Министр перебрал в памяти все доходные места и не нашел ничего подходящего для своего дружка и единомышленника, вернувшегося из-за границы с купленным там титулом доктора экономических наук. В этот момент взор его упал на личное дело директора энского департамента Валериёнаса Спиритавичюса, и министр вытаращил глаза: что такое? Кончил всего-навсего какие-то фельдшерские курсы, долгое время мотался по России, служил регистратором в пробирной палате, затем акцизным, в 1919 году с кучкой белоэмигрантов улепетнул в Литву и тут вдруг угодил в директорское кресло? Обрадованный необыкновенной находкой, министр долгим и властным звонком вызвал всех необходимых чиновников. В спешном порядке был заготовлен приказ, по которому Валериёнас Спиритавичюс, пользуясь его же выражением, слетел с должности, как тюфяк с печки, и получил другую должность – инспектора баланса. Сия административная операция больно ударила по Спиритавичюсу: он лишился значительной части своего месячного жалованья и, что особенно важно, был переведен в третьеразрядные деятели независимой Литвы.

Хотя Спиритавичюс, как он сам говаривал, был стреляный воробей и прошел в жизни огонь, воду и медные трубы, – несчастье потрясло его до глубины души. Оно свалилось на голову, как гром среди ясного неба. Всегда энергичный, остроумный, Спиритавичюс на шестом десятке вдруг оскудел духом, поблек и пустился в рассуждения о несовершенном устройстве вселенной, о несправедливостях, которые терзают мир со времен Адама и Евы, о божьих карах за грехи человеческие. Если напивался, то плакал или смеялся сквозь слезы, тяжко вздыхал, хватался за сердце либо надолго погружался в молчание, не желая никого видеть.

– Шабаш! – твердил Спиритавичюс, приходя домой.

– Шабаш! – вскрикивал он, просыпаясь среди ночи и до смерти пугая супругу.

Шли дни. Тянулись недели. Бежали месяцы. Спиритавичюс постепенно свыкся со своим положением. С каждым днем он все больше вникал в порученные ему обязанности, которые, как человек дальновидный, быстро раскусил и понял.

– Не так уж страшен черт, как его малюют. То-то и оно, ребята! – разглагольствовал перед чиновниками Спиритавичюс, подняв руку и шевеля мягкими, удивительно гибкими пальцами. – Мы еще поработаем во славу родины… Не правда ли, господин Бумбелявичюс?

– А как же, господин директор! Мы господина директора хорошо знаем. Все мы под вами ходим…

Чиновники инспекции от души переживали постигшее его несчастье. Они утешали Спиритавичюса, успокаивали, жалели и в то же время не скрывали своей радости, считая, что судьба вознаградила их, еще более приблизив к его особе. Вскоре они нащупали слабую струнку своего шефа, научились смягчать взгляд и приводить в ликование его любвеобильное, отеческое сердце. Из глубочайшего уважения и не без расчета они по-прежнему величали Спиритавичюса директором. Это действовало на него лучше всякого лекарства, вселяло в душу надежду, зажигало искорки в глазах, придавало юношескую живость движениям, просветляло лицо. Спиритавичюс подпрыгивал, как ребенок, и восклицал:

– Мы еще посмотрим, ребята! То-то и оно… Хе-хе-хе!.. На свете нет ничего невозможного! Кто это сказал, господа? На-по-ле-он! – он потрясал выброшенной для приветствия рукой. – Посмотрим еще, то-то и оно…

В стенах инспекции Спиритавичюс навсегда остался директором. Администратор выдающихся способностей, талантливый начальник, начальник-практик, начальник-романтик, если угодно, начальник-философ, он был покорнейшим слугой власти. Любая власть, – говорил Спиритавичюс, – от бога. И потому он боготворил ее, гордился ею, по всякому поводу твердил, что, приди к власти сам сатана, он и тогда служил бы ей, хоть и на должности регистратора в дьявольской канцелярии. Как незаменимый винтик государственной машины, он чурался политики, ему чужды были общественные интересы, культура казалась чем-то смутным, туманным; отправляясь в туалет и заметив в руках рассыльного газету, он громогласно изрекал:

– Давай сюда! Там ей место! Ясно? Надо делом заниматься, ясно?

Выборы сейма причиняли Спиритавичюсу одни лишь огорчения. Он горестно сетовал на то, что это пустая трата времени. Голосовал Спиритавичюс только за католические списки, ибо, по его мнению, одному господу богу известно, как привести в порядок взбаламученный мир.

