возражения более дальновидных сановников, предвидевших, что вооруженное вмешательство Китая может привести к интервенции других держав и новой вспышке борьбы за гегемонию на Корейском полуострове, правительство Коджона, верное средневековым представлениям об «опоре на старшее государство», послало цинским властям официальную просьбу о присылке воинского контингента. Ли Хунчжан, недальновидно считавший Японию слабым государством, неспособным всерьез покуситься на Корею, счел ситуацию хорошим предлогом для укрепления китайского влияния в Корее и, не ожидая никаких последствий, санкционировал посылку войск. 9-12 июня 1894 г. более 2 тыс. китайских солдат высадились на берег Асанского залива на западном побережье Кореи. Тем самым, само того не ведая, цинское правительство совершило роковой шаг, ставший в итоге предлогом для вооруженного вмешательства Японии в корейские дела и, в конце концов, японо-китайской войны 1894–1895 гг.
Вести о прибытии китайских солдат застали повстанцев врасплох, внеся в их ряды смятение. Хотя восстание уже распространилось и на соседние провинции Кёнсан и Чхунчхон, было ясно, что с вооруженной современным оружием китайской армией корейские крестьяне — имевшие в своем распоряжении в основном мечи, пики, луки со стрелами и устаревшие ружья — не справятся. Осознавая серьезность положения, руководство восставших сразу же вступило в переговоры с осадившими Чонджу правительственными войсками и заявило о готовности сложить оружие на определенных условиях. Условия эти можно разделить в целом на две группы. Во-первых, требуя запрета на вымогательство, искоренения коррупции, снижения официальных налоговых норм и т. д., крестьяне стремились, по сути, восстановить традиционные порядки в несколько более приемлемой для них форме. Во-вторых, требуя запрета на вывоз зерна из страны и проникновение японских торговцев во внутренние районы, крестьяне желали оградить традиционное полунатуральное хозяйство от разрушающего воздействия мирового рынка. Ряд второстепенных требований имел характер своеобразной «реакционной крестьянской утопии» — так, восставшие желали демонтировать телеграфные линии. Командир правительственных войск Хон Гехун (?-1895) принял все требования, после чего между ним и повстанцами 11 июня 1894 г. было заключено так называемое Чонджуское соглашение, предусматривавшее, что те преобразования, которые требовали восставшие крестьяне, будут осуществляться совместно правительственными чиновниками и лидерами тонхак. После этого отряды тонхаков разошлись по родным уездам, располагая теперь преобладающим влиянием в общественно-политической жизни на местном уровне и возможностью осуществить на практике свои требования. Государственная администрация на местах, полностью парализованная восстанием, в основном соглашалась на сотрудничество с руководством тонхак, всеми силами стараясь сохранить хотя бы остатки своего влияния.
После заключения соглашения все 53 уезда провинции Чолла оказались под контролем чипкансо («управлений по поддержанию порядка») — органов самоуправления тонхаков, с которыми сотрудничали представители государственной власти. На уровне провинции администрацию тонхак представляло тэдосо — центральный орган повстанческой администрации. Не имея квалифицированных кадров для управления, чипкансо, как правило, привлекали к работе низших местных чиновников (сори) и янбанов, не запятнавших себя коррупцией и насилиями в особенно крупных масштабах, при условии принятия ими религии тонхак. Деятельность чипкансо носила компромиссный характер. С одной стороны, лидеры тонхак строго следили за справедливым расчетом налогов, делали все для предотвращения коррупции, конфисковали имущество наиболее ненавистных народу насильников. Запрещена была на территории провинции и торговая деятельность монополистов-побусанов, разорявшая деревенских торговцев. С другой стороны, лидеры чипкансо — многие из них были выходцами из сельских янбанских семей — строго следили за соблюдением порядка, препятствовали самосудам и грабежу имущества богачей деклассированными элементами деревни. Как сам Чон Бонджун, так и большинство его соратников считали себя верными подданными Коджона, выполнившими долг истинного конфуцианца — очистку местной администрации от «мелких людишек» (коррумпированных элементов). Лишь очень немногие из лидеров тонхакских отрядов — в основном за пределами провинции Чолла — видели свой идеал в низвержении чосонской династии и установления власти нового, тонхакского правителя. В основном тем конкретным идеалом, который чипкансо пытались осуществить на практике летом 1894 г., была реформа местного управления и введение традиционной налоговой эксплуатации крестьянства в более-менее допустимые для самих крестьян рамки. Став «властью», тонхакские лидеры в основном пытались вести себя как «образцовые», в конфуцианском смысле этого слова, чиновники — заботливые в отношении народа, преданные правителю и династии. Тот факт, что часть из них была выходцами из крестьян, а сами тонхакские общины включали членов всех сословий, способствовал некоторому размыванию сословных различий. Однако бытующее в корейской левонационалистической историографии со времен колониального периода мнение о том, что тонхаки якобы требовали — и проводили в жизнь — полную отмену сословных различий, противоречит известным историкам фактам. Религиозное равенство между верующими различного сословного происхождения не переходило в контролируемых тонхаками районах в полную отмену сословных норм в светской жизни: те из янбанов, кто не был обвинен в коррупции, сохраняли свое привилегированное положение и землю. Наступление сословного равенства виделось многим тонхакам делом будущих времен, когда наступит «рай на земле», а не целью социально-политических преобразований.
Деятельность тонхаков по реформе местной власти имела, в определенной мере, прогрессивное значение. Останься провинция Чолла под контролем чипкансо на более продолжительное время, положительный эффект от ликвидации коррупции, вымогательства и гильдейских торговых монополий мог бы сказаться на укреплении крестьянского хозяйства, помочь росту местной торговли и предпринимательства. Реально от реформ чипкансо больше всех выиграли богатые крестьяне, чьему имуществу более не угрожала коррумпированная власть. Однако желание тонхаков защитить местный рынок от японских торговцев было явно неосуществимо — Корея уже была опутана сетью неравноправных договоров, разорвать которую могла лишь современная военная сила, которой не было ни у повстанцев, ни у режима Коджона. Кроме того, идеология тонхак, при всех свойственных ей религиозно-эгалитаристских устремлениях, не выходила за рамки конфуцианского мировоззрения в широком смысле слова, представляя собой своеобразный религиозный вариант конфуцианства, популяризированный через синтез с даосской и шаманской магией. Равными тонхаки были лишь внутри религиозной общины, как почитатели верховного небесного божества и провозвестники грядущего «рая на земле»: вне общины от них требовалось неукоснительно проявлять уважение к старшим, быть преданными государю, бороться с «западными ересями» (католичеством и протестантизмом). Последние обвинялись тонхаками, в частности, в «аморальном упразднении жертвоприношений предкам», в результате чего якобы «души предков становятся одинокими и голодными». Одним словом, называть конфуцианский лозунг Чон Бонджуна «Защитим нашего государя, изгоним варваров» символом «раннего популярного национализма», как это делает левая националистическая историография в Южной Корее в наши дни, означает принимать желаемое за действительное, подстраивая реалии корейской истории под заранее заданные схемы. Тонхаки — отказывавшиеся воевать с армией Китая, «старшего государства», а затем и помогавшие ей в ходе китайско-японской войны (см. ниже), — оставались на конфуцианских позициях и видели Корею частью дальневосточного «цивилизованного мира», а вовсе не «нацией» в современном смысле этого слова. Консерватизм тонхаков и явно утопические элементы в их мировоззрении сыграли свою роль в изоляции восставших от умеренных реформаторов в среде столичной бюрократии, выступивших в конце концов союзниками японских интервентов в подавлении восстания.
б) Японская интервенция, китайско-японская война и второй этап крестьянской войны
Высадка китайских войск в Корею представила Японии прекрасную возможность начать давно планировавшееся вытеснение Китая с Корейского полуострова. Стремясь любым путем — в том числе и через вооруженное столкновение — вытеснить Китай из Кореи и превратить последнюю в зависимое государство (протекторат), японские власти преследовали несколько целей. Во-первых, они желали вытеснить с Корейского полуострова китайский капитал, успешно конкурировавший с японским в экспорте в Корею фабричных товаров. Во-вторых, Корея должна была стать поставщиком в Японию дешевого риса и других сельскохозяйственных продуктов, потребность в которых на японском внутреннем рынке резко увеличивалась в связи с быстрым ростом населения и урбанизацией. В то же время планировалось и массовое переселение в Корею деревенской и городской бедноты с целью уменьшения социальной напряженности в самой Японии. В-третьих, почти неизбежная в ходе вытеснения китайского влияния с полуострова война с Китаем должна была послужить «сплочению нации», укреплению внутренних позиций олигархии Мэйдзи в обстановке постоянных вспышек социального протеста в деревне и городе (начало 1890-х годов было отмечено плохим урожаем, ростом цен и общей обстановкой недовольства в «низах»). Важна была война и для отношений режима с влиятельными группами интеллигенции, видевшими в «экспансии на континент» способ поднять Японию до уровня колониальных держав «цивилизованного» Запада, закрепить за страной ее новый «вестернизированный» статус. Наконец, в-четвертых, правительство Мэйдзи и само стремилось, показав западному миру военные возможности «новой» Японии, ускорить пересмотр навязанных Западом в конце 1850-х — начале 1860-х годов неравноправных договоров и перейти к системе равноправных военно-дипломатических альянсов с ведущими европейскими державами. «Дальние» планы японской элиты включали и превращение Кореи в базу для экспансии в сам Китай в случае ослабления династии Цин. Немедленная колонизация Кореи не являлась непосредственной целью войны — к 1894 г. у Японии не было ни достаточных средств, ни опыта, ни необходимой базы поддержки внутри значительной части корейского правящего класса. Однако ясно было, что включение Кореи в японскую сферу интересов, о котором любили рассуждать в середине 1890-х годов видные японские политики и интеллектуалы, могло быть также и промежуточным шагом к полной колонизации полуострова.
Подготовка к «большой войне» будущего шла полным ходом уже с начала 1880-х годов. В 1883 и 1889 гг. был радикально пересмотрен закон о воинской повинности и отменен ряд отсрочек и освобождений, что увеличило мобилизационные ресурсы в два с половиной раза. Сухопутные войска были реформированы по немецкой системе, для преподавания в военных академиях и консультационной работы в Генеральном Штабе приглашены ведущие немецкие офицеры. В Германии стажировался ряд японских военачальников, в том числе и один из будущих командующих китайско-японской войны (позже военный министр и премьер-министр) Кацура Таро. Строилась в стране и военная промышленность, к 1890-м годам значительно обошедшая китайскую по технологическим показателям и объему продукции. Собиралась разведывательная информация по Китаю и Корее — весной 1894 г. японский Генеральный Штаб был осведомлен о ситуации в лагере тонхаков значительно подробнее, чем правительство Коджона. Наконец, изданный в 1890 г. императорский «Манифест об образовании», провозгласивший «безусловную преданность императору» основой «национальной морали», стал надежной основой для индоктринизации призывников в духе милитаристского коллективизма. Превращение Японии в сильную военную державу прошло, однако, практически незамеченным для китайских властей. Ли Хунчжан был уверен, что частые конфликты правительства с учрежденным с 1890 г. парламентом делают Японию «слабой страной», совершенно не понимая схожести позиций парламентской оппозиции (Либеральная Партия) и режима в вопросах внешней экспансии. Китай был практически не подготовлен должным образом к отражению японской агрессии.
Стоило японскому кабинету получить от Китая официальное уведомление о посылке контингента в Корею (Китай был обязан заранее уведомить Японию о посылке войск в Корею согласно положениям Тяньцзиньского договора 1885 г.), как японские части стали перебрасываться в Инчхон под предлогом «защиты жизни и собственности японских подданных в Корее», причем у самой Кореи японский кабинет даже не попросил согласия. В Японии уже 5 июня была развернута Ставка Командования, велась активная техническая работа по подготовке к масштабным военным действиям.
Заключив с повстанцами Чонджуское соглашение, корейское правительство — понимавшее, что дело идет к столкновению между Японией и Китаем на корейской земле, — предложило обеим сторонам вывести войска в связи с «полным замирением» в провинции Чолла. Китай был готов вывести войска, если это сделает Япония, но возвращение к «статусу кво» совершенно не входило в расчеты японского правительства. Объявив, что восстание в провинции Чолла началось из-за «гнилости» корейской администрации, японское правительство предложило Китаю «совместно реформировать Корею», на что Ли Хунчжан ответил решительным отказом. В это время в самой Японии пресса развернула шовинистическую кампанию, требуя «во имя цивилизации изгнать из Кореи китайских варваров». Важным пропагандистским аргументом послужило, в частности, убийство Ким Оккюна в Шанхае (28 марта 1894 г.) агентом корейского правительства, совершенное с молчаливого одобрения Ли Хунчжана. Поскольку Киму было предоставлено политическое убежище в Японии, то убийство рассматривалось как «оскорбление японского флага». Корейское правительство, в отличие от Ли Хунчжана, было готово умиротворить японцев, начав реформировать местную администрацию, но японский кабинет интересовали не реформы сами по себе, а предлог для решительного столкновения с Китаем. В поисках подходящего повода для начала боевых действий они в ультимативной форме потребовали от Коджона разорвать традиционные «вассальные» отношения с Китаем. Коджон, не веривший в способность Японии разгромить Китай и считавший японские действия авантюрой, отказался. 23 июля 1894 г. японские войска, уже расположившиеся в корейской столице, захватили дворец (убив и ранив при этом более 70 корейских солдат) и, сделав Коджона практически своим заложником, отстранили от власти прокитайски настроенных членов клана Мин. Вместо них главой правительства был сделан Тэвонгун, согласившийся сотрудничать с японцами ради устранения с политической арены своих старых соперников. Корейская армия была разоружена, Сеул оказался под японским военным контролем. 25 июля Тэвонгун, под диктовку японских дипломатов, известил китайскую сторону о разрыве «вассальных отношений» Кореи с Китаем и уполномочил японские войска на изгнание с территории Кореи китайских частей. В тот же день, без объявления войны, японский флот напал на китайскую эскадру у берегов Кореи. При нападении был потоплен зафрактованный китайским командованием британский корабль, на борту которого находилось более 900 китайских солдат. Демонстративный отказ японского флота спасать тонущих китайских солдат (в результате около 700 из них погибло, остальных спасли проходившие мимо европейские суда) вызвал негодование как в Китае, так и в Европе. Китаю оставалось или эвакуировать войска из Кореи и добровольно отказаться от влияния на полуострове, или начать войну, к которой он реально не был готов. Недооценив возможности японских вооруженных сил, Китай пошел на военный конфликт с целью защиты своей традиционной сферы влияния. 1 августа 1894 г. война была официально объявлена обеими сторонами.
С самого начала войны победа сопутствовала хорошо подготовленной и быстро захватившей инициативу в свои руки японской армии. Навязав 26 августа Корее «наступательный и оборонительный союз», японское командование, получившее теперь возможность мобилизовывать корейское население на перевозку грузов и тыловые работы, быстро стянуло свои войска на север страны, где, под Пхеньяном, сконцентрировались и цинские части. Казалось бы, на стороне китайских войск было и определенное преимущество в вооружении (посланные в Корею войска были снабжены импортным оружием — крупповскими пушками и винтовками Маузера), и симпатии корейского населения. По численности японская армия под Пхеньяном (17 тыс. солдат) несколько, но не столь значительно, превосходила китайскую (12 тыс.). Однако сказалось как отсутствие профессионального опыта у цинских военачальников (конфуцианских чиновников, не получивших должным образом современного военного образования), так и плохая выучка солдат: после нескольких дней боев китайские войска сдали 16 сентября Пхеньян и вскоре в беспорядке отступили за Амноккан. Грабежи корейского населения со стороны плохо контролируемых цинских солдат вскоре свели на нет прокитайские симпатии жителей северной части Кореи. Обнаруженные японцами в Пхеньяне письма Тэвонгуна китайскому командованию, в которых этот консервативный деятель объяснял насильственный характер навязанного Корее силой «наступательного и оборонительного союза» и желал китайским войскам победы, послужили затем для японских дипломатов предлогом для того, чтобы вывести Тэвонгуна из корейского правительства и поставить у власти прояпонски настроенных политиков. На следующий день после Пхеньянской битвы подвергся разгрому на Желтом море и китайский флот. Цинская эскадра уступала японской как по численности судов (21 корабль против 27), так и по скорости кораблей (примерно на 30 %) и их огневой мощи (более чем в шесть раз). Результатом столкновения двух флотов — первой масштабной битвы современных эскадр в мировой военной истории — была потеря Китаем четырех флагманских кораблей и более тысячи матросов. После этого поражения Ли Хунчжан, опасаясь потерять и оставшиеся корабли, запретил им выходить в море, отдав его под японский контроль. Японская пресса, в которой сразу с началом войны была введена предварительная цензура, не сообщила правды о значительных потерях японской стороны (около 600 человек). Вместо этого всячески раздувалась шовинистическая истерика, регулярно публиковались преувеличенные истории о «героизме и мужестве» японских солдат. Милитаризмом оказалось заражено практически все общество, даже малочисленные протестантские группы, в принципе стоявшие на пацифистских позициях. В новой истории китайско-японская война представляет один из важных примеров воздействия массированной, хорошо скоординированной милитаристской пропаганды в контролируемых СМИ на аудиторию.
Потерпев поражения на суше и море, Цинский Китай попытался обратиться к посредничеству России, Германии и США и добиться с Японией мира на более-менее приемлемых условиях. Однако серьезных успехов эти дипломатические маневры не принесли: «державы» считали, что «умеренное» ослабление Китая даст новые возможности для навязывания слабеющей Цинской империи концессий и выгодных условий торговли. Даже Великобритания, ранее считавшая сохранение цинского влияния основой для стабильной европейской торговли на Дальнем Востоке, постепенно стала переходить на прояпонские позиции, видя слабость цинских сил и степень дезорганизации административного аппарата. Немаловажную роль в деле создания благоприятного для Японии общественного мнения на Западе играли действия японского МИДа, через посредников из числа нанятых на японскую службу граждан США и Великобритании прямо подкупавшего ряд западных информационных агентств (в частности, влиятельное английское агентство «Рэйтер»), обеспечивавшего нужное освещение военных действий во влиятельных английских и американских газетах. Глава японского МИДа Муцу Мунэмицу (1844–1897) открыто поставил своей целью предотвратить любую информацию о насилиях японской армии по отношению к китайскому населению от появления на страницах западной печати. Надо сказать, что в большинстве случаев его усилия увенчивались успехом.
Рис. 18. Восстание тонхак — карта (Источник: БСЭ. Т.22. М., 1953. С. 597)
Перейдя китайско-корейскую границу, японская армия быстрыми темпами оккупировала территорию Южной Маньчжурии, взяв 8 ноября важную крепость Далянь на полуострове Ляодун. Отвергнув попытки Китая начать неофициальные переговоры о мире, Япония решительно продолжала наступление, захватив 22 ноября порт и морскую базу Люйшунь (Порт-Артур). Взятие Люйшуня ознаменовалось резней китайского населения — погибло несколько десятков тысяч мирных жителей. Этот эпизод, получивший — несмотря на все помехи с японской стороны — определенное освещение в западной прессе, стал одним из первых предупреждений о крайней жестокости, характерной для «примерного ученика» европейского империализма — японской военщины. Следующим объектом атаки стал важнейший порт на полуострове Шаньдун, Вэйхайвэй, окончательно взятый к 17 февраля 1895 г. В битве за Вэйхайвэй японцы впервые в мировой военной истории применили такой прием, как ночная торпедная атака. Флот северного Китая (Бэйянский флот) перестал существовать: часть кораблей сдалась, часть была потоплена прямо в гаванях. Теперь, контролируя основные пункты на побережье Желтого моря, японская армия могла двигаться на китайскую столицу. Вскоре (к началу марта 1895 г.) японцы установили контроль и над внутренними районами полуострова Ляодун. Перед цинскими властями стоял выбор: или начать общую мобилизацию сил всей страны на тотальную войну с захватчиками, или же переходить к мирным переговорам с неизбежными территориальными уступками. Опасаясь роста антиманьчжурских настроений и крестьянских восстаний, цинский двор выбрал в конце концов путь компромисса за счет интересов страны. Подписанный Ли Хунчжаном и Ито Хиробуми Симоносекский договор (30 марта 1895 г.) отдавал Японии остров Тайвань и полуостров Ляодун, а также контрибуцию в 200 миллионов таэлей (300 млн. иен — сумму, в два раза превосходившую японский военный бюджет) и целый ряд привилегий в торговле с Китаем. Первая статья договора признавала расторжение традиционных «вассальных» отношений Кореи с Китаем, т. е. крах китайской гегемонии на Корейском полуострове. Подражая западному империализму, Япония практически пошла значительно дальше — до 1895 г. западные государства не требовали от Китая территориальных уступок, ограничиваясь арендой китайских береговых портов (Гонконг и т. д.). По сути, Симоносекский мир не только лишил Китай остатков внешнего влияния, но и поставил страну перед угрозой прямого раздела империалистическими державами.
