Что вдруг

Тименчик Роман Давидович

Часть V

Заметки о Мандельштаме

 

 

Три образчика мандельштамовской «зауми»

 

В мандельштамовских текстах не прокомментированные еще слова и словосочетания могут производить впечатление «заумных» – так, фраза из «Путешествия в Армению»: «Растение – это звук, извлеченный палочкой терменвокса, воркующий в перенасыщенной волновыми процессами сфере» – вызвала размышления иноязычного филолога: «Часто поэт является неологистом, рекомбинирующим словоковачем: какой именно нежный инструмент имел в виду Мандельштам, когда он призывал музыку терменвокса!» («Frequently, the poet is a neologist, a recombinant wordsmith: just what suave instrument had Mandelshtam in mind when he invoked the music of the tormenvox?»)1. Меж тем не Мандельштам выковал этот неологизм, и нежный инструмент для советского читателя 1930-х загадки не представлял: «Терменвокс, первый сов. электромуз. инстр-т. Сконструирован Л.С. Терменом. Высота звука в Т. изменяется в зависимости от расстояния правой руки исполнителя до одной из антенн, громкость – от расстояния левой руки до другой антенны» (БСЭ)2. Снимем ложное впечатление заумности еще в трех случаях.

1

«Ротмистр Кржижановский выходил пить водку в Любани и в Бологом, приговаривая при этом: «суаре-муаре-пуаре» или невесть какой офицерский вздор» («Египетская марка»).

Что бормотал ротмистр, невольно уподобляясь названному там же чуть выше мужичку-франкофону из железнодорожного эпизода «Анны Карениной»?

Вздорная триада, конечно, настояна на той языковой игре, которая именуется редупликацией на «м» («Герцен-Мерцен сжарен с перцем!», как кричал одесский мальчик у К. Паустовского, и которую ввел в свои стихи Мандельштам – «И по улицам шел на дворцы и морцы»), но ее заключительный элемент представляется отсылкой к имени героини петроградских пересудов кануна революции, времени нашумевшего процесса осени 1916 года – Марии Яковлевны Пуаре. В «лето Керенского», описанное в «Египетской марке», был повод снова вспомнить о ней. Перескажем этот повод словами одного из мемуаристов:

Граф А.А. Орлов-Давыдов, член Государственной Думы, какими-то таинственными, психологическими нитями очень привязанный к Керенскому. Оскандаленный на всю Россию недавним судебным процессом артистки Марусиной (Пуаре), умудрившейся, несмотря на свои пятьдесят лет, развести его с женой и женить его на себе, подсунув ему якобы рожденного ею от него ребенка, граф последнее время неотступно следовал за Керенским, возил его в своем автомобиле, причем сам ездил за шофера и вообще приписался к нему в адъютанты. Правда, сам Керенский в свое время не отказал ему в интимной услуге: стать рядом с камердинером графа в качестве второго шафера при таинственном венчании графа с мнимою матерью его мнимого будущего младенца. Эта пикантная подробность, случайно всплывшая при судебном разбирательстве, дала повод неугомонному Пуришкевичу однажды прервать в Думе запальчивую речь Керенского неожиданным восклицанием: «да замолчи же, шафер!» 3 .

Мария Пуаре, автор романса «Я ехала домой…»4, была ценима не только Александром Блоком5, но и ротмистром Кржижановским, готовым простить ей ее масонские связи – А.А. Орлова-Давыдова и А.Ф. Керенского6, да и самого бывшего отчасти как бы и розенкрейцером: «Ротмистр Кржижановский шептал в преступное розовое ушко…»7.

2

«Меня преследуют две-три случайных фразы», – жаловался Мандельштам. Одно привязчивое словцо из футуристической зауми ждало 22 года, чтобы попасть в поэзию Мандельштама:

От сырой простыни говорящая — Знать, нашелся на рыб звукопас, Надвигалась картина звучащая На меня, и на всех, и на вас.

Источник – «поэма 3», титулуемая «Свирельга», из цикла «пятнадцати поэм» Василия Ивановича Гнедова «Смерть искусству». Все поэмы этого цикла (кроме заключительной), как заметил Александр Блок, «не длинные»8, – одностроки. Полный текст «Свирельги»:

Разломчено – Просторечевье… Мхи – Звукопас 9 .

Звуковая картина про Василия Ивановича Чапаева, сменившая безмолвие чистой простыни экрана, напомнила о двадцатилетней давности конфликте на демаркационной линии речи и беззвучия, смысла и бессмыслицы у русских футуристов. Книга «Смерть искусству» завершалась «Поэмой конца» – чистой страницей под титулом10. В ту же пору и Хлебников объявил о создании афонического стихотворения – серии знаков препинания, огласовки не имеющих, что вызвало мандельштамовский вердикт: «А мы ничего не слышали!»11. Звуки с экрана идут на зрителя шеренгой «психической атаки», как в хлебниковском сценарном замысле шли в поход буквы-пехотинцы12. Новое божество, погонщик звуков, звукопас, зародилось в сырых недрах «великого немого», столь соответствовавшего футуристическому идеалу ухода слова в белизну страницы, в «пантомимический жест», в несказуемую графику «Fischesnachtgesang» Кристиана Моргенштерна —

 — + + + + + +

с которой русского читателя («есть даже немая рыба, исполняющая, однако, целую песню со следующим текстом… Приходит в голову следующее определение подобных произведений: “лирические карикатуры”»13) когда-то ознакомил ведущий орган московского символизма14.

3

Найденная Мандельштамом квазиглосса новейшей пищехимической зауми – фамилия газетчика Сергея Васильевича Елозо (тоже погибшего при Сталине), которая, «итальянясь, русея», сводит звуки италианские с русским непоседой и пронырой, – охотно присоединила к себе подсказанную Сергеем Рудаковым цитату из того, кто своим именем освятил традицию русской «вздорной поэзии»:

«О<сип> сочинил четверостишие, долженствующее пародировать Гумилева:

Карлик-юноша, карлик-мимоза С тонкой бровью – надменный и злой… Он питается только Елозой И яичной скорлупой.

Началось так. О<сип> сказал: «Он питается Елозой» (сказал в разговоре – прозаически). А я:

Он питается Елозой И яичной скорлупой.

Через несколько минут О<сип> вопил четверостишье»15. Строка, предложенная С. Рудаковым, – из «Пророка будущего» Владимира Сергеевича Соловьева:

Угнетаемый насилием Черни дикой и тупой, Он питался сухожилием И яичной скорлупой.

Впервые: Studi e scritti in memoria di Marzio Marzaduri. A cura di Giovanna Pagani Cesa e Ol’ga Obuchova. Padova, 2002. P. 419–422 (Eurasiatica. Quaderni del Dipartimento di studi Eurasiatici dell'Università Ca' Foscari di Venezia; 66).

 

Комментарии

1.

Steiner G. On Diffi culties and other Essays. Oxford, 1978. Р. 20.

2.

Ср. примечание П. Нерлера в кн.: Мандельштам О. Сочинения в двух томах. Т. II. М., 1990. С. 428–429.

3.

Карабчевский Н. Что глаза мои видели. Т. 2: Революция и Россия. Берлин, 1921. С. 119–120.

4.

Песни русских поэтов в двух томах. Т. 2 / Сост., подгот. текста, биогр. справки и примеч. В. Гусева. Л., 1988. С. 364, 489. Русский романс на рубеже веков / Сост. В. Мордерер, М. Петровский. Киев, 1997. С. 328. О М.Я.Пуаре как актрисе см., например: История русского драматического театра в семи томах. Т. 7. М., 1987. С. 293–294.

5.

Блок А. Собрание сочинений в восьми томах. Т. 7. М., 1963. С. 374, 513.

6.

См. в черновиках «Египетской марки»: «Нами правило лимонадное правительство. Глава его, Александр Федорович, секрет[арь] братст[ва]» (Мандельштам О. Собрание сочинений в четырех томах. Т. 2. М., 1993. С. 565).

7.

Н.А. Богомолов, откликаясь на первую публикацию этой статьи, предложил иную «разумную» привязку «пуаре», не менее правдоподобную – известного кутюрье Поля Пуаре, да и еще несколько других (Богомолов Н.А. От Пушкина до Кибирова. Статьи о русской литературе, преимущественно о поэзии. М., 2004. С. 318–323).

8.

Литературное наследство. Т. 89. М., 1978. С. 312.

9.

Гнедов В. Собрание стихотворений / Под ред. Н. Харджиева и М. Марцадури, вступ. ст., подг. текста и комм. С. Сигея. Тренто, 1992. С. 43. Возможно, что и строка в «Грифельной оде» – «Меняю строй на стрепет гневный» (ср. «Стрепет» (было «трепет») – опечатка машинистки, очень понравившаяся Тихонову, из-за чего автор ее сохранил (помета на экземпляре из собрания М.С. Лесмана)» – Мандельштам О. Сочинения в двух томах. Т. 1. С. 498; «Стрепет» — «резкий шум или шорох со свистом, как от полета иной птицы, отсюда стрепет […] степная птица Otis tetrax, из рода драхвы, которая резко шумит крыльями на лету» (В.И. Даль) – восходит к воспоминанию о стихотворении В. Гнедова «Кук» (напечатано в 1913 г. и исполнялось в «Бродячей собаке»):

Кук! Я. А стрепет где?[…] Стрепета ли стрепетки уныво […] А где ж стрепета?

(Гнедов В. Собрание стихотворений. С. 40).

То есть «стрепет», вытесняющий «строй» у Мандельштама, есть знак-символ зауми, но и знак-индекс (потому что часть, фрагмент) «исторической» зауми.

10.

О жесте, который воплощал декламационный вариант «Поэмы конца», см.: Памятники культуры. Новые открытия. 1983. Л., 1985. С. 227; Зенкевич М. Сказочная эра. М., 1994. С. 38.

11.

См.: Тименчик Р. Тынянов и некоторые тенденции исторической мысли 1910-х годов // Тыняновский сборник. Вторые тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 61–62; Зенкевич М. Эльга. Беллетристические мемуары. М., 1991. С. 38.

12.

Цивьян Ю. Палеограммы в фильме «Шинель» // Тыняновский сборник. Вторые тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 20.

13.

Элиасберг А. Современные немецкие поэты // Весы. 1907. № 9. С. 82–83.

14.

Независимо от моей заметки судьбу подхваченного у В. Гнедова слова «звукопас» обсуждал Е.А. Тоддес (Тоддес Е. Несколько слов в связи с комментариями Н.Я. Мандельштам (in medias res) // Шиповник. Историко-филологический сборник к 60-летию Р.Д. Тименчика. М., 2005. С. 441–442).

Затронутый выше как важный для мандельштамовской концепции мировой культуры момент, когда заговорила валаамова ослица великого немого, видимо, отразился в его стихах раньше, если верно предположение о том, что в стихе «Да целлулоид фильмы воровской» речь идет о сенсации весны 1931 года – премьере первой советской звуковой игровой ленты «Путевка в жизнь» о перековке юных воров (Лекманов О. «Я к воробьям пойду и к репортерам…». Поздний Мандельштам: портрет на газетном фоне // Toronto Slavic Quarterly. № 25. 2008 (). Приход звука в этом фильме был в числе прочего отмечен открывающими его верлибрами А.В. Луначарского в исполнении В.И.Качалова и «заумной» песней ехавшего на дрезине к своей смерти бывшего вора Мустафы – марийского поэта Йывана Кырли (1909–1943), как и Мандельштам, погибшего в лагере.

15.

О. Мандельштам в письмах С.Б. Рудакова к жене // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. СПб., 1997. С. 165. Вероятно, имелись в виду гумилевские строки: «Надменный, как юноша, лирик / вошел, не стучася, в мой дом / и просто заметил, что в мире / я должен грустить лишь о нем».

 

Артур Яковлевич Гофман

 

В «Египетскую марку» частицы исторической реальности проникают в двух видах.

Первый – в виде, как говорил сам Мандельштам, – «опущенных звеньев»1, что позволило одному из первых читателей сблизить эту прозу с «Улиссом» Джойса2. Эти «звенья» объясняют вязку мотивов. Чтобы воспользоваться новым примером – скажем, мотивы «исторического заседания» и «дискуссии глухонемых», которые объединены реалией митингов глухонемых в дни Февральской революции.

У Мандельштама:

В мае месяце Петербург чем-то напоминает адресный стол, не выдающий справок, – особенно в районе Дворцовой площади. Здесь все до ужаса приготовлено к началу исторического заседания с белыми листами бумаги, с отточенными карандашами и с графином кипяченой воды. <…> В это время проходили через площадь глухонемые: они сучили руками быструю пряжу. Они разговаривали. Они говорили на языке ласточек и попрошаек и, непрерывно заметывая крупными стежками воздух, шили из него рубашку.

Староста в гневе перепутал всю пряжу. Глухонемые исчезли в арке Главного штаба, продолжая сучить свою пряжу, но уже гораздо спокойнее, словно засылали в разные стороны почтовых голубей.

В газетном отчете:

Жуткое, моментами страшное, но и умиляющее душу впечатление… Собрались несколько сот граждан на митинг, ораторы с кафедры славят переворот, собрание целиком захвачено событиями, но в зале не произносится ни звука…<…> Воистину возопияли камни: заговорили глухонемые. Они собрались, чтобы выработать приветствие Временному Правительству и Совету Рабочих и Солдатских Депутатов. <…> Они – тоже граждане новой свободной России, и для того, чтобы начать жить по-новому, у них есть все, все, кроме… голоса…<…> «Все свои скромные силы, – печально и трогательно пишут глухонемые в приветствии, – «мы обещаем отдать на служение родине и на упрочение дела свободы». Маленькая частность титанических дней и титанических событий, но как выразительна и как драматична эта частность! <…> Я оставлял митинг с чувством большой тяжести в душе, но и с чувством умиления и трепета также… Воистину, изумительное мы переживаем время! 3

Другие частицы, наоборот, перенесены в вымысел в своей вызывающей неизменности. Тот же Д. Святополк-Мирский обратил внимание на прием использования подлинных имен современников4. Это относится не только к главному герою, Парноку (имя которого привлекло в текст намеки на стихи и биографию его соименника, впрочем, в конвое аллюзий и на другие стихи и биографии 1910-х5), но и к иным участникам вымышленных событий. Так, независимо от возможных семантических компонентов и житейских прототипов Мервиса6, само его имя не скомбинировано Мандельштамом – этого мастера кройки помнил и Сергей Горный (Александр Авдеевич Оцуп): «При заказах у Мервиса («военный и статский портной») касторовых брюк много раз и повторно указывалось: “Так не забудьте. Маленький кармашек для часов”. – “Помилуйте. Как всегда”»7.

«Артуром Яковлевичем Гофманом» в повести назван «чиновник министерства иностранных дел по греческой части», который обещал устроить Парнока «драгоманом хотя бы в Грецию».

Артур-Эрнст-Карл Яковлевич (Гаврилович) Гофман, как известно, существовал в Петербурге 1910-х8 и в Ленинграде 1920-х. Он ровесник Мандельштама (родился 8 мая 1891 г.), из семьи потомственного почетного гражданина, окончил училище при реформатской церкви и в 1910 году поступил в Петербургский университет на историко-филологический факультет, тогда же стал участником пушкинского семинария С.А. Венгерова и одним из составителей пушкинского словаря. С 1908 года изредка печатал стихи (начинал в журнале «Весна»). Писал статьи по литературоведению, философии, славяноведению для журнала «Вестник знания» и для энциклопедического словаря. Печатался в газетах «Русская воля», «Сельский вестник», «Эхо» (1918)9, в петербургских немецких газетах. Был близок к кружку поэтов «Трирема» (1915–1916)10, сборник его стихов не вышел в издательстве этого кружка из-за недостатка бумаги11. В 1920 году вступил в Союз поэтов в Петрограде, и стихи его оценивал квартет экспертов – Блок: «Очень подражательно, но лирика»; Лозинский: «Рука еще очень неуверенна»; Гумилев: «Мне определенно нравится»; Кузмин: «По-моему, ничего себе. Вполне допустимо, хотя и скучновато»12.

Когда Мандельштам писал «Египетскую марку», А.Я. Гофман работал в иностранном отделе «Ленинградской правды». Сослуживец вспоминал о нем: «…полунемец по происхождению, юрист по образованию, литератор-поэт по вкусам, страстно любивший русскую литературу и прекрасно знавший немецкий язык, который он преподавал в техникумах, погиб во время блокады Ленинграда»13.

Отчуждение имени этого человека понадобилось для целей «Египетской марки» отчасти потому, что направляло читателя в сторону той литературной традиции, которая первая приходила на ум слушателям мандельштамовского текста: «О.М. <…> пишет повесть, так странно перекликающуюся с Гоголем “Портрета”»14.

Тезоименитство мандельштамовского персонажа отсылает к Гоголю «Невского Проспекта»: «Перед ним сидел Шиллер, – не тот Шиллер, который написал «Вильгельма Телля» и «Историю Тридцатилетней войны», но известный Шиллер, жестяных дел мастер в Мещанской улице. Возле Шиллера стоял Гофман, – не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник с Офицерской улицы, большой приятель Шиллера».

Именно «писатель Гофман» через своего тезку участвует в смысловой стройке мандельштамовской петербургской повести, как ранее составлял семантическую подпочву петербургских повестей Гоголя и Достоевского. Уже в 1916 году В. Жирмунским было предъявлено Мандельштаму подробное сопоставление с Э.Т.А. Гофманом как с «реалистическим фантастом»15. Десятилетие спустя в черновиках «Египетской марки» появляются «гофманские носы»16 – в числе их и острый нос крошки Цахеса, литературного прародителя гоголевского Носа, достоевсковского Двойника и ротмистра Кржижановского, уезжающего в пролетке «с той самой девушкой, которая назначила свидание Парноку». Неудивительным образом этот эпизод в черновых набросках начинает вращаться вокруг слова «гоголь-моголь» (с его русско-германским синтезом – Gogel-Mogel), а потом «задаток любимого прозаического бреда» начинает чудиться автору «даже в простом колесе» – уж не в том ли, которое вызвало бредовую дискуссию о возможности своего самостоятельного путешествия в Казань, раскрутив этим ход гоголевской поэмы в прозе?17

Рисуя гибель Петербурга 1910-х18, «Египетская марка», как и впоследствии «Поэма без героя», переаранжирует главные культурные знаки той эпохи, в частности, ее «полночную», то есть «северную», гофманиану19. Тезка главного героя был причастен петербургскому гофмановскому культу 1910-х через близость к одержимой Э.Т.А. Гофманом мейерхольдовской Студии на Бородинской20.

К петербургской гофманиане Гоголя и Достоевского автор адресует нас, вводя за собой в пространство «Книги отражений», развивая метафору из статьи «Умирающий Тургенев»21 – «Ведь и я стоял с Ин. Фед. Анненск. в хвосте», «все мы стояли», «стою, как тот несгибающийся старик» – и привнося этим в оркестровку «Египетской марки» то переплетение авторского голоса с голосами литературных персонажей, на котором строятся «виньетки» Иннокентия Анненского к «Носу», «Портрету» и «Двойнику»22.

Первоначальная редакция: Осип Мандельштам // Поэтика и текстология. Материалы научной конференции. 27–29 декабря 1991. М., 1991. С. 63–65.

 

Комментарии

1.

Герштейн Э. Мемуары. СПб., 1998. С. 19.

2.

Святополк-Мирский Д. «Проза поэтов» // Евразия. 1929. 24 августа.

3.

Василевский Л. Митинг глухонемых // День. 1917. 22 марта. О таком петроградском митинге вспоминал и Горький: «Это нечто потрясающее и дьявольское. Вы вообразите только: сидят безгласные люди, и безгласный человек с эстрады делает им [доклад], показывает необыкновенно быстрые, даже яростные свои пальцы, и они вдруг – рукоплещут. Когда же кончился митинг и они все безмолвно заговорили, показывая друг другу разнообразные кукиши, ну, тут уж я сбежал. Неизреченно, неизобразимо, недоступно ни Свифту, ни Брейгелю, ни Босху и никаким иным фантастам. Был момент, когда мне показалось, что пальцы звучат. Потом дважды пробовал написать это, – выходило идиотски плоско и бессильно» (Сергеев-Ценский С.Н. Собр. соч. в 12-ти томах. Т. 4. М., 1967. С. 235).

4.

Святополк-Мирский Д. «Проза поэтов» // Евразия. 1929. 24 августа. Рецензент ссылался на сообщение каких-то читателей. Полагаем, что речь могла идти о Михаиле Струве, который мог указать на похищение имен В. Парнаха и Николая Бруни.

5.

Например, мотив бабушки, содержавшей «библиотеку для чтения», который находим в черновиках повести, восходит к биографии другого петербургского неудачника – Владимира Пяста, а описание египетской марки («отдыхающий на коленях верблюд») вторит стихотворению Марии Моравской «Марка»: «И купила марку Судана / С верблюдом, бегущим по пустыне» (Моравская М. На пристани. СПб., 1914. С. 13).

6.

Вдова Бенедикта Липшица сказала комментатору, что прототипом Мервиса был портной В.В. Кубовец (О. Мандельштам. Сочинения в двух томах. Т. 2. М., 1990. С. 408). Заметим, что она могла отвечать только за реалии 1920-х, хуже помня предреволюционный быт – так, она давала неверное объяснение названию действительно существующего мыла «Ралле» (там же. С. 411).

7.

Горный С. Санкт-Петербург (Видения) / Сост., вступ. ст. и коммент. А.М. Конечного. СПб., 2000. С. 70, 108.

8.

См.: Тименчик Р.Д. По поводу «Антологии петербургской поэзии эпохи акмеизма» // Russian Literature.1977. Vol. 5. № 4. P. 320.

9.