– За католиков! Только за католиков и – шабаш! Кто знает, может быть, там, – он поднимал палец вверх, – что-нибудь да есть?… Я тертый калач… Меня не проведешь… И вообще… никаких мне партий! – вслух размышлял он, носясь по канцелярии. – Поняли, ребятки? – никаких!.. Партию в преферанс – куда ни шло, партию в бильярд – если желаете, одну-другую под селедочку… пожалуйста. А с утра – снова за работу. Ясно?

– Ясно, господин дир!.. – дружно отвечали чиновники.

Иногда Спиритавичюс высовывался из кабинета и, потрясая толстым томом царского Свода законов, назидательно произносил:

– Вот ваша программа! – отечески улыбнувшись, громко хлопал дверьми и удалялся на весь день из канцелярии.

Когда помощники сообщали ему, что сейм принял новый или изменил какой-нибудь закон, Спиритавичюс метал возмущенные взоры, краснел, как рак, и восклицал:

– Непорядок, господа! То-то и оно… Что это делается? Белиберда! Выходит, не успел пос… и на тебе – новый закон! Цирк, а не государство! Пастухи! – И снова хлопала дверь кабинета, раздавался грохот мебели, и наконец воцарялась тишина. В такие (и не только в такие) минуты Спиритавичюс убегал в свой уголок – расположенную неподалеку пивную «Божеграйка», чтобы заморить червячка или, как сам говаривал, причесать нервам усики.

Новшества не только раздражали Спиритавичюса, но и путали. Каждый новый циркуляр по балансовой инспекции нарушал систему его мышления. Однажды Спиритавичюс пришел в кабинет и застал там монтера, устанавливавшего телефон. Спиритавичюс мгновенно окинул взглядом всю комнату от пола до потолка, подошел к монтеру и, указывая рукой на дверь, заорал:

– Вон!!! Хочешь, чтобы меня громом убило? Собери это барахло и ступай отсюда. Пора тебе делом заняться!

По приказу министра телефон Спиритавичюсу все же провели. Вскоре случилось первое недоразумение. Из канцелярии министерства срочно запросили дело фирмы «Берар и К0». Секретарь отрапортовал Спиритавичюсу: так, мол, и так – звонили из министерства. Вешая в шкаф шубу, директор изобразил на лице улыбку:

– Звонили, говоришь? Хе-хе-хе!.. В ушах у тебя звенит. Подшучивать над начальством вздумал? Хочешь меня со службы выжить? Я, господин секретарь, говорил и буду говорить: мне подавай письменный запрос, – я отдам дело. Точка! Не на дурака напали. Все дураки в Сувалкской Калварии гуляют.

Телефон звонил еще и еще раз. Спиритавичюс метался из угла в угол, подбегал к столу, хватал трубку и швырял ее обратно, словно это было раскаленное железо или гадюка. Однако дело пришлось отдать без письменного запроса.

– Ты мне, господин секретарь, головой отвечаешь за него! Ясно?

Спиритавичюса терзали мрачные мысли. Он расхаживал по кабинету, тер кулаками виски и говорил сам с собой:

– Грабеж… Анархия! Без подписи… Документы!!!

В одно прекрасное утро из-за приоткрытой двери кабинета донесся грохот мебели и истошный вопль:

– Сядь, сядь, говорю, на мое место, а я рожать пойду!

Канцелярия замерла. Чиновники остолбенели, они не понимали, что происходит. Голос директора был хорошо знаком, но что означали его бессвязные выкрики?

– Сядь! – не унимался Спиритавичюс, волоча к своему креслу обомлевшую от страха просительницу, принесшую заявление о помощи. Оторопевшая старуха, не понимая, что стряслось с директором, упиралась, а он тащил ее к письменному столу. Когда чиновники, не утерпев, просунули в дверь головы, чтобы выяснить причину шума, глазам их предстала следующая картина: посреди кабинета, разъяренный и всклокоченный, стоял директор, заправляя в рукав вывалившийся манжет. Его гневный взор был устремлен на бедную старушку.