Поражение Цин, приход в Корее к власти открыто прояпонского кабинета Ким Хонджипа и установление японского военного контроля над значительной частью территории страны вызвали серьезную тревогу у тонхакских лидеров, опасавшихся, что Корея может потерять государственный суверенитет. Возмущение тонхаков на местах вызывали проводимые японцами насильственные мобилизации населения на тыловые работы и перевозку военных грузов. За действиями тонхакских лидеров внимательно следили японские агенты, прикидывавшиеся «сочувствующими» восстанию и стремившиеся спровоцировать тонхаков на новое вооруженное выступление, чтобы дать японской армии и прояпонскому режиму в Сеуле «законный» предлог разгромить все движение. В частности, японская разведка подбивала тонхаков выступить под знаменем «антикоррупционных реформ», рассчитывая, что лозунг будет популярен среди населения. С другой стороны, Тэвонгун, отстраненный японцами от власти, также призывал Чон Бонджуна и близких ему лидеров восстать и тем помочь китайской армии в борьбе против японских войск. В общей атмосфере крайнего социального и политического напряжения, подогреваемого новостями о произволе японцев на корейской земле, местные ячейки тонхак в ряде провинций уже в августе 1894 г. начали нападать на японские части, расправляться с японцами и теми из местных администраторов, кто помогал японским войскам мобилизовывать корейцев на тыловые работы. К сентябрю, после того, как стало известно о поражении китайских войск под Пхеньяном, мнения в среде тонхакских лидеров разделились. Чон Бонджун считал, что в период общегосударственного кризиса разумнее сотрудничать с правительством и не давать японцам предлога для карательных акций против провинции Чолла. Однако Ким Гэнам, поддержанный большей частью местных лидеров, высказался в пользу восстания с целью изгнания японцев из страны. В конце концов, после бурных дискуссий, мнение Ким Гэнама было поддержано организацией тонхаков как целым: даже духовный лидер тонхак Чхве Сихён, в принципе возражавший против вооруженной борьбы, дал согласие возглавить новое восстание. Это объяснялось, прежде всего, ощущением кризиса в связи с победами Японии в войне против Цин — тонхакские лидеры начали всерьез опасаться, что «островные варвары» (японцы) могут аннексировать Корею и уничтожить основы конфуцианской традиции и мироустройства. Большим шоком для лидеров секты явился штурм японцами государева дворца — сакрального центра конфуцианской Кореи — 23 июля 1894 г. С тем, что для «обуздания островных варваров» необходимо как можно быстрее помочь войскам «старшего государства» (Китая), терпящим одно поражение за другим, согласилась даже очень осторожная группа духовных лидеров, возглавлявшаяся Чхве Сихёном. В октябре 1894 г. ополчение тонхакских ячеек со всей страны (по некоторым источникам, до 200 тыс. чел.) собралось под Нонсаном (провинция Южная Чхунчхон) и торжественно провозгласило начало антияпонской войны. С этого момента тонхакские группы по всей стране начали нападать на японские гарнизоны, активно разрушать строившиеся японцами в военных целях дороги и телеграфные линии. В провинциях Чолла, Чхунчхон, ряде районов провинции Кёнсан большая часть сельских районов оказалась под контролем восставших. Антияпонская направленность второго этапа крестьянской войны объясняет, почему к восставшим присоединялись как отставшие от основных частей соединения цинской армии, так и ряд конфуцианских интеллигентов и даже местных администраторов. В то же время прояпонское реформаторское правительство в Сеуле, видя в новом восстании прежде всего консервативную реакцию на реформы (о реформах этого периода см. ниже), без всяких колебаний передало корейские правительственные части в распоряжение японского карательного корпуса. Не помогли отчаянные обращения тонхакских лидеров, не желавших воевать против собственно корейских властей. Крупные землевладельцы и чиновники, составлявшие костяк прояпонского реформаторского режима, видели в тонхаках — крестьянах и разорившихся сельских янбанах — людей, совершенно чуждых им классово и идеологически, «невежд-консерваторов, способных лишь препятствовать развитию цивилизации». Опять, как и в 1884 г., реформаторское, ориентированное на Запад и/или Японию меньшинство правящего класса не побоялось пойти на союз с империалистическими силами и насилие против соотечественников ради достижения своих целей.
Хотя восставшим противостояли значительно меньшие по численности подразделения карателей — около 6 тыс. японских солдат (два батальона и два отдельных полка) и до 3 тыс. корейских (вытренированных японскими офицерами и снабженных японским оружием) — восстание было обречено на неудачу с самого начала: бамбуковые пики и фитильные ружья повстанцев никуда не годились против винтовок и полевых пушек их противников. Основная битва произошла в конце декабря 1894 г., когда несколько десятков тысяч тонхаков попытались штурмом взять центр провинции Южная Чхунчхон — Конджу. На подступах к городу, у перевала Угымчхи, они были встречены огнем японской артиллерии и полностью разгромлены в ходе продолжавшегося несколько дней ожесточенного сражения. По свидетельствам самих японцев, восставшие проявляли беспримерную храбрость, с пением магических формул штурмуя хорошо укрепленные японские позиции под залповым огнем полевых орудий. После битвы под Угымчхи японские войска и их корейские подручные, преследуя отступавшие тонхакские части, перешли к наступлению в глубь провинций Чхунчхон и Чолла, безжалостно истребляя всех, подозревавшихся в «мятеже». Их помощниками стали организованные местными крупными землевладельцами отряды «самообороны»: убедившись в крахе администрации чипкансо, местная верхушка, желавшая избавиться от любых подозрений в сотрудничестве с тонхаками и оказаться на хорошем счету у прояпонских властей в Сеуле, выступила самым рьяным преследователем «мятежников». Чон Бонджун, пытавшийся скрыться в горах, чтобы продолжить сопротивление, был схвачен и, после тщательных допросов, осужден и казнен в Сеуле. Ряд лидеров восстания (в том числе Ким Гэнам) расстреляли прямо на месте поимки — японцы опасались, что население отобьет народных вожаков по дороге в Сеул. После нескольких лет жизни в подполье, расправа настигла и духовного лидера секты Чхве Сихёна. Те из тонхаков, что сумели скрыться от карателей в горах, впоследствии слились с антияпонскими партизанскими отрядами «армии справедливости» (ыйбён) — сил традиционалистского конфуцианского сопротивления. По некоторым подсчетам, расправа, учиненная японскими войсками в ходе борьбы против восставших, унесла жизни нескольких десятков тысяч корейцев. Бессудные расстрелы, сожжение целых деревень должны были искоренить саму мысль о народном противостоянии японским оккупантам и прояпонским властям. Получилось, однако, наоборот, — жестокости карателей лишь укрепили антияпонские настроения среди крестьян, мелких торговцев и низовых слоев провинциального янбанства, вылившиеся впоследствии в несколько серий партизанских выступлений «армий справедливости» против агрессоров.
Давая общую характеристику движению тонхак, необходимо прежде всего отметить крайне сложный социальный состав его движущих сил. На различных этапах движения к нему примыкали практически все социальные слои провинциального общества, по тем или иным причинам недовольные существующим положением дел в стране — самые разные слои крестьянства, мелкие непривилегированные торговцы, сельские янбаны, и даже определенная часть конфуцианской интеллигенции и чиновничества. Всю эту пеструю по составу массу недовольных объединяли, по сути, две общие тенденции — антияпонские настроения (отчасти связанные с конфуцианским неприятием «варваров» и беспокойством за судьбы оккупированного японскими войсками государства, отчасти вызванные ухудшившейся социально-экономической ситуацией после открытия портов) и ненависть к тонкой прослойке коррумпированной высшей олигархии. В какой-то степени, объединяющим моментом был и общий контур позитивной программы — возвращение к «истинно» конфуцианской государственности, с «легкими налогами и честными чиновниками». Проблема состояла в том, что для Кореи конца XIX в., не имевшей никакой реальной возможности защитить себя от империалистической агрессии, такая программа была утопичной — ни Япония, ни западные державы не допустили бы нового закрытия корейского рынка. В реальности, столкнувшись со считавшим повстанцев «главным врагом» прояпонским режимом в Сеуле и превосходно оснащенной японской армией, разные силы в рядах тонхаков достаточно быстро заняли различные, зачастую противоположные, позиции. Часть местных янбанов, одно время сотрудничавших с движением, начала организовывать отряды «самообороны», преследуя в первую очередь местную тонхакскую бедноту, особенно ненавистную деревенской верхушке. Духовное руководство движения, поддерживаемое богатым крестьянством, часто отказывалось от сопротивления перед лицом превосходящих сил карателей, распуская ополчения по деревням и скрываясь от расправы до лучших дней. В то же время бедняцкие отряды, наиболее ожесточенно сопротивлявшиеся карателям, часто сливались потом с янбанскими «армиями справедливости» под общими антияпонскими, антизападными лозунгами. Одним словом, пестрый состав движения, очень плохое представление его лидеров и участников об окружающем мире, их наивная вера в возможность «легкого» возвращения к «хорошему» традиционному строю — все это обрекло движение на разгром. Однако громадные жертвы, принесенные тонхаками, нельзя считать напрасными. Религиозный эгалитаризм тонхакских ячеек способствовал ускоренному распаду сословной системы в провинциальном обществе. Самих тонхаков вряд ли можно назвать националистами (в их лексиконе не существовало даже термина, соответствующего понятию «нация» в современных языках), но их героическая борьба с японскими оккупантами стала впоследствии источником вдохновения для левых националистических течений. Религия тонхаков, в ореоле жертвенной гибели тысяч участников восстания, стала основой для множества новых, нетрадиционных религиозных течений в Корее XX в., стремившихся — самыми разными путями — отыскать место для более эгалитарных, коммунитарных форм жизни в жестоком мире неравенства и эксплуатации. В целом, опыт создания первой в корейской истории собственно корейской синкретической религии, а также опыт массовой народной борьбы с правящей олигархией и ее иностранными покровителями имели громадное значение для созревания в Корее современного общества.
в) Радикальные реформы «сверху»: 1894–1895 гг
Захватив 23 июля 1894 г. дворец и поставив у власти прояпонский кабинет Ким Хонджипа — ставшего сторонником реформирования страны по японской модели еще со времени своей поездки с посольством в Токио в 1880 г., но проявившего осторожность и к группе Ким Оккюна не примкнувшего, — японские власти объявили, что «освобождение Кореи от власти отсталого Китая» даст возможность начать в стране «передовые реформы». Конечно, реформы в Корее как таковые японское правительство не интересовали, о чем вполне откровенно писал шеф японского МИДа Муцу Мунэмицу в своих мемуарах. Однако они надеялись, что ускоренная перестройка Кореи на японский манер «сверху» послужит японским интересам в самых разнообразных сферах. Так, упорядочение и активизация денежного обращения в стране должны были облегчить японским торговцам скупку риса и продажу фабричных товаров. Перевод образования на европейскую систему, с ликвидацией конфуцианских образовательных институтов, должен был подорвать корни конфуцианской оппозиции закабалению страны. Поощряя строительство современной инфраструктуры (телеграф, железные дороги) и развитие горнорудного дела, японцы рассчитывали прибрать к рукам наиболее выгодные проекты. В целом, с японских позиций, реформы должны были закрепить Корею в сфере японских интересов, по возможности оторвав страну от традиционных культурных корней.
Несколько иными были планы корейских реформаторов, пришедших на японских штыках к власти. С одной стороны, видя в модернизации единственный путь выхода из затянувшегося кризиса, эта группа была готова вместе с иностранными оккупантами пойти на кровавую расправу с «антиреформистским» движением тонхак. Соотечественники-«консерваторы» представлялись ей большим препятствием для «цивилизации и прогресса», чем японские интервенты. Определенную зависимость от последних корейские «прогрессисты» считали неизбежной (видя в современном им мире множество примеров зависимой от европейцев государственности в Азии — Турция, Иран, Афганистан, и т. д.), а государственный суверенитет предполагали сохранить, балансируя между различными империалистическими державами (как это делал, скажем, Таиланд), используя противоречия между Японией, Россией, США, и западноевропейскими странами. Нейтралитет — под японским «покровительством» и с «гарантиями великих держав» — виделся этой группе самым реалистичным выходом для страны. Учитывая, что конкретных планов колонизации Кореи у Японии в 1894 г. еще не было, эти проекты нельзя считать полностью утопическими — хотя и сами их авторы отдавали себе отчет в том, что их успех зависит от международной ситуации и меньше всего — от самих корейцев. Во внутренней политике, конечные идеалы реформаторов года кабо (так их обычно называют по циклическому имени 1894 г. — года Лошади) были разнообразными. Часть из них, имевшая опыт жизни в США (Ю Гильджун, Пак Чонъян и другие), в принципе положительно относилась к демократическим принципам, но самым реальным в корейских условиях решением считала конституционную монархию, где реальная власть принадлежала бы реформистской, прозападной элите. Другая часть (в частности, сам Ким Хонджип) идеализировала японский опыт и выступала с более консервативных позиций за прочную централизованную государственность милитаристского, мобилизационного типа. Общим было, однако, принятие основ современного капитализма: «свободной» международной торговли, «свободы» частной собственности и предпринимательства, эффективной полицейской системы, гражданского общества, свободного от сословных ограничений и бюрократического произвола, и т. д. В условиях Кореи конца XIX в., где «свободными» предпринимателями могло реально стать ничтожное меньшинство населения — прежде всего крупные землевладельцы, вывозившие в Японию рис, и владельцы «административного капитала» в правительстве (прежде всего сами реформаторы), — это была классовая программа протокапиталистического меньшинства в разлагающемся традиционном обществе. Естественно, что реформаторы — сами выросшие в атмосфере традиционной конфуцианской культуры — пытались «подсластить пилюлю», обличая свои планы в привычные для янбанского слуха формулировки. Так, «свободная торговля» именовалась «великим принципом Поднебесной», полицейская система должна была ввести страну в «эру великого спокойствия», а «крепкий хозяин» сравнивался с «книжником, неустанно преумножающим свои познания». Однако сути реформаторской программы это не меняло.
Ситуация, когда современные институты устанавливались путем вооруженного насилия «сверху» и «извне», руками опиравшегося на иностранную армию элитарного меньшинства, — вообще характерная для колониальных и полуколониальных обществ — оказала серьезное негативное влияние на историю Кореи в следующем, XX, столетии. Презрительное отношение к массе населения как к «консервативным невеждам», объекту преобразований, проводимых «пионерами современности» во власти, стало впоследствии социально-психологической основой диктаторских, антидемократических методов, к которым столь широко прибегали и прибегают постколониальные режимы на обеих половинах Корейского полуострова. В обиход власти стали входить с того времени «спокойное» отношение к «неизбежным потерям» (истребление японской и корейской армиями десятков тысяч корейских крестьян в ходе подавления восстания тонхак даже не привлекло особого внимания реформаторов), привычка довольствоваться подчиненным положением по отношению к иностранным «покровителям», и т. д. В то же время нельзя отрицать, что реформаторские планы — каковы бы не были методы их осуществления и социально-психологический характер движущих сил реформ — были направлены, в том числе, и на решение давно назревших проблем, столь долго игнорировавшихся режимом клана Минов. Так, отмена сословных привилегий и борьба с коррупцией, в принципе, соответствовали интересам и чаяниям большинства населения. Однако грубый, насильственный характер реформ, вместе с авантюристическими акциями японских покровителей нового режима, сыграл в итоге решающую роль в отчуждении большинства населения от преобразований и привел ряд реформаторов к трагическому концу.
Первым этапом преобразований считается период с июля по октябрь 1894 г., когда кабинет Ким Хонджипа издал более 210 указов по реформам в самых разных областях. Указы разрабатывались особым государственным органом — Верховным Консультативным Советом по Гражданским и Военным Делам (Кунгук кимучхо) — находившимся под контролем реформаторов. Со стороны самой радикальной проамериканской фракции были даже предложения превратить этот Совет в парламент западного образца, но они были отвергнуты. Разработанные Советом и принятые кабинетом указы доставлялись на подпись к Коджону, самостоятельной роли в реформах не игравшему. Японское вмешательство в деятельность реформаторов осуществлялось в основном через японских «помощников» при Верховном Консультативном Совете и путем личного давления на Ким Хонджипа и его коллег, и было на этом этапе относительно слабым — основное внимание японские власти уделяли войне с Китаем.
Вторым этапом реформ считают период с октября-декабря 1894 г. по октябрь 1895 г. Начало этого периода характеризуется усиленным вмешательством с японской стороны, главным проводником которого был назначенный с октября 1894 г. новым японским посланником в Сеул Иноуэ Каору, тогдашний министр внутренних дел и один из самых авторитетных деятелей режима Мэйдзи. С победой над китайскими войсками под Пхеньяном и переносом военных действий на китайскую территорию, японская верхушка решила, что Корея уже не уйдет из сферы японского влияния, и принялась за перестройку структур власти в Сеуле в соответствии со своими интересами. Видя в Тэвонгуне и консервативном клане государыни Мин главное препятствие на пути установления японского контроля над страной, Иноуэ потребовал от Коджона перехода к «единовластию государя» (т. е. полного отстранения отца и жены от власти) и включил в состав кабинета Ким Хонджипа вернувшегося из Японии Пак Ёнхё — организатора неудачного переворота 1884 г. Иноуэ надеялся, что Пак Ёнхё, проживший в Японии десять лет в качестве политического беженца, лично близкий к японскому руководству и ненавистный клану Минов, будет послушным орудием в японских руках. Кроме того, во все министерства были посланы японские «советники» (всего около 40 человек), призванные контролировать ход преобразований в деталях. Верховный Консультативный Совет был упразднен. Коджон был вынужден принять требования Иноуэ в полном объеме и дать 7 января 1895 г. торжественную клятву (хонбом) из 14 пунктов, где, в частности, навсегда отвергалась зависимость от Китая и запрещалось всякое вмешательство в государственные дела со стороны родственников государя. В ситуации, когда финансы корейского правительства были полностью расстроены, Коджону были навязаны два японских займа (130 тыс. и 3 млн. иен) под высокие проценты, под залог доходов с корейских таможен. В обмен на займ Япония получила ряд концессий, в частности, на строительство железной дороги Пусан-Сеул, на разработку рудников, и т. д. Корейская армия оказалась под контролем японских офицеров — «военных советников». В целом, страна практически становилась японским протекторатом.