См., например, его стихотворение «Сегодня», относящееся к временам, описанным в «Египетской марке»:

Юродствуют на площадях калеки, Пророчат: – Гибель и пожар Объемлют Русь. Большие реки Орудьем станут Божьих кар. Хвостатые грозят кометы Чредой неисчислимых бед, И множит странные приметы В ночи не меркнущий рассвет. Сгорает ночь в кровавых зорях. Немотствует земная плоть. И выпадет не снег, а порох На злак Твоих полей, Господь! — Юродствуют, подъемля к небу Гнойник слезоточащих глаз… Единое нам на потребу Даруй, Господь, в сей страшный час!

(Петроградское эхо. 1918. 5 января).

10.

Справку о кружке см.: Шруба М. Литературные объединения Москвы и Петербурга 1890–1917 годов. Словарь. М., 2004. С. 243.

11.

Автобиографическая анкета (ИРЛИ. Ф. 291); университетское личное дело (ЦГИА СПб. Ф. 14. Оп. 3); Пушкинист. 1. СПб., 1914. С. 234.

12.

Литературное наследство. Т. 92, кн. 4. М., 1987. С. 694.

13.

Полетика Н. Виденное и пережитое. Иерусалим, 1982. С. 237.

14.

Мандельштам О. Сочинения в двух томах. М., 1990. Т. 2. С. 405.

15.

Ср.: «…как художник он не может считаться реалистом; в своей словесной технике, гротескно преувеличивающей и графически четкой, он такой же реалистический фантаст, как Гофман в сюжетах своих сказок, и если у Гофмана и близких ему поэтов одна характерная мелочь обыденной жизни, одна преувеличенная особенность лица вырастают до фантастических и пугающих размеров, заслоняя собою все явления жизни или все лицо в его гармонической целостности и вместе с тем воспроизводя его основной характер как бы в подчеркнутом искажении гротеска, то Мандельштам может быть назван по своей поэтической технике таким же фантастом слов, каким немецкий поэт является в отношении существенного строения своих образов и повествований. Но с молодым поколением поэтов Мандельштама роднит отсутствие личного, эмоционального и мистического элемента в непосредственном песенном отражении, сознательность словесной техники, любовь к графическим деталям и законченному эпиграмматизму выражения» (Жирмунский В.М. Теория литературы. Поэтика. Стилистика. Л., 1977. С. 128).

16.

«О.Э. Мандельштам живет сейчас в Царском в здании Лицея. Очень доволен снежной тишиной, много читает – главным образом, немецких романтиков», – сообщал В.А. Рождественский Е.Я. Архиппову (РГАЛИ). В архиве Мандельштама сохранилось начало одного его перевода из Гофмана (Мандельштам О.Э. Начало сказки Э.Т.А. Гофмана «Золотой горшок» / Публикация П. Нерлера. Сопроводительные заметки П. Нерлера и О. Лекманова//«Сохрани мою речь…». Вып. 4. Ч. 1. М., 2008. (Записки Мандельштамовского общества). С. 45–49.

17.

Возможно, что «ямбический гоголь-моголь петербургских дрожек» отсылает к началу другого петербургского текста – к четырехстопному ямбу онегинской строфы, складывающейся под цоканье почтовых.

18.

О замысле повести ныне см. комментарии А.А. Морозова (Мандельштам О. Шум времени. М., 2002. С. 265–266).

19.

См. например: Топоров В. Ахматова и Гофман: к постановке вопроса // Топоров В. Ахматова и Блок. Berkeley, 1981. P. 157–202; Тименчик Р. К анализу «Поэмы без героя». IV. «Фантастический реализм» // Текст и комментарий: Круглый стол к 75-летию Вяч. Вс. Иванова. М., 2006. С. 351–367.

20.

Ср. его письмо к В.Э.Мейерхольду из Берлина 2 июня 1922 г.: «Кто я: поэт Парнок, с рыжими волосами, друг М.Ф. Гнесина, бывал как друг Вашей студии почти на всех занятиях Студии в 1913–1914 гг. и первой половине 1915. Вы мне предлагали играть в “Балаганчике” А. Блока. <…> Моя литературная фамилия теперь: Парнак» (Мейерхольд и другие. Документы и материалы. М., 2000. С. 333). В автобиографической анкете 1924 г. он отметил наряду с посещением уроков движения в Студии Мейерхольда свое присутствие на собраниях Общества ревнителей художественного слова, «или «Академии» Вяч. Иванова» (ИМЛИ). См. о нем заметку Омри Ронена: Encyclopaedia Judaica. Decennial Book. 1973–1982. Jerusalem. 1982. P. 501–502. Ср. также: Парнах В. Жирафовидный истукан. 50 стихотворений. Переводы. Очерки, статьи, заметки / Сост. и предисл. Е. Арензон. М., 2000.

21.

См.: Анненский И. Книги отражений. М., 1979. С. 36–37. Мотив похорон Тургенева, таким образом, входит в подтекст «Египетской марки», присоединяясь к сквозному варьируемому мотиву «похорон писателя» – Бодлера, Некрасова, Анатолия Франса, по-видимому восходящему к теме «умирающего Пушкина» (ср. иконостас в доме Мервиса). «Смерть поэта» вообще представляется основным семантическим ядром, из которого возникает «проза поэта» у Мандельштама и Ахматовой.

22.

Возможно, что содержащееся в этом пассаже уподобление театра «курной избе», «где совершилось зверское убийство», навеяно теми страницами «Книги отражений», где речь идет о «Горькой судьбине» и «Власти тьмы».

 

Кофейня разбитых сердец, или Саванарола в Тавриде

 

Одно из последних сочинений, сложенных в дооктябрьской России, пьеса «Кофейня разбитых сердец, или Саванарола в Тавриде» (названием своим невольно перекликающаяся с известной пьесой Бернарда Шоу), сооруженная летом 1917 года в Алуште ко дню именин Саломеи Андрониковой (3 августа), впервые печатно была упомянута в собрании сочинений О. Мандельштама со слов виновницы торжества1. Авторами ее были, по-видимому, К.В.Мочульский, В.М.Жирмунский. С.Э. Радлов и Мандельштам2. Они же и персонажи комедии положений, в которой все герои, члены курортной колонии, флиртуют и воздыхают, вспоминая о брюсовском «Рабе»3, где «падали одежды до ткани, бывшей на груди» и чары ночные «их содроганий, стонов их» были похожи на безвестные грезы бреда.

Мандельштам, по-видимому, если не сам предложил, то санкционировал имя изображающего его героя дона Хозе делла Тиж д'Аманда – перевод на французский немецкого Mandelstamm («ствол миндаля») – tige d’amande. Каламбуры на тему этой еврейско-немецкой фамилии были ходовыми еще применительно к дальнему родственнику поэта, известному врачу и общественному деятелю М.Е.Мандельштаму4. Аллюзии на этимологию собственной фамилии присутствуют, вероятно, в поэзии Мандельштама5 и «Египетской марке».

Мандельштам в этой комедии говорит перелицовками своих стихотворений применительно к своей же кофемании, которой он воздал дань и в лирике и в прозе:

Тиж д’Аманд Мне дан желудок, что мне делать с ним, Таким голодным и таким моим. О радости турецкий кофе пить Кого, скажите, мне просить? Суламифь Вы, верно, влюблены? Тиж д’Аманд Не сомневаюсь. Я кофия упорно добиваюсь. Я и цветок и я же здесь садовник… Суламифь Я напою вас, если вы любовник. Тиж д’Аманд Явлений грань кофейником разрушь. Я пустоты всегда боялся. Суламифь Чушь. Тиж д’Аманд Кузнечиков в моем желудке хор. Я чувство пустоты испытываю. Суламифь Вздор. Ступайте-ка влюбиться, Да повздыхать, да потомиться, Тогда пожалуйте в кафе. Тиж д’Аманд ( гордо ) Любовной лирики я никогда не знал. В огнеупорной каменной строфе О сердце не упоминал. ( подходит к кофейнику и величественно в него заглядывает ) Суламифь Куда ты лезешь? Ишь какой проворный! Проваливай! Тиж д’Аманд Ваш кофе слишком черный! ( медленно удаляется, декламируя ) Маятник душ – строг Качается, глух, прям, Если б любить мог… Суламифь Кофе тогда дам.

Способам удовлетворения кофейной страсти Тижа – Мандельштама учит «внесценический персонаж» – проживавшая тогда же в Алуште легендарная Паллада, соименница «богини моря, грозной Афины» из мандельштамовского стихотворения «В Петрополе прозрачном мы умрем», вписанного в альбом Анны Радловой:

( Появляется сияющий Тиж д’Аманд ) Тиж Ура, ура, я больше не в загоне, Я объяснился вашей бонне… Она меня с позором прогнала, Шпицбубом назвала И запустила вслед пантоффель. В тяжелых муках заслужил я кофе. Суламифь Как эта мысль вам в голову пришла? Тиж Паллада мудрая совет мне подала.

О повязанности общими заботами о пропитании Мандельштам 15 августа 1917 года вписал в альбом Паллады (с которой пользовался общей молочницей) двустишие:

Я связан молоком с языческой Палладой, И кроме молока мне ничего не надо! 6

Оставшаяся за кулисами действия Паллада возникает в комедии еще раз, в основном своем качестве практика и теоретика науки любви7:

Котикус Кого любить и кем увлечься надо? Суламифь Не все ль равно? Кто нравится – хорош. Котикус Так говорит и некая Паллада.

В другой раз автор «Камня» говорит элегическим дистихом в тон встреченному «Александрису Леонидопуло, педагогу» – критику, пушкиноведу, прозаику Александру Леонидовичу Слонимскому (1884–1964). Александр Слонимский на склоне лет поминал Алушту как «Крымскую лабораторию формализма»8. Воздыхания Леонидопуло —

Тягостей, ох, не снесут брюкоодетые чресла, Лунною ночью и днем плачу я все об одном: Встретилась мне на пути бронзовоплечая дева, Я ей сандалии шил, с нею ходил в вертоград. Чтобы ее ублажить прохладнопенным напитком, Часто я смелой рукой вымя коровье трепал. Сколько письмен заказных из Алустии ей приносил я, Сколько конфект покупал, сколько истратил я драхм. Вечно сурова ко мне ременнообутая дева, Вечно над мукой моей, злая, смеется она. Но я сегодня решил, облачившись в купальные трусы, С камней Черновских стремглав в черные волны прыгнуть… Путница, встретив Вирджинию, ты ей скажи непременно: Горестный Александрис в волнах соленых погиб… Милая дева, прощай. Граждане Крыма, прощайте… —

стилизуют облик А. Слонимского в некотором контрасте с его незадолго до того продемонстрированной мужской взрослостью – он работал в санитарном отряде Союза городов и описал фронтовые впечатления в очерках «Картины войны»9. Мандельштам и Слонимский впервые выходят на сцену одновременно:

Входят с двух сторон Леонидопуло и Тиж д’Аманд. Первый нагружен пакетами.

Второй с книгой под мышкой, на лице физическое и нравственное страдание.

Леонидопуло Где же Вирджиния, где же? Ответствуй, прохожий. Не знаешь. Грустным взором глядишь, верно несчастен и ты. Тиж «Камень» в витринах есть, но есть и в печени камень: Знай, рассосаться, мой друг, трудно обоим камням.

«Вирджиния, девушка», к которой взывает Леонидопуло, – Наталья Владимировна Гвоздева-Султанова (1895–1976)10 названа говорящим именем потому, что носила «девическую» прическу – коски по ушам. Урожденная Шумкова, она описана в автобиографической прозе Ольги Морозовой под именем «Наташи Ш., “шармантной”, как говорилось, девицы»11. Она и сообщила текст пьесы, расшифровав имена персонажей12.

Первая из вышеприведенных сцен, где пререкаются С.Н. Андроникова (Суламифь) и Мандельштам (Тиж д’Аманд), смутно хранившаяся в памяти другого персонажа комедии, Виктора Жирмунского (Витикуса), заставила его предположить, благодаря известной перекличке мотивов, реальные лица за фельетонными масками в одном из очерков Георгия Иванова. После чтения «Истории одного посвящения» Марины Цветаевой и обсуждения этого очерка с В.М.Жирмунским в 1964 году Ахматова записала в рабочей тетради:

Кроме Коктебеля, М<андельшт>ам в Крыму бывал в Алуште (дача Магденко). Там в 16–17 была Саломея с Рафаловичем (С. 557); О. М<андельшта>м жил в Крыму 1916-17 г. <…> в Алуште у Магденко. Там в это время были <…> Саломея с Рафаловичем [-] [п]ара, из кот<орой> старый пасквилянт (Г.Иванов) мог слепить богатого армянина и его хорошенькую содержанку. Оба в это время были в Париже, и, конечно, без битья дело бы не обошлось (пред <положение> В.М. Ж<ирмунского>, не знать, к кому относится соломка, Георгий Иванов просто не мог (это знали все), и если он называет ее хорошенькой содержанкой, ему нужна маска 13 .

Речь идет о цитируемом у Цветаевой очерке Г.В.Иванова из цикла «Китайские тени»:

Мандельштам жил в Коктебеле <…>, сопровождаемый улюлюканьем местных мальчишек и улыбками остального населения «живописного уголка». Особенно, кстати, потешалась над ним «она», та, которой он предлагал «принять» в залог вечной любви «ладонями моими пересыпаемый песок». Она (очень хорошенькая, немного вульгарная брюнетка, по профессии женщина-врач) вряд ли была расположена принимать подарки такого рода: в Коктебель ее привез ее содержатель – армянский купец, жирный, масляный, черномазый. Привез и был очень доволен: наконец-то нашлось место, где ее было не к кому, кроме Мандельштама, ревновать… <…> Мандельштам шел по берегу <…>. Недовольный, голодный, гордый, смешной, безнадежно влюбленный в женщину-врача, подругу армянина, которая сидит теперь на своей веранде в розовом прелестном капоте и пьет кофе – вкусный, жирный кофе, и ест горячие, домашние булки, сколько угодно булок… 14 .

Догадка В.М. Жирмунского подтверждается формулировкой Г.В. Иванова – последний писал В.Ф. Маркову в 1957 году: «Саломея <…> жена знаменитого булочника, рожд<енная> кн<яжна> Андроникова[,] держал[а] салон <…> Теперь эта Саломея в Лондоне, большевизанит. <…> это та Саломея, “когда соломинка не спишь в огромной спальне”»15.

Жирмунский-Витикус существовал в «Кофейне» в комической паре с Котикусом:

Котикус Профессор Витикус, ах что вы, что вы… Витикус Профессор Котикус, я сотни книг… Котикус Профессор, вы к науке не готовы. Витикус Профессор, я методику постиг. Котикус Прошу, профессор, объяснить позвольте… Витикус От объяснений вы меня увольте. Котикус Пиррихий и пэон четвертый суть Две вещи разные. Витикус Да я ничуть Не отрицал. Котикус Поэзия не проза, Метафора не есть метемпсихоза. Лишь эту разницу переварив, мы Дойдем до мужеской и женской рифмы…

Профессор Котикус – Константин Васильевич Мочульский (1892–1948), тогда – начинающий филолог16, приват-доцент Петербургского университета, впоследствии, в эмиграции – видный литературовед17. Со студенческих лет был дружен с Мандельштамом и Гумилевым18. Увлекался театром19, участвовал в любительских спектаклях. Его парижский друг вспоминал: «Мы знали в К.В. его склонность к игре, которая как-то удивительно уживалась в нем с добросовестностью и основательностью университетского ученого и с глубокой серьезностью в разрешении проблем его личной духовной жизни»20. Он, видимо, писал лирические стихи – как будто только одно из них, внесенное в альбом Анны Ахматовой, опубликовано21, но в дружеском кругу больше был известен своими пародиями22.

К.В. Мочульский оставил воспоминания о Мандельштаме в алуштинское лето 1917 года23.

Виктор Максимович Жирмунский (1891–1971) в то время стал одной из самых заметных фигур среди молодых петербургских филологов. Летом 1917 года он намеревался выполнить роль организующего центра для среды своих коллег. Затевалось издание периодического альманаха или журнала, посвященного поэтике, – были приглашены Жирмунским туда, например, Н.В. Недоброво24 и Б.М. Эйхенбаум25. Предполагалось и участие некоторых из персонажей «Кофейни»26.

Место, где обитали юные «профессора»27 в Алуште, как нарочно, именовалось «Профессорским уголком» (после национализации дач, в 1923 году стало называться Рабочим уголком, позднее – один из корпусов санатория «30 лет Октября»). Этот дачный пансион под Алуштой, где происходит действие пьесы, принадлежал по наследству бывшей актрисе Елизавете Петровне Магденко28, первой жене А.А. Смирнова (ее отец купил эти две десятины земли в 1885 году). Еще в 1915 году Профессорский уголок приютил, как сообщала из Алушты Ю.Л. Сазонова-Слонимская, сестра А.Л. Слонимского, «выводок молодых филологов, которые в звездные ночи превращаются в живой сборник стихов Федора Кузьмича <Сологуба>, Вяч. Иванова, отчасти Ахматовой»29. Весной 1918 года там у А.А. Смирнова гостил Николай Бахтин30. Гостем этого места был давний знакомый Е.П. Магденко Николай Недоброво (в 1905 году он предполагал включить ее в «академию – собрания талантливых мужчин и приятных женщин»31, она адресат нескольких его стихотворений) и описал здешний пейзаж в сонете «Демерджи»:

Не бойся… подойди поближе, стань у края, Дай руку… Вниз взгляни… Как чувство высоты Сжимает душу! Как причудливы черты Огромных скал! Вкруг них, друг друга обгоняя, Внизу, у наших ног, орлов летает стая… Прекрасный гордый вид, вид яркой красоты! И тишина кругом… Лишь ветер – слышишь ты? Из горных деревень доносит звуки лая… А ниже чудные долины и леса Слегка подернуты дрожащей дымкой зноя. И море кажется исполненным покоя, Сияет, ровное, блестит, как небеса, Но вон вдоль берега белеет полоса — То пена грозного, ревущего прибоя 32 .

Демерджи – одна из трех гор под Алуштой, две другие упомянуты в сцене из «Кофейни»:

Входят Саше и Лизистрата Дуэт Конечно, Беспечно Любить невозможно, Когда осторожно Приходится нам, Страшася надзора, Взбираться на горы, Бродить по лугам. Саше Ревнивые взгляды. Лизистрата Враги из засады… Оба Любить не дают. Саше В угрюмом ущельи Мы встретим веселье, Отыщем приют, Нам грозный Кастель Заменит постель. Лизистрата Ну, это положим: Оттуда лишь шаг — И будет нам ложем Крутой Чатыр-Даг. Саше Зачем тебе гласность? Пусть в тайне любовь: Чем больше опасность, Тем пламенней кровь. Лизистрата (шепотом) Ах вот бесподобно… Тебе неудобно В двенадцать часов? Саше Ах ангел, готов. Хотя откровенно Я должен спросить: Зачем непременно В двенадцать любить? Лизистрата Ну в шесть. Саше Не сердись. Я в шесть регулярно Играю в теннис. Лизистрата Нет, это кошмарно. Ну в девять, без «но». Саше Я право сконфужен, Замечу одно: Что в девять наш ужин. Лизистрата Ну днем-то неужто не можешь придти? Саше Я езжу в Алупку от трех до пяти. Лизистрата Изменой тут пахнет. Ну, в восемь приди. Саше А как же без шахмат, сама посуди.

«Бывшим евнухом Саше» титулуется в пьесе муж владелицы пансиона, известный кельтолог, поэт в юности Александр Александрович Смирнов (1883–1962). До нас, студентов-филологов 1960-х, дошла бродившая в ленинградском окололитературном фольклоре шутливая формула из кулуарной академической аттестации: «будучи послан в научную командировку собирать провансальский фольклор, поразил юг Франции неслыханным развратом». А.А.Смирнов также видный теоретик шахмат, что и обыграно в вышеприведенной сцене – наряду с культивируемой им вялостью, о которой М.Кузмин обмолвился – «телепень»33. Партнерша его в этой сцене, «Лизистрата, баядерка» – Елизавета Александрова, актриса Камерного театра в Москве, известная исполнением роли Катарины в «Укрощении строптивой», впоследствии жена Владимира Соколова, начинавшего тоже в Камерном театре, в 1920-е игравшего на немецкой сцене, с 1930-х – известного голливудского актера. Она умерла в Лос-Анджелесе в 1948 году34.

Сергей Эрнестович Радлов (1892–1958), известный впоследствии советский театральный режиссер, выступает в пьесе как Радулус, латинист и переводчик Плавта (Харин – «радостный», имя персонажей в плавтовских комедиях «Купец» и «Псевдол»35):

Радулус Явленье третие. Харин влюбленный Перед окном подруги благосклонной. Ах, если б тем Харином быть, Чтоб ius hebere вас любить. Феде Что ж, ты имеешь этот ius, Пока не гласен наш союз. Радулус Ах, я весь день твержу упрямо: О боги meam Fidem Amo, А с этим словом вечно в паре Поцеловаться – osculari. Неи mihi! ты молчишь, сердита? Меня ты поцелуешь? Феде Ita. (целуются) Радулус Ах, вы меня поцеловали. Так вы забыли о Рафале? Ведь он мой враг, est meus hostis, ему я обломаю кости-с. Феде Ах нет, мой милый, не ревнуй: Все доказал мой поцелуй.