– Не тебе меня учить! Я сам знаю, что к чему. Не хочешь рассчитаться с казной? Дети малые… Я тебе велел детей плодить?… Нет денег – не женись! А налоги плати…

Женщина выскользнула из кабинета. Тяжело опустившись в кресло, Спиритавичюс долго приглаживал растрепанные волосы. От сукна, покрывавшего письменный стол, его лицо казалось бледно-зеленым, еще более увядшим и угрюмым. Высокий лоб отделяли от багрово-красного лица густые щетки бровей, меж которыми свешивался длинный мясистый нос. Его кончик по неизвестным причинам походил на шишковатую американскую картошку. У владельца носа, несмотря на почтенный возраст, было юношеское сердце; настроение Спиритавичюса менялось, как погода в осенний день. Уже через несколько минут он сжалился над перепуганной женщиной и приказал тотчас же найти ее, а когда она, дрожа, вползла в кабинет, тихо и ласково молвил:

– Давай прошение. В пятницу – заседание комиссии. Посмотрим.

* * *

Правой рукой Спиритавичюса, если забыть присловье «не ведает левая, что творит правая», был Пискорскис, числившийся по окладной ведомости помощником балансового инспектора. В отличие от шефа, он был человеком иного покроя. Пискорскис являлся полной противоположностью своему начальнику. Если движения Спиритавичюса отличались порывистостью, резкостью и даже грубостью, то жесты Пискорскиса были гибки, обдуманы и расчетливы. Если корпус шефа был сколочен без всякой экономии материала, то Пискорскиса бог явно обделил мышцами и жиром. Костями Пискорскис тоже не мог похвалиться, – даже когда первый помощник разговаривал с равными себе, его члены казались резиновыми.

Прежде чем произнести слово, он становился в привычную, заученную позу и начинал:

– И тем не менее, господин директор…

Так он обращался к своему начальству, более непринужденно – к своим коллегам-помощникам и совсем запросто – к какому-нибудь писарю. В последнем случае Пискорскис менял выражение лица, голос, и его фраза звучала: «И тем не менее, дадите вы мне, наконец, дело?».

Пискорскис воистину обладал уймой талантов. В благодушном настроении он подходил к столу, за которым сидели писаря, хлопал в ладоши и демонстрировал перед ними свое искусство, – извлекал из рукавов ленточки и платочки. А когда не было наплыва клиентов и чиновники клевали носами, он откидывался на спинку стула, ритмично раскачивался и нежным тенорком затягивал песню; коллеги-помощники тут же подхватывали ее, и в инспекции, в этом омуте житейской прозы, звучали самые лирические мелодии, Пискорскис даже стихи пописывал. Порой он застывал посреди канцелярии, вытягивал белый лист бумаги и декламировал:

Как близок, близок был я с нею, Я без нее как лист зачах. Теперь она гуляет по аллее, Но с папиросою в зубах.

Кончив строфу, Пискорскис церемонно раскланивался, простирал руки, вскидывал голову и восклицал:

– И тем не менее, господа, кое-что получается… Не так ли?…

Однако больше всего Пискорскисом владела страсть к художественным фотоизысканиям. Искусству фотографии он самозабвенно отдавался душой и телом. Бывало, остановит на улице прохожего, извинится вежливо и скажет: «Извините, тем не менее я кое-что сделаю из вашего лица…» Не раз Пискорскис становился жертвой своей страсти. Прохожий, не оценив его похвальных намерений, зачастую осыпал изыскателя бранью. И, кто знает, возможно, бывали и более печальные последствия.

Одержимый желанием создать гениальный портрет, Пискорскис отравлял жизнь Спиритавичюсу, буквально приводил его в бешенство. Он изводил своего шефа из самых лучших побуждений: мечтал обязательно увековечить физиономию своего начальства. Пискорскис снимал его во всевозможных видах, в разных ракурсах, с разных расстояний, раскрашивал негативы, ретушировал, печатал снимки на мягкой и твердой бумаге и, досадуя на неудачу, разочарованно швырял свои произведения в корзину. В каких только позах не был запечатлен Спиритавичюс!.. То он стоял под гигантской пальмой, за которой маячила пирамида Хеопса, то в очках и пилотском, шлеме восседал в самолете. Одна из композиций просто поражала: она представляла собой ветвь со множеством лилий, раскрашенных в разные цвета. В центре, в самый большой цветок была вмонтирована голова Спиритавичюса, а справа и слева по иерархической лестнице цвели головки прочих чиновников инспекции. Такой глубокой и искренней любовью пылал Пискорскис к своему шефу!