Ситуация, однако, резко поменялась после событий апреля-мая 1895 г., когда вмешательство России, Франции и Германии, инициированное Россией (т. н. «Тройственная интервенция»), вынудило японскую сторону пересмотреть условия Симоносекского мира и отказаться от аннексии Ляодунского полуострова. С общим укреплением российского влияния на дальневосточные дела изменилась и расстановка сил в корейской политике. Как консерваторы из клана Минов и близких ему группировок, которых Иноуэ собирался устранить с политической арены, так и проамериканские реформаторы, недовольные засилием в кабинете прояпонских сил, начали сближаться с российскими дипломатами и открыто просить о помощи России в освобождении от власти японских ставленников. Консолидации антияпонских сил и их сближению с российскими дипломатами немало способствовали и незаурядные политические таланты российского посланника в Сеуле, К. И. Вебера, сумевшего наладить взаимодействие с американскими представителями и завоевать симпатии проамериканской группировки. Вскоре Пак Ёнхё, ставшему мишенью для резкой критики, пришлось вновь искать политического убежища в Японии, а в руководимый тем же Ким Хонджипом новый кабинет (перестановки в правительстве произошли в июне-июле 1895 г.) вошли в немалом числе политики, близкие к российской и американской миссиям (Ли Ванён, Ли Бомджин, и др.). Правительство собралось расформировывать находившиеся под японским контролем воинские части, обоснованно сомневаясь в их надежности. Из-под ног японцев в Сеуле уходила почва. В этой обстановке новый японский посланник в Сеуле, Миура Горо, с полного одобрения своего начальства решил прибегнуть к «чрезвычайным мерам». Взяв в союзники Тэвонгуна, недовольного усилением клана Минов за счет альянса с российскими дипломатами, он организовал 8 октября 1895 г. нападение контролируемых японцами корейских частей и банд японских авантюристов на государев дворец с целью убийства государыни Мин — главного антияпонского деятеля в корейских политических кругах. Убийство, совершенное с дикой жестокостью — было одновременно перебито множество охранников дворца и женщин из государева гарема, а изуродованное тело самой государыни облили бензином и сожгли на месте преступления — вызвало шквал международных протестов, что вынудило японский МИД отозвать Миуру и устроить даже комедию «суда» над ним (естественно, его оправдали). Но главное было сделано — запуганный Коджон оказался под полным контролем японцев, в охраняемом прояпонскими корейскими частями дворце. Из кабинета Ким Хонджипа были вычищены антияпонски настроенные деятели, и реформы по указке японских «советников» пошли так, как они шли до мая-июня 1895 г.
Рис. 19. Фото корейской придворной дамы в парадном облачении. По одной из версий, на этой фотографии — сама государыня Мин.
Третий этап реформ — с 8 октября 1895 г. по 11 февраля 1896 г. — ознаменовался рядом радикальных перемен, призванных еще более приблизить страну к японской модели. Был, по примеру Японии, упразднен традиционный лунный и введен солнечный грегорианский календарь, издан указ об основании государственных начальных школ современного типа. Наконец, с ноября 1895 г. правительство приказало всем мужчинам-корейцам отказаться от традиционной прически (в старой Корее волосы заплетались в «шишечку» на затылке — сантху) и перейти на европейскую стрижку. Указ этот был издан по образцу перемен в прическе в Японии периода Мэйдзи, но прояпонские реформаторы совершенно не учли того, что в корейской культуре конфуцианские традиции, не позволявшие стричь волос и бороды (волосы на голове считались «даром родителей», и стрижка была нарушением «долга сыновей почтительности»), лежали гораздо глубже, чем в японской. Указ, проводившийся в жизнь грубо насильственным, оскорбительным для человеческого достоинства путем (бороды и волосы стригли вооруженные солдаты у городских ворот), сыграл роль последней капли, переполнившей чашу терпения янбанства, и без того ненавидевшего японцев и их присных за убийство «матери страны» — государыни Мин. По всей Корее поднялись знамена «армий справедливости» — янбанских ополчений, уничтожавших японцев и прояпонски настроенных корейцев на местах и готовившихся идти на столицу для расправы с кабинетом Ким Хонджипа. К январю 1896 г. административный контроль на местах в большинстве провинций страны принадлежал восставшим, которых поддерживало большинство населения. В стране нарастал хаос, практически не собирались налоги. Видя, что реформы Ким Хонджипа закончились провалом и боясь, после гибели жены, и за собственную жизнь, Коджон наладил связь с российской миссией и пошел на решительную акцию против японцев и их ставленников. 11 февраля 1896 г., в женском паланкине (который дворцовый караул не имел права досматривать) Коджон бежал в российскую миссию, где объявил о роспуске кабинета Ким Хонджипа, сразу же вынес самому Ким Хонджипу и его министрам смертные приговоры, и приостановил действие ряда изданных кабинетом указов (в том числе и злополучного указа о стрижке волос). Как только весть об успешном бегстве Коджона в российскую миссию (это событие известно в корейской историографии как агван пхачхон) и смертном приговоре прояпонским министрам разнеслась по столице, ликующие толпы тотчас же привели приговор в исполнение, буквально растерзав на куски Ким Хонджипа и тех из его коллег, кто не успел или не захотел бежать в Японию. Для реформ, проводившихся на иностранных штыках, грубо насильственным, оскорбительным для большинства населения путем, это был закономерный результат.
Какие новшества несли стране те 600 с лишним реформаторских указов, что приняли сменявшие друг друга кабинеты под руководством Ким Хонджипа? Прежде всего, в соответствии с результатами китайско-японской войны, была торжественно провозглашена независимость Кореи от Китая, запрещено использование китайских «эр правления» в официальных документах и впервые в истории страны разрешено издание официальной документации с использованием корейского алфавита. В корейских школах ввели отдельное преподавание корейской истории (ранее считавшейся лишь дополнением к истории Китая и конфуцианской философии), а даты в учебниках и правительственных документах стали давать, используя «чосонскую эру» — с года основания династии. Эти меры можно считать началом насаждения в Корее «национализма сверху» — государственнических представлений о Корее как независимом национальном государстве со своей, непохожей на общерегиональную (китайскую конфуцианскую), культурой. Однако следует отметить, что переход корейской интеллигенции с конфуцианских на современные националистические позиции занял достаточно долгое время (и, в определенной степени, остался незавершенным вплоть до сегодняшнего дня). Традиционная интеллигенция — такие известные вожди «армий справедливости», как конфуцианский ученый Лю Инсок (1842–1915), например, — не отказалась от представлений о Китае как «центре цивилизации» вплоть до колониального времени. В этой среде крайне крепки были и представления о знании литературного китайского языка как синониме образованности, пренебрежительное отношение к корейскому алфавиту. С другой стороны, «новая» интеллигенция — воспитанная в Японии (куда архитекторы реформ 1894–1895 г. послали около 200 студентов на учебу за государственный счет) или в миссионерских школах в Корее (с которыми государство с 1894 г. заключало контракты, принимая ежегодно определенное число сведущих в иностранных языках выпускников на службу) — часто отличалась «компрадорским» пренебрежением к родной стране, крайним евроцентризмом или же сильными прояпонскими симпатиями. Как и в большинстве полуколониальных обществ, где отсутствовала сильная буржуазная государственность, формирование «официального» национализма в Корее шло медленно и непросто.
Далее, бюрократическая система была перестроена по японскому образцу — традиционные институты (шесть министерств и различные ведомства) были перестроены в семь министерств современного типа (финансов, образования, обороны, внутренних дел, иностранных дел, и т. д.), верховным государственным органом стал кабинет министров (нэгак), а все многочисленные старые дворцовые ведомства были сведены в одно Ведомство Двора со строго определённым и гласным бюджетом (цивильным листом). Все налоговые полномочия сконцентрировались у подчиненной Министерству финансов налоговой службы, взыскивавшей теперь все налоги только в денежной форме («рисовый налог» ушел в прошлое). Составляемый Министерством финансов ежегодный государственный бюджет стал, наконец, достоянием гласности. Эти реформы способствовали ликвидации многих традиционных злоупотреблений в налогообложении, что в какой-то мере снизило налоговое бремя крестьянства. Однако, с другой стороны, перевод всех налогов в денежную форму означал новые нагрузки для полунатурального крестьянского хозяйства — необходимость продавать часть урожая на рынке, часто перекупщикам и спекулянтам по заведомо заниженным ценам. В итоге, выиграли лишь уже встроившиеся в рыночные структуры богатые крестьяне, а кризис бедняцких хозяйств был усугублен. Перед угрозой потери социального статуса встали и многочисленные конфуцианские бюрократы, уволенные со службы в процессе реорганизации министерств. Особенно сильно сокращения ударили по мелким провинциальным чиновникам — примерно три четверти из их числа (16 тысяч из 22 тыс.) не нашли себе места в новой, рационализированной системе местного управления. Многие из них вскоре пополнили ряды «армий справедливости». Несомненно, новая бюрократическая система выигрывала по сравнению со старой в эффективности и использовала ряд достижений развитых стран. Так, была отменена традиционная система круговой поруки для родственников, формально запрещены судебные пытки (в реальности их продолжали использовать, особенно в «политических» делах), создано внешне независимое судопроизводство, введен принцип состязательного процесса. Однако в то же время японская модель, использовавшаяся реформаторами, была далека от демократических идеалов. Скажем, полиции было дано множество чрезвычайных полномочий (вплоть до права «следить за домашней гигиеной», использовать телесные наказания во внесудебном порядке и на месте запрещать публичные собрания и шествия), а вот старая система Государственных Цензоратов, ограничивавшая в какой-то степени произвол представителей власти, была ликвидирована. Сложно говорить и том, что новая система отвечала требованиям социальной справедливости. Так, ликвидированы были конфуцианские экзамены на чин (кваго), а заодно и монопольное право янбанов на государственную службу (о практическом упразднении сословной системы см. ниже). Однако теперь поступление на службу стало зависеть или от министерской рекомендации (для высших чиновников), или от успешной сдачи экзаменов по «современным наукам» (география, математика, и т. д.). Практически это означало, что бюрократическая система стала монополией богатых землевладельцев и торговцев, «компрадорской» элиты, имевшей связи в правительственных кругах и деньги на то, чтобы дать детям современное образование. Во многих государственных институтах ведущую роль играли иностранные специалисты (из них, например, состоял почти весь руководящий состав таможни).
В сфере экономики новая власть стремилась прежде всего упорядочить денежное обращение, чтобы облегчить уплату налогов в денежной форме. Было решено, что Корея будет чеканить серебряные деньги и использовать медь и никель в качестве разменной монеты. Однако вскоре выяснилось, что достаточными запасами серебра правительство не располагает, и чеканка монеты ограничилась, в основном, медными и никелевыми деньгами. Нажим со стороны японских властей, а также нехватка собственно корейских денег и недоверие население к корейской валюте вынудили власти разрешить хождение иностранных — т. е. прежде всего японских — денег по всей стране по их нарицательной стоимости. Курс новой корейской валюты был привязан к иене. Таким образом, на всю страну распространилась ситуация, существовавшая и ранее в «открытых» портах, где основной валютой были иены. Легализация иностранной валюты обогатила японских торговцев и корейских компрадоров, сделав в то же время страну в финансовом отношении практически колонией Японии. В денежном обращении продолжала господствовать неразбериха: наряду с японскими и корейскими деньгами, в стране ходили серебряные мексиканские доллары, цинские таэли, а на северо-востоке — и российские рубли. Это не могло не стать серьезным препятствием для накопления капитала у корейских предпринимателей. Стремясь стимулировать развитие современного капитализма в стране, власти разрешили основание частных банков (первый из них, Хансонский Банк, начал работу в 1897 г.), но самым надежным местом для вложения средств продолжали считаться японские и гонконгские банки. Вывоз капитала — прежде всего прибылей японских торговцев и корейских компрадоров — из страны шел по-прежнему. Разумным по замыслу можно считать такое мероприятие реформаторов, как унификация традиционных мер веса, длины и объема, что было призвано облегчить торговлю рисом. Раньше одни и те же меры имели различные стандарты в каждой провинции — а иногда различия наблюдались даже на уровне уездов и деревень, — что крайне усложняло работу оптовых торговцев на общекорейском рынке. Однако в реальности, принятие правительством единых стандартов мало повлияло на местную практику — традиционные меры веса и объема толкуются в различных регионах по-разному вплоть до сегодняшнего дня.
Эпохальными для страны были предпринятые реформаторами социальные преобразования. Стремясь, по японскому примеру, покончить с сословным делением, новые власти отменили исключительные привилегии янбанов на государственной службе, упразднили старые законы о монопольном праве янбанства на отдельные виды одежд и головных уборов и разрешили отставным чиновникам заниматься предпринимательством, тем самым разрушая янбанское представление о торговле как «презренном» занятии. Совокупность этих мер означала, на практике, юридическую ликвидацию янбанства как сословия. Однако отказ от сословных привилегий на бумаге еще не означал серьезных перемен в традиционных формах социального расслоения. Практически все реформаторы сами принадлежали к янбанским семьям, хотя многие из них были сыновьями и внуками наложниц, что ограничивало возможности для социального продвижения в сословном обществе. Вплоть до полной колонизации Кореи в 1910 г., почти никому из бывших простолюдинов, несмотря на все декларации о ликвидации сословной системы, не удалось подняться на высокий пост. Привилегированное положение бывших янбанов сохранилось даже в колониальной бюрократии — японские генерал-губернаторы стремились не ставить бывшего янбана в подчинение к выходцу из «простой» семьи, зная, что это приведет к конфликтной ситуации. Своевластие бывших янбанов осталось характерной чертой корейской провинциальной жизни, особенно в консервативных юго-восточных районах. Таким образом, «социальная революция сверху», инициированная самими выходцами из традиционного господствующего сословия, имела сильный декларативный характер и обрекала общество на сохранение пережитков прошлого на долгий срок.
Другим важнейшим преобразованием была отмена рабства как института и запрет на торговлю людьми. Владение рабами было одной из важнейших привилегий янбанства (хотя на практике рабы могли быть и у разбогатевших простолюдинов), и отмена рабства была связана со стремлением реформаторов юридически упразднить янбанские привилегии. Освобождение рабов имело большое влияние на корейское общество, способствуя, прежде всего, активизации товаро-денежных отношений: бывшие рабы, становясь теперь слугами или батраками, требовали от хозяев жалованья в денежной форме. Однако на практике юридическое освобождение рабов не означало их уравнения с бывшими хозяевами в социальном статусе — конфуцианский консерватизм корейской провинции обрекал рабов и их потомков на бытовую дискриминацию, требовал от них «уважения и повиновения» по отношению к бывшим хозяйским семьям. Официально была отменена и дискриминация в отношении ряда «подлых» профессий — бродячих артистов, кожевенников, и служек при почтовых станциях. Однако, как и в случае с рабами, бытовая дискриминация в отношении выходцев из «подлых» семей сохранилась вплоть до конца колониального периода. Освобождение «сверху», не сопровождавшееся революционным движением на местах, означало, что реальные изменения будут непоследовательными и половинчатыми. Реформы коснулись и семейных отношений — отменены были ранние браки (мужчины получили право вступать в брак лишь с 20 лет, женщины — с 16) и старые запреты на повторное замужество вдов. Интересно, однако, что, отменив дискриминацию в отношении сыновей наложниц, реформаторы не стали отменять саму систему узаконенного многоженства — наложницы остались характерным признаком бывших янбанских семей (институт наложниц был формально отменен лишь в 1915 г. японской администрацией). В этом архитекторы реформ пошли на уступку консерваторам. В то же время многие реформы в области быта — например, указ о запрещении старых длинных курительных трубок и введении курительных трубок европейского типа, — поражают неуклюже бесцеремонным вмешательством в частные, не имевшие серьезного общественного значения вопросы. Верхом псевдопрогрессистской регламентации был, конечно, печально знаменитый указ об обязательном переходе на европейскую стрижку, в итоге спровоцировавший падение реформаторского правительства. Впоследствии этот указ был официально отменен, и исчезновение традиционной прически заняло достаточно долгое время — в бывших янбанских семьях она часто была заметна и в конце колониального периода.
Находясь под японским контролем, правительства реформаторов не имели реальной возможности предпринять реальные усилия для укрепления корейской армии. Официально Коджон объявил о намерении перейти в будущем на современную призывную систему, но в реальности призывная армия так и не была сформирована в Корее вплоть до потери независимости в 1910 г. Переформированная в 1894 г. дворцовая охрана осталась под контролем американских военных инструкторов, приглашенных в Корею в 1888 г. для преподавания в военной школе нового типа, а два батальона «столичных войск» были взяты под начало японскими офицерами. Часть солдат из этих подразделений, вымуштрованная в японском духе, была использована посланником Миура Горо во время убийства государыни Мин. До этого контролируемые японцами корейские подразделения участвовали, вместе с японской армией, в подавлении восстания тонхаков. Открыто прояпонская позиция младшего и среднего корейского офицерства из этих частей вызвала сильнейшую тревогу у Коджона, вскоре после бегства в российскую миссию передоверившего армию российским инструкторам.
Споры об оценке «реформ года Кабо» идут в корейской историографии уже давно. С одной стороны, нельзя отрицать, что за полтора года работы реформаторам удалось перенести на корейскую почву — хотя бы формально — значительную часть тех современных институтов, на заимствование и освоение которых у режима Мэйдзи ушло почти 30 лет. В этом смысле, реформы представляют собой хороший пример так называемого «ускоренного роста», характерного для развития послевоенной Южной Кореи, когда достижения развитых стран перенимаются властями в течение очень сжатого промежутка времени. С другой стороны, социальные и политические издержки «ускоренного роста» были, несомненно, огромными. Сопротивление тонхаков было подавлено с небывалой жестокостью. Неподготовленность реформ и их верхушечный характер означали долговременное сохранение пережитков сословной системы, конфуцианской идеологии, традиционного быта и семейных отношений. Наконец, в социально-экономических терминах, главный выигрыш от механического переноса модели «свободного рынка» в ее периферийной, зависимой форме в Корею достался землевладельческому, компрадорскому и бюрократическому меньшинству, а также иностранному, в первую очередь японскому, капиталу. Деформированный, антидемократический периферийный капитализм, апологетами которого фактически выступали реформаторы, обрекал массы корейского народа на обезземеливание и люмпенизацию, создавал в стране обстановку хронической социальной нестабильности, сдерживать которую могли лишь авторитарные политические структуры.
Литература
Глава 14. «Прогресс и реформы» приходят в Корею: бегство Коджона в российскую миссию, провозглашение Корейской империи, взлет и падение «Общества независимости» (1896–1898)
а) Пребывание Коджона в российской миссии (11 февраля 1896 — 20 февраля 1897 г.) — умеренная «вестернизация» сверху
Провал «реформ года Кабо» не означал коренного изменения политики Коджона и его окружения. Понимая, что лишь постепенное создание в Кореи сильной централизованной бюрократии западного типа обеспечит стабильность его режиму, Коджон продолжал осуществление преобразований, но после спровоцированной указом о перемене прически вспышки общественного негодования стремился умерить темп реформ и по возможности избегать открытых столкновений с традицией. В сфере международных отношений, правительство Кореи стремилось поначалу ориентироваться прежде всего на Россию — ибо лишь вмешательство России спасло Коджона от полного подчинения влиянию японцев и их ставленников. Однако чрезмерно активная роль в корейских делах не входила в тот момент в планы российской дипломатии — Россия была заинтересована прежде всего в укреплении своей сферы влияния в Маньчжурии и не желала обострять отношений с Японией на корейском «фронте». В связи с этим на ряд просьб, переданных Коджоном через посетившего Николая II в связи с коронационной церемонией (лето 1896 г.) личного посланника Мин Ёнхвана (займ в три миллиона йен, присылка российских войск для охраны дворца или 200 военных инструкторов для обучения корейской армии и т. д.), российская сторона или ответила отказом, или отложила определенный ответ до «тщательного рассмотрения вопроса», или же согласилась удовлетворить их частично (как мы увидим ниже, военные инструкторы были в итоге посланы в Корею — но не 200, а только около 30). Россия ясно дала понять, что она не желает превращения Кореи в сферу влияния Японии, но в то же время не рассматривает Корейский полуостров как объект первостепенного интереса. Эта позиция России была с определенным удовлетворением воспринята и японской стороной, также не готовой пока к новому вооруженному конфликту ради закрепления в Корее. Два соглашения между российской и японской стороной — «Меморандум Вебер-Комура» (подписан в Сеуле 14 мая 1896 г.) и «Протокол Лобанов-Ямагата» (подписан в Москве 9 июня 1896 г.) — закрепили баланс сил между двумя державами в Корее. Обе стороны договорились предварительно консультироваться между собой перед оказанием какой бы то ни было финансовой или военной помощи сеульскому двору и соглашались на присутствие небольших воинских контингентов друг друга (российского — для охраны миссии, японского — для охраны миссии, японских кварталов и телеграфных линий) в стране. Корея, таким образом, становилась своего рода «нейтральной полосой», что было выгодно Коджону и его окружению, получившим определенную свободу рук в деле реформирования страны. Поскольку и сами российские дипломаты в Сеуле, стремясь ограничить японское влияние в правительственных сферах, поддерживали в 1896–1897 гг. тесные дружественные контакты с американскими дипломатами и миссионерами, то и управлявший Кореей из здания российской миссии Коджон всячески демонстрировал свою благосклонность к США и активно привлекал с страну американский капитал. Среди членов нового правительства большинство составляли проамериканские реформаторы. Фактический глава нового кабинета, Пак Чонъян, в 1887–1889 гг. ездил в США с дипломатической миссией и был известен как активный сторонник сближения с Америкой. Ряд членов нового кабинета — секретарь Пак Чонъяна Ли Санджэ (1850–1927), бывшие члены посланных в США дипломатических миссий Ли Ванён (1858–1926) и Ли Хаён (1858–1919), переводчик Ли Чхэён (1861–1900), выпускник американского университета Эмори (Джорджия) Юн Чхихо и другие — хорошо владели английским языком и либо были протестантами, либо проявляли доброжелательный интерес к европейской религии и науке. Первый раз в истории Кореи к власти была допущена вестернизаторская элита. Однако сильные позиции, занимавшиеся консерваторами как в кабинете, так и в государственном аппарате в целом, крайняя ограниченность средств казны, и главное — двойственная позиция Коджона и его ближайшего окружения из клана Минов, желавших реформ, но боявшихся, что слишком радикальные преобразования могут подорвать их власть, — все это накладывало серьезные ограничения на реформистские начинания вестернизаторской части кабинета.