Мона Феде – Вера Федоровна Гвоздева (1896–1979), училась на Бестужевских курсах и на романо-германском отделении в Петербургском университете, впоследствии – художница36. С 1916 года – жена художника Василия Ивановича Шухаева (1887–1973), в пьесе «Шухай-хана»37. Он был сыном крестьянина, и это всячески обыгрывается в речевой характеристике:

Феде Шухаюшка. Шухай Монюшка. Феде Ханчик. Шухай Жулик. Удобно тэк-с, иль, может, сесть на стулик? Дурэк. Феде Болвашка. Шухай Сволочь. Феде Негодяй. Шухай Дэ. Рожицу поцеловать мне дай. Феде Послушай, подари мне плитку Крафта. Радулус (стучит в дверь) Мне можно? Шухай Кто там прет? Радулус Вот насчет Плавта. Быть может, Мона хочет почитать. Шухай Эт, сволочь, лезет. Феде Ханчик мой, опять Ты сердишься. Не надо, милый друг. В беседах с римлянами мой посредник Тебе не страшен. Сбегай-ка на ледник За кумысом. Шухай Понадобилось вдруг? Так нагишом переть и еле встав-то? Да к черту Радулусовского Плавта… Ну ладно, сволочи… Радулус Что, можно мне? Феде Ах, милый, подожди, ведь мы раздеты. Ну, ханка, надевай штаны, штиблеты. Скорее, марш! Наукою вполне Я занята. Шухай Стой, где штаны? Феде Едва ли Ты их найдешь: наверно их украли. Но есть кальсоны нижние. Чего ж За кумысом так долго не идешь? Радулус Что ж, можно мне? Шухай Эт, сволочи. Ну при ты. Ишь встал чуть свет немытый и небритый. (входит Радулус, Шухай выходит на лоджию) Лоджия. Шухай и генеральша. Шухай (небрежно натягивая штаны) А, это вы, мадам… Генеральша Вы с дамой говорите. Вы не воспитаны: стыдитесь. Шухай А что не нравится мадам Белла Капите? Генеральша Вы прежде застегнитесь. Шухай Да, застегнешься тут: жена сидит с дружком, А ты раз пять на день беги за кумысом. Всё с Плавтом дурака валяют. Генеральша Не понимаю, что вас огорчает. Шухай Есть от чего прийти в унынье: Чуть шесть часов, Любовник шасть с своей латынью, А мужа гонит без штанов. Генеральша Вы терпите столь дерзостный разврат? Шухай Конечно, сволочи. Их хлебом не корми — Все Плавт да Плавт. Куда они спешат. Ну подождали б до семи. Они целуются, а я недосыпаю, Они толстеют с каждым днем, Я в весе каждый день теряю, Заболеваю животом. А все кумыс да Плавт. Да… Генеральша Так эта гнусность – правда… Вы знаете, что у жены любовник. И, как корова, бродите в коровник? Шухай Положим, только в ледник. А мне-то что: ведь я не привередник. Да я их не за то ругаю: Ну, заамурились – я это понимаю, Влюбляются ж другие – и аминь. При чем же здесь собачая латынь? Генеральша (в неистовстве встает) Она жена вам! Шухай Да. Генеральша И у нее любовник? Шухай Чего кричите-то? Я, право, не оглох. Твердишь ей целый час, как об стену горох, Что Плавт… Генеральша Неправда, вы всему виновник. Ты топчешь в грязь святую добродетель, (патетически) За честь жены пред Богом ты в ответе. Над нечестивцем грянет гром. Шухай (позевывая) Пройтись мне, что ль, за кумысом. (уходит)

Но, как замечает Шухай-хан, к Мона Феде «двое льнут». Второй – Сержан Рафаль.

Рафаль О, выслушай правдивое признанье, Недаром я провидец и поэт. Скажи мне, Феде, знаешь, кто ты? Феде Нет. Рафаль Я перечислю все в глухой мольбе: Семнадцать ликов вижу я в тебе. Из них главнейшие – Дидо, Эсфирь, Астарта, Ио, мудрая Хросвита… Нет, мною ничего не позабыто: Еще Изольду любит богатырь. Два женственных, два женских, два девичьих, Их описал уже во всех различьях, Чтоб воплотить вполне мой идеал. Мое перо цветет подобно розе, И о тебе я в месяц написал Три драмы, том стихов и два этюда в прозе.

В монологе Сержана Рафаля спародированы обильные культурно-типологические экскурсы и быстрописание Сергея Рафаловича.

Сергей Львович Рафалович (1875–1943) как поэт был признан в окружавшей его филологической компании. Во всяком случае, два года спустя после «Кофейни» А.А.Смирнов писал о нем как о «поэте, недостаточно у нас еще оцененном», чье дарование окрепло в последние годы, после возвращения в Россию из Парижа38. В Париже Рафалович провел значительную часть своей жизни, – и в предреволюционные годы (в 1900 году первый его сборник стихов был издан по-французски в знаменитом издательстве Леона Ванье), и после эмиграции из Тифлиса в 1922 году. С.Л.Рафалович воспринимался многими петербуржцами как «человек глубокой культуры, глубоких умственных запросов»39. В пору описываемых событий был фактическим мужем С.Н. Андрониковой (их отношения, как рассказывала впоследствии сама героиня, незадолго перед этим были осложнены ее романом с Н.Э. Радловым, художником и критиком, братом Сергея40) – «Суламифи», адресата подношения пьесы.

Саломея Николаевна Андроникова (1888–1982) ко дню своих именин была уже героиней мандельштамовской «Соломинки». 5 июня 1917 года она уехала в Алушту из Петрограда, в который ей уже не суждено было никогда вернуться. В последние предреволюционные сезоны наметилась и ее оборвавшаяся дружба с Ахматовой, которая писала М.Л. Лозинскому из Слепнева 31 июля 1917 года: «…спешу дать Вам на прощание еще несколько поручений. Самое главное это послать «Белую стаю» Саломее Николаевне в Алушту. Подумайте, как было бы неудобно, если бы Жирмунский получил книгу, а она нет. Конечно, очень нехорошо, что книга будет без надписи, но я не придумаю, что сделать»41.

В дружеском кругу Саломея была ценима, как «мадам Рекамье, у которой, как известно, был только один талант – она умела слушать. У Саломеи было два таланта – она умела и говорить»42.

Адресат и героиня широко известных лирических стихотворений и альбомных дифирамбов, персонаж портретов кисти замечательных художников43, она в 1917 году стала прототипом беллетристического персонажа – Светланы в рассказе В. Карачаровой44 «Ученик чародея». Можно предположить, что черты и речи прототипа переданы с фотографической достоверностью (то есть именно со всеми преимуществами и изъянами моментального снимка):

Нервная, очень подвижная, она все делала красиво: красиво курила, красиво садилась с ногами в большое кресло, красиво брала чашку с чаем, и даже в ее манере слегка сутулиться и наклонять вперед голову, когда она разговаривала стоя, было что-то милое и женственное. Костюм ее был очень модный, и свои черные волосы она, очевидно, красила, так как под лампой они имели какой-то неестественно-красноватый оттенок.

Дома Светлана ходила в широком и коротком белом платье, стянутом в талии толстым шнурком. Гибкая и подвижная, она в этой свободной одежде умела как-то особенно удобно сидеть и лежать на своем большом диване, покрытом шкурами белых медведей. И как легко и быстро меняла она свои позы, так менялось и выражение ее нервного лица.

На молодежь она мало обращала внимания. Все это были, вероятно, свои люди, часто к ней приходившие и привыкшие беспрекословно исполнять все ее фантазии и капризы. Двое из них были явно в нее влюблены, и это сразу можно было заметить не столько по их словам и взглядам, сколько по их молчанию и мрачному виду.

Светлана постоянно к кому-нибудь прислонялась. Может быть, это происходило отчасти от ее физической слабости, но она почти не могла стоять или сидеть одна: сидя, она прижималась плечом или головой к соседу, стоя, брала его под руку и прижималась к нему вся, всем своим легким телом. Но и в этой привычке, сначала казавшейся странной, было что-то наивное и милое.

…с ней одинаково легко было и говорить, и молчать. Она обыкновенно усаживалась с ногами на большой диван в углу, <…>, курила, кокетничала и болтала все, что приходило в голову.

…много читала и часто удивляла <…> неожиданной определенностью своих суждений. Она была очень любознательна, но была также и любопытна, и любопытство было у нее какое-то детское. Ее интересовало непосредственно то, что она вот сейчас видела или слышала, интересовало все новое, неизведанное, особенное, если оно было рискованным.

– Я не тщеславна. Я слишком ленива для этого.

– Если бы еще у меня был хоть какой-нибудь талант. А одна красивая внешность, – что она может дать? Меня очень часто мучает мысль, что я не могу отплатить людям тем же, что они мне дают. Люди умные, талантливые, стоящие выше меня. Я ничего не даю им. И ничьей жизни я не украсила уже потому, что никому никогда не дала счастья. Вы нечаянно затронули мое больное место. Вы знаете, что многие мне самой задают этот вопрос. Какая нелепость! А ведь если бы я полсуток стучала на пишущей машинке, никому бы в голову не пришло спрашивать, зачем я живу на свете.

Какое нелепое зрелище представляла бы собой Светлана, если бы сидела за пишущей машинкой со своими удивительными руками и ногтями. Нет, пусть украшает собой вернисажи и первые представления, пусть лежит на медвежьих шкурах, дразнит мужчин своими глазами, пусть вдохновляет влюбленных в нее поэтов и художников.

– Много людей признавалось вам в любви, Светлана Дмитриевна? <…>

– Много. Но я никого из них не любила <…> Потому что в них не было главного, что мне нужно в мужчине, – не было большого ума 45 .

С. Рафалович посвятил своей подруге множество сочинений46, в одном из них он обыгрывал тезоименитство адресата – с дочерью Иродиады, названной у Иосифа Флавия, а также с одной из жен-мироносиц (иногда считающейся сестрой Богоматери Марии):

Гадать о судьбах не умея, Я кормчих звезд ищу во тьме; Ты не царевна Саломэ И не Христова Саломея. Уста казненного лобзать? Коснуться девственной Марии? Нет, на тебе иной стихии Неизгладимая печать: Ты внучка пышной Византии, Душой в отца и сердцем в мать. Среди грузин – дитя Кавказа, родная нам средь русских сел, ты всем близка, кто в путь ушел к стране несбыточного сказа. И все, что долгие века, трудясь и радуясь, творили в тебе пьянит, как на могиле благоухание цветка. Не вспять ведет твоя дорога, не о былом вещаешь ты, но с возрастающей тревогой впиваюсь я в твои черты. Как знать? Грядущему навстречу неся узорную мечту, могла б и ты любить Предтечу и первой подойти к Христу. Что сфинксу страшному отвечу? как узел рока расплету? Пред неразгаданным немея, я не царил и не погиб. Но, чтоб любимой быть, Эдип тебе не нужен, Саломея 47 .

Среди ономастических стихотворных рассуждений С. Рафаловича есть и апология собственного самовольного прозванья:

Саломочкой ее зовут другие. Не так, как все, я называл ее. Молитвенное имя есть – Мария, И грешницы святой есть житие… А в кабаке у деревянной стойки, Взмостившись на высокий табурет, Безмолвная участница попойки Пьет чрез соломинку сверкающий Моэт. Он блещет золотом расплавленным и алым. Как будто кровь растворена в вине. О черной женщине, склоненной над бокалом, Зловещий сон недаром снился мне. В вечернем платье с вырезом широким И в шляпе черной, плоской и большой, Она каким-то призраком жестоким Склонялась жадно над моей душой И, как вампир, ее живые соки Безостановочно и медленно пила… Вот платье черное, и вырез в нем широкий, И брови тонкие, как легкие крыла… Как сладко мне о грешнице Марии тать, надежд обманных не тая. Саломочкой ее зовут другие. Сбылся мой сон, соломинка моя 48 .

Как видим, домашнее имя, предложенное Рафаловичем (ср. в характеристике Сержана Рафаля у Радулуса: «в соломенном костре истлев»), было подхвачено Мандельштамом в «Соломинке».

Византийская генеалогия Саломеи, античная и средневековая история Крыма (в частности, замок Алустон, воздвигнутый при Юстиниане), настроения послефевральского лета сплетены в стихотворении С. Рафаловича «В Крыму», датированном «Алушта 1917 г.» и опубликованном с посвящением «Саломее Андрониковой». Мотив «золотого руна» в мандельштамовском стихотворении «Золотистого меду струя…», возможно, подсказан этой историко-культурной медитацией С. Рафаловича:

Прижалась к берегу недальняя дорога, Встал на дыбы прибрежный ряд холмов, А к нежной синеве, спадающей отлого, Уходит море медленно и строго, Как грузный зверь на свой звериный лов. Застыл в горах размах тяжелой пляски, Тысячелетен лад дробящейся волны. И только люди, как на сцене маски, То радостной, то горестной развязки Для кратких игр искать принуждены. Вон там, где узкие меж двух морей ворота, Сражались воины полсотни городов, И не было в их мужестве расчета, Но лишь о чести и любви забота И мера будущих эпических стихов. И путь от родины продолжив в эти дали, Когда-то мимо наших берегов Проплыл корабль, чьи паруса сверкали Тем золотом, которого искали Пловцы суровые и чтившие богов. А в буйный век, изнеженный и грубый, Смиренных подвигов и дерзостных измен, Пока гремели крестоносцев трубы, Меж диких скал лобзал девичьи губы И в рабстве страсти царственный Комнен. И вот, зыбуча, как пески морские, Под нами твердь, и даль я стерегу, Где Илион, Эллада, Византия,— Меж тем, как за руном пустилась в путь Россия, И дочь Андроника стоит на берегу 49 .

Имя именинницы было, как известно, чрезвычайно «громким» в эпоху модерна50.

Эскиз истории мотива набросал Андрей Левинсон: «Самый замысел «Саломеи» Уайльда возник из украшенной и бряцающей прозы экзотических видений Флобера: его «Иродиады» и не менее того «Саламбо».<…> В ней налицо то же смешение кровавого варварства и загнивающей цивилизации, те же расовые противоречия, тот же муравейник племен и верований, что и в карфагенском романе Флобера. Но самый образ Саломеи, трагической девственницы, лишь эпизодичен у Флобера, а пляска ее – страница воспоминания о путешествии на восток. Для сладострастного холода, одинокого томления девственности, прообразом Уайльда явился драматический отрывок Стефана Малларме «Иродиада», а для пляски царевны – мистическая эротика знаменитой картины Гюстава Моро, как описал и прославил ее Гюисманс в книге, бывшей у автора «Дориана Грея» настольной. <…> От первого лепета христианского искусства, изображения Саломеи бесчисленны; вспомним чугунный рельеф на вратах церкви Сан-Дзено в Вероне, времен Теодориха Великого, где царевна ходит на руках перед Иродом; прекрасную флорентинку Андреа дель Сарто; иронически-эротическую Саломею конца века, начертанную Бердслеем; Саломею – Карсавину с написанной Судейкиным прямо на стройном колене розой»51.

Заданные именем и генеалогией историко-культурные ассоциации окружают облик С.Н. Андрониковой в то алуштинское лето, и, например, 29 июля ей пишет триолет Анна Радлова:

Воспетую воспеть я не умею, Я знаю, византийский Серафим Сестру свою царевну Саломею Звучней воспел бы, чем я петь умею. О немощи своей я пожалею — И будет лавровый венок моим. Воспетую воспеть я не умею. Сестру свою прославил Серафим? 52

Анна Дмитриевна Радлова (1891–1949), жена С.Э. Радлова53, оставила стихотворный памятник этому долгому, затянувшемуся лету в одной из своих лирических пьес:

Мы из города слепого Долго, долго ждем вестей. Каждый день приносит снова — Нет ни вести, ни гостей. Может быть, наш город темный В темном море потонул, Спит печальный, спит огромный И к родному дну прильнул. Александрова колонна Выше всех земных колонн, И дворец, пустой и сонный, В сонных водах отражен. Все, как прежде. Только ныне Птицу царскую не бьют, Не тоскует мать о сыне, Лихолетья не клянут. Спят любимые безбольно, м не надо ждать и жить, Говорить о них довольно — Панихиду б отслужить.

(1917. Декабрь)

Радлова-«Деметрика» – одна из персонажей пьесы и один из источников «чужого слова» в ней. В 1917 году она еще не рассматривалась никем как соперница Ахматовой, это происходило позднее54, когда Анна Радлова заметно выдвинулась на литературную арену55. Позади лишь был эпизод легкого взаимного заигрывания Сергея Радлова и Ахматовой, зафиксированный их перепиской ноября 1913 года56, подхваченный петербургскими сплетнями57, иронически поминаемый Ахматовой58 и предшествовавший женитьбе Сергея Радлова на Анне Дармолатовой59. Но неизбежное для начинающей в середине 1910-х петроградской поэтессы следование манере «Четок» обыграно во вложенном в уста Деметрики заимствовании из ахматовского «Не будем пить из одного стакана»:

Мы пьем вино из одного стакана, И я одна дарована двоим, Чтоб был Шухай, чтоб был и Валеранна Любовником моим.

Речи и мысли Деметрики перепевают мотивы стихов Анны Радловой – из тех, что, вероятно, читались ею по вечерам в дачном кружке:

Не море, милый, нет, не говори, — Многоголосая то фуга Баха Однообразно без любви и страха Поет. Мы розоперстой ждем зари. Сядь ближе, так. Тебе я расскажу О друге, что с тобою обманула. Ах, лучше б в доброй я земле уснула. В лукавые глаза дай погляжу. Забыть я так хотела о других, Опущенных, послушных, золотых 60 .

Или —

О чем-то море непрерывно лжет… Его лицо все боле застилает, Соленое, лукаво убеждает Забыть навек горячий детский рот. Поверю ласковому я врагу, Забуду императорское имя, Веселыми стихами и чужими Я душу от него уберегу. Но, взнесены искусною рукой, Готические кипарисов башни Мне говорят о верности вчерашней, Смущая мой взлелеянный покой 61 .

«Императорское имя» в этом стихотворении – Валериан, имя критика, стиховеда Валериана Адольфовича Чудовского (запомнившегося невнимательным современникам, главным образом, одним своим жестом послеоктябрьской поры62).

По-видимому, ему же адресован триолет 1916 года:

Твоих ресниц бесчисленные жала, Названье необычное твое. Чужими показались мне сначала Твоих ресниц бесчисленные жала. Увы, напасти я не избежала, Вонзились в грудь, не пощадив ее, Твоих ресниц бесчисленные жала, Названье необычное твое 63 .

Он же, видимо, и адресат стихотворения «Памятник»:

Ты будешь мне Архистратигом сниться С соблазном обнаженного меча, С открытыми глазами, как у птицы, Что смотрит в солнце, не боясь луча 64 .

Ономастические перифразы на фоне повсеместной риторической оснащенности65 текста (то свойство, о котором М. Кузмин в рецензии на «Соты» писал: «Некоторая торжественность тона и эпитетов (Мандельштам?) не смешна, но кажется скорее поэтическим приемом»66) были спародированы Мандельштамом:

Архистратиг вошел в иконостас, В ночной тиши запахло валерьяном 67 .

О своей любви к Анне Дармолатовой, в 1914 году ставшей женой С.Э. Радлова, Валериан Чудовский (в 1916 году назначенный заведовать отделом изящных искусств Публичной библиотеки в Петербурге) говорил как о роде религиозного поклонения, причем существенную роль в этом культе играли фотографии Радловой68. «Аполлинический» (а не «дионисийный») поклонник Анны Радловой, постоянный автор журнала «Аполлон» (одно время исполнявший и секретарские обязанности), приехавший в Алушту навестить Радловых, предстает в пьесе в ореоле ярко-индивидуальной речевой характеристики, соответствовавшей его программной языковой политике: сохранение памяти о внутренней форме в грецизмах и «стремление для тех иностранных слов, без коих совсем нельзя обойтись, перенимать только основу, проводя все дальнейшие образования уже вполне по-русски. Потому я говорю <…> иамбовый, трагедийный <…>, стараясь провести в русском языке самобытность, заметную в других языках славянских»69. В «Кофейне» Валеранна – Чудовский говорит (оказываясь к тому же автором термина «сказ», подхваченного формалистами):

Твой чуткий сказ влечет меня стихийно. Средь Петрограждан нелегко мне жить. Лишь я один умею гармонийно, Аполлонически любить.

Или:

Без айсфетичного витийства Зоологийный дам пример: Ваш муж – свинья и изувер. Радулус (врывается с кофейником) Сюда, сюда, о демоны убийства! И в мой кофейник влейте ведра яду. Валеранна Сказал бы «даймоны». Здесь три ошибки кряду.

А на фразу Радулуса «Вот кофею…» как ревнитель языка замечает: «“Ю” не причем, положим».

Титульная героиня подзаголовка, женщина-Савонарола, Белла Капита – художница Анна Михайловна Зельманова (1891–1952), автор портретов не только Ахматовой и Мандельштама, но и других представителей петербургского модернизма (включая и автопортрет70), а в лето 1917 года – портретов Анны Радловой и Паллады Богдановой-Бельской71.

О ней читаем в ахматовских «Листках из дневника»:

Приезжал О.Э. в Царское. Когда он влюблялся, что происходило довольно часто, я несколько раз была его конфиденткой. Первой на моей памяти была Анна Михайловна Зельманова-Чудовская, красавица художница. Она написала его портрет на синем фоне с закинутой головой (1914, на Алексеевской улице) 72 . Анне Михайловне он стихов не писал, на что сам горько жаловался – еще не умел писать любовные стихи.

Ахматовой вторит Бенедикт Лившиц: «женщина редкой красоты»73. Видимо, самоотвод от статуса эротического поэта был предъявлен и самой А.М. Зельмановой – появившись в Тавриде, Генеральша удивляется:

И даже Тиж Д'Аманд, почтенный Дон Хозе, Стрекочет о любви подобно стрекозе.

Генеральша походя замечает о Валеранне:

Но вас сама спрошу про эту встречу: На что нужны нам бывшие мужья?

(в письмах 1917 года к А.Радловой В. Чудовский называл А.М. Зельманову своим заклятым врагом).