Портфель Пискорскиса был изготовлен по его собственному чертежу. В нем имелось множество изолированных отделений: для закусок, фотопринадлежностей, чистой бумаги, протокольных бланков, визитных карточек, карандашей, которые переливались всеми цветами радуги: тут были химические синие и черные, простые черные, толстые сине-красные, зеленые и желтые. В специальном кармашке торчала палочка мела, которой он отмечал на полу то место, где должны были стоять ноги, дабы объект не нарушил композиции. Обилие всех этих необходимейших в повседневной жизни принадлежностей делало его портфель похожим на чемодан. Пренесчастнейшим созданием был этот Пискорскис: стоило ему, не дай бог, где-нибудь забыть свой передвижной склад, как он становился беспомощным, робким, глупым и никчемным человеком.

В верхнем кармашке его хорошо подогнанного пиджака помещались четыре авторучки. Каждая из них была ему крайне необходима. Печатая бумаги Пискорскиса, машинистка отлично разбиралась в их многокрасочном языке и умудрялась передать его в одном цвете. Красные чернила означали прописные буквы в разрядку; зеленые – прописные с обычным интервалом; фиолетовые – строчные в разрядку и т. д. При помощи тех же красок Пискорскис выражал машинистке свою благодарность и симпатию; иногда, будучи в хорошем настроении, он на уголке черновика красными чернилами изображал губы, а если машинистка чем-либо не угождала ему и Пискорскис гневался, – рисовал фиолетовый нос. Черновики Пискорскиса играли всеми цветами радуги, однако содержание их было весьма однообразным. «Гаспадину Начальнику (красным) Пре сем направляица копея з аригинала к изпалненю».

* * *

Второй помощник балансового инспектора Николай Уткин, полковник царской армии, объявился в Литве в 1920 году и быстро акклиматизировался. Улизнув от большевиков, он нашел теплое и спокойное местечко в Каунасе.

Родом из дворян, Уткин был женат на дочери богатого купца, которая должна была получить в наследство большие дома в Петербурге. Очутившись в убогой канцелярии балансовой инспекции, полковник метал громы и молнии в адрес тех, кто в один прекрасный день превратил его в нищего.

Плешивый, среднего роста человек, он широким шагом, прихрамывая, двигался вокруг стола, буравил глазами шахматную доску, долго раздумывал, переставлял фигуры, заходил с другой стороны стола – и так без конца, создавая все новые фронты, строя планы переделки России на старый лад. Уткин с ожесточением толкал королей, коней, ладьи и обычно заканчивал партию в пользу белых. Если же полковник замечал явное преимущество красных, он поворачивал шахматную доску и с наслаждением чехвостил врага с тыла. Дни и ночи второй помощник проводил на гражданской войне, ковыляя вокруг стола:

– Вот те тур, Порт-Артур… – приговаривал Уткин, безжалостно плюнув на сбитого большевика, и долго дрыгал от удовольствия ногой.

– Мы еще посмотрим… посмотрим… – скрипя зубами и выдирая из носа волоски, брюзжал бывший полковник, когда большевистская пешка снимала белого кавалериста.

Если в мнимой войне с большевиками шахматная доска служила Уткину полем для теоретических занятий, то уж охота, которую он страстно любил, заменяла ему настоящую войну. Бывало, он на целые недели пропадал из инспекции. Пока его коллега Пискорскис преспокойно рылся в своем портфеле, Уткин блуждал по кайшядорским лесам, науськивал собак и с упоением истреблял пугливых лесных жителей – зайцев.

– Ах ты, большевик! – кричал он, гоняясь за подстреленным косым. – Я же тебе говорил: пришел твой последний час. Со мной шутки плохи.

После ранения на войне и сложной операции одна нога Уткина стала заметно короче. Бывший вояка рыскал по кустам и холмам, преследуя классового врага, падал, цепляясь за корни, вскакивал и снова мчался вперед. Это и в самом деле походило на перебежки солдат на фронте. А когда загнанный заяц валился замертво, Уткин растягивался рядом, загонял патроны в стволы, делал два выстрела, вставал и, поставив короткую ногу зайцу на голову, говорил:

– К стенке, милок… Я тебе покажу, как Россию-матушку кровью заливать! К стеночке!..

– Ну, полковник, – спрашивал его Спиритавичюс после победного возвращения с охоты, – много большевиков добыл?

– Троих, сатанинское семя, – багровел от радости Уткин, – троих… Теперь уж немного осталось… Еще полгодика, и им будет крышка!