Рис. 20. Мин Ёнхван (1861–1905), близкий родственник государыни Мин и один из влиятельнейших политиков и дипломатов в окружении Коджона. В 1896–1897 гг. придерживался умеренно пророссийской ориентации, затем ориентировался на США и стремился ограничить распространение в Корее японского влияния через укрепление связей с европейскими государствами.
Главным препятствием на пути превращения страны в современную промышленную державу была закрепленная неравноправными договорами структура торговых отношений Кореи с Японией, делавшая первую сырьевым придатком последней и увековечивавшая отсталость периферийной корейской экономики. Ослабление политического влияния Японии после бегства Коджона в российскую миссию совершенно не отразилось на торговой зависимости Кореи от восточного соседа — Корея продолжала экспортировать в Японию значительную часть производимых на рынок риса (примерно 5 % всего среднегодового урожая) и бобов (около 17 %), получая в обмен в основном текстильные товары, причем доля произведенных в самой Японии продуктов в этом экспорте выросла к концу 1890-х годов до 98 %. Практически незащищенный тарифами корейский рынок стал «трамплином» для развития японской текстильной индустрии — «локомотива» индустриализации в Японии. С дополнительным открытием для иностранной (то есть прежде всего японской) торговли в 1897 г. двух портов — Мокпхо (на юго-западе страны) и Чиннампхо (на северо-западе) экспансия японской коммерции в Корее еще более усилилась. В стране продолжала свободно ходить японская валюта — у корейского правительства не было средств отчеканить серебряную монету в количестве, достаточном для рыночного обращения. Чеканились в основном медные деньги, часто подделывавшиеся японскими торговцами.
Желая предотвратить захват японцами полного контроля над зарождавшейся в Корее коммерцией и индустрией современного типа, но не имея военно-политических возможностей для того, чтобы разорвать режим неравноправных договоров, правительство Коджона старалось привлекать в Корею американский и европейский капитал. Так, в 1898 г. на паях с американскими капиталистами двор Коджона основал «Сеульскую Электрическую Компанию», с монопольными правами на эксплуатацию трамвайных линий в столице. Трамвай начал ходить в Сеуле с 1899 г., но техническое обеспечение линий, равно как и управление компанией, полностью находились в американских руках. В 1895 г. американцам были переданы знаменитые Унсанские золотые рудники на северо-западе страны, дававшие четверть всего добывавшегося в Корее золота. Чистый доход от этих рудников составлял примерно 900 тыс. йен в год, но в качестве налогов в Ведомство Двора выплачивалось лишь 3500 йен. Кабальные условия концессии позволяли американскому капиталу расхищать природные ресурсы страны. В последствие концессии на корейские рудники получили также немецкие и английские предприниматели, в то время как с корейской стороны горнорудное дело было объявлено монополией двора. Корейские предприниматели, платившие Ведомству Двора большие налоги, оказывались в невыгодном положении по отношению к иностранным конкурентам. Другой крупной американской концессией было строительство железной дороги между Сеулом и Инчхоном (Чемульпхо), право на которое было в 1896 г. даровано американскому предпринимателю Джеймсу Морзе на баснословно выгодных условиях (корейское правительство выкупало все земельные участки в полосе отчуждения за счет казны!). Морзе начал строительство в 1897 г. но, столкнувшись с нехваткой средств, продал в том же году концессию японскому синдикату. Железная дорога, облегчившая перевозку японских импортных товаров в столицу, начала функционировать в 1899 г. Концессионная политика режима Коджона сделала Корею конца 1890-х годов, по выражению одного из современников, «охотничьими угодьями для концессионеров» и тем самым дополнительно затруднила рост беззащитного в отношениях с иностранными конкурентами молодого корейского капитала, но сделала очень мало для предотвращения японской экспансии. Наоборот, американские и европейские капиталисты, не имевшие ничего против колонизации Кореи при условии, что Япония гарантирует им их привилегии, охотно шли на сотрудничество с японским капиталом. Проамериканская внешняя политика Коджона не принесла ожидаемых результатов.
Проводя политику реформ, правительство Коджона пыталось поощрять развитие собственной корейской индустрии, но серьезных успехов не добилось. С одной стороны, при отсутствии у государства возможности защищать отечественных производителей через таможенные тарифы зачаточное корейское производство не могло конкурировать с дешевыми японскими товарами. Скажем, даже те мануфактурные предприятия по производству латунной посуды, что существовали в окрестностях Сеула с конца 1880-х годов, пришли в упадок к концу 1890-х годов из-за массового ввоза японской металлической утвари. Ряд текстильных фирм, основанных корейскими купцами в 1896–1900 гг., закрылся, не сумев наладить массового производства товара — японские товары не оставляли свободных ниш на рынке. С другой стороны, Ведомство Двора продолжало продавать региональные монополии на торговлю определенными видами потребительских товаров привилегированным оптовикам (того), которые, в свою очередь, требовали от мелких торговцев уплаты поборов за право стать их «агентами». Такого рода эксплуатация со стороны монархии искажала структуру рынка и способствовала выводу капитала из обращения — накопив определенную сумму, торговцы предпочитали вкладывать деньги в недвижимость и не подвергаться больше риску быть обобранными Ведомством Двора или монополистами. Показательно, что главными акционерами немногих крупных предприятий в стране (Хансонский Банк, несколько пароходных компаний и т. д.) были в основном выходцы из чиновных кругов, сохранявшие связи при дворе и тем самым защищенные от поборов. С самого начала корейский капитал являлся бюрократическим по характеру. Лишь тесные отношения с двором могли гарантировать выживание и прибыль.
Не достигнув особенных успехов в развитии корейской экономики, вестернизаторский режим сделал упор на две другие сферы реформ — создание современного аппарата государственного насилия (армии и полиции) и перестройка системы образования на западный лад. Эти сферы, по понятным причинам, были для правительства реформаторов приоритетными. Отсутствие у Кореи армии, способной подавить массовое вооруженное выступление крестьянства, вынудило Коджона обратиться к Китаю за помощью против тонхаков, и в итоге сделало страну ареной китайско-японской войны, а традиционное образование продолжало оставаться форпостом конфуцианской оппозиции реформам. По просьбе корейской стороны, с конца октября 1896 г. подготовкой батальона дворцовой охраны из 800 солдат занималось 15 офицеров и унтер-офицеров Российской армии под командой полковника Генерального Штаба Д. В. Путяты (1855–1915) — известного военного востоковеда и путешественника, автора ряда работ по китаистике. В число российских военных инструкторов входили поручики Афанасьев 1-й и Кузьмин, подпоручик А. В. Сикстель, военный врач Червинский и 10 унтер-офицеров. Затем 17 июля 1897 г. прибыла в Сеул и вторая партия русских инструкторов, в составе поручиков Н. Ц. Грудзинского и Афанасьева 2-го и подпоручика В. И. Надарова, также с десятком унтер-офицеров. Проработав в Корее вплоть до марта 1898 г., российская военная миссия оказала значительное влияние на развитие в стране современного военного дела. В корейской армии начали внедряться российские уставы, широко использовались русские команды и строевые песни. Однако, когда после года успешной работы Д. В. Путята и его начальник, тогдашний военный министр П. С. Ванновский (1822–1904), предложили — в полном соответствии с изначальной просьбой корейской стороны — расширить контингент инструкторов до 150 офицеров и передать под их команду 6 тысяч корейских солдат, их инициатива натолкнулась на отчаянные протесты со стороны Японии и Великобритании, видевших в этом переход Кореи под «российскую военную опеку» и неофициально угрожавших России «крайними мерами» (т. е. войной). В итоге вопрос был снят с повестки дня, и Корея лишилась исторической возможности получить сильные и независимые от японского влияния вооруженные силы, которые были бы способны оказать реальное сопротивление японской агрессии. Кроме элитного дворцового батальона, новое правительство набрало также более 2 тысяч бойцов в провинциальные части. Главной их обязанностью было подавление крестьянских восстаний и выступлений «армий справедливости» — противостоять гораздо лучше обученной и вооруженной японской армии они, конечно, не смогли бы. В городских центрах были организованы полицейские подразделения по западным и японским образцам, однако дисциплина среди малооплачиваемых, плохо вымуштрованных полицейских оставалась на крайне низком уровне. Продолжая реформу образования, начатую еще правительством Ким Хонджипа, новый кабинет планировал основать 38 новых начальных школ и тем самым дать новому поколения янбанства и зажиточных горожан базовое образование западного типа. Однако недостаток средств на строительство школ, сопротивление консерваторов в самом Министерстве Образования, и нежелание янбанов отдавать сыновей в «варварские» школы во многом свели значение этой меры на нет. В целом, бедность казны (неизбежная в условиях, когда опутанная неравноправными договорами страна не имела права свободно устанавливать тарифы на ввоз и вывоз товаров) и внешнеполитическая несамостоятельность режима Коджона обрекали курс реформ на непоследовательность и незавершенность. Исторические задачи создания в Корее современной армии, способной защитить страну от агрессии извне, и новой системы образования, выполнены не были.
В то время, как реформы «сверху» явно пробуксовывали, значительным успехом реформаторов было создание зачатков современного гражданского общества в стране путем основания газеты нового типа — с использованием корейского алфавита и элементов разговорного языка (практически без китайских иероглифов) и воинственно прозападнической политической ориентацией. Официальным основателем газеты «Тоннип синмун» («Независимая Газета» — имелась в виду независимость от Китая и конфуцианской традиции) был Со Джэпхиль (1864–1951) — один из младших участников неудачного переворота 1884 г., бежавший затем в Японию, а потом уехавший на учебу в США, ставший там доктором медицины, женившийся на американке и даже принявший американское гражданство и новое имя — Филипп Джэсон.
Рис. 21. Фотопортрет Со Джэпхиля и один из номеров его газеты.
Однако в реальности газета неофициально спонсировалась кабинетом Коджона и в основном отражала точку зрения реформаторов из правительства, особенно в ранний период своего существования. В частности, когда Коджон находился в российской миссии, газета придерживалась дружелюбной линии в отношении России, рассматривала российскую армию и систему общинного самоуправления в российских деревнях как образцы для подражания для Кореи. Но самым важным в редакционной линии было стремление Со Джэпхиля сократить разрыв между прозападной реформаторской группой и читающей публикой (зажиточными горожанами и землевладельцами, мелким и средним янбанством) создать в стране широкий слой активных сторонников преобразований. Редакционная статья в первом номере газеты объявляла, что новое издание собирается «подробно сообщать народу о действиях правительства, но одновременно и оповещать правительство о ситуации в стране, раскрывать перед всеми алчное хищничество неправедных чиновников и любые беззаконные деяния, творящиеся в народе». Если в традиционном обществе поток информации о ситуации на местах шел «снизу вверх» — от местных чиновников в центр — и был, в принципе, открыт только для двора и высшего чиновничества, то теперь любой грамотный кореец мог стать в какой-то степени действующим лицом публичного информационного процесса, знакомясь через газету с ситуацией в стране, направляя в редакцию письма (читательские письма публиковались в каждом номере), высказывая свое мнение по политическим вопросам. Таким образом в стране формировались зачатки гражданского общества — политического сообщества, все члены которого имеют доступ к информации и возможности формулировать и защищать на информационном поле свои интересы. Такие выражения, как «народные права», были впервые введены в корейский язык газетой «Тоннип синмун». Конечно, нельзя забывать, что за ширмой передовых лозунгов издателей «Тоннип синмун» таилось желание правящей группы создать выгодное для себя общественное мнение, расположить читающую публику в пользу преобразований, которые, с учетом неполноправного положения Кореи в капиталистической системе, были крайне болезненны для огромного большинства населения. Пропагандируя западные порядки, «Тоннип синмун» описывала США чуть ли не как «рай на земле», восхваляла «цивилизацию», якобы принесенную колониальным народам Британской Империей, доказывала «неизбежность и прогрессивность» раздела империалистическими державами «реакционного и отсталого Китая», и даже почти открыто заявляла, что лишь протестантское христианство может быть религией «цивилизованных народов». Сервильная преданность «цивилизованным державам», вообще характерная для компрадорских элит в периферийных обществах, сочеталась у прозападных реформаторов с лютой ненавистью к тонхакам и «армиям справедливости», расправы японцев и правительственных войск над которыми были для «Тоннип синмун» предметом для «поздравлений». Однако, несмотря на всю свою ограниченность, новая газета сыграла большую роль в вовлечении средних слоев корейского общества в современный политический процесс, привитии в среде янбанов, зажиточных торговцев и богатых крестьян националистических идей и идеалов гражданского общества. Английское приложение к газете, которое с 1 января 1897 г. стало выходить как отдельная газета под названием «The Independent» («Независимый»), много сделало для распространения информации о Корее в западном мире. Не довольствуясь пропагандой через газету и желая объединить сторонников реформ в одну политическую ассоциацию, Со Джэпхиль основал в июле 1896 г. «Тоннип Хёпхве» («Общество Независимости»), объединившее первоначально в основном западнически настроенных чиновников, но также и некоторых членов прояпонской группировки. Желая символически закрепить независимость Кореи от Китая, «Тоннип Хёпхве» воздвигло, по проекту российского архитектора-самоучки А. И. Середина-Сабатина (1860–1921), «Ворота Независимости» (по образцу Парижской триумфальной арки) на месте тех ворот на дороге, соединяющей Сеул с северной границей, через которые ранее следовали китайские посольства. Открытие этих «Ворот» 20 ноября 1897 г. стало торжественным актом, продемонстрировавшим, что правящая элита Кореи следует отныне не традиционным конфуцианским, а современным националистическим идеалам. В период пребывания Коджона в российской миссии деятельность «Тоннип Хёпхве» спонсировалась Коджоном и его семьей и целиком отражала устремления правящей группы.
В целом, по своему направлению реформы периода пребывания Коджона в российской миссии были продолжением реформаторской политики 1894-95 гг., но, в отличие от контролировавшихся и в значительной мере навязывавшихся японцами мероприятий кабинета Ким Хонджипа, проводились режимом Коджона самостоятельно, в большем соответствии с возможностями и нуждами страны. Идеологическим стержнем реформаторской политики был корейский национализм — желание видеть страну равным партнером «цивилизованных держав», богатым и сильным государством западного типа. Национализм этот являлся по своему характеру «верхушечным» — судьбы крестьянских масс, разорявшихся в процессе присоединения Кореи к мировому рынку, интересовали реформаторов в последнюю очередь. По идейному содержанию своему он был также периферийным, зависимым — традиционная культура страны отвергалась реформаторами как «варварство», а западные державы безудержно идеализировались. Однако, при всей своей ограниченности, идеи национализма, постепенно проникавшие в 1896-97 гг. в средние слои корейского общества, не могли не войти в противоречие с политическими реалиями и прежде всего — зависимостью режима Коджона от различных внешних сил, его неспособностью защищать национальные интересы, его нежеланием допускать более широкое участие образованных средних слоев в политическом процессе. В конце концов, это противоречие вылилось в 1898-99 гг. в открытое столкновение между более консервативными элементами двора и радикализовавшимся «Обществом Независимости».
б) Провозглашение Кореи империей и радикальное националистическое движение (12 октября 1897 — конец 1898 г.)
20 февраля 1897 г. Коджон с семьей и двором вернулся, наконец, в заново отстроенный дворец Кёнунгун (ныне называется Токсугун), под защиту подготовленного российскими инструкторами батальона дворцовой охраны. Дворец располагался в нескольких минутах ходьбы от российской миссии, так что в случае необходимости Коджон всегда мог отдаться еще раз под ее покровительство. Надо сказать, что, в принципе, вера, что Россия может служить противовесом японской экспансии на Корейском полуострове и тем самым гарантом корейской независимости, оставалась одним из краеугольных камней политических убеждений Коджона вплоть до конца его правления. Однако с другой стороны, Коджон опасался (и не без оснований), что чрезмерное усиление российского влияния на корейские дела может спровоцировать Японию и ее британских покровителей на жесткие вооруженные акции, радикально дестабилизировать обстановку вокруг Кореи и, в результате, привести к потере Кореей государственного суверенитета. Именно это желание Коджона поддерживать «равноудаленные» отношения с основными державами, имевшими интересы в регионе, и объясняет разлад, наметившийся между корейским двором и российской миссией после того, как летом-осенью 1897 г. политика России на корейском направлении активизировалась. Другим объяснением этого разлада было то, что при корейском дворе интересы России зачастую представляли — и отнюдь не всегда бескорыстно — чиновники из консервативных группировок, враждебные тем реформаторским силам, к которым Коджон в данный момент испытывал определенное доверие. В любом случае, конфликт между российской миссией и дворцовой проамериканской группировкой радикализировал националистические настроения нарождавшегося к концу 1890-х годов в Корее гражданского общества, что имело важные политические и идеологические последствия.
12 октября 1897 г. Коджон официально принял императорский титул, переименовав Корею (государство Чосон) в Корейскую Империю (Тэхан Чегук) и тем самым символически поставив себя на один уровень с владетельными домами соседних держав — Романовской династией в России, Цинской императорской династией в Китае и императорским домом Японии. В реальности, однако, политическую ситуацию в стране продолжал определять баланс сил между Россией, с одной стороны, и Японией, с ее британскими покровителями, — с другой. Россия взяла с мая 1897 г. курс на более активное укрепление своих позиций в Корее, но сразу же столкнулась с серьезным сопротивлением. С одной стороны, проамерикански настроенные члены реформаторской группировки были крайне недовольны беспрецендентной близостью к Коджону доверенного лица К. И. Вебера, русскоязычного переводчика Ким Хоннюка (казнен в 1898 г. по обвинению в попытке отравить Коджона), которого они обвиняли — надо отметить, не без весьма серьезных оснований, — в фаворитизме и коррупции. Учитывая, что коррупция как таковая поразила к тому времени практически все высшее чиновничество страны, можно предположить, что особое недовольство Ким Хоннюком объяснялось также и его «подлым» происхождением (проамериканская группировка включала в основном лиц янбанского происхождения), отсутствием у него формального образования и близостью переводчика-самоучки к консервативной фракции при дворе. С другой стороны, стремясь подорвать доверие Коджона к способности и желанию России прийти Корее на помощь, японская сторона вела активную дипломатическую игру, в частности, огласив содержание конфиденциального «Протокола Лобанов-Ямагата» и тем самым показав, что Россия желает компромисса в корейском вопросе. В результате к лету 1897 г. ряд требований К. И. Вебера, прежде всего в вопросах предоставления российским предпринимателям горнорудных концессий, стал наталкиваться на сопротивление ведущих деятелей проамериканской фракции — фактического главы кабинета Пак Чонъяна и министра иностранных дел Ли Ванёна. По настоянию К. И. Вебера, увидевшего в поведении Ли Ванёна угрозу российским интересам в Корее, строптивый министр был отстранен от руководства внешней политикой и переведен на должность министра образования, но эта мера вызвала серьезное недовольство американских дипломатов. Поддержка американской миссии и проамериканской реформаторской группировки была окончательно потеряна Россией после того, как в октябре 1897 г., в результате жестких требований со стороны нового российского посланника А. Н. Шпейера, на ключевые посты пришли консервативные сановники, ряд которых (например, новый министр юстиции Чо Бёнсик, лично близкий А. Н. Шпейеру), уже обвинялись газетой «Тоннип синмун» в коррупции. Вслед за этим А. Н. Шпейер пошел на еще более жесткий нажим, вызвавший в итоге новое обострение российских отношений с Великобританией и Японией и националистическую реакцию в широких слоях корейского общества.