Во втором браке она – жена полковника Бориса Белокопытова (1886–1942), которого поминает монолог Генеральши, единственное место в черноморской импровизации, напоминающее о столичных новостях —

Генеральша (с достоинством) Вы мне мешаете, вы не в еврейской лавке. Весь кабинет министров просит об отставке. Диктатор нужен нам с железною рукой, Супруг мой, генерал, иль кто-нибудь другой. Забыв о родине, вы целый день в раздоре, —

и вводящее в оставшиеся за сценой ежедневные переживания петроградцев, представление о которых дает письмо Сергея Радлова к Ахматовой, написанное в Алуште за две недели до Саломеиных именин:

Никогда еще не жили мы в таком незнании будущего дня. Никогда еще не было так грустно вспоминать о вчерашнем, так страшно гадать о завтрашнем 74 .

Карнавальный разгул пляжной телесности (Деметрика: «Пленительна совместность обнажений, порочней полуголые тела», Генеральша: «Бесстыжие тела нагих мужей и дев питают медленно мой справедливый гнев», «А вы, столичное утративши обличье, в трико и трусики тела полуодев, и быстро все забыв, чему нас учит школа, мирам вещаете про уравненье пола. Презренно равенство, коль равенство для всех. А ваш фамильенбад похож на свальный грех. Все на виду у всех творите вы бесстыдно!»), в котором Тиж д’Аманду не находилось места (литераторы, посещавшие шесть десятков лет спустя Саломею Андроникову, приводят в своих стихах и прозе припомненные ею обидные реплики на этот счет75), легчайшим отголоском прозвучал в написанном в Алуште в августе стихотворении Мандельштама. Увиденное крупным планом плечо, через которое посмотрела Вера Артуровна Судейкина-Стравинская76, возникло, видимо, отраженным в зеркале «ясновидца плоти»77 – в 1915 году она снялась в экранизации «Войны и мира» в роли Элен Курагиной, славной своими обнаженными мраморными плечами.

«А в это время…» – как писали в титрах немого кинематографа (а также, по слухам, «Какая жаль!»). Оставалось два месяца до 24 октября 1917 года, когда Валериан Чудовский записал в Петрограде: «Господь да спасет Россию! Проклятый город опять охвачен мятежом. Темные улицы полны возбужденной толпой, все ждут великих событий, но событий не видно, – и это особенно страшно, ибо все знают, что то, чего не видно, все же свершается. В четвертый раз уличная чернь посягает на власть; в те разы мы видели вооруженные полчища, мы слышали пальбу, была борьба – на этот раз ничего такого, и это страшно…»78.

Первоначальная редакция – как предисловие в издании: Кофейня разбитых сердец. Коллективная шуточная пьеса при участии О.Э. Мандельштама / Публикация Т. Никольской, Р. Тименчика, А. Меца. Беркли, 1997.

 

Комментарии

1.

Здесь приведены цитированные С.Н. Андрониковой по памяти строки Тиж д'Аманда «Мне дан желудок…», «Маятник душ – строг…», «Камень в витринах…» (Мандельштам О. Собрание сочинений в двух томах / Под ред. проф. Г.П. Струве и Б.А. Филиппова. Т. 2. 1966. С. 513).

Первоначально С.Н. Андроникова сообщила фрагменты проф. Кларенсу Брауну:

Мне дан желудок, что мне делать с ним, Таким голодным и таким моим?

/дальше верно не его… или, может быть/

Маятник душ – строг Качается глух, прям Если б любить мог…

Или

(входит Леонидопуло (педагог) /Слонимский/ и Тиж д'Аманд, с книжкой под мышкой, на лице физическое и нравственное страдание)

Тиж : «Камень» в витринах есть, но есть и в печени камень: Знай, рассосаться, мой друг, трудно обоим камням».

В письме к Г.П. Струве от 14 декабря 1965 г. она писала: «Конечно, Вы можете дать (если сочтете интересным) те строчки о Мандельштаме, что я сообщила Брауну. Есть ли они самого Мандельштама – я не могу ручаться. Мне помнится, что в этой коллективной шуточной пьесе были строчки, придуманные им. Так тогда (летом 17-го года) они, друзья, мне говорили. Из всех участников остался в живых один Жирмунский. Он должен приехать сюда в мае – июне. Можно было бы его спросить. Если он помнит. Я его не видела с того лета. Помнить пустяки по прошествии 48 лет трудно». Ср. ее письмо от 13 марта 1966 г.: «В апреле должен приехать сюда (в Оксфорд) Жирмунский Витя. Он мне близкий и старый друг. Он и Мочульский были два «мальчика», что были постоянно около меня. Лурье, Жирмунский, я – а кто же еще жив?» Список пьесы, по-видимому, не сохранился и погиб, вероятно, «во время пожара в доме в блитце 40-го г. – В сгоревшем шкафу погибли очень ценные для меня вещи, альбом со стихами, картины Альтмана, Лукомского, Добужинского и т. д.» (письмо С.Н.Андрониковой к Г.П. Струве от 29 октября 1965 г.). Ср. письмо от 17 декабря 1965 г.: «Сейчас посылаю Вам стихи Миши Струве. Кроме его акростиха есть два стихотворения Конст. Эрберга (Сюннерберга) и одно – Анны Радловой. Мандельштама у меня стихов никогда не было, а других поэтов – сгорели в блитце» (Гуверовский архив).

2.

Состав авторов определен по памяти В.Ф. Шухаевой. Что касается постановки пьесы, то В.Ф. Шухаевой помнилось, что разыграна была не «Кофейня», а другое коллективное сочинение. Кем и когда был зафиксирован текст «Кофейни», чем вызваны некоторые дефекты текста – В.Ф.Шухаева и Н.В. Султанова в 1970-х объяснить уже не могли. Заметим, что в 1920 г. С.Э. Радлов сообщал в печати: «В августе 1917 года мною был поставлен спектакль в г. Алуште на началах словесной импровизации, в котором одна из участниц, М.Ф. Гвоздева, выступала с акробатическим номером. Свидетели этого спектакля имеются в Петрограде» (Радлов С. Несколько хронологических данных (Письмо в редакцию) // Жизнь искусства. 1920. 20 апреля); Мария Федоровна Гвоздева – сестра В.Ф.Шухаевой. См. ее воспоминания: Гвоздева М. Гвоздевы и Шухаевы / Вступ. ст. и публ. М.Г. Овандер // Наше наследие. 1998. № 45. С. 87–96.

3.

Эту балладу поминает в комедии Витикус, а писал об ее устройстве его прототип В.М. Жирмунский, вокруг доклада которого о Брюсове в Обществе изучения современной поэзии при редакции «Аполлона» 15 декабря 1916 г. возникла дискуссия. Судя по конспекту Б.М. Эйхенбаума, в ней приняли участие В.А. Чудовский, К.В. Мочульский. С.Э. Радлов, Мандельштам, а также Л.М. Рейснер, М.М. Тумповская, В.К. Шилейко, В. Пяст, М.А. Струве, М.Л. Лозинский. Конспект выступления Мандельштама: «У Брюсова в отношении к слову чего-то не хватает. Но для всех очевидно, что что-то есть. Если бы он был просто поэтом от поэзии – есть поэзия надписей, поэзия эпиграфическая. Любовь к культуре – отсюда поэзия надписей. Как великолепно говорит помпейская вдова, или кто она такая. Общительный, публичный поэт – он появился, когда Россия вступила в эру гражданственности. Надпись пребывает навеки, неизменна» (РГАЛИ. Ф. 1524. Оп. 1. Ед. хр. 724. Л. 2-об.). Продолжение работы о Брюсове было изложено В.М. Жирмунским на той же даче А.А. Смирнова летом 1917 г. (Жирмунский В.М. Теория литературы. Поэтика. Стилистика. Л., 1977. С. 381).

4.

«Бодрствовал страж из “Колена Миндалей” (Mandel-stamm) и перестал! Плодоносное дерево упало наземь, сломлена отрасль из “ствола Миндалей” (Mandel-stamm), увяли его ветви, задрожал весь лес!» (Иоцер. Мандельштамия. Элегия на смерть д-ра М.Е.Мандельштама. Пер. с др. – евр. П.Я. Киев, 1912. С. 12).

5.

См.: Ронен О. Осип Мандельштам // Литературное обозрение. 1991. № 1. С. 6; Тименчик Р. Мандельштам и Латвия // Даугава. 1988. № 2. С. 95; Pollak N. Mandelstam the Reader. Baltimore-L., 1995. P. 34–35. По воспоминаниям Евгения Мандельштама, они с братом разыгрывали свою фамилию в шараде: первое – лакомство, второе – часть дерева (Новый мир. 1995. № 10. С. 128).

6.

Под авторской подписью поэт прибавил: «гладко выбритый и совершенно не влюбленный», а владелица альбома приписала перед словом «совершенно» – «в эту неделю» (Мандельштам О. Полное собрание стихотворений / Сост., подгот. текста и примеч. А.Г. Меца. СПб., 1995. С. 372, 664).

7.

Паллада Олимповна Старынкевич (1887?-1968) – подруга поэтов, которая была «красива, но не красотой бесспорной красавицы – она неповторима, это больше!» (Милашевский В. Вчера, позавчера. Воспоминания художника. Л., 1972. С. 85), владелица альбома, слухами о непристойности которого полнился литературный Петроград (см. например, в письме А.А. Кондратьева к Б.А. Садовскому 1915 г. // De visu. 1994. № 1–2. С. 23), и эту репутацию обыгрывает мандельштамовский курсив. О Палладе вспоминал Г.В.Иванов в письме В.Ф. Маркову (1957): «Прокрутила большое наследство на разные глупости. Моя вторая (по счету женщин) страсть в 1912–1913 годах. Умница и дура в одно и то же время. Отличалась сверхсвободным поведением. Ее чрезвычайно ценил ментор моей юности бар. Н.Н. Врангель<…> Об этой Палладе в гимне Брод<ячей> Собаки соч<инения> Кузм<ина>был отдельн<ый > куплет:

Не забыта и Паллада В титулованном кругу Ей любовь одна отрада И где надо и не надо Не ответит не ответит не ответит не могу»

(Ivanov, Georgij, Odojevceva, Irina. Briefe an Vladimir Markov 1955–1958. Mit einer Einleitung herausgegeben von Hans Rothe. Koln-Weimar-Wien, 1994. S. 69).

О ней есть чуть более поздняя, чем время «Кофейни», ялтинская запись в дневнике В.А. Стравинской (тогда – жены С. Судейкина): «Объявилась Паллада, до невероятности накрашенная, с рыжими взбитыми волосами. <С.А.> Сорин говорит: “Вам нельзя показываться с ней на улице, у нее вид дешевой проститутки”. А меня она забавляет, рассказывает петербургские неприличные сплетни и без конца говорит о сексуальных разговорах с Феликсом Юсуповым». Ср. воспоминания одного из ее мужей, скульптора Глеба Дерюжинского, написанные в 1960-х: «Вероятно, она умерла. Она была на год старше меня. Сейчас ей было бы 81. Сомнительно, чтобы она могла прожить долго в том состоянии, в котором была. Она была поэтессой-модернисткой и у нее был некоторый талант, но она была наркоманка. Она потребляла столько эфира и кокаина…» (сообщено нам вдовой скульптора Н.С. Резниковой в 1989 году).

См. о ней нашу статью: Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь. Т. 1. М., 1989. С. 299.

8.

Конспективная помета в плане его автобиографических записок (РГАЛИ. Ф. 2281. Оп. 1. Ед. хр. 47. Л. 6). Шесть лет спустя в рецензии на его книгу «Техника комического у Гоголя» К.В.Мочульский писал: «Группа молодых ученых, много лет работающих над вопросами теории искусств, методологии и поэтики, строит новую “Науку о литературе”. После теоретических манифестов и долгих, слишком долгих дискуссий “провинциального” характера, представители нового учения обратились к изучению конкретного художественного материала, к приложению своих методов к литературным произведениям. И по проверке выяснилось, что “формализм” глубже и проникновенней, чем все пресловутые субъективно-эстетические и культурно-исторические подходы мифологического периода нашей критики. Работы Б. Эйхенбаума, В. Жирмунского, А.А. Смирнова, А.А. Гвоздева, Б.В. Томашевского и других, быть может, очень несовершенны: во всяком случае только с них начинается история литературной науки. Многое в них еще смутно и спорно – но ведь “молодые” должны создавать все заново – у них нет учителей» (Звено. 1923. № 39. 29 октября; цит. по: Мочульский К. Кризис воображения. С. 397–398).

9.

Вестник Европы. 1917. № 2.

10.

О том, как она вошла в среду университетских романо-германистов и о жизни летом 1917 г. в Алуште, Н.В. Султанова оставила краткие воспоминания, в которых, в частности, говорится: «А Мандельштам в Алуште почему-то имел птичью физиономию, был большой чудак, никто никогда не знал, как он себя поведет, но все его знали и все прощали» (Вечерний Ленинград. 1991, 14 янв.). См. о ней также: Юркун Юр. Дурная компания / Сост., подг. текста и примеч. П.В. Дмитриева и Г.А. Морева. СПб., 1995. С. 467, 506.

11.

Ср.: «В комнате обязательный полумрак. Наташа полулежит на тахте и ради стиля зябко кутается в шаль. У ее ног сидит один из поклонников, остальные по углам, в креслах» (Морозова О. Одна судьба. Повесть. Л., 1976. С. 95). Ср. в письме-мемуаре О.А. Ланг, направленном Г.П. Струве, о петроградском околоуниверситетском кружке поэтов 1915–1917 гг.: «История любви Дельвига к Софье Пономаревой и фривольное поведение его жены, не говоря уже о романах и донжуанском списке Пушкина, были предметом м.б. даже более заинтересованных толков, чем победы Ларисы Рейснер и другой красавицы, Наташи (забыла фамилию), в которую был влюблен Жирмунский, но которая, поколебавшись, вышла замуж не за него, а за А.Гвоздева» (Гуверовский архив).

12.

В этой работе участвовала и В.Ф. Шухаева, жившая в конце жизни в Тбилиси, куда они с мужем попали после возвращения из эмиграции и последующих репрессий.

13.

Записные книжки Анны Ахматовой (1958–1966). М.; Torino, 1996. С. 554–557.

14.

Последние новости. Париж. 1930. 22 февраля; Иванов Г. Собрание сочинений в 3 тт. М., 1994. Т. 3. С. 321–322; цитируется стихотворение «Не веря воскресенья чуду…».

15.

Ivanov, Georgij; Odojevceva, Irina. Briefe an Vladimir Markov 1955–1958. Mit einer Einleitung herausgegeben von Hans Rothe. Koln-Weimar-Wien, 1994. S. 70. Первый муж Саломеи Павел Андреев был не булочник, но «чаевладелец».

16.

К.В. Мочульский учился на романо-германском отделении историко-филологического факультета Санкт-Петербургского университета под руководством Д.К. Петрова, Ф.А. Брауна, В.Ф. Шишмарева и А.А. Смирнова, окончил в 1914 г. и оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию, весной 1916 г. сдал магистерский экзамен. С 1914 г. преподавал на курсах иностранных языков Демидова, на высших женских историко-литературных курсах (бывших курсах Н.П. Раева), в училище барона Штиглица и в других местах. Выступал с докладами в романо-германском и пушкинском кружках и университете и в Обществе ревнителей художественного слова при журнале «Аполлон» – «Петрарка и Лаура», «Драматургия гр. Алфьери», «Гр. Альбани и салоны конца XVIII века», «Поэтика Лермонтова», «Образование классической комедии во Франции» и др. Предполагал писать диссертацию о поэтике комедии от Менандра до Фонвизина. Ряд заметок его был напечатан в журнале «Северные записки» (сведения почерпнуты из его письма к В.М. Жирмунскому от 16 мая 1918 г. – Архив РАН. Ф. 1001. Оп. 3. № 608). Подробные сведения о ранней биографии К.Мочульского, равно как и В.М. Жирмунского, а также дополнительные сведения о персонажах «Кофейни» читатель найдет в щедро прокомментированной публикации: (Мочульский К. Письма к В.М. Жирмунскому / Вступ. ст., публ. и комм. А.В. Лаврова // НЛО. 1999. № 35. С. 117–214.

17.

См.: Мочульский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский / Сост. и послесл. В.М.Толмачева. М., 1995; Мочульский К. Александр Блок. Андрей Белый. Валерий Брюсов / Сост., автор предисл. и комм. Вадим Крейд. М., 1997; Мочульский К. Кризис воображения. Статьи. Эссе. Портреты / Сост., предисл., примеч. С.Р. Федякина. Томск, 1999.

18.

Азадовский К.М., Тименчик Р.Д. К биографии Н.С. Гумилева (Вокруг дневников и альбомов Ф.Ф. Фидлера) // Русская литература. 1988. № 2. С. 182–183; Гумилев Н. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 286–287; Известия АН СССР. Сер. лит. и яз. 1987. № 1. С. 75–76. Ср.: «…был человек умный и светлый. Он часто бывал у нас дома – учил Колю [Гумилева] латыни» (Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. 1952–1962. Т. 2. М., 1997. С. 125). Ср. также: «Милый, но наивный Мочульский» (Записные книжки Анны Ахматовой (1958–1966). М.; Torino. 1996. С. 611).

19.

См. его статью «Техника комического у Гоцци» в мейерхольдовском журнале «Любовь к трем апельсинам» (1916. № 2–3. С. 83–106).

20.

Кантор М.Л. Константин Васильевич Мочульский // Вестник русского христианского движения. 1989. № 155. С. 164. Ср. в некрологе, написанном Юрием Терапиано: «Помню Константина Васильевича первых десятилетий эмиграции – остроумного, блестящего, любящего общество, литературные собрания, литературные встречи. По характеру мягкий, избегавший резкостей, благожелательный по отношению к другим, К.В. даже в периоды острых столкновений литературных групп умел оставаться в стороне от кипевших литературных споров и никогда не участвовал в полемике. Редко случается, чтобы человек, находящийся в самой гуще интенсивной литературной жизни своего поколения, не имел врагов, но врагов у Мочульского, насколько я знаю, никогда не было. Не было у него и страстных выступлений против инакомыслящих в литературе, хотя к судьбам литературы и поэзии он далеко не был равнодушен. По темпераменту он не был борцом или вождем какой-либо идеологической литературной группы, хотя по своим знаниям и таланту мог бы занять видное место в зарубежной критике, если бы вложил в это больше энергии и больше страсти» (Новое русское слово. 1948. 9 мая).

21.

Мочульский К. Поэтическое творчество Анны Ахматовой/ Вступит. ст. Р.Д. Тименчика // Литературное обозрение. 1989. № 5. С. 44–46 (там же приводится его пародия на Ахматову). «Довольно длинное, но и довольно бледное», – отозвался об этом стихотворении другой эмигрантский критик (Вейдле В. О тех, кого уже нет // Новый журнал. 1993. № 192–193. С. 400), видевший альбом у Ахматовой в 1924 г.:

Своей любовию не запятнаю, Не затуманю ясности твоей, Снежинкою у ног твоих растаю, Чтоб ты была спокойней и светлей. В твоих глазах я не оставлю даже Неуловимого воспоминанья. Когда умру, Господь мне верно скажет, Кому нужны были мои страданья. Ни жизнь моя тебя не потревожит, Ни смерть моя тебя не огорчит, Но сладко верить, что на смертном ложе Твой милый образ душу посетит.

22.

См., например:

На Гумилева:

Мы шли по стране Утанги, Мы не знали других дорог, Там грозили нам бумеранги Из туземных плоских пирог. Целый день нас жажда терзала, Было небо, как белая жесть. Я случайно убил шакала, Но никто не дал его есть. Венецианским аграфом Южный Крест нам в пути светил. Я долго бился с жирафом И его, наконец, победил.

На Брюсова:

Эвксиноя Я ждал тебя. По пурпуру ковров Рассыпал розы знойною волной, Чтоб ты дышала страстною мечтой, Чтоб ты ходила в ласке лепестков. Я ждал тебя. Хиосское вино В амфоры налил теплое, как плоть, И всех телиц велел я заколоть, Когда, искрясь, запенилось оно. Я ждал тебя. Курильницы возжег И засветил треножников огонь, И факел взяв в горячую ладонь, Я вышел с ним на мраморный порог. И в содроганьях грезы и тоски Я ждал тебя. Напрасно. День светлел, Мой дымный факел с треском догорел, И красных роз увяли лепестки.

На Кузмина:

Жимолость, шалфей и кашка Все о любви вздыхают. Даже самая маленькая букашка Другую букашку обожает. Рыжекудрый Феб-солнце Грешника ль, святого греет; У голландца и у японца Одинаково сердце млеет, Когда в городе бывает наводненье, Непременно палят из пушки, Ах, мне хочется в это воскресенье Сосчитать все твои веснушки.

(Звено (Париж). № 2, 12 февраля; № 3, 19 февраля; перепечатано: Лепта. 1994. № 20. С. 148–149).

23.

Ср.: «Доверчивый, беспомощный, как ребенок, лишенный всяких признаков “здравого смысла”, фантазер и чудак, он не жил, а ежедневно “погибал”. С ним постоянно случались невероятные происшествия, неправдоподобные приключения. Он рассказывал о них с искренним удивлением и юмором постороннего наблюдателя. Как пушкинский Овидий,

Он слаб и робок был, как дети, —

но кто-то охранял его и проносил невредимым через все жизненные катастрофы. И, как пушкинский Овидий,

Имел он песен дивный дар…

Тоненький, щуплый, с узкой головой на длинной шее, с волосами, похожими на пух, с острым носиком и сияющими глазами, он ходил на цыпочках и напоминал задорного петуха. Появлялся неожиданно, с хохотом рассказывал о новой свалившейся на него беде, потом замолкал, вскакивал и таинственно шептал: “Я написал новые стихи”. Закидывал голову, выставляя вперед острый подбородок, закрывал глаза – у него были веки прозрачные, как у птиц, и редкие длинные ресницы веером, – и раздавался его удивительный голос, высокий и взволнованный, его протяжное пение, похожее на заклинание или молитву. Читая стихи, он погружался в “аполлинический сон”, опьянялся звуками и ритмом. И когда кончал, смущенно открывал глаза, просыпался.