Доставив домой трофеи, он бросал их жене под ноги приказывая:

– С одного спусти шкуру за национализированный дом на Невском, со второго – за вклад в государственном банке, а третьего зайчика отнеси господину директору.

А когда жена, зажарив зайца, подавала его в свекольном и морковном соусе на стол, Уткин поудобнее устраивался в кресле, заправлял за воротник белую салфетку и, затачивая нож о вилку, приговаривал:

– Съем распроклятого! Косточки повыдергаю! Жилы вытяну из еретика!

* * *

Украшением чиновничьего содружества был третий помощник балансового инспектора Юргис Пищикас. Если о прошлом его старших коллег было кое-что известно, то тридцать пять лет, прожитых Пищикасом со дня его рождения, оставались сказкой из «Тысячи и одной ночи». Чиновников балансовой инспекции можно было упрекнуть во многом, однако одним они славились: были джентльменами в английском смысле этого слова: в личную жизнь друг друга не вмешивались, не обременяли себя грехами чужой совести и поэтому прекрасно уживались. О жизни Пищикаса знали немного. Ходили, например, слухи, что он был в Вильнюсе три раза женат и тем не менее в Каунасе слыл завзятым сердцеедом; говорили даже, что якобы из-за него сошла с ума какая-то красавица.

Благородство Пищикаса простиралось очень далеко. Он сам без ложной скромности говорил, что в 1919 году неплохо заработал, шпионя в пользу польских легионеров и одновременно служа в литовской охранке; эта работа ему осточертела, и по милости некоей госпожи он получил более спокойное местечко – в балансовой инспекции.

– Твое прошлое меня не волнует! – говорил Спиритавичюс, наслушавшийся всяких сплетен. – С меня достаточно, что ты крещен, умеешь и хочешь работать! Что мне за дело, можно тебе доверять или нельзя? Сегодня, сударь, лучше никому не верить! Я сам себе не верю! Ложась спать, мы все кладем руки под голову, а, проснувшись, находим их, знаешь, где? Вон где! Ясно? То-то, сударь! Я начальник тут, а не ты, сударь! Садись и работай! Меня пока еще никто на мякине не провел.

Пищикас приступил к исполнению своих новых обязанностей. Ему вручили стопку протокольных бланков и список учреждений, в которых он должен был провести ревизию: блюдут ли они законы, рассчитываются ли своевременно и полностью с казной.

Новый помощник нагрянул в оптовый мануфактурный магазин, который значился в списке первым, огляделся, обвел глазами полки, забитые рулонами, и сказал:

– Добрый день… Кто тут хозяин? Вы? Прекрасно. Не предложите ли вы мне присесть? Извините покорнейше, если я доставлю вам кое-какие неприятности… Не будете ли вы столь любезны предъявить банковские квитанции…

Мануфактурщик опешил, что-то забормотал, стал скрести затылок. Он был застигнут врасплох. Пищикас был человек новый, а потому неясный – со всеми другими отношения у хозяина были давно налажены.

– Понуждаемый служебным долгом… я обязан, как это ни неприятно, составить небольшой протокол… придется платить штраф… Буква закона неумолима… – рубил фразы Пищикас, доставая из папки чистый бланк.

Хитрый мануфактурщик знал свое дело. Он без промедления завернул в бумагу полосатый шерстяной отрез и попросил назвать адрес, по которому его можно доставить. Пищикас смягчился и нахлобучил на голову котелок:

– Я не стану торопиться с протоколом. Тут, оказывается, выявились новые обстоятельства. Придется досконально разобраться в законе и хорошенько порыться в инструкциях… Не огорчайтесь. Уверяю вас, дело еще может принять другой оборот. Может, может, все может быть, – частил он, крепко прижимая локтем мягкий сверток, который всунул ему под мышку благодарный хозяин. – Желаю здравствовать. Всего наилучшего… До свиданья…

Однажды он заглянул во французскую фирму вин и ликеров, расположенную рядом, на улице Майрониса, мимо которой он ходил несколько раз на дню. Управляющий фирмой знал всех чиновников балансовой инспекции, как облупленных, и отказался отвечать на вопросы Пищикаса. Ничуть не смутившись, видавший и не такие виды, третий помощник балансового инспектора преспокойно вынул бланк протокола и дотошно заполнил все графы, а когда хозяин отказался поставить свою подпись, Пищикас тут же нашел пару свидетелей и, торжествуя, вернулся в инспекцию.