Добившись от Коджона передачи Чо Бёнсику по совместительству функций министра иностранных дел, А. Н. Шпейер заставил корейское правительство (в том числе и угрозами вывести из Сеула российских инструкторов) назначить российского финансового чиновника К. А. Алексеева начальником корейской таможни и главным финансовым советником с правом руководить составлением госбюджета и принимать решения о внешних заимствованиях, т. е. фактически «хозяином корейской казны». Этот ход вызвал, однако, ожесточенное сопротивление не только со стороны проамериканской фракции при дворе и японской миссии, но и со стороны Великобритании, представитель которой, Дж. Мак Леви Браун, уже выполнял определенные К. А. Алексееву функции. Английское посольство отказалось принять текст уведомления корейского министерства иностранных дел об увольнении Брауна и назначении Алексеева, продемонстрировав тем самым полное пренебрежение государственным суверенитетом Корейской Империи. В октябре 1897 г. в порту Инчхон (Чемульпхо) стала на якорь российская эскадра, а уже через месяц — британская. Жесткий ход А. Н. Шпейера привел старых колониальных соперников, Российскую и Британскую империи, на грань вооруженного конфликта. В конце концов, к январю 1898 г. Браун и Алексеев пришли к компромиссу о разделении своих функций, но инцидент уже успел вызвать крайне острую реакцию как со стороны опасавшегося новой войны на корейской территории Коджона, так и со стороны видевшего в жестких действиях А. Н. Шпейера покушение на суверенитет Кореи образованного корейского общества. «Медовый месяц» российско-корейских отношений ушел в прошлое, и руководители «Общества Независимости», поощряемые американской и японской дипломатией, перешли на отчетливо антироссийские позиции. Несвоевременные и необдуманные действия А. Н. Шпейера сделали Россию — державу, избавившую в феврале 1896 г. двор Коджона от полного подчинения Японии и не имевшую в тот момент каких-либо территориальных амбиций на Корейском полуострове, — главной «угрозой национальной независимости» в глазах деятелей «Общества Независимости». Тот факт, что именно Россия стала объектом националистической антипатии, объясняется, помимо просчетов российской дипломатии, и тем, что британская и японская пропаганда уже с 1880-х годов распространяли представления о «русской угрозе» среди правящей элиты страны. Антироссийские и прояпонские воззрения отличали и ряд влиятельных американских миссионеров, работавших в стране. Таким образом, ранний корейский национализм с самого начала оказался втянут в орбиту межимпериалистического соперничества, отличаясь при этом зачастую некритическим отношением к тем представлениям о мире, которые создавались и распространялись центральными державами мировой капиталистической системы того времени — Великобританией и США.
Ведя в 1897-98 гг. переговоры с Китаем об аренде южной части Ляодунского (Квантунского) полуострова (закончившиеся 15 марта 1898 г. подписанием соглашения о 25-летней аренде этой территории), Россия желала обеспечить себе морской путь из Владивостока на Ляодун. С этой целью А. Н. Шпейер потребовал в январе 1898 г. от корейского правительства предоставить в аренду для строительства угольных складов территорию на острове Чорёндо на рейде Пусана, находившемся приблизительно на полпути между Владивостоком и Ляодуном. Требование было подкреплено демонстрацией силы — российские военные корабли стали на якорь в порту Пусана. Вскоре последовало и другое требование — создать Русско-Корейский Банк, на счетах которого находились бы средства Ведомства Двора и Министерства Финансов и который получил бы право на выпуск корейской валюты. Отрицательно относясь к требованиям А. Н. Шпейера (прежде всего из опасения, что они спровоцируют Японию, с английской поддержкой, на новое вооруженное вмешательство), Коджон, тем не менее, не желал лишаться российской военной помощи и не считал возможным ответить России отказом.
Однако, стоило пророссийски настроенному новому министру иностранных дел Мин Джонмуку ответить на требования российского дипломата согласиям, лидеры «Общества Независимости» — в большинстве своем уже отстраненные по настоянию А. Н. Шпейера и Ким Хоннюка от правительственных должностей — сразу же перешли к решительным действиям. После нескольких дней обсуждений на публичных заседаниях «Общества», куда допускались все желающие и где ораторы возбужденно обличали «страну, которая хочет обратить нас в рабов и использовать на строительстве Транссибирской железной дороги», 135 членов «Общества» обратились 21 февраля 1898 г. к Коджону и его двору с петицией. Этот документ, требовавший от Коджона «отказаться от политики опоры на иностранные государства и обеспечить независимость страны», можно считать одной из первых деклараций нарождавшегося корейского национализма. Обстановка еще более обострилась после того, как глава пророссийской партии Ким Хоннюк подвергся 22 февраля нападению убийц и лишь по чистой случайности остался жив. Выдвинутые А. Н. Шпейером Коджону требования явиться в российскую миссию и принести личные извинения еще более подстегнули националистические антироссийские настроения в столице. Разлад наметился и в правительстве — ряд видных консерваторов потребовали отставки, считая пророссийский курс Мин Джонмука опасным для стабильности в стране. В самом Министерстве Иностранных Дел произошло невиданное доселе событие — чиновники объявили «забастовку», отказавшись работать под началом «русской марионетки» Мин Джонмука и тем самым вынудив последнего попросить об отставке. Столицу охватила атмосфера патриотического возбуждения. На заседаниях «Общества Независимости» Со Джэпхиль призывал всех его членов морально подготовиться к аресту и тюремному заключению, но не отступать перед «русскими происками». Широкие слои горожан, до того считавшие внешнеполитические вопросы прерогативой правительства, начали вовлекаться в политику, воспринимать национальные интересы как лично важные для каждого из членов нации. Так преодолевалось свойственное традиционному обществу отчуждение нечиновных слоев от политической жизни, формировалось гражданское общество современного типа.
Кульминацией кризиса стали события 7-12 марта 1898 г. Видя, что вопрос о Чорёндо и Русско-Корейском Банке зашел в тупик, А. Н. Шпейер прибегнул к последнему средству в его распоряжении, направив Коджону официальный запрос о целесообразности присутствия в Корее российских военных инструкторов и финансового советника. Фактически это был ультиматум — Коджону предлагалось или пойти на решительные меры для подавления националистического движения, или смириться с перспективой прекращения российской военной помощи. Сам Коджон солидаризовался с позицией пророссийской фракции и считал ухудшение отношений с Россией крайне опасным для будущего страны. Однако «Общество Независимости» использовало новый для Кореи политический прием, устроив 10 марта 1898 г. на главной улице столицы громадную (с участием более чем 10 тыс. человек) политическую демонстрацию — так называемое «Общенародное собрание» (Манмин кондонхвё). Участники этого невиданного для Кореи массового митинга — торговцы, студенты, мелкие чиновники — произносили, под оглушительный грохот аплодисментов, пламенные речи о необходимости «борьбы за защиту наших национальных прав», унизительности для корейского национального достоинства «вмешательства со стороны России». Одним из ораторов был Ли Сынман (1875–1965) — тогдашний студент миссионерской школы Пэджэ Хактан и активист «Общества Независимости», ставший в 1948 г. первым президентом Южной Кореи. Как образцовый порядок, царивший во время митинга, так и патриотическое единодушие его участников поразили иностранных наблюдателей, увидевших в событии важную веху на пути Кореи к современному обществу. В то же время нельзя не отметить, что действия организаторов и вдохновителей митинга, Ли Ванёна и Юн Чхихо, активно поддерживались американскими и японскими дипломатами, видившими в чрезмерном, на их взгляд, усилении пророссийской фракции прежде всего угрозу своим собственным интересам.
В конце концов, видя, что принятие российских требований нанесет непоправимый ущерб его авторитету, Коджон 12 марта оповестил А. Н. Шпейера о том, что не считает пребывание российских советников в стране необходимым. 19 марта К. А. Алексеев вместе с группой российских военных инструкторов покинули Сеул. Вслед за этим 25 апреля 1898 г. российский посланник в Японии Р. Р. Розен и глава японского МИДа Ниси Токудзиро подписали в Токио соглашение, предусматривавшее взаимные предварительные консультации в случае посылки военных или финансовых советников в Корею и отказ от прямого вмешательства в корейские внутренние дела. Соглашение означало, что обе державы признают Корею своеобразной «нейтральной зоной», воздерживаясь от попыток установить над ней эксклюзивный контроль. Естественно, такая «сдержанность» была временной. Япония продолжала укреплять в Корее свое влияние на всех уровнях, скупая земельные участки в «открытых портах» и усиливая в стране экономическую активность. Россия также продолжила активную концессионную политику, рассматривая северную часть Кореи как буферную зону, необходимую для обеспечения безопасности российских интересов в Маньчжурии. Тем не менее, хотя бы временный отказ обеих держав от политики нажима и давления давал, по выражению Юн Чхихо, «золотой шанс» для упрочнения суверенитета страны, строительства в Корее современной государственности. Вопрос был в том, сможет ли по-прежнему слабый и коррумпированный режим Коджона — к марту 1898 г. уже уволивший практически со всех ответственных постов наиболее дееспособных и энергичных деятелей проамериканской группировки — этим шансом воспользоваться. Как показали дальнейшие события, и Коджон, и большая часть его приближенных, наживавшихся на взяткодательстве и казнокрадстве и мало компетентных в вопросах современного государственного управления, предпочитали «плыть по течению», заботясь прежде всего о собственном положении и доходах. В результате усиливалась зависимость страны от Японии, активно готовившейся к войне против России за контроль над ресурсами Корейского полуострова. Именно Япония вела дело к колонизации Кореи, но этого вплоть до конца 1904 г. упорно не замечали многие националистические лидеры, ослепленные антироссийской пропагандой.
Одержав победу в вопросе об аренде территории на острове Чорёндо и Русско-Корейском Банке и осознав себя серьезной политической силой, вожди «Общества Независимости» продолжили политические кампании против всего того, что, по их мнению, препятствовало превращению Кореи в независимую страну. Естественно, важной мишенью для организации патриотических компаний оставалась Россия. Скажем, стоило новому российскому посланнику Н. Г. Матюнину потребовать у корейского правительства в мае 1898 г. права на скупку земельных участков на рейде портов Чиннампхо и Мокпхо, как «Общество Независимости» немедленно выступило с протестом, призвав правительство, в частности, предать гласности всю дипломатическую переписку с российской миссией по земельному вопросу. Этот протест представил для Коджона, опасавшегося, что уступки России спровоцируют аналогичные требования и с японской стороны, хороший предлог для того, чтобы уклониться от продажи российским властям островных территорий. Протесты «Общества» вызвали и требования союзницы России, Франции, по предоставлению прав на разработку угольных шахт в окрестностях Пхеньяна. Как только 11 сентября 1898 г. распространилась новость о том, что переводчик Ким Хоннюк, считавшийся главой пророссийской фракции при дворе, попытался отравить Коджона и наследника, подсыпав им через своих агентов опиум в кофе, «Общество» сразу же устроило массовый митинг для осуждения «изменника», в то же время потребовав, — знак эпохальных перемен в сознании! — чтобы к обвиняемому не применялись традиционные пытки. Протесты — но отнюдь не столь ожесточенные — вызывали у «Общества» и железнодорожные концессии, дарованные Коджоном японцам. В то же время «Общество» всячески поощряло отъезд корейских студентов на учебу в Японию. Весьма дружелюбным было отношение «Общества» к американской активности в Корее, как деловой, так и религиозной.
Кроме «патриотической мобилизации на всенародную борьбу с русским вмешательством», «Общество» завоевало немалую популярность в средних слоях столичного населения — среди студентов, торговцев, ряда реформистски настроенных янбанов — своими усилиями в деле осуждения коррупции, борьбы против незаконных поборов и притеснений. Развернутые «Обществом» кампании по защите торговцев и землевладельцев, ложно обвиненных чиновными насильниками в «преступлениях» и лишенных имущества, равно как и гласное осуждение наиболее видных вымогателей из числа высшего чиновничества на массовых митингах, снискали националистическим лидерам популярность прежде всего среди мелких и средних имущих слоев, чьей предпринимательской деятельности и препятствовал чиновный произвол. Эта популярность давала лидерам «Общества» — в основном бывшим чиновникам, к 1898 г. уже не занимавшим постов в центральной администрации — право громогласно называть себя «представителями народа» и требовать, чтобы их мнение учитывалось в государственной политике. В стране сложилась беспрецедентная ситуация — власть чиновной элиты оказалась реально ограниченной группой проамерикански настроенных реформаторов, мобилизовавших в свою поддержку достаточно широкие слои имущего класса с помощью националистической, либеральной риторики западного типа — призывов к патриотизму, но также и требований ряда базовых свобод (неприкосновенности личности и имущества, свободы слова и собраний, и т. д.). Столь быстрая популяризация новых, прежде незнакомых корейскому обществу идей стала возможна, с одной стороны, из-за полной дискредитированности существующих институтов власти, а с другой стороны, под влиянием регионального прецедента: Япония, переориентировавшаяся на западные политические ценности, постепенно становилась, после военной победы над Китаем, господствующей силой на Дальнем Востоке.
Добившись ряда уступок от властей и чувствуя уверенность в своих силах, лидеры «Общества» повели с сентября 1898 г. настоящую «политическую войну» против консервативных и пророссийски настроенных членов кабинета, обвиняя их в коррупции, некомпетентности и злоупотреблениях. Лидером этой кампании стал после отъезда Со Джэпхиля в США (апрель 1898 г.) его близкий политический союзник Юн Чхихо, пользовавшийся популярностью среди политически активного студенчества, но в то же время довольно близкий ко двору, ценившему его как переводчика с английского и знатока американских реалий. Комбинируя личные контакты с Коджоном (Юн Чхихо имел возможность получать частые аудиенции во дворце) с нетрадиционными для Кореи того времени политическими методами (демонстрации, массовые митинги и т. д.), Юн Чхихо и его группе удалось добиться, по выражению американских дипломатов, «мирной победы» — к 15 октября 1898 г. наиболее видные пророссийские деятели (Чо Бёнсик) и консерваторы оказались в отставке, и в правительство вернулись союзники реформатора Пак Чонъяна. Однако, понимая, сколь непрочно положение реформаторов в кабинете министров, полностью подчиненном окруженному консерваторами абсолютному монарху, Юн Чхихо решил пойти дальше. Следуя опыту японского либерального движения 1870-80-х годов, «программой-минимум» которого было создание хотя бы частично выборной консультативной и законодательной ассамблеи, Юн Чхихо подал Коджону петицию с просьбой рассмотреть вопрос о созыве выборного консультативного органа, но натолкнулся на отказ.
После этого в «Обществе Независимости» возобладало мнение, что, с учетом сопротивления консерваторов, самым практичным было бы превратить Верховный Тайный Совет (Чунчхувон) — до этого выполнявший при дворе достаточно формальные функции — в частично выборный консультативный и законодательный орган, который мог бы выдвигать и обсуждать законопроекты, прорабатывать отправляемые кабинету и Коджону на утверждение законы, доводить до кабинета и двора «мнение народа», а также требовать привлечения к ответственности коррумпированных чиновников. По мысли Юн Чхихо и его соратников, половина членов этого Совета должна была бы назначаться Коджоном, а оставшаяся половина — избираться, но не прямо «народом», а «Обществом Независимости» в качестве его «представителя» (прямые выборы планировалось ввести через несколько десятилетий, когда «малообразованный простой люд созреет для демократии»). Практически речь шла о том, чтобы имущие слои столичного населения были бы представлены в политическом процессе и имели бы возможность оказывать поддержку придворной реформаторской группировке и сдерживать влияние консерваторов. Митинг, на котором 29 октября 1898 г. обсуждался вопрос об организации Совета, получил название «Общего Собрания Чиновников и Народа» (Кванмин Кондонхве), так как в нем приняли участие и представители реформаторского кабинета Пак Чонъяна. Митинг принял решение подать Коджону петицию из шести статей, в которой, в частности, говорилось, что лишь «единение чиновников и народа может укрепить самодержавную власть императора Кореи и дать ему возможность не опираться на иностранцев». Таким образом, реформаторы объясняли Коджону, что политическая активность средних слоев не ослабляет, но, наоборот, укрепляет центральную государственную власть. Петиция также содержала такие требования, как принятие решений о даровании иностранцам концессий и заключении договоров только с согласия Верховного Тайного Совета, гласное ведение государственных финансовых дел, право подсудимого на состязательный судебный процесс, четкое соблюдение чиновничеством легальных норм. Национализм сочетался в петиции с естественным для зарождающегося предпринимательского слоя желанием защитить себя от произвола и вымогательств. Коджон, видя в предложенной «Обществом Независимости» реформе Верховного Тайного Совета возможность укрепить собственную власть, благосклонно принял петицию и 4 ноября 1898 г. опубликовал новое «Положение о Верховном Тайном Совете», в котором предусматривалась выборность половины его членов. Выборы были запланированы «Обществом Независимости» на 5 ноября 1898 г. Ряд западных дипломатов уже рапортовал о том, что Корея начинает переход к «парламентской политике».
Триумф проамериканской реформаторской группы был, однако, недолог. Стоило главе пророссийской фракции Чо Бёнсику и его консервативным союзникам ложно обвинить Юн Чхихо в желании свергнуть монархию, ввести республику американского типа и самому стать президентом, как Коджон немедленно отдал приказ об аресте лидеров «Общества Независимости», вынудив Юн Чхихо искать убежище у американских миссионеров. Через несколько дней массовые демонстрации торговцев и студентов на центральных улицах Сеула, а также вмешательство американских дипломатов вынудили Коджона освободить арестованных. Деятели «Общества Независимости», однако, не были удовлетворены этой мерой, и, понимая, что, покуда Чо Бёнсик и другие консерваторы остаются у власти, курс реформ всегда будет под угрозой, потребовали наказания Чо Бёнсика, Мин Джонмука и других лидеров пророссийской фракции. Центр Сеула превратился в арену настоящих уличных боев между поддерживавшими «Общество Независимости» студентами и торговцами и стоявшей на стороне консерваторов привилегированной гильдией монополистов-побусанов. В конце концов 21 ноября 1898 г. Коджон услал Чо Бёнсика и Мин Джонмука в отставку, но и это уже не могло остановить разбушевавшиеся толпы, требовавшие судебной кары для «профессиональных предателей Родины» и немедленного созыва Верховного Тайного Совета с участием выборных делегатов. По отзывам японских дипломатов, в конце ноября 1898 г. столица находилась в состоянии «полной анархии». Коджон пошел на ряд дальнейших уступок, предлагая созвать Верховный Тайный Совет, но лишь в качестве консультативного органа, но и это не могло остановить радикалов из «Общества Независимости» (в их числе был и будущий президент Ли Сынман), которые даже нанимали профессиональных «рыночных силачей» («охранявших» торговцев и облагавших их «данью») для массовых драк с побусанами. Юн Чхихо и другие умеренные лидеры, готовые к компромиссу с правительством Коджона, практически утратили контроль над событиями. В этих условиях режим Коджона, заручившись согласием иностранных миссий (всерьез опасавшихся за судьбу своих коммерческих предприятий в атмосфере разгула уличного насилия), предпринял 23–25 декабря 1898 г. решительные меры против демонстрантов и их лидеров. Демонстрации были запрещены и стали разгоняться военной силой, а радикальные лидеры «Общества Независимости» — посажены за решетку. Потеряв свою массовую опору, не смогли удержаться у власти и такие умеренные реформаторы, как Пак Чонъян, которого вскоре вынудили уйти из правительства. Юн Чхихо и ряд других умеренных националистов был отослан из столицы на малозначительные провинциальные посты, в то время, как на министерские должности вернулись Чо Бёнсик и его союзники. Газета «Тоннип синмун» перешла в ведение американских миссионеров, а вскоре была выкуплена правительством и закрыта. Так — потерей контроля над молодыми радикалами со стороны умеренных лидеров, жесткими мерами власти и возвращением консерваторов на правительственные должности — закончилась первая безрезультатная попытка ввести в стране элементы парламентского режима.