<…> мы встретились с ним в “Профессорском уголке”, в Алуште. Он объедался виноградом, объяснял мне свои сложные финансовые операции (у него никогда не было денег), лежал на пляже и искал в песке сердолики. Каменистая Таврида казалась ему Элладой и вдохновляла его своими “кудрявыми” виноградниками, древним морем и синими горами. Глухим голосом, под шум прибоя, он читал мне изумительные стихи о холмах Тавриды, где “всюду Бахуса службы”, о белой комнате, где “как прялка, стоит тишина”. <…> Житейские катастрофы тем временем шли своей чередой. Осипу Эмильевичу было поручено купить в Алуште банку какао. На обратном пути в “Профессорский уголок” он сочинял стихи и в рассеянности съел все какао. Какие-то кредиторы грозили ему; с кем-то он вел драматические объяснения» (Встреча. Париж. Сб. 2, 1945. С. 30–31; перепеч.: Даугава. 1988. № 2. С. 112–114; ср. С. 109 – пародия К. Мочульского на крымские стихи Мандельштама; Воспоминания о серебряном веке. М., 1993; Мандельштам и античность. Сб. статей под ред. О.А. Лекманова. М., 1995).

О чтении этих воспоминаний весной 1946 г. в Париже сообщалось в советской печати:

Он читает свои воспоминания о Мандельштаме, которого превозносит как «классика русской поэзии». И чем дальше, тем явственнее ощущается какой-то холодный, заупокойный дух, витающий в этом зале. Мачульский с выражением цитирует «Плач над Петербургом» Мандельштама:

Прозрачная звезда над черною Невой Сломалась… Воск бессмертья тает… Зеленая звезда! Твой брат – Петрополь умирает…

Бунин входит и стоит, прислонившись к притолоке. Он глядит пустыми глазами в зал, раздраженно жует губами, сердится на что-то, но не уходит (Жуков Ю. На Западе после войны. Записки корреспондента // Октябрь. 1947. № 10. С. 128).

24.

См. письмо Н.В. Недоброво к В.М. Жирмунскому от 6 июля 1917 г. // Шестые Тыняновские чтения. Тезисы докладов и материалы для обсуждения. Рига – Москва, 1992. С. 150–152.

25.

См. запись в дневнике Б.М. Эйхенбаума от 26 августа 1917 г. (Эйхенбаум Б.М. Дневник 1917–1918 гг. / Публ. и подгот. текста О.Б. Эйхенбаум, прим. В.В. Нехотина // De visu. 1993. № 1 (2). С. 12.

26.

Так, Сергей Радлов писал из Алушты 20 июня 1917 г. еще не приехавшему туда Жирмунскому: «…я сам удивлен крайней моей невежливости, которая позволила мне до сих пор не ответить на Ваше письмо, меня очень порадовавшее. Правда, я надеялся, что Александр Александрович <Смирнов>, ответивший Вам в тот же день, упомянул и о моем полном и готовном согласии принять участие в сборниках, о которых Вы пишете. Во всяком случае очень прошу Вас приписать мою медлительность исключительно летней беспечности, а отнюдь не малому моему рвению. Напротив, мне кажется, что было бы особенно нужно и значительно осуществить этот замысел в период нашего одичания. Насколько это возможно, другое дело. Как бы то ни было, я очень Вам благодарен за то, что Вы обо мне вспомнили, и хочу это считать добрым знаком, ибо надеюсь, нам не раз удастся дружески встретиться в общей и любимой работе» (РГАЛИ. Ф. 994. Оп. 3. Ед. хр. 48).

27.

В пьесе был еще один профессор, «Профессор из Македонии Костоглы» – микробиолог и биохимик, впоследствии академик Сергей Павлович Костычев (1887–1931), «волосатости угрюмой образец, могучий Костоглы, почти шестипудовый», который «заболел болезнью беспокойной, по горке носится как самолет, терроризируя народ», но текст восстановлен не полностью, и речей его мы не знаем.

28.

Е.П. Магденко умерла в 1922 г. Ср. свидетельство Любови Александровны Рождественской: «А.А. Смирнов был женат два раза. Судьба первого брака была трагичной. Его жена, молодая женщина, заболела какой-то очень тяжелой болезнью, которая выражалась в постепенном отмирании разных частей организма. Это было в Крыму. Ал. Ал. нужно было вернуться в Ленинград на работу. Жену он оставил на попечение ее матери. Вскорости больная жена умерла. Ее мать, которая беззаветно ухаживала за дочерью, после смерти дочери кончила жизнь самоубийством» (Шуточные стихи М.А. Кузмина с комментарием современницы / Подгот. текста и прим. Н.И. Крайневой и Н.А. Богомолова. Вступ. заметка Н.А. Богомолова // НЛО. 1999. № 36. С. 207).

29.

Пушкинский Дом. Статьи. Документы. Библиография. Л., 1982. С. 110. В Профессорском уголке гостил и литературовед А.И. Белецкий. Описание этих мест ср. также в мемуарах К.Г. Локса (Минувшее. Исторический альманах. [Вып.] 15. М.; СПб., 1994. С. 129–132). Летом 1917 г. в Алуште появлялся и поэт Константин Ляндау, вписавший экспромт в альбом Анны Радловой:

Скользнула по небу звезда, Из-за угла пустого дома. Свершилось, думал, без труда Проникну в тайники альбома. Но только зазвенел замок, Открыв заветные страницы, Я ничего вписать не смог На крылья распростертой птицы.

Алушта

18 июля

30.

Christian R.F. Unpublished poems of Nicholas Bakhtin // Oxford Slavonic Papers. New Series. Vol. X. P. 113. В воспоминаниях Николая Бахтина о Профессорском уголке начала 1918 г. говорится, что А.А. Смирнов в ту пору испытывал симпатию к молодому советскому режиму. Поминает он здесь и А.М. Зельманову, «знаменитую петербургскую красавицу, неожиданно разведшуюся с мужем, знаменитым критиком, чтобы выйти замуж за примитивного майора-конногвардейца; он тоже был там – великан, совершенно по-детски невинный, без какой-либо политической лояльности, готовый сражаться за кого угодно и за что угодно, если ему дадут коня и винтовку». Далее описан живший в Ялте Н.В. Недоброво – «известный поэт в последней стадии чахотки, которого возили в креслах и который говорил лихорадочно и блистательно и только о поэзии. Была и его жена, тоже когда-то знаменитая красавица, уже увядшая – преданная жена умирающего гения, которого она боготворила» (Bachtin, Nicolas.The Russian Revolution as Seen by a White Guard // Bachtin, Nicolas. Lectures and Essays. Birmingham, 1963. P. 54). Далее рассказывается о кратковременном аресте Белокопытова советской следственной комиссией и о счастливом освобождении благодаря встреченному им в составе этой комиссии старшине из своего эскадрона.

31.

Кравцова И.Г., Обатнин Г.В. Материалы Н.В. Недоброво в Пушкинском Доме // Шестые Тыняновские чтения. С. 94, 100.

32.

Ранний вариант сонета, писавшегося с 1903 по 1916 гг. (Недоброво Н. Милый голос. Избранные произведения / Сост., прим. и послесл М. Кралина. Томск, 2001. С. 288); окончательный вариант: Альманах муз. Пг., 1916. С. 119. Ср. также терцины «Алушта» доброго знакомого Н.Недоброво – участника «Общества поэтов» Владимира Юнгера:

Алушта – город с плоскими домами, Где улицы меж саклями так тесны, Что трость моя касалась стен концами. И всюду грязь и всюду запах местный: Смесь чесноку и конского помета… Татары, турки, гул речей чудесный… На медных лицах пыль и капли пота, Табачный дым висит в дверях кофейни, Где пьют бузу и слышится икота… Но обогни базары и бассейны, Взберись на скалы или шпили к морю — И встретишь ты простор благоговейный! На этом древнем пурпурном просторе Своих коней, смеясь и пламенея, Навстречу скалам резво гонит море, — И мчатся кони, круто выгнув шеи, С горячих губ роняя хлопья пены, Как в те века, что пели Одиссея… И, радостной охвачен переменой, Ты пьешь вино с кустов и трав пахучих, Что розлили повсюду эти стены. Грудь ширится, прикосновенье жгучих Ты чуешь губ, и легкое круженье, И чувств прилив и грозных и певучих, И древние встают очам виденья…

(Юнгер В. Песни полей и комнат // Юнгер Е. Северные Руны. СПб., 1998. С. 24–25).

Для представления о том, что начинающие филологи сегодня сгоряча назвали бы «алуштинским текстом», приведем стихотворение Григория Фабиановича Гнесина:

Гора Демерджи

Мне помнятся горы желтеющие склоны, Угрюмых облаков лохматые стада, Прохладного ключа змеистая вода, Утесы грозные – орлов могучих троны… Мне помнится тоска, неровное дыханье, Когда, поднявшись вверх разбросанной толпой, Склонялись мы над бездной роковой, И слышали орла тревожное стенанье.

(Стожары: Альманах. Кн. 3. Пб., 1923. С. 32).

33.

Кузмин М. Дневник 1908–1915 / Предисл., подгот. текста и комментарии Н.А. Богомолова и С.В. Шумихина. СПб., 2005. С. 451.

34.

См. автобиографию В.А. Соколова: The New Yorker. 1961. October 21. P. 120, 124. О Е. Александровой см. воспоминания Т.И. Сильман:

«Лиза, задорная и неутомимая, восхищала меня необыкновенной естественностью и привлекательностью всего, что она делала и говорила. Я сразу заметила, что не только я, но и все домашние, и все наши гости поддавались ее обаянию. Она училась в какой-то московской театральной студии, но ничего актерски-деланного, нарочитого в ней не было. <…> Уходя от нетопленных печек и жалких пайков на юг, на Украину, потоком двинулись москвичи и петроградцы – и среди них наши родные. Снова появилась в нашем доме Лиза, сразу же изменив течение всей моей жизни. Теперь я полюбила ее больше, чем прежде, полюбила по-настоящему, все яснее чувствуя, что она не такая, как все, кого я знала. Теперь я распознала, что она не только непосредственна и своенравна, добра и капризна, но что она, кроме того, умеет удивительно тонко понимать все, что происходит в душе других людей, и умеет несколькими, брошенными вскользь словами высказать то, для чего другие вообще не находили слов. Она жила в атмосфере какой-то особой внутренней свободы и глубокой причастности к искусству – не потому, что она в это время уже была актрисой Московского Камерного театра, а потому, что все ее движения и слова были выразительны и всегда казалось, что эти движения и слова означают не только то, что они непосредственно должны сказать, но и бесконечно больше. И теперь я уже не удивлялась Лизиному обаянию, с радостью сама покорилась ему и была счастлива, что и все вокруг ему поддаются. Лизу как артистку на сцене я не знала. Но в жизни она была воплощением артистизма, притом артистизма естественного, свободного от всякой манерности и нарочитости <…> И у Лизы оказалось много друзей среди художников, писателей и ученых, приехавших в это время в Харьков. Получилось так, что в нашем городе собралось теперь немало людей, влюбленных в Лизу – с разной степенью глубины и силы этого чувства, иногда полушутливо, а иногда и всерьез. И все они собирались у нас. И хотя сама Лиза отнюдь не блистала в теоретических спорах об искусстве и не произносила афоризмов, у нас то и дело завязывались беседы о живописи и литературе, о новых направлениях в поэзии и в театре. <…>

Ночь еще только начинается. Я лежу одна в моей комнате и не сплю, а о чем-то размышляю или что-то сочиняю, почти не замечая приглушенный шум голосов из гостиной. Там сегодня, как и обычно, много гостей, и я уже привыкла, что взрослые беседуют и спорят там допоздна. И вдруг неровную цепь моих мыслей прерывает неожиданно наступившее молчание. Я прислушиваюсь. И в полной тишине, издали, но явственно, до меня доносится голос, негромкий, сдержанный, но не монотонный и сразу захватывающий меня. Я почти не различаю слов, но ощущаю их движение как нарастающий поток и впервые в жизни всем своим существом переживаю безмерную щедрость полногласного звучания слов. <…>

На другое утро Лиза сказала мне, что вчера в гостях у нас был петербургский поэт Осип Мандельштам и что он читал свои стихи. Лиза прибавила, что он, как и многие другие, уехал из Петрограда, где стало очень трудно жить, было голодно и холодно, и что он едет в Киев. <…>

У себя дома Лиза была еще восхитительнее, чем в Харькове <…>

Как и в Харькове, Лизиному очарованию мало кто мог противостоять. У нее в доме постоянно было много людей – актеров, художников и писателей, – таких, которые имели какое-нибудь отношение к Камерному театру, и таких, которые к нему никакого отношения не имели. Приходили люди, не связанные в своей деятельности с искусством, но хотевшие быть к нему причастными. Я сразу ощутила ту атмосферу интересной, значительной жизни, которая окружала Лизу в Харькове, но которая теперь была еще более насыщенной и замечательной: сама Лиза, как и в Харькове, не произносила длинных речей, вообще редко вмешивалась в разговор, когда начинались споры об общих вопросах искусства, лишь порой, вскользь, произносила несколько слов, но чувствовалось, что ее присутствие придает особое напряжение и остроту, заставляет говорящих глубже и отчетливее высказывать свои мысли.

Лизиному очарованию нисколько не вредило, что артисткой она была слабой. Я сразу почувствовала ее актерскую второразрядность, когда увидела ее на сцене. Но она и сама знала это и не скрывала, порой даже сама словно кокетничала этим и подшучивала над собой. Ее посредственность на подмостках даже словно оттеняла и подчеркивала ее притягательность в жизни». (Сильман Т., Адмони В. Мы вспоминаем. СПб., 1993. С. 32, 37–39, 46–47). В справке Голливудского мемориального кладбища указывается, что она умерла 22 июня 1948 г. в возрасте 52 лет. Об исполнении ею роли Катарины см.: Культура театра. 1921. № 1. С. 55.

35.

См.: Плавт. Близнецы (Menaechmi). Пер. С.Радлова. Пг., 1916 (рецензия В. Чудовского // Аполлон. 1916. № 4–5. С. 87–88). С. Радлов выступал в печати и как поэт (например, пять стихотворений в журнале «Русская мысль», 1913. № 11 и в журнале «Любовь к трем апельсинам») и даже в 1913 г. был зачислен в Цех поэтов. Впоследствии он вспоминал: «…я лет шесть-семь подряд довольно усердно писал посредственные стихи под Брюсова – Блока» (Литературный современник. 1935. № 9. С. 181). См. также стихотворную комедию С.Радлова «Обманутая обманщица» (Аргус. 1917. № 9-10. С. 27–45) – о Лепорелло, выдавшем себя за Дон Жуана и берущего «приступом супругу дона Ральфа», что, возможно, связано с пародийными играми лета 1917 г. Об инскрипте Мандельштама С.Э. Радлову на «Камне» (28 декабря 1915 г.) см.: Парнис А.Е. Штрихи к футуристическому портрету О.Э. Мандельштама // Слово и судьба. Осип Мандельштам. Исследования и материалы. М., 1991. С. 202. О раннем С. Радлове см. публикацию П.В. Дмитриева: Минувшее. Исторический альманах. [Вып.] 16. М.; СПб., 1994. С. 80–101. О его пути как советского театрального режиссера см.: Золотницкий Д. Сергей Радлов. Режиссура судьбы. СПб., 1999. Ср., впрочем, о С. Радлове в 1921 г.: «Питая к советской власти такие же «симпатии», как отец <Э.Л. Радлов>, он замкнул свои уста для всего сколько-нибудь антисоветского. Таким же сдержанным, «воспитанным» был он и в отношениях с людьми» (Ульянов Н. Курмасцеп // Новый журнал. 1970. № 100. С. 232).

36.

См. о ней: Сомов К.А. Письма. Дневники. Суждения современников. М., 1979. С. 375, 389. В. Шухаев писал о ней М.Д. Врангель 7 октября 1931 г.: «Искусством стала заниматься лишь в Париже под моим руководством. Работала главным образом по декоративному искусству, занимаясь внутренним убранством квартир, писала пейзажи, выставляя их на Парижских выставках, в 1928 г. выставляла свои будуары в Америке в Нью-Йорке – “An Exposition of Modern French Decorative Art”, имела очень большой успех…» (Гуверовский архив). О В.Ф. Шухаевой см.: Козлов А.Г. Огни лагерной рампы. М., 1992. С. 139–140.

37.

Василий Шухаев обладал хорошими актерскими данными и ранее играл у В.Э.Мейерхольда в «Шарфе Коломбины», а еще до того – в постановке «Балаганчика» Блока в Академии художеств (см.: Д.Н. Кардовский об искусстве: Воспоминания, статьи, письма. М., 1960. С. 111).

38.

Смирнов А.А. Русские поэты в Грузинской «республике» // Новая Россия (Харьков). 1919. № 86. 31 августа. Ср. в отзыве на сборник С.Л. Рафаловича «Терпкие будни» об алуштинских стихах 1917 г.: «В ранних стихах эпически-медлительных и торжественных, полных «античного» красноречия в стиле Брюсова:

Торжественной увенчаны лупой, Звучат ночные дифирамбы…—

уже чувствуется переход к суровой и «терпкой» диалектике последних лет» (Мочульский К. Новые сборники стихов // Звено (Париж). 1927. № 209. 30 января). Стихи С.Рафаловича лета 1917 г., отразившие гадания о ближайшем будущем (с примерещившимся в красных лентах тютчевским Царем Небесным в краю долготерпенья), составляют ближайший и непосредственный литературно-бытовой фон мандельштамовского «Золотистого меду струя…»:

1.

Безветренные солнечные дни На рубеже меж осенью и летом. Но стало чуть прохладнее в тени, И медлит ночь, свежея пред рассветом. В тяжелых гроздьях сочный виноград Янтарный блеск струит по горным скатам. И золотом отягощенный сад Костром недвижным рдеет в час заката. Все знает ласковая тишина, И нежная не ропщет примиренность. Природа, как родившая жена, Влюбленную забыла напряженность. Как непонятно в этот тихий час Покорного и ровного цветенья Бессмысленно тревожащее нас, Безудержно растущее смятенье. Иль в самом деле по родной земле, Такой знакомой и такой смиренной, Прошел с повязкой красной на челе Двойник Христов, мертвящий и растленный? За миг сомненья, Господи, прости. Огонь слепит, и оглушают громы. Но как земле и в бурях не цвести, Такой смиренной и такой знакомой.

2.

Торжественной увенчаны луной, Звучат ночные дифирамбы, И медленно скандирует прибой Трагические ямбы. Мэнады спят тяжелым, жарким сном На виноградниках Тавриды, Покрытые серебряным плащом Стыдливой Артемиды. На склонах гор повисли огоньки Каких-то хороводов древних, И словно неба звездного куски — Татарские деревни. Он жив, он жив, языческий пэан, Рожденный в рощах Элевзинских. К чужой земле припал великий Пан, И плещет Понт Эвксинский.

(Рафалович С. Август. Берлин, 1924. С. 30–31, 8; второе стихотворение под заглавием «Ночь в Крыму» впервые напечатано в: Акмэ. Первый сборник Тифлисского Цеха Поэтов. Тифлис, 1919. С. 52). Лоллий Львов в рецензии на «Терпкие будни» писал по поводу второго стихотворения: «Но все же – нет!.. – не все в стихах Рафаловича траур и помпа похорон, не все лишь надгробный плач над собой и не все отчаяние и беспощадное самообнажение своего небытия. Правда, это было уже давно – там, среди виноградников Тавриды, у склонов гор над татарским деревнями у Алушты, среди призраков мэнад и Артемиды» (Русская мысль (Париж). 1927. № 1. С. 111).

Биография Сергея Львовича (Зеликовича) Рафаловича восстановлена в статье Татьяны Никольской (Русские писатели. 1800–1917: Биографический словарь. Т. 5. М., 2007. С. 264–266): он выступал также в роли прозаика, драматурга, театрального критика, спортивного обозревателя. По происхождению из семьи финансистов, раннее детство провел в Одессе, в 1884 г. семья переехала в Петербург. Учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета (романские языки) и прослушал три курса на юридическом. Пробыл два семестра вольнослушателем в Сорбонне. В 1897–1906 гг. служил в Министерстве просвещения, Государственном контроле, потом – в Министерстве финансов и в 1909–1917 гг. состоял при агентстве этого министерства в Париже. Стихи писал с детства, первое стихотворение опубликовал в 1893 г. в «Биржевых ведомостях». В 1894 г. вышел первый его сборник «Стихотворения», который он позднее не включал в свою библиографию. В 1900 г. в Париже издал книгу стихов «Poémes» и драму «L'une et I'autre». В 1901–1902 гг. посещал в Петербурге «пятницы» К.К. Случевского, общался с В.Я. Брюсовым, Н.М. Минским. В автобиографии 1906 г. он писал, какую роль в его жизни «сыграло знакомство, а затем и близость с теми, кого у нас принято называть устарелыми кличками “символистов” и “декадентов”» (ИРЛИ. Ф. 377). Следы известного влияния символистов можно видеть во втором сборнике его стихов «Весенние ключи» (СПб., 1901). В этом же сборнике драматическая поэма в стихах «Чужое чувство» анализировала психологию адюльтера. Пьеса «Отвергнутый Дон-Жуан. Драматическая трилогия в стихах» (1907) выводит заглавного героя, поочередно отвергнутого добродетельной женой, монахиней и блудницей. Как объясняла в предисловии З.А.Венгерова, здесь человек поставлен перед выбором между «свободной страстью» и «свободным подчинением заповеди». В пьесе «Река идет» (СПб., 1906; с успехом шла в 1905 г. в Передвижном театре) образ разлившейся реки ассоциировался с революционными событиями. О книге рассказов и драматических этюдов «Противоречия» (СПб., 1906) критик А.Г. Горнфельд замечал: «Он все боится, как бы его адюльтеры не показались кому-нибудь банальными: немудрено, что ему приходится делать их хотя бы противоестественными» (Русское богатство. 1904. № 3. С. 20). Брюсов скорее хвалил: «исполнен трепета современности» и обладает «технической выучкой» (Весы. 1904. № 5. С. 53–54). Экспериментом стала книга Рафаловича «На весах справедливости. Комментарии к роману» (СПб., 1909), по характеристике автора, «скучнейший из когда-либо написанных романов без интриги, без тезы, без событий» (письмо к Л. Вилькиной, июль 1907 г. – ИРЛИ. Ф. 39. № 907. Л. 1). В нем рассуждения по поводу одной житейской драмы доказывают, что «тайна пола <…> может быть только прозреваема, а не разгадана». В связи со сборником «Светлые песни» (П., 1905) Брюсов назвал его музу «трезвой, умеренной и рассудительной» (Брюсов В. Среди стихов. М., 1990. С. 167–168), а Блок писал автору: «Пока еще не успел прочесть всего, а только просматривал немного; при перелистывании внимание остановилось на стихотворении «На могиле» – нежном, тихом и простом. Кажется, в Вашей поэзии мне будет ближе всего нота печальной тишины» (Литературное наследство. Т. 92. Кн. 4. С. 552). См. финал упомянутого Блоком стихотворения:

Шепот слов унылых, Ропот тихих слез Ветер до могилы, Может быть, донес. И над нею ветлы Скорбно шелестят… Но я понял: светлый Нужен ей наряд. Нужен ландыш гибкий, На заре туман, И моей улыбки Горестный обман.