Спиритавичюс, учуяв, что пахнет жареным, встретил его с распростертыми объятиями:

– Ну, новичок! Что принес?

– Прошу, господин директор… – Пищикас выложил на стол протокол и отступил на шаг.

– Вот видишь… вот видишь… – говорил Спиритавичюс, роясь в ящиках стола. – Я не ошибся в тебе. Молодчина… Рыбак рыбака видит издалека, как говорится… То-то и оно!.. Поддел на крючок крупную рыбку, мошенника, обманывающего государство? Ого! И еще какого!

Спиритавичюс склонился над протоколом, откинулся, снова впился в бумагу, вскинул очки, посерьезнел и вперил в Пищикаса злой взгляд:

– Знаешь, братец… Не балуй! Без моего ведома ничего не выйдет! Заруби себе на носу и на хвосте. Кто тут хозяин? Я. Пойдешь туда, куда пошлю. Ясно? Будешь работать столько, сколько потребую, но не больше. С французами я сам справлюсь, – при этом Спиритавичюс смял протокол, снова развернул его, разорвал на четыре части и швырнул на угли в печку. Захлопнув железную дверцу, он сказал нежным, мягким голосом:

– Господин Пищикас, делай то, что тебе было поручено. Голову на отсечение – мы будем хорошими друзьями.

В коридоре Пищикас сказал рассыльному:

– Аугустинас, подай шубу…

Застегивая на Пищикасе пуговицы, хитрый старик заметил:

– Господин помощник… я опять выиграл папиросу… Вижу седой волос…

– Вздор, Аугустинас, вздор.

– Одну минуточку, господин помощник, никак не ухвачу… минутку… Пожалуйста… Видите?…

Пищикас сунул серебряный портсигар рассыльному и, взяв кончиками пальцев вырванный волос, отправился к директору:

– Взгляните, господин директор, – со скорбным лицом обратился Пищикас к Спиритавичюсу, показывая вырванный волос. – Я так тяжело переживаю свою вину перед вами, что во мгновение ока поседел…

Директор глянул на невинное лицо Пищикаса, на сивый волос и дружески потрепал его по плечу:

– Хороший ты… парень… Умница… Я тебя сразу разглядел.

* * *

Один стол в канцелярии был особенно велик и покрыт несколькими листами зеленой бумаги. Здесь работал четвертый помощник инспектора, завзятый мечтатель Бумба-Бумбелявичюс. Мечты Бумбелявичюса простирались так же далеко, как благородство его коллеги Пищикаса. Четвертый помощник грезил собственным домом. Лежавшая перед ним бумага была испещрена чертежами и цифрами. В самом центре стола, напротив чернильницы, красовался фасад дома, возле которого бил фонтан и стояла статуя женщины. Тут же был набросан внутренний план здания. Острый взгляд различил бы на бумаге схему расположения мебели в комнатах. В салоне было обозначено «мягкая». В предполагаемой кухне у плиты виднелась женщина и надпись «Марите». В спальне были начертаны две кровати и детская коляска, над которой изогнулся жирный вопросительный знак.

Цифры же, пестревшие на зеленой бумаге, гласили, что дом скоро окупится и даже принесет немалый доход, потому что большая его часть должна была сдаваться в наем. По самым скромным подсчетам прибыль ожидалась до 2000 литов в год.

Перед войной четвертый помощник балансового инспектора Бумба-Бумбелявичюс служил продавцом в одном из сельскохозяйственных обществ. В годы кайзеровской оккупации он стал кооперативным деятелем, одновременно работая переводчиком в жандармерии, затем одним из первых вступил добровольцем в литовскую армию, откуда бежал, и в 1921 году оказался в только что созданной балансовой инспекции.

На работу Бумба-Бумбелявичюс был принят молниеносно: Спиритавичюс глянул поверх очков на бойкого новичка и осведомился:

– Подписываться умеешь?

– Как же, господин директор!

– До ста считаешь?

– Даже до тыщи!..

– Садись и пиши… Тебе будет указано, что писать, как писать и где подписываться. Подпишешься где нужно – молодец; подпишешься не там – конец. Ясно, сударь? То-то и оно.