Вопрос об оценке развернутого «Обществом Независимости» в 1897-98 гг. движения за политические реформы давно уже вызывает споры в корейской историографии. В то время как умеренные националисты 1910-30-х годов видели в деятелях «Общества Независимости» своих непосредственных предшественников, левое движение Кореи с 1920-х годов критически подходило к идеализации ранними националистами японских и западноевропейских политических структур и их невниманию к положению малоимущего и неимущего большинства, подчеркивая прежде всего классовую ограниченность реформаторских группировок. Интересно, что с 1960-х годов северокорейская историография подходит к вопросу об исторической оценке «Общества Независимости» более положительно, подчеркивая, что, в отличие от организаторов неудачного переворота 1884 г. или прояпонских реформаторов 1894-95 гг., «буржуазные демократы» Юн Чхихо и Со Джэпхиль немало сделали для мобилизации масс на дело реформ, распространения «патриотических идей» и «защиты прав народа». В то же время критически оценивается «узкая классовая база» движения и свойственная его лидерам идеология «преклонения перед Америкой». В Южной Корее консервативные националистические историки из Сеульского Государственного Университета (проф. Син Ёнха) традиционно оценивали «Общество Независимости» как «родоначальника патриотической борьбы против иностранной агрессии с прогрессивных позиций в современной корейской истории», «единственную реальную реформаторскую силу в Корее конца 1890-х годов», тем самым солидаризуясь с проамериканской и антироссийской позицией Юн Чхихо и Со Джэпхиля. В то же время левые националисты-историки из Университета Ёнсе (проф. Ким Ёнсоп) и Университета Корё (проф. Кан Мангиль) подчеркивали узкоклассовый характер идеологии раннего национализма, его пренебрежение к нуждам крестьян-арендаторов (о земельной реформе лидеры «Общества» — сами, в основном, средние и крупные землевладельцы — не упоминали), его зависимый характер по отношению к американскому и японскому влиянию, а также непоследовательность лидеров «Общества», желавших привить в Корее ограниченные элементы парламентаризма, но при этом остававшихся «верноподданными» коррумпированного и консервативного режима Коджона. Какая из этих оценок более соответствует контексту эпохи?
Прежде всего, несомненно, что раннее националистическое движение конца 1890-х годов внесло немало нового в политическое сознание и политическую культуру Кореи. Образованные слои населения впервые познакомились с идеями «естественных прав», парламентаризма, правового государства. Естественно, первая попытка «привить» представления о гражданском обществе как субъекте современной государственности была крайне поверхностной и непоследовательной. Реформаторы пропагандировали политические права «народа», но не отдельной личности (тем самым подразумевая, что личные интересы должны подчиняться национальным — так как их понимают «национальные лидеры»), и, при всей своей идеализации западного парламентаризма, делали все, чтобы приспособить свои политические планы к реалиям самовластия Коджона. К огромному большинству неграмотного и бедного сельского населения Кореи, жившему по-прежнему в мире традиционных представлений, реформаторы относились со свойственным периферийным компрадорским элитам пренебрежением, приправленным изрядной долей страха перед перспективой народных выступлений под антизападными лозунгами. Неудивительно, что газета «Тоннип синмун» называла тонхаков и бойцов ыйбён «изменниками и разбойниками», и с радостью рапортовала о «победах» японских и корейских карателей над ними. В целом, политические планы ранних националистов сводились к допущению реформаторской части имущей элиты к ограниченному участию в политическом и созданию правовых гарантий для предпринимательской деятельности. В этом смысле северокорейские оценки движения как буржуазно-демократического кажутся несколько преувеличенными — о демократии как таковой речи, по сути, не шло. Однако то, что даже эти робкие требования оказались в итоге отвергнуты консервативной дворцовой верхушкой, не могло не сказаться крайне отрицательно на перспективах капиталистического развития страны. Найди двор компромисс с националистическими деятелями, предпринимательские слои смогли бы, несомненно, с большей уверенностью вкладывать средства в развитие зачатков индустрии в Корее. Положительную оценку можно дать и вкладу, внесенному ранними националистами в развитие форм политического самовыражения в Корее. Такие методы политической борьбы, как открытые массовые дискуссии, митинги и демонстрации, использование прессы, создание постоянных политических организаций, проведение публичных кампаний, были впервые опробованы на корейской почве «Обществом Независимости».
Литература
Глава 15. Новый виток умеренной «вестернизации сверху» — монархия Коджона в 1899–1904 гг
а) Курс Коджона — дипломатические маневры и укрепление абсолютной монархии
Пришедшая к власти после подавления реформаторского движения группировка, состоявшая преимущественно из пророссийских (Чо Бёнсик, Ли Ёнъик) и прояпонских (Пак Чесун, Ли Хаён, Ким Ёнджун и др.) деятелей консервативной ориентации, с самого начала столкнулась с немалыми проблемами как внешнеполитического, так и внутреннего характера. В области внешней политики соперничество России и Японии отнюдь не прекратилось с подписанием «Соглашения Розена-Ниси», перейдя в 1899–1901 гг. в форму закулисных маневров. Так, с «открытием» в 1899 г. порта Масан (недалеко от Пусана) для иностранцев и Россия, и Япония начали там скупку земель с намерением в дальнейшем использовать их и как военно-морские угольные склады. Слухи об успехах России в получении права на аренду ряда земельных участков подвигли Японию к тому, чтобы потребовать от режима Коджона арендных прав на стратегически важный остров Коджедо недалеко от Масанской бухты. Лишь нажим главного союзника Японии, Великобритании, не желавшей обострять отношений с Россией, избавил правительство Коджона от японского давления в вопросе о Коджедо.
Однако после того, как оккупация Маньчжурии российскими войсками, участвовавшими в подавлении антизападного восстания ихэтуаней в Китае в 1900 г., ужесточила позицию Великобритании и США в отношении российской экспансии в дальневосточном регионе, стала жестче и позиция Японии по вопросу о российском влиянии в Корее. Россия, осознавая свою неготовность к войне, шла на значительные уступки, в частности, предложив в 1901 г. признать преобладающие позиции японцев в Корее на условиях признания Японией российских интересов в Маньчжурии и нейтрализации приграничной зоны в северной части полуострова. Однако пришедший к власти в 1901 г. кабинет экспансиониста Кацура Таро (1847–1913), заключивший в 1902 г. официальный военный союз с Великобританией, форсировал подготовку к войне против России и готов был согласиться на мирное урегулирование японо-российских противоречий лишь на условии полного отказа России от всех интересов в Корее и предоставлении Японии возможностей для закрепления в Маньчжурии. Великобритания, финансировавшая подготовку Японии к войне, соглашалась, в свою очередь, смириться с российским преобладанием в Маньчжурии — но не в Корее! — лишь в случае отказа России от противостояния английскому влиянию в Афганистане и Тибете, на что Россия также пойти не могла. Ситуацию осложнял разнобой в российской дальневосточной политике, где сталкивалась умеренная линия министра финансов С. Ю. Витте (1849–1915), стремившегося разграничить сферы влияния России и Японии мирным путем или хотя бы оттянуть войну, и жесткая линия лично близкого царю Николаю II дельца A.M. Безобразова (1855–1931), призывавшего не уклоняться от вооруженного столкновения с японцами и не уступать Японии российские интересы в Корее. Интересы самого A.M. Безобразова — лесорубная концессия на китайско-корейской границе, охранявшаяся российскими частями — представляли для японцев прекрасное доказательство «агрессивных намерений России» и служили оправданием для подготовки к военной оккупации Корейского полуострова. К 1903 г. противоречия между сторонами достигли такого накала, что стало ясно — не пойди Россия на радикальные уступки японской экспансии (согласие на использование всей территории Кореи японцами в стратегических целях и т. д.), и война неизбежна. Что же делал режим Коджона для того, чтобы предотвратить планируемую Японией военную оккупацию территории Корейского полуострова?
Рис. 22. Карта Кореи из журнала «Вестник иностранной литературы». СПб., 1904
Рис. 23. Иностранные дипломаты в Сеуле, 1903 г. На снимке присутствуют дипломаты Германии, Франции, Китая, США, Англии, Бельгии и России. Крайний слева Вильям Сэндз, американский советник корейского двора в 1899–1903 гг. Второй слева русский военный агент в Корее подполковник фон Раабен.
В ситуации, когда с каждым днем угроза независимости страны становилась все более весомой и ощутимой, правительство Коджона продолжало политику лавирования между «великими державами», наивно надеясь, что их поддержка сможет защитить корейский суверенитет. Самой «благорасположенной» по отношению к Корее державой Коджон по-прежнему считал США. В его окружении сохраняли свое влияние проамерикански настроенные придворные — новая супруга Коджона из клана Ом, ряд членов клана Мин (в том числе ранее склонявшийся в сторону России дипломат Мин Ёнхван) и некоторые другие. Заинтересованность в сотрудничестве с США проявлял и пророссийски настроенный министр финансов Ли Ёнъик, пользовавшийся почти абсолютным доверием Коджона. Все они надеялись, что американская торгово-промышленная экспансия обезопасит Корею от посягательств соседей, и прежде всего Японии: на государство, в которое вложены значительные американские инвестиции, считали Коджон и ряд его приближенных, Японии будет нелегко покусится без оглядки на американское и европейские правительства. Однако в реальности большая часть американских концессионных проектов в Корее — за исключением высокоприбыльных Унсанских рудников — ожидаемых барышей не приносила, в связи с чем и интерес к Корее в американских деловых кругах был несравненно ниже, чем к Китаю или Японии. С 1897 г. официальным курсом американской дипломатии в отношении Кореи была «политика нейтралитета», в связи с чем, в частности, американским миссионерам было в жесткой форме «рекомендовано» не поощрять свою паству к любым формам антияпонского сопротивления. К 1903–1904 гг. администрация президента Т. Рузвельта перешла к открыто прояпонской политике, основанной на опасениях, что преобладание России в Маньчжурии негативно скажется на американском предпринимательстве в этом регионе.
Игравшие при дворе Коджона важную роль американские советники — скажем, американский дипломатический советник Вильям Сэндз, служивший в Корее в 1899–1903 гг., — считали, что корейская бюрократия была слишком коррумпирована для того, чтобы всерьез реформировать страну. Видя, в принципе, в нейтрализации Кореи по бельгийской модели (т. е. придании стране статуса нейтральной под гарантии ее территориальной неприкосновенности со стороны великих держав) идеальный вариант решения «корейского вопроса», они в то же время рассматривали японское господство как приемлемый, если не самый реалистичный, способ «цивилизования» Кореи.
Россия в 1899–1904 гг. продолжала играть роль основного противовеса японским амбициям на Корейском полуострове. Деятели пророссийской группировки — Чо Бёнсик, Ли Ёнъик и другие — оставались на ключевых постах в кабинетах этого периода, хотя их позиции подвергались все более ожесточенным атакам со стороны других придворных клик, особенно прояпонской. Так, главным соперником Ли Ёнъика при дворе был министр юстиции Ли Гынтхэк (1865–1919), первоначально близкий к российской миссии, но с конца 1903 г. переориентировавшийся в сторону Японии и позже активно способствовавший японской колонизации страны. Влияние российской дипломатии при дворе Коджона оставалось достаточно сильным для того, чтобы расстроить, например, планы Сэндза и Мак Леви Брауна по единовременному заимствованию корейской казной больших сумм из банков соответственно США и Японии — планы, которые поставили бы Корею в полную финансовую зависимость от этих держав. В то же время отсутствие у правительства Николая II четкой, проработанной программы действий в Корее и преобладающее влияние с 1902–1903 гг. группировки Безобразова, действия которой в северных районах Кореи вызывали противодействие даже со стороны пророссийски настроенных придворных (требование в июле 1903 г. передать под российскую аренду местность Ённампхо на границе с Маньчжурией, расцененное как покушение на территориальную целостность Кореи, и т. д.), постепенно ослабляли возможности российской дипломатии в Сеуле. К лету 1903 г. Коджон и его окружение отчетливо скорректировали свой курс в сторону «нейтральной линии», стараясь по возможности противостоять экспансии Японии, но и не сближаться чрезмерно с Россией. В то же время позиции прояпонской группировки продолжали укрепляться. В августе 1903 г. она добилась, в частности, передачи Японии права на строительство стратегически важной железной дороги Сеул — Пхеньян — Ыйджонбу, нанеся существенный удар боровшейся за эту концессию российской дипломатии. Достроенная в годы русско-японской войны, эта линия, связывавшая Сеул с северной границей страны, активно использовалась японцами для перевозки войск и военных материалов.
В то время как дипломатическая и военная экспансия Японии сдерживались в известной мере российским влиянием, экономическая и финансовая зависимость Кореи от бурно развивавшегося восточного соседа продолжала углубляться. Япония оставалась в 1899–1904 гг. главным торговым партнером Кореи, по-прежнему используя корейские рис и бобы для снабжения разраставшегося городского населения и корейский рынок — для сбыта японского текстиля. С переходом Японии в 1898 г. на золотой стандарт важное значение приобрел и импорт золота из Кореи. В дополнение к японским серебряным йенам выпуска начала 1890-х годов и казначейским билетам, полулегально обращавшимся на корейском рынке, японский «Дайити Гинко» (Первый Банк Японии, через корейские филиалы которого шли доходы от корейской морской таможни) начал с мая 1902 г. выпускать особые банковские облигации для Кореи, имевшие статус «японской валюты для корейского рынка». Их можно было в любой момент обменять на японские иены по более выгодному курсу, чем постоянно падавшую в цене корейскую валюту. Несмотря на все протесты корейского правительства против фактического присвоения частным японским банком функций государственного банка Кореи, и спорадические бойкоты со стороны части корейского купечества, эти облигации оставались в широком обращении вплоть до 1905 г., когда Корея стала японским протекторатом и облигации «Дайити Гинко» обрели статус основного платежного средства.
«Дайити Гинко», на счетах корейских филиалов которого 60 % средств приходилось на корейские правительственные учреждения, был основным кредитором корейского правительства в 1899–1904 гг., предоставив ему займов примерно на 1 млн. 800 тыс. иен. Постепенное подчинение финансовой системы страны японскому капиталу делало практически невозможным развитие самостоятельного индустриального капитализма в стране. Японские банки не имели ни малейшего желания предоставлять будущим корейским капиталистам льготные кредиты, без которых трудно представить себе становление крупного производства. Японский контроль распространялся и на ключевые области инфраструктуры. Так, японский синдикат построил в 1901–1905 гг. железную дорогу Сеул-Пусан, значительно облегчившую японской торговле проникновение во внутренние районы страны. В ходе русско-японской войны 1904-5 гг. эта дорога также активно использовалась для перевозки войск и военных материалов. Земельные участки в полосе отчуждения дороги выкупало, согласно подписанному с японским синдикатом неравноправному соглашению, корейское правительство, вынужденное, за недостатком средств, занимать для этих целей деньги у японских же банков!
Контроль японского капитала над страной укреплялся. К началу русско-японской войны Корея уже была, в экономическом и финансовом смысле, фактически японской полуколонией, и ее превращение в протекторат Японии в 1905 г. лишь закрепило юридически этот факт. В то же время значительная часть политической элиты страны — Коджон и пророссийская, а также проамериканская группировки при дворе, — не имея возможности остановить экономическое закабаление страны, пыталась тем не менее остановить политическую экспансию Японии путем дипломатических маневров. Постольку, поскольку вплоть до начала русско-японской войны Россия обладала влиянием на полуострове, эта политика позволяла, по крайней мере, сохранять статус кво. Однако с началом войны и оккупацией страны японскими войсками правительство оказалось бессильным перед требованиями японской стороны, что и низвело Корею, в конце концов, в положение протектората Японии. Почему же режим Коджона не сумел в 1899–1904 гг. — за те пять лет, пока суверенитет страны поддерживался балансом российского и японского влияния, — хоть как-то подготовить государственный аппарат и армию к защите независимости Кореи? Почему он даже не попытался мобилизовать силы народного сопротивления захватчикам? Для ответа на эти вопросы необходимо кратко рассмотреть внутреннюю политику корейской монархии в 1899–1904 гг.
После разгрома в конце 1898 г. радикального модернизаторского движения, для Коджона и всех основных придворных группировок (в том числе и умеренной проамериканской) основной задачей стало укрепление абсолютной власти монарха. Понимая, что корейская монархия сможет выжить в изменившихся международных условиях лишь при условии адаптации к западным формам, Коджон и его окружение продолжали перестраивать аппарат власти — в основном по японской модели. При этом, однако, отвергались даже символические шаги в сторону конституционного правления или местного самоуправления. Современное государство понималось теперь Коджоном и близкими ему придворными прежде всего как полностью подчиненная монарху машина подавления любой попытки возмущения или протеста. Торжественно провозглашенный 17 августа 1899 г. «Основной Закон Корейской Империи» (Тэхангук Кукче) объявлял, вслед за японской конституцией 1899 г., «абсолютную власть» корейского государя «вечной и неизменной формой правления» и давал ему «священные и неограниченные полномочия» в вопросах командования вооруженными силами, заключения договоров, и т. д. При этом, однако, в отличие от японской конституции, корейский «Основной Закон» не содержал даже упоминаний о правах подданных, парламентских выборах или независимой судебной власти. В этом смысле, идеалом современной государственности для Коджона в 1899–1904 гг., была, скорее всего, не конституционная монархия японского образца, в которой реальная власть принадлежала олигархическим группировкам в правительстве и подчиненной им бюрократии, а абсолютизм Николая II — режим, на тот момент не предусматривавший ни политических партий, ни парламента, ни элементарных гражданских свобод.
Рис. 24. Солдаты старой корейской армии на учениях. С 20 октября 1896 г. до марта 1898 г. ее подготовка находилась в руках российских военных инструкторов, использовавших переведенные на корейский язык российские воинские уставы.
В «абсолютной власти» Коджон видел возможность безбоязненно устранять все кажущиеся «угрозы» для своего режима. Так, согласно внесенному 29 сентября 1900 г. в уголовные законы страны дополнению, любые «преступления против императорского дома и государства» в обязательном порядке карались смертной казнью с конфискацией имущества. Законы этого типа отнюдь не были мертвой буквой — смертной казнью в 1900 г. был наказан, скажем, видный деятель «реформ года Кабо» и бывший активист «Общества Независимости» Ан Гёнсу, подозревавшийся в участии в заговоре с целью добиться отречения Коджона от престола в 1898 г. Ряд бывших активистов «Общества Независимости» (в частности, будущий первый президент Южной Кореи Ли Сынман) и вернувшихся из Японии корейских студентов, также обвинявшихся в заговоре с целью свержения Коджона, оказались в тюрьме. С 22 июня 1901 г. указ Полицейского Управления запретил любые «сборища для праздной болтовни» — даже человека, собравшиеся вместе для обсуждения политических или общественных тем, могли быть арестованы и наказаны. Арест и наказание «смутьянов» не представляли для режима Коджона каких-либо технических проблем — в столице суд производился чиновниками Министерства Юстиции, а в провинции — по-прежнему местными администраторами. Административная власть совмещала функции судебной. Главной опорой монархии была армия, столичные части которой (дворцовая охрана — сивидэ, и гвардия — чхинвидэ) насчитывали до 4 тыс. солдат и офицеров. Всего в штаты корейской армии входили 691 офицера и 24704 солдата, однако реальная численность военных на действительной службе не превышала 16 тыс. человек. Сформированная по японским, французским и российским образцам, вооруженная немецким, японским, французским и американским оружием (на 1901 г. — около 60 тыс. ружей и 61 орудие) и включавшая артиллерийские и инженерные части, новая армия Коджона была способна эффективно подавлять крестьянские протесты на местах. Для войны с Японией, однако, эта армия была слишком невелика и плохо подготовлена. В 1903 г., чувствуя приближение русско-японского конфликта, Коджон издал указ о переходе на призывную систему комплектования вооруженных сил, но реформа эта так и не была воплощена в жизнь.