Иннокентий Анненский в статье «О современном лиризме» связал интонации лирического монологиста с тональностью времени: «Сергей Рафалович («Светлые песни») в 1905 г. еще ждет чего-то, еще смутно тревожится:

Себя я вижу… Понемногу В себя гляжу; И быстро к тайному порогу Я подхожу, Исполнен ужаса и страха, Боюсь постичь… Горит костер, чернеет плаха; Вот щелкнул бич. Протяжный стон звучит упорный, Как перезвон; И только плачет кто-то черный Во мгле склонен».

Сборник «Speculum Animae» – с иллюстрациями С. Судейкина, Б. Анисфельда, М. Добужинского, А. Яковлева, С. Чехонина (П., 1911) – в каждом стихотворении изображал одну из страстей на манер характеров Лабрюйера. Книга «Стихотворения» (П., 1913) была конфискована цензурой; в ней заметно влияние Ф. Соллогуба. Три поэтических сборника вышло в 1916 г. – «Стихотворения», «Триолеты» (оба в Петербурге), «Стихи России» (Париж).

Несмотря на известную близость к символистам, Рафалович декларировал свою сознательную «надпартийность», «ни жизненно, ни литературно ни под чьим влиянием не был, никогда ни к каким партиям или кружкам тесно не примыкал» (автобиография 1918 г. – ИРЛИ. Ф. 377). После крымского лета 1917 г. он перебрался через Баку в Тифлис, вошел в местный Цех поэтов, руководимый Сергеем Городецким, который писал тогда о книгах «Стихи России» и «Стихотворения»: «Близкий по своей работе к символистам, он тем не менее сохранил что-то от прежней школы, от тех переходных годов, когда писали Фруг, Фофанов, Случевский, Мережковский, когда только оттачивались первые стрелы символизма. Искренность, доходящая до документальности, реализм, впадающий в прозаизм, некоторая будничность, ежедневность и наряду с этим отвлеченная мечтательность – вот черты тех годов, до сих пор уловимые в творчестве Рафаловича. Но символизм он усвоил глубоко, хотя, быть может, не без некоторой рассудительности и осторожности, во всяком случае, с выбором, не сгоряча. Все, что взято им от символизма, у него продумано и пережито. Так, например, система антитез Вячеслава Иванова (да и нет, бытие и бывание, восток и запад) у него является далеко не формальным приемом поэтического мышления, как у очень многих поэтов, с подлинным выявлением той внутренней раздвоенности, в которой бьется современное сознание» (Кавказское слово. 1918. 2 ноября). Рафалович стал руководителем Цеха после отъезда С. Городецкого в 1919 г. В основанном им издательстве «Кавказский посредник» вышли книги его стихов «Райские ясли. Чудо (две поэмы)», поэмы «Семи Церквам», «Симон Волхв», комедия «Бабье лето» и др. В этом же издательстве он выпустил избранные стихотворения из ахматовской «Белой стаи» и сам же вписал эту книжку в витрине магазина в тифлисский пейзаж:

Седой, но радостный, как дети, Сбегая в дол с крутой горы, Следит он ток тысячелетий В расколотом стекле Куры. Венец поблек, но кровь не стынет, Рука сжимает острый нож. В наряде модном он и ныне На европейца не похож. Дома высокие, трамваи, Мотора лающий гудок И белый томик Белой Стаи — Тоскливый северный цветок.

Редактировал журнал «Орион» (совместно с Городецким, 1919. № 1–9), сотрудничал в журналах «Куранты», «Ars», «Искусство», альманахе «Акмэ». В статье «Крученых и двенадцать» (Орион. 1919. № 1) сопоставлял поэму Блока с разрушением слова заумниками, в статье «Молодая поэзия» (Куранты. 1919. № 3–4) прослеживал пути развития поэзии 1910-х. После советизации Грузии Рафалович был председателем Союза русских писателей в Грузии, переводил Г. Робакидзе, П. Яшвили, Т. Табидзе и других грузинских поэтов. В 1921 г. на вечере памяти Блока сделал доклад о его творчестве (частично опубликован: Фигаро. 1921. 25 дек.). В 1922 г. в Тифлисе вышла поэма «Золотая скорбь». В том же году уехал в Париж, в эмиграции издал сборник поэм «Горящий круг» (Берлин, 1923), сборники стихов «Зга» (Берлин, 1923), «Август» (Париж, 1924) и «Терпкие будни» (Париж, 1926). Владимир Набоков писал по поводу последнего: «Их мягкость порою переходит в слабость, гладкость – в многословие. <…> Недостатком творчества Сергея Рафаловича нужно признать и склонность к тем общим идеям, которые спокон веков встречаются в стихах, не становясь от этого ни более верными, ни менее ветхими <…> Зато там и сям меж двух вялых строк встречается у Рафаловича подлинно прекрасный стих, как, например, этот ответ души ее создателю: “ненужной телу я была и, с ним не споря, завернулась, как в белый саван, в два крыла”» (Руль. 1927. 19 января). Стихи С.Рафаловича эмигрантского периода отразили все соответствующие обстоятельства:

Так повелось, что стали нам жилищем Кабак и постоялый двор. Не люди мы, а пыль, и на кладбище Нас вынесут, как сор.

См. о нем: Рицци Д. Сергей Рафалович в Париже // ПОLYТРОПОN: К 70-летию Владимира Николаевича Топорова. М., 1998. С. 788–799.

39.

Зноско-Боровский Е.А. Заметки о русской поэзии // Воля России. 1924. № 16–17. С. 226.

40.

См.: Васильева Л. Саломея, или Соломинка, не согнутая веком // Огонек. 1988. № 3. С. 25; Васильева Л. Облако огня. М., 1988. С. 265. Официально Рафалович был женат на своей троюродной сестре Анне Артуровне Рафалович. Последней его женой была Мелита (Мелания) Тадиевна Чолокашвили (1895–1985).

41.

Текст письма любезно сообщен И.В. Платоновой-Лозинской. Сохранившаяся надпись на «Белой стае» была сделана немного позднее: «Моему прекрасному другу Саломее Николаевне Андронниковой с любовью и глубокой благодарностью Анна Ахматова. 1917. 12 октября. Петербург» (Фотоцентр – Контакт– Культура. Каталог № 1. Выставка-продажа июль – октябрь 1996 / Сост. М. Чапкина. С. 6).

42.

Из воспоминаний Н. Тэффи (Ахматова А. Поэма без героя. М., 1989. С. 94). Письма С.Андрониковой к Ан. Чеботаревской по поводу организации чествования Тэффи в 1916 г. см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 5. № 16 (в том же фонде ее письма к Ф.Сологубу – Оп. 3. № 19). О ней см. также: Берлин И. Александр и Саломея Гальперны // Евреи в культуре русского зарубежья. Сборник статей, публикаций, мемуаров и эссе. Вып. 1. / Сост. М. Пархомовский. Иерусалим. 1992. С. 229–241. По свидетельству А.С. Эфрон, Аветик Исаакян сказал о Саломее, что «женщины ее породы рождаются раз в столетье, когда не реже, нарочно для того, чтобы быть воспетыми и увековеченными» (Литературная Армения. 1967. № 8. С. 81).

43.

Ее писали Б. Григорьев, К. Сомов, К.С. Петров-Водкин, С. Чехонин, А. Яковлев, С. Сорин, З. Серебрякова, В. Шухаев, – последний несколько раз. Ср. отзыв А.Я. Левинсона: «Взгляните на портрет г-жи Андреевой, черный на черном почти фоне; художник стремится стать “старым мастером” при жизни, придавая холсту сумрачную и почтенную патину веков» (Последние новости. 1921. 24 ноября).

44.

Вера Михайловна Сюннерберг (урожд. Щукина; 1876–1924, печатавшаяся под псевдонимом «В. Карачарова», жена К.А. Сюннерберга (Эрберга), писала С. Андрониковой 17 ноября 1920 г. из Петрограда: «Как я была поражена, узнав, что ты уехала в Париж. Мне об этом сказал С<амуил>Як<овлевич> [Поляков] по телефону, а он узнал от Мандельштама» (Архив Лидсского университета; о С.Я. Полякове см.: Slonimsky N. Perfect Pitch. A Life Story. Oxford; NY, 1989. P. 47; Блок А. Записные книжки. М., 1965. С. 494). Таким образом, автор рассказа не видела свою героиню с весны 1917 года. Ср. письмо С.Андрониковой к А.Н.Толстому от 6 марта 1941 г.: «Двадцать с лишним лет тому назад я уехала из Тифлиса, веселая, молодая и счастливая на 2–3 месяца в Париж, оставив Ирину (столь была уверена, что вернусь!), чтоб освежиться, снова посмотреть картинки, старые и новые, остричь волосы как полагается, одеться по моде и пр. и пр. – и вот состарилась здесь» (ИМЛИ. Ф. 43. № 2545/6). Ирина Павловна Андреева (ум. в 1990 г.) – дочь от первого брака, бонна-немка которой, как явствует из «Кофейни», назвала Хозе-Осипа Эмильевича spitzbube’ом, то есть мошенником, и запустила pantoffel’ем, то есть туфлей.

45.

Русская мысль. 1918. № 3–6. С. 48, 52, 54–55, 66. Рассказ снабжен посвящением «Саломее Андреевой».

46.

В том числе и поэму «Марк Антоний» (Орион (Тифлис). 1919. № 6), где в образе Клеопатры можно предположить отражение С.Андрониковой. Поэме предпослано посвящение:

САЛОМЕЕ

За все, чему я жадно верил, На что с собой тебя обрек, За невозвратные потери, За долгих дней недолгий срок, За страсть блаженную и злую, За горький хмель твоих измен, За ту, чьи губы я целую, Касаясь ласковых колен. За то, что скорбные морщины Остались от забытых слез И не повторен запах тминный Твоих каштановых волос, Неутомимая, земная, Непокаянная, за все Прости, забвенно поминая Мое забвенное житье.

47.

Рафалович С. Стихотворения. Пг., 1916. С. 72.

48.

Рафалович С. Из цикла «Женских стихов». Саломее Андреевой // Орион (Тифлис). 1919. № 8. С. 3. Совпадениям в стихах С. Рафаловича и О. Мандельштама, обращенных к С.Н. Андрониковой, был посвящен доклад Л.Г. Пановой на Эткиндовских чтениях 2008 года: «Уворованная Соломинка: к литературным прототипам любовной лирики Осипа Мандельштама».

49.

Ars (Тифлис). № 1. С. 48.

50.

См.: Матич О. Покровы Саломеи: Эрос, смерть и история. Авториз. перев. с англ. О.В.Карповой // Эротизм без берегов. Сб. статей и материалов / Сост. М.М. Павлова. М., 2004. С. 90–121.

51.

Левинсон А. Саломея // Творчество (Харьков). 1919. № 4. С. 32–33.

52.

РГАЛИ. Ф. 1346. Оп. 2. Ед. хр. 66. Л. 1. Шестой стих показывает, по-видимому, что происходил стихотворный конкурс триолетов о Саломее.

Среди сохраненных С.Н.Андрониковой мадригалов был и сонет-акростих М.А.Струве (датирован: 11 декабря 1914 г., Лазарет деятелей искусства):

Стрелою тонкою иль гибкою лозою, Ах, я не знаю, как мне Вас назвать. Легко Вас петь, но радостней молчать Отравленному сладостной грозою. Мне холодно, мне не хватает зною, Эрот в плену и на дверях печать… А Вы одна сумеете понять, Несчастие иль счастье надо мною. Дремотное тяжелое томленье… Рассвета жду, и все кругом во тьме, Едва проснулось робкое смятенье, Еще душа заключена в тюрьме… Вы приближаетесь, Вы – свет и исцеленье, Астральная царица Саломэ.

(см. автограф: РГАЛИ. Ф. 1346. Оп. 4. Ед. хр. 119-а; финал сонета, видимо, отсылает к комете из балета Флорана Шмитта «Трагедия Саломеи», поставленного у С.П. Дягилева в 1913 г. с Т.П. Карсавиной в декорациях и костюмах С.Ю. Судейкина. Ср. изложение либретто у В.Я. Светлова: «История танца Саломеи уже канула в вечность. Саломея блуждает в загробных пределах в виде кометы с вечной головой Предтечи. Среди фантастического звездного неба мы видим Саломею, высоко вознесенную над землей. На лице ее читается трагедия ее земной жизни, трагедия ее рокового танца. И она переживает перед нами эту трагедию, танцуя перед головой Иоканаана, покоящейся на высоком столбе. Голова эта стала огромной, потеряв в своих чертах все земное, все низменное, все телесное, превратившись в своей далекой, загробной жизни в какой-то мировой символ. В танце Саломеи принимают участие невольники-негры и палачи, казнившие Иоканаана по повелению Ирода. В экстатическом движении Саломея замирает у колонны с воздетыми руками, измученная пляской и трагедией своей жизни, в каком-то безумном порыве мучительного пафоса. Этот финальный аккорд превосходно заканчивает длинный танец Саломеи и завершает выразительной хореографической ферматой этот красивый акт библейской фантастики» (Синий журнал. 1913. № 33. С. 7).

53.

См. предположительно к нему обращенное стихотворение А.Д. Радловой (1928):

<…>Большеглазый мальчик. В неумелых руках, как мячик, слава. Ты ли это, горькой славой отравленный друг? Почему выпитая радость – отрава? И вот – жестокие складки у губ и в глазах испуг. <…> Ты на Острове рыл за меня окопы, И когда я дрожала, крал для меня дрова, Удивились бы в старой Европе, Услышав в двадцатом году нашей любви слова <…>

(Радлова А. Из неизданных стихотворений / Публ. Г. Морева // Русская мысль. 1991. 13 сентября).

54.

См., например: «Радлова, повторяем, ведет свою поэтическую родословную от Ахматовой. Это вполне естественно – вряд ли мыслима сейчас женщина-поэт, не зависящая так или иначе от самого женственного нашего лирика. Но в строгие формы ахматовского стиха сумела Радлова вложить переживания души, поистине обновленной трагической эпохи» (Оксенов И. Рец. на кн.: Радлова А. Корабли. Пг., 1920 // Книга и революция. 1921. № 7. С. 59).

Ср. о «любопытной белой вороне буржуазной поэзии», «приявшей и в общем понявшей величие революции и своеобразно восхвалившей ее в полуахматовских по форме и словарю стихах» (Горбачев Г. Письма из Петербурга // Горн. 1922. № 2(7). С. 133).

Ср. также: «Опять все черты петербургской школы – мужество и строгость. Но в противоположность Ахматовой Радлова, несмотря на все, сохранила земную радость в любви и страсти, сохранила восторг и высокое напряжение жизни:

Безумным табуном неслись года, Они зачтутся Богом за столетья: Нагая смерть ходила без стыда И разучились улыбаться дети.

Какие великолепные, достойные невских гранитов стихи!» (Mirsky D.S. Uncollected Writings on Russian Literature / Ed., with an Introduction and Bibliography by G.S.Smith. Berkeley, 1989. С. 112–113).

55.

См.: «Выступления ее резко отличаются от гуртовых появлений партийных школ и студий, где сила – в количестве и преданности мэтру и школьной дисциплине. “Корабли” – не результат формальной выучки и не собрание упражнений. Теперь принято питомцам имажинизма или акмеизма обнаруживаться, как цыплята за наседкой или опенки вокруг родимого камня. Анна Радлова слишком поэтическое, внутреннее, значительное явление, чтобы идти таким путем, если бы даже сама этого захотела. Книгой “Корабли” А. Радлова вступила полноправно и законно в семью больших современных лириков, как Ахматова, Блок, Вяч. Иванов, Мандельштам и Сологуб» (Кузмин М. Голос поэта // Жизнь искусства. 1921. 26–29 марта). Ср. также сообщение только что выехавшей на Запад петроградской знакомицы М. Кузмина: «Из поэтов, выдвинувшихся за последнее время, большого внимания заслуживает Анна Радлова. Она начала писать всего 5 лет тому назад. Начинающим поэтом она уже печаталась в “Аполлоне”. В 1918 г. книга “Соты”, где наряду со “своими» нотами, звучало еще что-то от Ахматовой и Кузмина. В конце 1920 г. “Корабли” – уже совершенно самостоятельные, замечательные новым размером, еще не имеющим названия:

Бывают же на свете лимонныя рощи, Земля, рождающая вдоволь хлеба, Нестерпимо теплое, фиалковое небо И в узорчатых соборах тысячелетние не страшныя мощи. И гуляют там с золотыми, пустыми бубенчиками в груди люди. Господи, ты самый справедливый из судей, Зачем же сулил Ты, чтобы наша жизнь была так темна и так убога, Что самая легкая из всех наших дорог – к Тебе дорога?»

(Сахар Н. Как живут поэты // Эхо (Каунас). 1921. № 233 (292). 2 октября). Из алуштинских дачников о поэзии Радловой позднее писали К.В. Мочульский, А.Л. Слонимский, затем, естественно, В.А. Чудовский и, наконец, Мандельштам. Радловскую пьесу-мистерию «Богородицын корабль» о хлыстах и императрице Елизавете Петровне (см. переиздание: Радлова А. Богородицын корабль. Крылатый гость. Повесть о Татариновой / Под ред. А. Эткинда. М., 1997) К.В. Мочульский оценивал отрицательно: «В этой легенде есть материал для мистерии, если бы он ожил поэтически – родилось бы великое произведение. Но он мертв и в мертвенности своей внушает ужас. Нагроможденные глыбы, зияющие провалы – развалины храма, в которых поселились бесы. <…> Как невыносим этот срыв в грубо-комическое, от которого не уберегло автора его большое и подлинное чувство языка. Надуманность, искусственность построения прячется под хитрой риторикой: действия нет – есть эффекты. Если это мистерия – то эффекты не нужны, если драма – как же без действия? Автор <…> ставит себе “проблемы” стиля – и вот тут-то главное. Из фольклора, сектантских песнопений и… Александра Блока следует создать новый поэтический язык. Просят не забывать, что перед вами не пустота, а “русский примитив” – величайшее достижение современной русской поэзии. К пьесе можно было бы написать длинный ученый комментарий, но она и без того не легка. Во имя какого couleur locale позволяется поэту писать беззвучные и аритмические стихи? <…> Какие это стихи – силлабические или просто плохие? В трагический пафос врываются фразы a la царь Максимилиан:

Что вы, что вы блажите, Государыня? Царство вас ждет, —

и ритмы “Двенадцати” Блока:

А здесь тоже вихрь гулял когда-то, И выл, и пел, и крутил. Изо всех ветровых сил. А теперь наложен запрет — В Петербург ему входа нет.

Какой высокий пафос должен быть в стихах, чтобы евангельские слова звучали в них просто и сильно. Когда же в отмеренных по линейке экстазах радений раздается “Сие есть тело мое еже за вы ломимое” – становится страшно за автора» (Звено (Париж). 1923. № 21, 25 июня; Мочульский К.В. Кризис воображения. С. 337–338). Рецензия на третью книгу ее стихов «Крылатый гость» тоже далека от славословия:

«Крылатый гость – “Ангел песнопенья” – слетает к Радловой, чтобы возмутить в ней “бескрылое желание” и оставить ее прикованной к земле. Самые легкие слова, самые летучие ритмы становятся тяжелее свинца, когда она к ним прикасается. Напряженно нагромождаются образы, с трудом проталкиваются цветистые метафоры, усилие и изнеможение в каждом звуке. Это – поэзия тяжести: распластанная на земле, неподвижная и грузная, она грезит о полете. Радлова видит сны – и во снах она всегда летает:

Вот раздвинулись бесшумно стены, мы летим над Васильевским островом. Лечу зигзагами по небесному черному бездорожью.

Или:

За плечами моими бьются крылья Самофракийской победы.

Взмах крыльев, застывших в мраморной неподвижности, романтическая формула о тоске земного по небесному раскрыта в полетах и образах Радловой. С утомительной настойчивостью говорит она о грезах, о крыльях и взлетах в бескрайние просторы. Ей нужно верить, что одним ударом может она разрубить цепи – страшное земное притяжение – поскользнуться и “оказаться в бездонной воле”.