Бумба-Бумбелявичюс был исполнен патриотизма и страшно озабочен судьбой Литвы и защитой интересов казны. По его глубокому убеждению, деньги, как в личной, так и в государственной жизни, решали все. Порой он часами напролет взволнованно говорил о том, что из литовских литов, которые печатаются в Германии, не будет никакого толку. Что значит Литва против Германии, подумать только! Чем Литва покроет свой лит? Комбинацией из трех пальцев!

А когда литы появились в обороте и Бумба-Бумбелявичюс получил первое жалованье новыми банкнотами, он примчался из бухгалтерии, сжал в объятиях Спиритавичюса и задохнулся от восторга:

– Нет сил, господин директор… Слезы текут… Слезы… от радости. Литы-то литовские… С жеребчиком!

Но тут же, вернувшись к своему столу, опять выводил цифры, чесал затылок, передвигал по столу хрусткие купюры и ныл:

– Разве это деньги? Конфетные обертки. На порядочных деньгах и корона есть, и лик короля… А на наших – жеребчик!

Бумбу-Бумбелявичюса волновали не столько новые литы, сколько судьба тех пачек остмарок, которыми были забиты два ящика стола у него дома.

«Кому везет, тому и черт в кашу кладет», – говаривал Бумба-Бумбелявичюс. Прошло всего несколько лет, и в одном из банков на его счету появилось около 9 тысяч литов. Бумбелявичюс готовился строить в Каунасе дом, а на берегах Невежиса присматривал подходящее именьице.

* * *

Пойдем, дорогой читатель, дальше по скользкому навощенному паркету. Вот стол секретаря инспекции, отвечающего за весь сложный аппарат канцелярии. Зовут его Плярпа. Напротив выстроились в ряд столы поменьше; за ними корпят мелкие чины: старшие писаря, писаря-регистраторы, младшие писаря, практиканты и т. д. Мужской пейзаж канцелярии разнообразят две женские фигуры; одна из представительниц прекрасного пола перед войной была сносной портнихой. Но настали смутные времена. Вместе с семьей она после больших передряг перебралась из Вильнюса в Каунас.

– Белошвейки нашему государству не потребны; нам машинистки нужны, – заметил Спиритавичюс, принимая ее на работу. – Государство-то у нас молодое, а печатать некому.

Второй машинисткой числилась дальняя родственница Бумбы-Бумбелявичюса. Она служила здесь и на досуге училась музыке.

– Играет на фортепьянах? – спросил директор Бумбелявичюса, когда тот предложил ее кандидатуру.

– Да, господин директор…

– Подойдет… Тут тоже нужно, как на фортепьянах, то да се…

Мадам портниха и мадемуазель Бумбелявичюте вместе работали, вместе стригли ногти и вместе удалялись в туалет. Вскоре выяснилось, что в этих облюбованных ими апартаментах они умывались, чистили зубы, завивались, делали педикюр и готовили на спиртовке еду. В одно прекрасное утро уборщица обнаружила в дамском туалете балансовой инспекции швейную машину. Привычный порядок пришлось нарушить. Спиритавичюс велел им поискать другое место для своих дамских дел, и женщины стали завиваться на квартире у сторожихи, пользуясь ее примусом.

Рассыльный инспекции Аугустинас тоже представлял собой прелюбопытнейший образчик человеческой породы. Если по утрам у некоторых чиновников инспекции гудела голова, его всевидящее око вмиг замечало это, он доставлял из соседнего магазина так называемый «дипломатический пакет», выставлял его содержимое на стол, скликал больных, запирал их и вывешивал облупленную табличку: «Приема нет».

Много раз на дню в канцелярии появлялся директор Спиритавичюс:

– Господин секретарь!.. Ты у меня следи в оба! То-то и оно…

– Слежу, господин директор, – вскочив, по-солдатски рапортовал Плярпа.

– Следишь, а ничего не видишь… Кто сказал, что выпить нельзя? Пьют генералы, пьют кардиналы… Важно, чтоб все входящие и исходящие в ажуре были, ясно?

– Пьют генералы, пьют кардиналы, – повторял Плярпа своим писарям, когда директор удалялся из канцелярии, – важно, чтоб входящие и исходящие в ажуре были! Слыхали?

Сказав это, Плярпа запирал шкафы, ящики стола и незаметно исчезал на весь день…

– Пьют генералы, пьют кардиналы, – кричал он в ресторане Чипурны до тех пор, пока под утро вышибала выволакивал его оттуда и взваливал на извозчичьи санки.