Рис. 25. Корейские солдаты с русским инструктором, 1897 г. Фото из журнала «Вестник иностранной литературы». СПб., 1904.
Создание армии и полиции западного типа, закупки современного вооружения, отправка дипломатических миссий в европейские страны, США и Японию, наем иностранных советников и специалистов и т. д. требовали больших расходов. Только затраты на содержание двора и армии поглощали к 1904 г. до половины всех государственных средств, причем с 1899 г. по 1903 г. военный и дворцовый бюджет вырос примерно в три раза. Трудности казны усугублялись концентрацией наиболее перспективных источников налоговых поступлений в ведении Ведомства Двора — т. е., практически под контролем Коджона и его доверенных лиц. Отменив положения «реформ года Кабо» о переводе системы налогообложения под полный контроль Министерства Финансов, Коджон передал Ведомству Двора доходы от монополии на продажу женьшеня, налоговые поступления от рудников и аренды государственных земель, и т. д. В итоге к 1904 г. под контролем Ведомства Двора оказалось примерно 44 % всех государственных доходов. Громадные по корейским масштабам недокументированные суммы, полученные в основном в качестве взяток от желающих получить должность в государственном аппарате (взятки за трудоустройство платили даже рядовые полицейские!), находились в личном распоряжении Коджона и его семьи. Казна, доходы которой значительно уменьшали также постоянные хищения налоговых сумм местным чиновничеством, часто не имела средств даже на жалованье мелким столичным служащим и принуждена была делать официальные заимствования у Ведомства Двора. Желание упорядочить взимание поземельного налога заставило правительство приступить с 1898 г. к составлению нового общегосударственного земельного кадастра — до русско-японской войны до двух третей всех земельных владений было описано, а их хозяевам выданы новые владельческие грамоты (чонтхо мунквон). Однако, поскольку и эта мера не спасла правительство от финансового кризиса, Коджон прибег к инфляционной «накачке» экономики никелевой монетой, чеканка которой обходилась дешевле всего. В итоге за 1894–1904 гг. цены на основные продовольственные товары выросли в пять раз, а налоговые ставки — в три раза. Инфляция подрывала экономические возможности мелких и средних хозяйств, тем самым затрудняя развитие капитализма «снизу». Лишь крупные землевладельцы и чиновники, зарабатывавшие японскую валюту на продаже риса, бобов и других сельхозпродуктов и имевшие доступ к счетам в японских банках, могли накапливать первоначальный капитал.
Рис. 26. Император Коджон, начало ХХ в.
Официальным оправданием политики перевода финансовых ресурсов под непосредственный контроль Коджона и его окружения была необходимость финансировать модернизацию страны и первые шаги по созданию корейской индустрии и финансовых институтов. Нельзя отрицать, что определенные шаги в этом направлении были сделаны — в 1898 г. была расширена и реформирована военная школа нового типа, в 1899 г. — открыты столичное медицинское училище и коммерческая школа, в 1900 г. — горная школа, в 1902 г. — центр обучения шелководству. Ежегодно за государственный и частный счет десятки студентов отправлялись на обучение в Японию. Фактически в Корее в результате развития современных образовательных институтов зарождалась новая интеллигенция, приверженная идеалам модернизации и национальной государственности западного образца. Печатавшиеся Министерством Образования учебники естествознания, всемирной истории, корейской истории и географии формировали у учащейся молодежи новую модель мира, в центре которой находилась нация, а не конфуцианские этические догмы.
Начали появляться — или при прямом участии Коджона и его приближенных, или под их покровительством, — и первые промышленные предприятия. Так, доверенное лицо Коджона и один из распорядителей его личных средств Ли Ёнъик открыл предприятие по производству фарфора. Правительственный Монетный Двор производил бумагу западного типа. Близкий Коджону чиновник Ким Джонхан (1844–1932) из Ведомства Двора основал компанию по железнодорожному строительству. Покровительствовал двор также Корейскому Пароходному Товариществу (Тэхан Хёптон Кисон Хвеса) и нескольким текстильным фабрикам в окрестностях столицы. Средства Ведомства Двора использовались на строительство мощеных дорог и мостов современного типа, облегчавших внутреннюю торговлю. Однако инфляция и связанное с ней удорожание иностранной техники и материалов, а также конкуренция со стороны японских товаров и невозможность (из-за системы неравноправных договоров) защитить корейского производителя высокой пошлиной на импорт делали инвестиции в производство менее выгодными, чем в экспорт риса и бобов, цены на которые на японском рынке постоянно росли. Кроме того, вложения в индустриализацию и развитие инфраструктуры составляли лишь относительно небольшую часть расходов Ведомства Двора — на закупку оружия для дворцовой охраны и предметов роскоши для двора, приемы и развлечения, перестройку дворцов в Сеуле и т. д. уходило больше. В итоге к 1904 г. в Корее было лишь 222 официально зарегистрированных промышленных и торговых фирм, большую часть из которых составляли мелкие торговые предприятия. Абсолютная монархия так и не смогла создать конкурентоспособный бюрократический капитал. Налоговые сборы и иностранные кредиты уходили на содержание репрессивного аппарата, а не на настоящую модернизацию страны.
Рис. 27. Сеульский трамвай(1903 г.). Трамвайное движение открылось в Сеуле в мае 1899 г. Распоряжались им иностранные предприниматели — американские бизнесмены Г. Колбран и Г. Боствик. Трамвай перевозил относительно небольшое количество пассажиров (до 10 тыс. в день), но был для сеульских жителей популярным сиволом модернизации.
Обращение к репрессиям, однако, было логически неизбежным продолжением политики, фактически превратившей государство в источник личных доходов для Коджона и его приближенных. Вместе с инфляцией и наплывом подрывавшего кустарное деревенское производство японского импорта корейских крестьян по-прежнему разоряли коррупция и вымогательства. Провинциальные чиновники, покупавшие должности за взятки, стремились выжать из крестьян как можно больше в короткие сроки — часто еще и потому, что деньги на взятки брались взаймы под высокий процент у японских ростовщиков. Деньги выколачивались под предлогом взимания всяческих «местных налогов», самовольно вводившихся администраторами. Обращения в столичные суды практически не помогали — ходатаев с мест, как правило, арестовывали по обвинению в «клевете». В итоге вооруженные выступления крестьянства не прекращались, особенно в провинции Чолла (в 1899 и 1902 гг.), где жива была память о борьбе тонхаков. В 1899 г. восстали против грабительских налогов на посадки женьшеня крестьяне в окрестностях города Кэсона в центральной части страны. В 1900–1906 гг. в центральной и южной частях страны активно действовали отряды «друзей бедняков» (хвальбиндан), громившие усадьбы чиновников и богачей и раздававшие беднякам отнятое добро. Лидеры этих отрядов из числа разорившихся янбанов распространяли по стране прокламации, требуя запретить экспорт зерна в Японию, установить твердые цены на продукты и обеспечить землей безземельных крестьян. Ряд выступлений был направлен против произвола католических общин, злоупотреблявших покровительством французских дипломатов и часто незаконно присваивавших себе административные функции. Интересно, что именно в этот период впервые заявил о себе корейские рабочие — в 1903 г. грузчики порта Мокпхо бастовали против низких зарплат и эксплуатации со стороны японского купечества.
Вооруженные выступления жестоко подавлялись, но именно разоряемые карательными отрядами крестьяне и пополняли вновь ряды повстанцев. В 1904 г. дороги Кореи оставались небезопасными для торговцев, а в отделенных районах администраторы чувствовали себя настолько неуверенно, что предпочитали платить «дань» вожакам сильных крестьянских отрядов. Потеряв в значительной мере престиж традиционного конфуцианского правителя и так и не став лидером современного национального государства, Коджон поддерживал свою власть прежде всего вооруженной силой. Его политика не удовлетворяла нужды и интересы подавляющего большинства населения страны, но и не сделала новорожденную Корейскую Империю достаточно сильной для того, чтобы противостоять колонизаторским амбициям Японии. Политическая независимость страны поддерживалась лишь балансом внешних влияний, и прежде всего ролью сдерживавшей японские амбиции России. Режим Коджона был слишком отчужден от масс, слишком неподготовлен в военном и административном отношении для того, чтобы возглавить народное сопротивление в случае иностранной агрессии против Кореи.
В чем же была причина того, что вместо глубоких реформ, серьезной перестройки администрации на современный лад и широкого, планомерного поощрения ростков капитализма Коджон, практически смирившись с полуколониальным статусом страны в экономической и финансовой сфере, занимался лишь укреплением репрессивных структур и созданием возможностей для обогащения своей клики? С одной стороны, нельзя не упомянуть объективных препятствий международного плана — система неравноправных договоров, незащищенность корейского рынка от японской конкуренции, грабительская охота империалистических держав за концессиями оставляли корейской экономике мало возможностей для развития. Однако явно пассивная позиция Коджона и его окружения в вопросе о неравноправном положении Кореи в мире, его неумение использовать хотя бы имеющиеся ограниченные возможности для обеспечения экономической независимости страны, его готовность раздавать концессии и привилегии иностранным предпринимателям, допускать в Корее хождение японской валюты и брать кредиты у японских банков показывают также и на внутриполитические причины провала реформ. Коджон, его клика и поддерживавший ее социальный слой крупных землевладельцев-чиновников, экспортеров риса, бобов и минеральных ресурсов, сумели после 1876 г. встроиться в региональную экономическую систему на правах периферийной элиты — ущемленной по отношению к правящим классам восточноазиатского экономического центра (Японии), но зато с гарантированной возможностью обогащаться в процессе неравноправной торговли между центром и периферией. Коджон, несомненно, не желал утраты страной политической независимости, но явно предпочитал просто собирать подношения у желающих получить чиновный пост (в основном это были крупные землевладельцы, вовлеченные в торговлю с японцами) и не рисковать с неприбыльными на первых порах масштабными вложениями в развитие национальной промышленности. Именно такая политика и обрекала страну на закабаление. Большинство крупных землевладельцев, при условии сохранения за ними прав на земли, не возражали ни против неравноправных договоров, ни против японской экспансии. Наоборот, многие надеялись, что японцы смогут подавить крестьянский протест более эффективно, чем армия Коджона. В отсутствие четкой, разработанной системы коммерческого законодательства и государственной протекционистской политики, этот слой считал вложения в скупку земель более надежными, чем в текстильные или фарфоровые фабрики. Одним словом, корейская политическая и экономическая элита предпочла получать ренту со своих земельных владений и административного капитала и не «экспериментировать» в промышленности, социальной области или политике. Официальная националистическая риторика режима Коджона — введение «имперских» флага, гимна, «императорских» праздников и т. д. — вовсе не означала, что правящий класс Кореи этого периода действительно заботило национальное сплочение корейцев или подъем национальной экономики. Для того, чтобы национализм по-настоящему завладел бы сознанием хотя бы части корейской землевладельческой элиты, понадобился горький опыт колониального порабощения.
б) Импорт слов, идей и институтов — процесс вестернизации в корейской культуре
Обстановка хронического социально-политического кризиса, болезненное понимание того, насколько отстала Корея — в терминах современной государственности, экономики, военного дела — от Запада и Японии, приводили представителей «новой» интеллигенции к мысли о необходимости догнать развитые страны через «пересадку» на корейскую почву общественных институтов западных стран, типичного для них националистического мировоззрения. Пример Японии, который был для «новых» интеллектуалов начала 1900-х годов символом национального успеха, показывал, что превращение подданных традиционного общества в активных, патриотичных граждан современного государства достигается, прежде всего, через распространение образования, издание популярных газет, а также религиозную реформу. В Японии уже в 1872 г. начальное образование (минимум шестнадцать месяцев занятий в младшей школе) стало обязательным, а целый ряд основанных в 1870-80-е годы государственных и частных институтов среднего и высшего образования сыграл решающую роль в формировании нового образованного среднего и высшего класса — опоры реформ Мэйдзи. В таких учебных заведениях Японии, как основанный известным идеологом модернизации Фукудзава Юкити (1835–1901) в 1868 г. Университет Кейо или военное училище Тояма, получали образование и первые корейские реформаторы 1880-90-х годов Японские газеты — их издавалось более 800 уже в середине 1890-х годов — служили источником информации о мире для корейской элиты. Религия синто, сделанная режимом Мэйдзи основой официального национализма, была для корейской интеллигенции примером того, как игнорировавшиеся конфуцианством религиозные чувства могут быть использованы на благо современной государственности. Учитывая влияние японского примера, неудивительно, что именно образовательная работа, издание газет и религиозные поиски стали для «новой» интеллигенции начала 1900-х годов синонимом национального дела.
Уже в 1895 г. в ходе «реформ года кабо» корейская образовательная система была официально перестроена по западным и японским образцам. В школах «нового типа» — начальной (5–6 лет обучения, поступление с 8 лет) и средней (аналог европейской гимназии, 7 лет обучения) — преподавались корейская и мировая география и история, естественные науки, иностранные языки (обычно японский или английский). Новшеством для корейского образования было введение гимнастики как обязательного предмета — в конфуцианской Корее физическая культура не считалась обязательной для молодых янбанов. Гимнастику часто преподавали выпускники военной школы, придавая предмету форму своеобразной «начальной военной подготовки». Это отражало представления официального национализма о подданном как прежде всего о потенциальном солдате, готовом выступить на защиту «империи» и «императора» Коджона. Впрочем, и предметы с сильной традиционной окраской — китайская иероглифика и построенная на конфуцианских догматах этика — оставались частью расписания. Уже в 1896-97 гг. режим Коджона распорядился открыть 38 государственных начальных школ, а к 1904 г. их число достигло приблизительно 50. Однако, по описаниям живших в тогдашней Корее западных миссионеров, школы эти, представлявшие собой, как правило, несколько учителей, преподававших 10–15 подросткам, и не имевшие обычно даже собственных специальных зданий, мало соответствовали западным или японским стандартам. Государственная средняя школа была только одна — основанная в 1900 г. в корейской столице. Недостаток государственных школ пытались восполнить сочувствовавшие идеям модернизации придворные и богатые землевладельцы, открывавшие частные школы на свои средства. Так, известный дипломат Мин Ёнхван основал в 1895 г. школу Хынхва («Процветание и Изменения»), где в 1900 г. обучалось английскому и японскому языкам, а также землемерному делу более 130 юношей. Среди них был в частности, Чу Сигён (1876–1914) — один из «отцов» современной корейской лингвистики. Большой вклад в распространение современного образования вносили протестантские миссионеры из США и Канады, основавшие в 1895–1904 гг. ряд женских школ в Сеуле, Пхеньяне, Кэсоне, Инчхоне (Чемульпхо) и Мокпхо. Хотя миссионеры — в основном культурно и политически весьма консервативные люди — считали своей задачей прежде всего пропаганду христианства и воспитание будущих домохозяек в духе патриархальной викторианской идеологии, появление целого ряда женских школ объективно способствовало пробуждению у женщин социального и национального сознания. Выпускниками этих школ были первые в Корее женщины-врачи и учителя, а позднее — и ряд участников антиколониального движения.
Начальное и среднее образование «нового типа» в Корее 1899–1904 гг. получали лишь дети незначительного меньшинства населения — в основном средних и крупных землевладельцев, соприкасавшихся с иностранцами торговцев, зажиточных горожан. Большинство корейских мальчиков продолжало ходить в традиционные местные конфуцианские школы, причем часто провинциальные янбаны отказывались посылать детей в «новые» школы по идеологическим соображениям, опасаясь «духовной порчи и христианской ереси». Однако даже те зачатки современной государственной образовательной системы, что появились в Корее в 1899–1904 гг., имели большое значение для «пересадки» на корейскую почву идеалов Нового Времени. Те учебники, что составляло (или переводило) и печатало для государственных и частных школ Министерство Образования (хакпу), становились путеводителями в новый мир не только для учащихся, но и для множества конфуцианских интеллигентов, болезненно осознававших кризис корейского общества и государственности и пытавшихся найти выход в следовании европейским и японским моделям. Многие учебники были посвящены актуальным для мыслящих людей Кореи того времени событиям мировой истории. Так, в 1899 г. была переведена с японского и издана «История американской войны за независимость» (Мигук тоннип са) где, в частности, протестантизм подавался как «духовная основа американского патриотизма, позволившего стране сбросить британское иго». За относимой ранее к «суевериям» «христианской ересью» признавалась важная государственная роль — и это не могло не изменить отношения многих образованных корейцев к новой вере. В 1900 г. популярность завоевал выпущенный Министерством Просвещения перевод трактата известного китайского реформатора и идеолога модернизации Лян Цичао (1873–1929) о неудачной попытке проведения реформ «сверху» в Китае в 1898 г., известной как «сто дней реформ». Впоследствии, в 1905–1910 гг., сочинения Лян Цичао станут важным источником для развития ранней националистической идеологии в Корее. Учебники по математике (1900 г.), химии (1903 г.), геометрии (1904 г.) привлекали внимание образованных людей Кореи к достижениям западной науки, способствовали изменению традиционного пренебрежительного отношения к точным и естественнонаучным знаниям как «придатку» гуманитарной мысли.
В то же время переводившаяся и использовавшаяся в корейских школах западная литература — скажем, переведенное в 1902 г. сочинение популярного викторианского автора Сэмюэла Смайлза (1812–1904) «Самопомощь» (1859), доказывавшее, что «прилежание выведет любого в люди», — способствовали внедрению в корейские образованные слои некритической идеализации капитализма, наивной веры в то, что принятие «западных ценностей» сделает Корею равноправным партнером западных держав. Своеобразной «колонизации сознания», то есть восприятию подчиненного, неравноправного положения Кореи как неизбежного следствия «лени и неорганизованности» корейцев, способствовали и переводы либеральной экономической литературы (в основном через посредство японского языка), описывавшей колонизацию «отсталых, погрязших в лени восточных стран» как «естественный процесс цивилизования мира» и превозносившей блага «свободной торговли» — неконтролируемого вывоза ресурсов из стран периферии. В условиях тяжелейшего социально-политического кризиса и разочарования в традиционных ценностях викторианская апологетика капитализма и колониализма воспринималась частью молодой прозападной интеллигенции как «новое откровение», способное заменить устаревшие конфуцианские идеи в качестве господствующей общественной идеологии. В то время, как для более патриотически-настроенных интеллигентов призывы Смайлза к «предприимчивости и трудолюбию» означали необходимость ускоренного развития индустрии в стране, многие представители правящего класса использовали викторианское положение о «естественности» колониализма как оправдание сотрудничеству с японскими агрессорами.
Школы «нового типа», как государственные, так и основанные на частные средства приближенных Коджона, вносили немалый вклад в постепенную трансформацию социальной структуры Кореи. После того, как в ходе «реформ года Кабо» были упразднены старые конфуцианские экзамены на чин, на службу в государственный аппарат стали принимать по результатам экзаменов по «современным наукам», а сдать такие экзамены успешнее других могли прежде всего выпускники «новых» школ. С некоторыми из частных школ Сеула государство даже заключало особые контракты о приеме их выпускников на службу сразу после сдачи выпускных экзаменов. С учетом того, что официально монополия янбанов на государственную службу была отменена, все эти нововведения открывали выходцам из простонародья теоретическую возможность приобщиться к государственной власти. Конечно, «равные возможности» система предоставляла лишь в принципе — для поступления в «новые» школы требовалось знание базовой иероглифики и, как правило, рекомендация местных «влиятельных особ», что вряд ли было доступно для сыновей бедняков. Министерские рекомендации требовались и при приеме на любой ответственный пост внутри государственного аппарата. Однако, при всех своих несовершенствах, новая система открывала дорогу «вверх» для сыновей зажиточных торговцев или средних землевладельцев крестьянского происхождения, готовых к освоению современных знаний. Доля выходцев из этих слоев в рядах госслужащих оставалась небольшой, но постоянно росла, тем самым подрывая основы традиционного сословного уклада. Особенно много выходцев из непривилегированных слоев было среди тех чиновников, которых двор использовал на дипломатическом поприще. От них требовалось знание современных разговорных языков, к которым янбаны традиционно относились пренебрежительно. Так, исполнявшие в конце 1890-х — начале 1900-х годов должность послов в Японии Ко Ёнхи (1849-?) и Ли Хаён (1858–1919) были выходцами из городской торговой среды, выдвинувшимися благодаря знанию японского и английского языков соответственно. Однако ни официальная отмена янбанских привилегий, ни появление первых простолюдинов на государственной службе не могли сразу кардинально поменять общественных отношений на местах. Янбаны, как правило, по-прежнему пользовались неоспоримым авторитетом в провинциальной среде и редко допускали чужаков в свой круг. Консервации традиционных социальных форм способствовало и то, что именно янбаны преобладали в среде крупных и средних землевладельцев.