А там подхватит внезапный, многосильный, крылатый… Я крикну пилоту: домой, поворачивай машину скорей! Но улетевшим нет больше возврата.

Но что делать с этими непослушными словами, с этими неповоротливыми, уныло повисающими строками! Они не только не взлетают – они и ползать не хотят: лежат в тупой косности – бесформенные, серые. Не камни даже, а мешки с песком. Дочитываешь стихотворение с усталостью – дыхания не хватает: ритм неуловим: усилия отыскать его бесплодны.

И все же это поэзия: в те редкие счастливые мгновения, когда автор не пытается бороться со своею “весомостью” и преодолевает свою земную грузность – он создает торжественные строки, пышные и придворно-церемониальные, но поэтически значительные. В них – напыщенное великолепие елизаветинского двора, высокий штиль и гром музыки. В эти редкие минуты Радлова верна себе, своему “пафосу тяжести”. Ее поэзия должна быть суровой, канонической, не позволять себе ни вольных ритмов, ни свободных размеров. “Недобрую тяжесть” можно оформить законом. У автора есть одно стихотворение, в котором чувствуется торжественность классической риторики. Эти ямбы – построены; другие стихи – нагромождены.

И вот на смену нам, разорванным и пьяным. От горького вина разлук и мятежей. Придете твердо вы, чужие нашим ранам, С непонимающей улыбкою своей. И будут на земле расти дубы и розы. . Эпический покой расстелет над вселенной, Забвения верней, громадные крыла. Эпический поэт о нашей доле пленной Расскажет, что она была слепа и зла. Но может быть, один из этой стаи славной Вдруг задрожит слегка, услышав слово кровь, И вспомнит, что навек связал язык державный С великой кровию великую любовь»

(Звено (Париж). 1923. № 38. 28 октября; Мочульский К.В. Кризис воображения. С. 345–347). А.Л. Слонимский находил у нее «апокалиптическую космичность» и утверждал: «Оригинальность – неоспоримое достоинство Анны Радловой. Она стоит совершенно особняком – вне всяких “цехов”, течений и групп. Для нее трудно подыскать и генеалогию в прошлом. В ее поэзии почти нет “школы”. Оттого-то так легко напасть на нее с точки зрения какой-нибудь школьной “поэтики”» (Книга и революция. 1923. № 11–12. С. 59).

В.А. Чудовский, рыцарь и апологет поэтессы, провозглашал: «Но родню, кровную родню Анны Радловой в русской поэзии можно искать в одном лишь Боратынском, – не ближе <…> Ни Анна Ахматова, неизлечимо больная зарей вчерашнего “Вечера”; ни зачарованный собственной свирелью Кузмин; ни опьяненные фимиамами Федор Соллогуб и Вячеслав Иванов; ни давно запутавшийся в чащах Андрей Белый; ни даже столь непоправимо умудренный Александр Блок не найдут новых слов на новых порогах <…>«С Анной Ахматовой ее связывает почти один лишь автоматизм критиков, видящих в Ахматовой родоначальницу всех стихотворящих женщин. Приемы Ахматовой заметны в одном лишь стихотворении (“Как в парнике…”), и то резко отличном от бездогматной Ахматовой апперцептивным афоризмом последней строки, – да разве еще в образе “грачей” на стр. 17)» (Чудовский В. По поводу одного сборника стихов («Корабли» Анны Радловой) // Начала. 1921. № 1. С. 210). Упомянутое Чудовским стихотворение:

Как в парнике здесь сыро и тепло, И душно пахнут новые листочки, И солнце кажется туманной точкой Сквозь желтое и пыльное стекло. Прижалась к липе вековой скворешня, А вот скворца не видно и не жду, Все изменилось в нынешнем году, И я как будто сделалась нездешней. Дорогу в парк у сторожа спросила, Потом дорогу вовсе не нашла — Ущербная любовь след замела, Непутеводно сердце, что остыло.

Ср. реакцию Ахматовой в разговоре 24 декабря 1921 г.: «Я, конечно, желаю Анне Радловой всякого успеха, но зачем же уничтожать всех других» (Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 189); «Лучший смысл поэзии – многоохватность, расширение, вмещение бесконечности в конечности формы <…> И не нужно никаких символических “прозрений” в “иные миры”. Поэзия раздвигает тесную и тусклую нагроможденность вещей, погружая все в просторную, прозрачную влагу подлинного бытия, насыщенную отражением несчетных светов, туда, где “времени больше не будет”» (Чудовский В. «Литературный альманах». Анна Радлова // Жизнь искусства. 1920. 30–31 октября). Мандельштам отнесся насчет «сомнительной торжественности петербургской поэтессы Анны Радловой» в очерке «Литературная Москва» (1922).

56.

«А все-таки я не знаю ничего страннее наших встреч» (Тименчик Р.Д. Об одном письме Анны Ахматовой // Звезда. 1991. № 9. С. 165).

57.

Ср. сообщение И. Одоевцевой, видимо, со слов Георгия Иванова, и возможно, с обычными для них обоих метонимическими сдвигами: «[Радлову] Ахматова посвятила, или вернее, это о нем – “я не знала, как хрупко горло под синим воротником”. Впрочем, шея у него была скорее бычья, за что Ахматова и влюбилась в него – без взаимности. В нее же в это время был влюблен брат Радлова, Николай Эрнестович» («…Я не имею отношения к Серебряному веку…»: Письма Ирины Одоевцевой к Владимиру Маркову (1956–1975) / Публикация Олега Коростелева и Жоржа Шерона // In Memoriam. Исторический сборник памяти А.И. Добкина. СПб.; Париж, 2000. С. 505).

58.

См. записанный в 1925 г. Павлом Лукницким монолог Ахматовой:

Рассказывает, что глубоко, по-настоящему, ее ненавидит Анна Радлова.

Ненавидит так, что удерживаться не может и говорит про нее гадости даже ее друзьям. Раз, когда Н. Рыкова была у АА и была у нее же А. Радлова и АА вышла зачем-то в другую комнату, А. Радлова – за этот короткий промежуток времени отсутствия АА – ругала Наташе Рыковой АА. Арт. Лурье на лестнице Инст. Ист. Иск. Радлова говорила: «Я так жалею вас, Артур Сергеевич»…

«Сказала, что я назойливая, требовательная – это Артуру, который так любил меня! У него любовь ко мне – как богослужение была».

Такая ненависть Радловой родилась, вероятно, потому, что она предполагала в АА свою соперницу.

«Она про Сергея Радлова думала!.. На что мне Радлов?!» Смеется: «Я бедная, но мне чужого не надо, как говорят кухарки, когда что-нибудь украдут!».

– Но ведь вы же не «украли»? – смеюсь я.

– Это для иронии! <…>

«А Радлова всегда очень мила, даже больше, чем требуется, со мной. Когда я была у них, она ночевать оставляла, комплименты говорила».

Кажется, АА не осталась тогда (Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. I. 1924–1925. Париж, 1991. С. 59–60).

59.

Ср. в письме С.Э. Радлова А.Д. Радловой от 12 апреля 1914 г.: «Сегодня звонила Ахматова, каялась (для того и звонила), что, будучи вчера у Чудовских, сказала, что знает о моей свадьбе чуть ли не с декабря. Каялась основательно, ибо здесь передержка явная. Потом звала меня приехать завтра в Царское днем. Я, по-видимому, не поеду…» (Отдел рукописей РНБ; сообщено А.Г. Мецем).

60.

Радлова А. Соты. Пг., 1918. С. 55. Может быть, отдаленное воспоминание о «фуге» из этого стихотворения промелькнуло в 1937 г. в мандельштамовской ностальгии по Крыму – «Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева…».

61.

Радлова А. Соты. С. 44.

62.

См. например: «Рыжий полиглот и рецензент (с ватой в ушах) носил правую руку на перевязи, чтобы, Боже упаси, не получить через прикосновение – «рукопожатия отменяются»! – микробов сыпняка, оспы или новой морали» (Анненков Ю. Повесть о пустяках. СПб., 2001. С. 142); «Я помню, как критик Валериан Чудовский <…> расхаживал, держа правую свою руку на белой перевязи. И когда его спрашивали, не болит ли у него рука, он отвечал:

– Нет, я просто не хочу ее подавать подлецам, сотрудничающим с большевиками» (Чуковский Н. Литературные воспоминания. М., 1989. С. 44); запись от 18 апреля 1921 г.: «…он и его мать были в прошлом году больны тифом, лежали в пустой квартире, не было никого, кто бы ухаживал за ними. Мать умерла, и ее мертвую объели крысы, а он сам был в это время без сознания, и крысы объели руку и ему (он ее носит теперь на привязи). Вот вам coleur locale Петербурга 1920 г.» (Шагинян М. Дневники 1917–1931. Л., 1932. С. 36); воспоминания Б.Н. Лосского: «Говоря о Доме Искусств, забавно вспомнить манерную фигуру, если не ошибаюсь, одного из членов его правления – Валериана Чудовского, кажется, выпускника Александровского лицея, превратившего себя в беспредметного интеллектуала. В 19-м году нам случалось встречать его в Павловском парке, разгуливающим с молодой женщиной, блистая перед ней своей культурой, судя по слышанному обрывку разговора, “…это было, когда я читал Шопенгауера…”. У него почему-то плохо действовала правая рука и, по словам знавшего его отца, он при встрече говорил ему: “к сожалению, не могу осуществить рукопожатия”. Когда я пришел на концерт и, по совету отца и от его имени, должен был обратиться к Чудовскому с просьбой дать мне возможность на нем присутствовать, он был занят разговором с дамой-брюнеткой лет за тридцать, которая довольно резко требовала от него каких-то услуг, на каковые имели право лица, связанные с жизнью Дома. Зная по открытке Общины св. Евгении портрет Анны Ахматовой работы Альтмана, я решил, что узрел воочию автора только что вышедшего “Anno Domini”» (Минувшее. Исторический альманах. [Вып.] 12. Париж. 1991. С. 106–107); «Он был из тех, кто, здороваясь, не снимает перчатку. Году в тридцатом я видела его с женою в санатории Цекубу. К ним привозили чудного крошечного мальчика, и мне стало страшно, что в такие годы появляются дети – что с ними будет? Жена Чудовского сказала, что надо интеллигентам иметь детей в противовес всем пролетарским младенцам» (Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1999. С. 464). Вторая жена Чудовского – Инна Романовна Малкина, в первом браке была замужем за поэтом Всеволодом Рождественским.

63.

Радлова А. Соты. С. 43. «Ресницы», по-видимому, для Радловой были словесным индикатором темы Чудовского – ср. «Пред ним вспорхнула завеса ресниц» в «Отрывках из поэмы о Марии деве», посвященных В. Чудовскому (Соты. С. 59). Заметим, что Мандельштама и всю пересмешническую компанию мог провоцировать на пародии следующий за этим местом фрагмент:

И вот пришел обещанный жених, С ним многие из племени Давида, Мудрейший и смиреннейший средь них Иосиф немощен и слаб был с вида.

64.

Радлова А. Соты. С. 40.

65.

Годом ранее А.Д. и С.Э. Радловы и В.А.Чудовский вместе с С.С. Лукьяновым и Н.В. Недоброво основали эфемерное «общество для всестороннего изучения риторики как художества» (Аполлон. 1916. № 4–5. С. 87).

66.

Жизнь искусства. 1918. 18 ноября.

67.

Пародия известна нам только по «Листкам из дневника» Ахматовой.

68.

См. изложение соответствующих петроградских сплетен: Милашевский В. Нелли // Волга. 1991. № 12. С. 96. Выдержки из писем Чудовского Анне Радловой опубликованы В.Н. Сажиным (Первое сентября. 1993. 2, 5 янв.). Из этих совершенно интимных документов приведем отрывок письма июня 1917 г., дающий представление об объекте стилистического пародирования в «Кофейне»: «Сегодня ночью было полное лунное затмение. Видеть я его не мог, по неблагоприятным здешним условиям, – луна сидела очень низко, во мгле. Но меня всегда волнуют небесные явления. Не знаю точно как, и объяснить не берусь, но я очень люблю Тебя за это затмение. Вообще я причин и оснований любить Тебя нахожу в очень разнообразных областях и часто совсем неожиданно. Неожиданность эта очень приятна. Люблю Тебя за ручного кролика в редакции “Аполлона”, у коего совсем черные, а не красные, как обычно у кроликов, глаза… за гнусность революции (за это очень! на самом дне омерзения я всегда содрогаюсь от заливающей душу любви), за то, что окно у нас в коридор из сада Мариинского института хорошо пахнет. (И за это очень! за всякий хороший запах), за важный вывод, к коему пришел я в теории стихосложения за последнее время, за каждое Твое письмо, за то, что у меня сегодня не болит голова <…>».

В 1923 г. В. Чудовский женился на И.Р. Малкиной, в 1925 г. был арестован как бывший лицеист. «О некоторых из осужденных по делу лицеистов позволено “хлопотать”; в числе их Валериан Чудовский; он запретил о себе “хлопотать”, говоря: если нельзя обо всех, то не хочу, чтобы обо мне» (Пунин Н.Н. Мир светел любовью. Дневники. Письма / Сост., предисл. и коммент. Л.А. Зыкова. М., 2000. С. 253). Ахматова тогда заметила: «Люди уходят сквозь пальцы… Это – последние островки культуры…» (Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. I. 1924–1925. С. 195). Ср.: «<С.Э.>Радлов вспоминает Чудовского, который уже несколько лет, как в ссылке, в связи с каким-то политическим делом, с которым он по существу не имеет никакого отношения» (Прокофьев С. Дневник-27. Париж, 1990. С. 88). Он был выслан в Нижний Тагил, где занимался розыском и восстановлением библиотеки, принадлежавшей заводам Демидовых (Чудовский В. Библиотека ТОМК. [Тагил,] 1930). Из ссылки писал А.Д. Радловой и присылал посвященные ей стихи. По устным преданиям, В.А. Чудовский и И.Р. Малкина погибли в Уфе в конце 1930-х; встречающееся в литературе указание года смерти Чудовского («1938»), насколько мне известно, документально пока не подтверждено.

В изданных сравнительно недавно воспоминаниях Н. Чуковского исчезновение из Ленинграда В. Чудовского, «самого злобного контрреволюционера, которого только можно себе представить», объясняется мажорно – «сбежал, по-видимому, за границу» (Чуковский Н. Литературные воспоминания. М., 1989. С. 59). Подробную биографическую справку, составленную О.С. Острой, см.: Сотрудники Российской национальной библиотеки – деятели науки и культуры. Биографический словарь. Т. 1. СПб., 1995. С. 569–570. См. также: Постоутенко К.Ю. Из материалов по истории стиховедения в России // Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига – М., 1994. С. 305–311. Как сообщал М.Л. Гаспаров В.А. Успенскому о стиховедческих трудах Чудовского, «статьи его содержали тонкие наблюдения, но с фантастическими обобщениями и к тому же были написаны вычурным стилем, поэтому заметного следа в стиховедении не оставили» (НЛО. 1997. № 24. С. 220–221). См. также: Кузмин М. Дневник 1934 года / Под ред. со вступ. ст. и примечаниями Глеба Морева. СПб., 1998. С. 237–238.

69.

Ср. также: «Убийство символа, убийство сути! Вместо языка, на коем говорил Пушкин, раздастся дикий говор футуристов…<…> Могут законно отнять сословные, вотчинные, образовательные преимущества, – мы подчинимся законной воле страны; но букву «ять» отнять у нас не могут. И станет она геральдичным знаком на наших рыцарских щитах…» (Чудовский В. За букву «ять» // Аполлон. 1917. № 4–5; перепеч.: Вестник Моск. ун-та. Сер. 9, филология. 1991. № 6. С. 72). Реплика Валеранны —

Деметрика У моря лживого, с тобой в разлуке, Я пела о твоей любовной муке. Твоих волос кудрявую лозу Превыше всех я лоз превознесу. Валеранна Аойда, муза, я тебя люблю. Деметрика Тебя, немилого, я погублю, —

цитирует заключение статьи В.Чудовского «Несколько мыслей к возможному учению о стихе»: «Муза, Аойда! Что мог, я сделал. Но ближе ли ты?» (Аполлон. 1915. № 8–9. С. 95).

70.

Николай Недоброво писал в конце 1913 г. Б.В. Анрепу: «Та Зельманова, которую тебе рекомендовал в Лондоне <С.К.>Шварсалон и которая в отместку за неудачу в этой рекомендации вышла замуж за Чудовского, выставила в “Союзе молодежи” ряд картин: подражания иконам, а рядом голую женщину, извернувшуюся самым неподобным образом, а тут же синий свой автопортрет, с весьма обтянутой грудью, отнюдь не освобожденной от “условной” красоты, но, напротив, наделенной красотою табачной рекламы» («Slavica Hierosolymitana». Vol. V–VI. 1981. P. 461).

71.

См.: Первая выставка картин и скульптур «Творчества объединенных художников» в здании ялтинской женской гимназии. Ялта, 1917. С. 5.

72.

О «манерности» этого портрета, возможно, отразившегося в стихотворении Мандельштама «Автопортрет» формулой о «непочатом тайнике движенья», см.: Молок Ю. Ахматова и Мандельштам. К биографии ранних портретов // Поэзия и живопись. Сборник трудов памяти Н.И. Харджиева. Сост. и общая редакция М.Б. Мейлаха и Д.В. Сарабьянова. М., 2000. С. 291–292, 300. Тогда же, в конце 1913 г. А. Зельманова писала портрет Ахматовой. Ср. в отчетах о выставке у Н.Е. Добычиной: «“Эффектное” искусство Зельмановой было представлено на этот раз портретом поэта Мандельштама и поэтессы Ахматовой» (Бабенчиков М. По выставкам // Современник. 1914. № 2. С. 225).

«Чудовская-Зельманова “ищет” и уже “нашла” способ одурачить публику и даже критиков. Необычайно ново! Необычайно смело! И все-таки чистейшая подделка. Нельзя путать графику с живописью, как делает она это в портретах Мандельштама и Ахматовой. Впору передвижникам разлиновывать все узоры на манжетах и выводить контуры. В лиловом головастике мы не узнаем Ахматовой» (Голос жизни. 1914. № 7. С. 19). В сохранившемся в неполном виде письме к Е.Г. Лисенкову, видимо, 1915 года, Н.В. Недоброво писал о В.А. Чудовском и А.М. Зельмановой:

«…о романе, восхваляя брак. Вот “песнь Зельмановой”.

Весной в докладах муж поставил Основою романа брак И трижды эту мысль прославил. Ее усвоила я так: На тех докладах я зевала, Но за лето прошел дурман, И к осени я основала На оном браке сей роман.

Она поехала сестрой милосердия на передовые позиции и чем-то при ней Мандельштам. Если встретитесь, прошу любить и жаловать» (ИРЛИ. Неразобранные материалы).

73.

Лившиц Б. Полутороглазый стрелец. Л. 1989. С. 520. Продолжим цитату: «Жена Валерьяна Чудовского, художница Зельманова, женщина редкой красоты, прорывавшейся даже сквозь ее беспомощные, писанные ярь-медянкой автопортреты, была прирожденной хозяйкой салона, умевшей и вызвать разговор, и искусно изменять его направление». Чудовский женился на А.М. Зельмановой осенью 1912 г. А.Д. Скалдин сообщал петербургские новости зимовавшему в Европе Вяч. Иванову: «Чудовский женился на З… С.К.<Шварсалон> остался с „носом” (не мое выражение!)» (Новый журнал. 1998. № 212. С. 169; речь идет о пасынке Вяч. Иванова. Несколько иные сведения о датах жизни А.М. Зельмановой см.: Северюхин Д.Я., Лейкинд О.Л. Художники русской эмиграции (1917–1941). Биографический словарь. СПб., 1994. С. 214. Зельманова, по-видимому, упомянута в записной книжке Блока (см.: НЛО. 1993. № 4. С. 157).

74.

Звезда. 1991. № 9. С. 167.

75.

О «Кофейне» как своеобразном комментарии к будущим мандельштамовским строкам «И от красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных сколько я принял смущенья, надсады и горя» см.: Лекманов О. Жизнь Осипа Мандельштама. СПб., 2003. С. 77–78.

76.

Ср. ее запись: «Белый двухэтажный дом с белыми колоннами, окруженный виноградниками, кипарисами и ароматом полей. Какое блаженство: свежий и душистый воздух после грязного вонючего поезда. Здесь мы будем сельскими затворниками, будем работать, и днем дремать в тишине сельских гор. Так и было. Рай земной. Никого не знали и не хотели знать. И вдруг появился Осип Мандельштам. “Каким образом Вы узнали, что мы живем здесь?” – “Я ведь тоже живу в Алуште. [Смирнов и другие.] Некоторые помещики, у которых дачи здесь, уделили нам местожительство [“Профессорский уголок”]». Как рады мы были ему. Я потом говорила Сереже: “Ага, ты, оказывается, не так уж доволен быть только со мной – нам нужны друзья”. Мы повели его на виноградники – “ничего другого не можем Вам показать. Да и угостить можем только чаем и медом. Хлеба нет”. Но разговор был оживленный, не политический, а об искусстве, о литературе, о живописи. Остроумный веселый, очаровательный собеседник. Мы наслаждались его визитом. “Приходите опять, мы так рады Вас видеть”. Он пришел и принес нам свою поэму “Золотистого меду струя из бутылки текла…”.