Толчком к изданию новых газет был успех созданной Со Джэпхилем газеты «Тоннип синмун», показавшей корейской элите, сколь эффективен может быть контроль над средствами массовой информации в деле политической мобилизации масс. В то время, как Со Джэпхиль призывал к радикальной переоценке ценностей, строительству новой культуры на протестантских, западных основаниях, большинство популярных газет 1899–1904 гг., не без влияния консервативного правительственного курса, придерживалось более умеренной линии. Так, издававшаяся реформаторами-конфуцианцами газета «Хвансон синмун» («Сеульская газета», основана 5 сентября 1898 г.) объявляла «прогресс и реформы» ничем иным, как «приспособлением идей Конфуция и Мэнцзы к современным условиям», тем самым давая умеренно консервативным янбанам возможность принять правительственную политику реформ, не отказываясь в то же время от источников их авторитета — традиционных конфуцианских ценностей. В духе популярной также в умеренно реформаторских кругах Цинского Китая конца XIX в. теории «сочетания восточного Дао и западных институтов», эта газета объявляла, скажем, конституционную монархию и парламентаризм «способом сплотить верхи и низы», и видела задачу прессы в том, чтобы «никого не боясь, доводить истинные вести о положении низов до слуха верхов» — так же, как это делали с помощью петиций конфуцианцы в традиционной Корее. Практическим образцом «прогресса и реформ», а заодно и «защитником желтой расы от агрессивных поползновений России», была для этой газеты Япония, корень успехов которой издатели видели прежде всего в «безусловной и абсолютной преданности всех японцев императору». В отличие от «Тоннип синмун», издававшейся почти без иероглифов, чисто корейским письмом, «Хвансон синмун» пользовалась смешанным китайско-корейским шрифтом, обильно украшенной классическими китайскими риторическими оборотами, что делало ее популярной среди янбанской интеллигенции. Число подписчиков «Хвансон синмун» доходило до трех тысяч человек, а финансовую помощь этой газете оказывал из средств Ведомства Двора сам Коджон, черпавший из ее статей информацию о зарубежных странах. Эта информация, в основном основывавшаяся на сообщениях лондонского агентства Рейтер (депеши которого в переводе на корейский язык газета начала печатать с 5 января 1900 г.) и японской прессы, подавалась, однако, в форме, соответствовавшей прежде всего интересам британской, американской и японской дипломатии. Однако роль «Хвансон синмун» нельзя, конечно же, сводить к простому навязыванию британского или японского видения мира. Стремясь отыскать корни «прогресса и реформ» в корейской конфуцианской традиции, эта газета популяризовала работы прогрессивных конфуцианцев XVIII–XIX вв., особенно Чон Ягёна (1762–1836). Тем самым однобокому «западническому» мировоззрению противопоставлялось реформистское понимание дальневосточной традиции. Редакционные статьи «Хвансон синмун» писали талантливые конфуцианцы-реформаторы Пак Ынсик (1859–1925) и Чан Джиён (1864–1920), сыгравшие позже ключевую роль в развитии корейской националистической мысли.
Наряду с «Хвансон синмун», немалой известностью в начале 1900-х годов пользовалась газета «Чегук синмун» («Имперская газета», основана 10 августа 1898 г.), также редактировавшаяся группой реформистски настроенных конфуцианцев. В отличие от «Хвансон синмун», однако, эта газета использовала — как и «Тоннип синмун» — чисто корейское алфавитное письмо, практически без китайских иероглифов, что делало ее доступной для простолюдинов и женщин, обычно не получавших классическое конфуцианское образование, но зачастую знакомых с относительно простым алфавитным письмом. Собственно, целью «Чегук синмун» и было просвещение масс — популяризация реформаторских идей в наиболее доступной форме. Число подписчиков газеты колебалось от двух до четырех тысяч, но реальное влияние ее распространялось гораздо шире. По отзывам современников, на улицах столицы часто можно было увидеть торговцев, солдат и даже рикш, сбивавшихся в кружок и слушавших, как грамотный коллега читает им статьи из «Чегук синмун». Особенно популярна газета была среди женщин (иногда ее даже называли «женской»), о правах которых — на образование, вторичное замужество после смерти мужа, общение вне дома и даже брак по любви! — она писала много и часто. Впрочем, просвещение женщин подавалось не как самоцель, а просто как средство приблизить отсталую Корею к уровню «цивилизованных стран». Важное место занимала в газете и тема защиты имущества и прав простолюдинов от нескончаемых чиновных поборов и вымогательства. Газета объясняла, что лишь минимальные правовые гарантии для массы мелких и средних собственников смогут стимулировать предпринимательство, что и поможет режиму Коджона сделать Корею сильнее и стабильнее. Провал же реформ, считали авторы газеты, будет равнозначен гибели страны — ее, так же, как и Китай после подавления восстания ихэтуаней в 1900 г., практически низведут на уровень полуколонии. Постоянный автор газеты, будущий президент Южной Кореи Ли Сынман, писавший свои эмоциональные статьи из тюрьмы, считал, что наибольшую опасность для страны представляет Россия — «жадный тигр, который смотрит на весь мир, как на кусок мяса». В Японии же — как и «Хвансон синмун» — газета видела прежде всего образец быстрых и эффективных реформ. Таким образом, внешняя политика двора, в 1899–1904 гг. ориентировавшегося прежде всего на Россию как на фактор, сдерживавший японские амбиции, расходилась с прояпонскими настроениями среди значительной части реформаторской интеллигенции. Среди сотрудников «Чегук синмун» были Ли Хэджо (1869–1927) и Ли Инджик (1862–1916), впоследствии получившие значительную известность как авторы первых «новых» прозаических произведений (романов и повестей, написанных с использованием современных западных форм и приемов) в истории корейской литературы. Газета печатала выпусками ряд переводных произведений западных литератур, тем самым способствуя формированию аудитории для западной и вестернизированной корейской прозы. В целом, просветительские усилия «Хвансон синмун», «Чегук синмун» и ряда других корейских газет 1899–1904 гг. привели к заметной популяризации реформаторских идей — по крайней мере, среди части интеллигентов, землевладельцев, мелких и средних торговцев. Новые термины — «конституционализм», «естественные права», «хозяйственное развитие», «прогресс» — постепенно внедрялись в разговорный обиход, дополняя и в то же время постепенно вытесняя традиционные конфуцианские представления об обществе и государстве.
Важную роль в процессе постепенного отхода от традиционных представлений о государстве и обществе сыграли и религиозные перемены. В то время как в Японии символом официального национализма стало сконструированное на основе традиционных культов государственное синто, а в религиозной жизни продолжал доминировать буддизм, в Корее как нарождавшиеся предпринимательские слои северной части страны, так и янбаны-реформаторы проявили активнейший интерес к христианству — и прежде всего протестантизму — как духовной основе построения нового общества. Что же привлекло их к религии, еще сравнительно недавно, в 1860-е годы, подвергавшейся жестоким гонениям и презрительно именовавшейся «западной ересью»? Популярность христианства в Корее можно объяснить несколькими факторами. Во-первых, идеологи конфуцианства и буддизма по различным причинам не смогли встать в Корее 1899–1904 гг. в авангарде перемен. Очень небольшая часть конфуцианцев — главным образом те из них, кто, как Пак Ынсик или Чан Джиён, активно участвовали в газетно-издательской деятельности в столице, — уже на рубеже веков осознали, что конфуцианство, чтобы сохранить ведущую роль в духовной жизни страны, должно преодолеть неоконфуцианский догматизм, взять инициативу в деле просвещения и политической мобилизации масс, стать центром притяжения для всех, болеющих за судьбу страны — одним словом, своего рода национальной этической религией. Этими идеями пронизан трактат Пак Ынсика «О религии» (1901 г.) и масштабная работа Чан Джиёна «Истоки корейского конфуцианства» (1900 г.). Однако абсолютное большинство видных конфуцианских идеологов этого периода оставалось на позициях традиционалистской догматики, в то время, как те немногие буддийские лидеры, что были заинтересованы в «новой культуре», были тесно связаны с японскими буддийскими миссионерами, тем самым обеспечивая себе репутацию прояпонских элементов. То же можно сказать и о преемнике учения тонхак, религии чхондогё («Учение Небесного Пути»), лидер которой, Сон Бёнхи, спасаясь от правительственных преследований, уехал в 1901 г. на учебу в Японию и вскоре послал в различные учебные заведения Японии несколько десятков своих приближенных последователей. В то время, как симпатии к Японии — якобы «защитнице желтой расы от белой угрозы» — были достаточно распространены среди корейских реформаторов до 1904 г., то после превращения Кореи в японский протекторат в 1905 г. тесные политические связи с японскими религиозными и политическими институтами могли толковаться однозначно как «антинациональная позиция». В этом смысле положение христиан, находившихся под покровительством европейских и американских, но — как правило — не японских религиозных организаций, было гораздо более совместимо с требованиями националистической идеологии.
Во-вторых, большую роль сыграла и сознательно избранная протестантскими миссионерами тактика — демонстрировать «туземцам» преимущества «европейской христианской цивилизации» через широкомасштабную деятельность в области образования и медицины, так, чтобы Корея воспринимала протестантизм как синоним «прогресса». На фоне более чем скромных достижений властей в этих областях — что было связано как с финансовыми проблемами корейского правительства, так и с политикой первоочередного финансирования армии и полиции — успехи миссионеров действительно впечатляли. Так, в 1904 г. канадский пресвитерианский миссионер Эвисон, работавший в Корее с 1888 г., построил на пожертвование американского предпринимателя Северанса в 15 тыс. долларов (добавив к нему 10 тыс. долларов из миссионерского фонда) больницу им. Северанса в центре Сеула, являющуюся вплоть до сегодняшнего дня крупнейшим медицинским центром города. Лечебницы и аптеки имелись при каждой миссионерской станции, а среди находившихся в стране протестантских миссионеров около 20 человек — американцев, канадцев и австралийцев — имели медицинскую квалификацию. Лучшие детские приюты и дома престарелых в Сеуле принадлежали католической церкви, а ведущие провинциальные школы для девочек — Суный (Пхеньян), Чонмён (Мокпхо), Чинсон (Вонсан) и др., — были открыты в 1903–1904 гг. пресвитерианами и методистами. Таким образом, для многих патриотически настроенных молодых корейских интеллигентов крещение по протестантскому или католическому обряду было равнозначно приобщению к «новой культуре», которая была для них единственным способом укрепить и обогатить страну.
Наконец, в немалой степени привлекали корейских реформаторов и те социальные изменения, которые ассоциировались с внедрением христианских идей. Хотя большинство протестантских и особенно католических миссионеров в Корее принадлежали к консервативным направлениям, а зачастую и отличались откровенно расистским отношением к своей корейской пастве, целый ряд социально-культурных особенностей западного христианства, пережившего к тому времени уже почти два столетия либерально-демократических влияний, рассматривались в Корее как передовые и заслуживающие подражания. Особенно касается это отношения к женщине, которую неоконфуцианская догматика исключала из общественной жизни. Ряд редакционных статей в газете «Тоннип синмун», написанных с открыто протестантских позиций, объяснял читателям, что «Бог сотворил мужчину и женщину равными», и приниженное положение женщины в Корее, выражавшееся, например, в отсутствии женских школ, существовании института наложниц, насилии в отношении женщин в семье и т. д., являлось как нарушением «естественного порядка вещей», так и символом «дикости» Кореи в глазах обитателей «цивилизованных стран». Просветительская работа протестантских публицистов давала скорые результаты — уже в начале 1900-х годов ряд церквей, особенно в менее конфуцианизированных северных районах страны, рекомендовал христианским супружеским парам строить отношения на взаимном уважении, избегать насилия против женщин в семье, отдавать девочек в школы, и т. д. Особенно осуждалось наложничество, как «недопустимое для христианина». Хотя речь шла всего лишь об очень ограниченном участии женщин в общественной жизни (так, практически всегда школы для мальчиков и девочек строились раздельно) и упор делался на воспитание женщины как «мудрой матери и хорошей жены», способной воспитать «цивилизованным» следующее поколение корейцев, а не на борьбу за женские права как самоценность, беспрецедентные для конфуцианской Кореи инициативы христиан в женском вопросе обеспечили приток женщин-верующих в церкви. Некоторые из них, получив при посредстве миссионеров современное образование, становились пионерами в просвещении, медицине, благотворительной деятельности. Так, протестанткой была первая корейская женщина-врач, практиковавшая западную медицину, Эстер Пак (1877–1910). Родившаяся в Сеуле в бедной семье, она начала свою медицинскую карьеру ассистенткой у американского миссионера-врача Розетты Шервуд, а затем закончила Балтиморский Женский Медицинский Колледж, вернулась в 1900 г. в Корею и даже удостоилась личной благодарности от Коджона за заслуги в подготовке медсестер и лечении больных. Кроме возможностей, открывавшихся христианскими церквями на пути к равноправным отношениям полов, импонировали корейским реформаторам и уважительный взгляд протестантов на торгово-промышленную деятельность, и их кампании против пьянства, курения и азартных игр, вполне сочетавшиеся с новым националистическим идеалом «чистоты от пороков» и «беззаветной патриотической службы».
Рис. 28. Учитель-иностранец в классе с корейскими детьми. Корея, начало 1900-х годов.
Рис. 29. Гавань Чемульпхо (Инчхона), 1904 г. Этот портовый город, рейду которого суждено было вскоре стать первой ареной морских сражений русско-японской войны 1904–1905 гг., был важным каналом проникновения современных товаров, учреждений и идей в Корею.
К середине 1900-х годов западные христианские церкви уже обладали в Корее ощутимым влиянием. Значительную долю среди как примерно 55 тыс. крещеных корейцев (около 35 тыс. католиков и 20 тыс. протестантов к 1907 г.), так и среди более чем ста тысяч посещавших библейские школы и общества чтения Библии составляли общественные лидеры — публицисты, активисты националистических организаций, преподаватели «новых» дисциплин, богатые торговцы и первые предприниматели современного типа. Проводниками их влияния на общество были протестантские и католические газеты, журналы, около двух сотен христианских школ, а также церковные больницы, лечебницы, миссионерские станции, сиротские дома, и т. д. Уже в середине 1900-х годов немалая часть корейского образованного круга стала вполне всерьез воспринимать утверждения некоторых христианских энтузиастов о том, что лишь полная христианизация Кореи может стать залогом «спасения нации». В условиях дискредитации неоконфуцианской ортодоксии христианство стало рассматриваться, сознательно или бессознательно, как ее «современный» религиозный заменитель. Однако на православие, проповедовавшееся с 1900 г. Русской Духовной Миссией в Сеуле, этот образ не распространялся: православных корейцев насчитывалось всего несколько десятков, и в большинстве своем они были так или иначе связаны или с российскими дипломатами, или с корейскими поселениями в Российском Приморье. Успеху российской миссионерской работы в Корее препятствовали как очевидные факторы политического характера (враждебное отношение к России как со стороны прояпонских группировок, так и среди находившихся под влиянием популярных в Англии и отчасти США русофобских настроений корейцев-протестантов), так и плохая материальная обеспеченность российских миссионеров, не дававшая им возможности продемонстрировать корейской пастве те «преимущества цивилизации», на которые делали упор католики и особенно протестанты. Даже на публикацию законченных к 1910 г. уникальных корейских переводов из церковно-славянских богослужебных книг (часослов, панихиды, и т. д.) у Миссии не было средств!
Рис. 30. Вид на гавань Чемульпхо с балкона Дипломатического клуба, построенного в 1902 г. российским архитектором-самоучкой А. И. Серединым-Сабатиным. 1904 г.
Процесс вестернизации Кореи в форме западного христианского влияния на значительную часть «новой» элиты может рассматриваться с разных точек зрения. Так, проявленный корейскими реформаторами в 1900-е годы энтузиазм по отношению к западному «просвещению» в его христианской форме, быстрый рост числа христианских школ и больниц убедительно опровергают утверждения японской колониальной пропаганды о том, что якобы лишь японская колонизация могла принести в Корею «блага цивилизации». Ясно, что, сумей страна сохранить политическую независимость, корейские реформаторы и сами смогли бы развить современную образовательную, медицинскую, просветительскую инфраструктуру, причем с использованием не только японских, но и, прежде всего, западных моделей. Наоборот, как будет показано ниже, политика ограничений и выборочных репрессий по отношению к корейской христианской интеллигенции, проводившаяся японскими властями в 1910-е годы, оказала крайне пагубное влияние на формирование в Корее институтов современного гражданского общества. Нельзя отрицать, что осуществлявшийся корейскими христианами с 1900-х годов целенаправленный «импорт» западных институтов — не только воскресных школ и христианской прессы, но и, скажем, спортивных клубов, вечерних курсов грамоты и ремесел для городской и сельской бедноты и т. д. — обогатил корейскую общественную и культурную жизнь. С другой стороны, однако, нельзя не забывать и про то, что восприятие христианства и европейской цивилизации было для корейской элиты и формой духовной «самоколонизации». Часто оставаясь конфуцианцами в быту, используя конфуцианские и даже буддийские термины для перевода христианской лексики, корейские реформаторы-христиане в то же время быстро усваивали от своих западных учителей нетерпимое и пренебрежительное отношение к конфуцианству и буддизму, вообще к корейским обычаям и традициям, особенно к тем, что классифицировались миссионерами как «предрассудки» (шаманизм, геомантия, и т. д.). Считая самих себя «избранниками Господа», неофиты воспринимали некрещеных корейцев как «темных, невежественных язычников», видели в них «объект просветительской работы», а не взрослых, самостоятельных людей. С пренебрежением воспринимались не входящие в ареал католической или протестантской культуры северные соседи Кореи — Россия и Китай, не говоря уж, скажем, об исламском мире. Подобная позиция придавала корейскому христианскому национализму в его ранних формах периферийный, крайне зависимый от Запада характер, но в то же время вела умеренных христианских националистов к перспективе компромисса с японским колониализмом — постольку, поскольку последний одобрялся западными державами или, как это происходило в конце 1930-х годов, ставил своей задачей борьбу против «варварского русского большевизма и анархии в Китае». Неудивительно, что после 1945 г. в Южной Корее именно христиане (особенно протестанты) праворадикального толка выступали в авангарде «антикоммунистического крестового похода» против СССР и КНР, отличаясь особенно фанатичной непримиримостью в отношении режима КНДР — «марионетки коммунистических варваров». В итоге колониальная, по сути, деформация западного христианства в Корее усугубила трагедию страны, ставшей жертвой интересов великих держав. Однако в условиях экономической перифериализации Кореи в мировой системе в начале XX в. такого рода деформированная трансплантация западных культурно-религиозных ценностей была в какой-то степени неизбежна.
Рис. 31. Пристань и первые сооружения современного типа в Чемульпхо (конец XIX-начало XX вв.), самые ранние образцы европейской архитектуры в Корее. Построены по проектам А. И. Середина-Сабатина.
Литература:
1. Волков С. В. «Деятельность иностранных военных инструкторов и реформы корейской армии в конце XIX — начале XX вв.» // Российское корееведение. Альманах. Вып. 5. М.: Восток — Запад, 2007. С. 31–57.
2. Волков С. В. «Русские офицеры-исследователи Кореи» // Российское корееведение. Альманах. Вып. 3. М., 2003. С. 193–202.
3. Епископ Хрисанф (Щетковский). «Из писем корейского миссионера (Репринт 1904 г.)» // Российское корееведение. Альманах. Вып. 5. М.: Восток-Запад, 2007. С. 353–406.