И опять мы хотели увидеть его, увидеть его воодушевленное выражение, его энтузиазм в разговоре. Он приходил к нам в дождевике, по-моему, у него не было даже костюма, и вид у него был голодный, а мы не могли его угостить буквально ничем – мы сами были полуголодные. Помню, была одна оставшаяся после обеда котлетка – и спрятанная в комоде, “на всякий случай”. Он долго стоял перед комодом, рассматривая эскизы, пришпиленные к стене, и я подумала: “Надо дать ему эту котлетку, он, наверное, угадывает ее существование”. И не дала – она предназначалась Сереже вечером перед сном» (Текст записи был любезно предоставлен нам Джоном Боултом. Английский перевод этого фрагмента (не полностью) см.: Stravinsky V., McCaffrey R. Igor and Vera Stravinsky: A Photograph Album, 1921 to 1971. L., 1982. P. 44; The Salon Album of Vera Sudeikin-Stravinsky. Ed. and transl. by John Bowlt. Princeton, 1995. P. 39; русский оригинал: Судейкина В.А. Дневник. 1917–1919: Петроград – Крым – Тифлис. М., 2006. С. 392; о Вере Артуровне де Боссе (1888–1982) см. подробнее в этом превосходно откомментированном Ириной Меньшовой издании. «Через плечо поглядела» Вера Артуровна в стихотворении «Золотистого меда струя из бутылки текла…», в котором крымская писательница Е.Г. Криштоф (1925–2001) усматривала специфическую крымскую реалию – речь шла не о меде, а о бекмесе, сиропе, сгущенном виноградном соке, который хранили в бутылках, ибо он не засахаривается, и подавали к столу, разливая в розетки (см.: Казарин В.П. От античности до наших дней. Избранные работы по литературе и культуре. Симферополь. 2004. С. 137–138).

77.

Помянув формулу Д.С.Мережковского, заметим, что, возможно, другое место из «Войны и мира», приводимое у Мережковского в рассуждениях о телесности у Толстого (см., скажем: Мережковский Д.С. Л. Толстой и Достоевский / Изд. подгот. Е.А. Андрущенко. М., 2000. С. 124–125), откликнулось в мандельштамовских строках 1931 г. о могучем некрещеном позвоночнике татарских спин: после Бородинского сражения на перевязочном пункте, в палатке для раненых, «на столе сидел татарин, вероятно, казак, судя по мундиру, брошенному подле. Четверо солдат держали его. Доктор в очках что-то резал в его коричневой мускулистой спине».

78.

Это же последнее слово возникает 25 ноября 1917 г. в письме К.В.Мочульского В.М. Жирмунскому из Петрограда в Саратов: «Моя реакция на события – полнейшая апатия, какая-то чудовищная душевная прострация. Писать об этом не стоило, т<ак> к<ак> такие настроения не имеют ни художественного, ни общественного значения. <…> Как приятно будет снова с Тобой свидеться после долгой разлуки и поговорить не о большевиках и дороговизне, а о красивых и вечных вещах. Для меня это будет настоящий духовный праздник: нам о многом, многом надо с Тобой переговорить. У нас полное затишье всяких возвышенных интересов – какое-то массовое отупение; где наша культура, наша наука, где все наше? Я стараюсь не думать об этом – становится страшно».

И все-таки… Дальше следует отзвук «Кофейни» – «Наташа бодра, хорошо выглядит, похорошела, по-прежнему свирепствует по отношению к покорному Леонидопуло и окружена почитателями» (Мочульский К. Письма к В.М. Жирмунскому / Вступ. ст., публ. и комм. А.В. Лаврова // НЛО. 1999. № 35. С. 189). И в эти же дни пышное лето «Кофейни» поминала в стихах Анна Радлова:

У нас стоит сухой и ветреный ноябрь, Изгнание мое окончится не скоро, Но лето пышное, как золотой корабль, Плывет перед моим неутоленным взором. Великой дерзостью то было и грехом, Что мы тогда страдать и жаловаться смели, Ведь, медом полные янтарным и вином. Сверкали наши дни и жаркие недели. И Ангел Песни ждал, спокоен, молчалив, Пока дрожал огонь, и от огня я слепла, Настал его черед, и, голову склонив, Перебирает друг сухую груду пепла.

(Новые ведомости. Веч. вып. 1918. 6 апреля/24 марта)

 

В Батуми в 1920 году

 

Ранней осенью 1920 года Осип Мандельштам попал из врангелевского Крыма в Батуми. Подробности его пребывания в меньшевистской тюрьме описаны в его собственных очерках1. А о том, как Тициан Табидзе и Николо Мицишвили хлопотали за него перед батумским генерал-губернатором, рассказано в мемуарной «Эпопее» Николо Мицишвили2.

12 сентября 1920 года тбилисская газета «Слово» сообщала: «Прибыл из Феодосии поэт Ос. Мандельштам. Вследствие недоразумений с визой О.Мандельштам некоторое время находился под арестом»3. После выхода на свободу Мандельштам обнаружил в Батуми некоторых из своих знакомых по довоенному Петербургу. Во-первых, Илью Михайловича Зданевича, который в 1913–1914 годах активно участвовал в футуристических выступлениях (в ту пору он, впрочем, называл себя «всеком»). С Мандельштамом он был знаком по «Бродячей собаке», где оба они были завсегдатаями. В стихотворении Владимира Пяста, перечисляющем поэтов, постоянно выступавших в этом подвале, наряду с Маяковским, Хлебниковым, Мандельштамом, А.Н. Толстым назван и Илья Зданевич: «Бесконечно-приязненный всек»4.

Вторым давним знакомцем был Николай Васильевич Макридин (1882–1942), инженер путей сообщения, потом инженер-мелиоратор, антропософ, знакомец Андрея Белого5. Он занимался литературной работой, готовил неосуществившиеся издания Н. Языкова и Д. Веневитинова, выступал с лекциями о литературе (в Батуми он делал доклады о Льве Толстом, о футуристах, о пролетарском искусстве6). В конце 1911 года он стал членом петербургского Цеха поэтов, точнее сказать, одним из самых первых его членов, наряду с Мандельштамом, Анной Ахматовой, Михаилом Лозинским и другими. Привлек его в этот замкнутый и высокотребовательный поэтический кружок, по-видимому, Сергей Городецкий, который писал Корнею Чуковскому в 1921 году: «Поэт Макридин, передающий Вам это письмо, мой петербургский цеховой, забатумевший здесь»7. Впоследствии Ахматова вспоминала о Городецком: «Потоки клеветы, которую извергало это чудовище на обоих погибших товарищей (Гумилева и Мандельштама), не имеют себе равных (Ташкент, эвакуация). Покойный Макридин, человек сериозный и порядочный, нахлебавшись этого пойла, с ужасом спросил меня: “Уж не он ли их обоих погубил? – или он совсем сумасшедший”»8.

В Батумском ОДИ (Обществе деятелей искусства), вероятно, по инициативе Макридина, 19 сентября 1920 года был проведен вечер Мандельштама. В этот день в газете появилась заметка о петроградском поэте:

…Это имя всегда с любопытством встречал на страницах журналов искатель прекрасного, а в предреволюционные годы оно приобрело широкую известность в публике обеих северных столиц. Мандельштам – весь форма и мысль, сгущенная до плотности бронзы. Свод – тяжесть, победившая самое себя, – служит эмблемой его творчества. Недаром последняя книга его называется «Камень». Стиль его стар, как пирамида. От спекулянтской (на Бога и на революцию) поэзии наших дней он тянется, минуя символизм с его «la musique avant toutes chose» 9 , к архитектурности и простоте, к «Анчару» Пушкина. И еще дальше: к тому египетскому каменотесу, который выбирал для своих статуй непременно самый твердый материал, чтобы, не нарушая его глыбкости, придать ему то сильные, то нежные, но всегда простые формы. Таков Мандельштам. В наши дни, когда души вброшены в тигель революции более разрушительной, чем думают сами ее деятели, тугоплавкие образы Мандельштама неизменно успокоительны. Они за порогом аполлонической красоты 10 .

Отчет о вечере появился в «Батумской жизни». Он был подписан «В.З.». Несомненно, это инициалы жившего тогда в Батуми поэта В. Зданевича, стихи которого напечатаны в вышедшем в том же году в Батуми альманахе «Кривой Арлекин» (альманах двуязычный, грузинско-русский). Вот как проходил вечер:

…Вступительное слово И. Зданевича представляло собою «поп multa sed multum» 11 . Поэзия О. Мандельштама, одного из лучших представителей петербургской поэтической школы акмеистов, прежде всего обращает внимание своей музыкальностью. Природа музыкальности лежит в долготе звука, которой так мастерски оперирует поэт в своих стихах. Внимание поэта покоится исключительно на гласных – согласные в пренебрежении. Отсюда, заключает И. Зданевич, поэтическая концепция О. Мандельштама уподобляется геометрическим построениям, абстрактность которых также совпадает с содержанием его поэзии.

Н.В. Макридин в своем несколько затянувшемся слове поделился с публикой своими мыслями о той школе, к которой принадлежит поэт, и привел длинный ряд деталей из стихов О. Мандельштама, которые, по мнению докладчика, характерны для поэта.

Поэт О. Мандельштам выступил с чтением своих стихов в двух отделениях. В первом он читал стихи, вошедшие в его книгу «Камень» (Петроград, 1916), а во втором позднейшие стихи. Читка стихов у поэта очень своеобразна. Когда поэт читает, он отдается только мерности, только ритму. Точно далькрозовское упражнение. И логические ударения, и значимость слов, и словесная инструментовка стиха – все приносится в жертву ритму. В этом, правда, своеобразие, но и значительная потеря красот собственной поэзии.

Переполненная аудитория студии очень внимательно слушала поэта и наградила его аплодисментами 12 .

Замечания Ильи Зданевича крайне любопытны. Они опираются на некоторые строки Мандельштама (например, «Есть иволги в лесах, и гласных долгота – / В тонических стихах единственная мера», 1911) и на впечатления от его авторской читки, для которой, по замечанию исследователя поэтической декламации С.И. Бернштейна, было характерно «мелодическое раскачивание гласных звуков»13. Независимо от Ильи Зданевича тот же тезис выдвинул спустя два года Борис Эйхенбаум, писавший, что у Ахматовой и Мандельштама, в отличие от символистов, «внимание перешло от согласных к гласным»14.

Из Батуми Мандельштам направился в Тбилиси, где встретился с Ильей Эренбургом, который рассказал об их совместных тбилисских днях в книге «Люди, годы, жизнь». 26 сентября в консерватории состоялся вечер, на котором Эренбург читал доклад «Искусство и новая эра» и свои стихи, Мандельштам – стихи из «Камня» и позднейшие, а петроградский актер Н.Н. Ходотов читал стихи обоих поэтов15.

Из Тбилиси через Москву Мандельштам вернулся в свой город, «знакомый до слез», где 21 октября публично читал те же стихи, что в Батуми и Тбилиси. Александр Блок, слушавший это чтение, записал в дневнике: «Постепенно привыкаешь, жидочек прячется, виден артист». «Человек-артист» было в языке Блока одной из высших похвал.

Впервые: Осип Мандельштам в Батуми в 1920 году // Сохрани мою речь: Зап. Мандельштамовского о-ва. М. 2000. Вып. 3. Ч. 2. С. 147–150. С примечанием редакции: «Настоящая заметка продолжает и развивает тему, связанную с пребыванием О. Мандельштама в Грузии в 1920 году (см. также: Нерлер П. «Из Крыма пустился в Грузию…» // Литературная Грузия. 1987. № 9. С. 197–203; Парнис А. Заметки о пребывании Мандельштама в Грузии в 1921 году // L’Avangardia a Tiflis. Venezia, 1982. P. 211–227)».

 

Комментарии

1.

В одном из них он толи не сделал оговорки, то ли был введен в заблуждение, и как следствие эпизод со стихами поэта (пятигорского до революции, болгарского в эмиграции) Николая Мазуркевича был отнесен на счет его однофамильца Владимира (Тименчик Р. Из комментариев к мандельштамовским текстам // Пятые Тыняновские чтения. Тезисы докладов и материалы для обсуждения. Рига. 1990. С. 130), и в момент, когда пишутся эти строки, украшает статью в Википедии об авторе слов «Дышала ночь восторгом сладострастья…» (к вопросу о ненадежности интернетовской эрудиции). Напомним этот эпизод из очерка «Возвращение»:

Человек с иконописным интеллигентным лицом и патриархальной длинной козлиной бородой усадил меня в кресло, прогнал часового лаконическим «Пошел вон» и тотчас, протягивая мне какую-то тетрадку, заговорил: «Ради Бога, что вы думаете об этом произведении, этот человек нас буквально компрометирует». Тетрадка оказалась альбомом стихотворений поэта Мазуркевича, посвященных грузинским меньшевистским правителям. Каждое начиналось приблизительно так:

О ты, великий Чиквишвили! О ты, Жордания, надежда всего мира…

«Скажите, – продолжал Чиквишвили, – неужели он у вас считается хорошим поэтом? Ведь он получил Суриковскую премию…».

2.

Мицишвили Н. Пережитое. Стихотворения. Новеллы. Воспоминания (Пер. с грузинского). Тбилиси, 1963. С. 161–165.

3.

Слово (Тифлис). 12 сентября.

4.

Пяст Вл. Встречи. М., 1929. С. 262. Илья Михайлович Зданевич (1894–1975) – поэт, прозаик, теоретик искусства, выступал с докладами в «Бродячей собаке». См. изложение одного из них: «Всечество, не признавая футуристов как ничтожно подчиненных земле, проповедует полное освобождение от земли. Для этого необходимо уничтожить постоянство человеческой натуры, возвести в идеал измену, неискренность и даже обезличить человека.

– Мы – хамелеоны! – гордо заявляет докладчик. – Отъявленные негодяи – идейные наши отцы, и проститутки – наши идейные матери. Мы, гордые и сильные, хотим освободить человека от власти земли, что значит – освободить его от самого себя. Это последнее необходимое условие торжества идеи «всечества», а чтобы освободиться от себя – необходимо прежде всего уничтожить человеческое лицо, одно из противных пятен человеческого существа.

И вот, первое, что убивает лицо, это – его раскраска, изменение его природных черт, уничтожение его природной индивидуальности.

Но при чем же здесь искусство, спросят меня! – восклицает тот же докладчик. И спешит ответить. – А вот при чем: мы – великие мастера жизни. Жизнь же должна всецело идти на алтарь искусства. Творя, мы не можем принять жизнь, как она есть: ее необходимо декорировать, а поэтому прежде всего нужно начать с декорирования нашего лица, ибо оно противно в своем постоянстве и в определенности раз навсегда положенных природой черт и индивидуальных особенностей.

В заключение докладчик с ловкостью специалиста цирковых фортелей «раскрасил» свое лицо черной краской» (Петербургский курьер. 1914. 11 апреля). Мандельштам был объявлен участником диспута о Н.С.Гончаровой в училище Св. Петра на Конюшенной после доклада И.М. Зданевича «Упразднение футуризма и всечество» (День. 1914. 31 марта).

5.

О нем см. примечания М.В. Безродного и Р.Д. Тименчика к публикации воспоминаний Г.А. Тотса (Литературное обозрение. 1988. № 11. С. 112); Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. Публ., вступ. статья и комментарии А.В. Лаврова и Джона Мальмстада. СПб., 1998. С. 481, 509; справку М.Д. Эльзона: Сотрудники Российской национальной библиотеки – деятели науки и культуры. Биографический словарь. Т. 2. СПб., 1999. С. 419–420. Участник философского кружка А.А. Мейера (Молодая гвардия. 1994 № 3. С. 152). Делал доклад «О символизме Блока» в кружке А. Блока (Записки Передвижного театра. 1923. № 59. С. 6). По сообщению П. Нерлера, погиб в авиакатастрофе.

6.

См.: Макридин Н. О пролетарском искусстве // Искусство (Баку). 1921. № 2/3. С. 33–37.

7.

ОР РГБ. Ф. 620.

8.

Ахматова А. Requiem / Сост. Р.Д. Тименчика при участии К.М. Поливанова. М., 1989. С. 146. О последних встречах Гумилева с Макридиным имеется запись П.Н. Лукницкого слов Ахматовой о поездке Гумилева в Крым в 1921 г.: «Оттуда вывез собой, собственно, спас от смерти (какая-то перестрелка), инженера Макридина, он был в Цехе Поэтов…» (Лукницкая В. Николай Гумилев. Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких. Л., 1990. С. 255). На его квартире в Батуми останавливались Мандельштамы в 1921 году (Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990. С. 166, 519).

9.

«Музыка прежде всего» (франц.) – цитата из стихотворения Поля Верлена «Искусство поэзии».

10.

Эхо Батума. 1920. 10 сентября. Заметка подписана «'Ъ».

11.

«Немногое, но о многом» (лат.).

12.

Батумская жизнь. 1920. 18 сентября.

13.

Бернштейн С.И. Голос Блока // Блоковский сборник. Вып. 2. Тарту, 1972. С. 109, 495.

14.

Эйхенбаум Б. О поэзии. Л., 1969. С. 120.

15.

Слово. 1920. 24 сентября. В театральной студии, руководимой Н.Н. Ходотовым в Тбилиси, Мандельштам провел занятие с актерами (см.: Ходотов Н.Н. Близкое – далекое. Л.; М., 1962. С. 207).

 

Руки брадобрея

 

Парикмахерская тема пришла в русскую поэзию в начале XX века, как и одновременно в русскую живопись, что было одной из линий обращения к эстетике улицы. Приманкой для художников и поэтов была лубочная стилистика вывесок парикмахерских1 (тронутых еще Гоголем2), их «бытовая иконопись»3, театрализованность их интерьеров4 и уклада5, дешевая импозантность витрин с обряженными в парики болванками голов. Памятны картины М. Добужинского «Окно парикмахерской» с муляжами голов, навевающими мысли о декапитации, М. Шагала6 («В парикмахерской», 1914) и особенно парикмахерский цикл Михаила Ларионова. Последний стал (по свидетельству Крученых)7 источником для стихотворения Маяковского:

Вошел к парикмахеру, сказал – спокойный: «Будьте добры, причешите мне уши». Гладкий парикмахер сразу стал хвойный, лицо вытянулось, как у груши. «Сумасшедший! Рыжий!» — запрыгали слова…

(Неудивительно, что этот диалог с парикмахером как носителем обывательских резонов входил в декламаторский репертуар Даниила Хармса.)

Петр Потемкин воспел парикмахерских кукол:

Я пришел к моей царице кукле, сквозь стекло целовал ее белые букли и лица восковой овал. Но, пока целовал я, в окошке любимая мной повернулась на тоненькой ножке ко мне спиной 8 .

И на Иннокентия Анненского ужасом повеяло от этой гофманианы: «Страшно мне как-то за Петра Потемкина»9. Потемкин создал и «влюбленного парикмахера», автопортрет которого содержит отсылку к профессии:

Жду, когда пройдешь ты мимо… Слезы капают на ус… Катя, непреодолимо Я к тебе душой стремлюсь! 10

Носителем провербиально связавшейся с ним презренной мещанской эстетики11 брадобрей и волосочесатель (попутно сближенный с киномехаником12) выступает в одном русском стихотворении 1929 года («Благополучие»):

Парикмахер Пьер, Парикмахер Пьер, Жизнь твоя легка — Что же ты не весел. Брей, стриги и пой. Но стоит тоска В белом балахоне У высоких кресел. За окном тиха Улица. Вдоль стен Еле реет снег В тюлевых, ах, занавесках. Ну, а здесь тепло, Светят зеркала Нежно, как во сне, раженным блеском. Кажется, вблизи Музыка играет, И под тихий вальс Комната плывет. В этой чистоте Каждый понимает) Парикмахер Пьер Весело живет. В праздник – тишина, Ты не ждешь клиентов, И тебя не ждут. Будто техник спит — Он едва-едва Сматывает ленту, И на полотне Комната дрожит. Связан каждый жест, Ты почти недвижен, порхающем блеске Пьешь холодный чай. Ровен твой пробор, А – пробора ниже — На пустом лице Усики торчат. Выстроена жизнь. Чем же ты напуган? Ты богат и сыт. Все твое – твое. Что же ты глядишь Пристально в тот угол, Где – тебя боясь — Канарей поет? Что-то здесь не то. Кажется непрочным Этот прочный быт. Вот висит пальто — Криво, как нарочно. Падает снежок… Голова болит… 13

В поэтике модернизма нашлось место для различного рода продуктов парикмахерского вмешательства – эшафодажа, челки, тонзуры, пробора. Некоторые неизбежные приметы парикмахерского топоса – холодок шампуня и металлических инструментов, режущая и колющая угроза в сочетании с профессиональной шутливой словоохотливостью исполнителя, наследника Фигаро, подобие грима Пьеро у клиента – перечислены в стихотворении поэта 1910-х, вообще говоря, малозначительного и тогда еще не очень умелого, но интересного как уловитель и имитатор модных поэтических практик – будущего пародиста Александра Архангельского (который, кстати, сообщал о себе в стихотворной автобиографии – «Мать моя / была по специальности швея. / Отец был спец по части брадобрейской»):

Это вьюга железными иглами Прокалывает нежную кожицу. В парикмахерской брили и стригли И зловеще лязгали ножницами. В парикмахерской возле Лагутина, В суррогатах всякой косметики Парикмахер смеется и шутит И уныло сидят поэты. <…> Это вьюга железными иглами Прокалывает нежную кожицу. О, лучше б не брили меня и не стригли, И зловеще лязгали ножницы 14 .

В цирюльнях, таким образом, гнездится обещание музыки и театра, пира искусств (вспомним, надеюсь, не некстати чаплинского двойника-антипода великого диктатора, который бреет посетителя под «Венгерский танец» Брамса). В стихотворный трактат этот мотив развернут в стихотворении Алексея Лозина-Лозинского «Парикмахерская»:

В парикмахерской есть острая экзотика… Куклы, букли, пудра, зеркала; У дверей мальчишка с видом идиотика; Строй флакончиков на мраморе стола. На щеках у посетителя намылена Пена, точно пышное жабо. Бреет страшной бритвой с пристальностью филина Полунищий пшют иль старый би-ба-бо. И улавливаю всюду ароматы я — И духов, и мазей, и румян, Будуарные, фальшивые, проклятые, Как напыщенный и пакостный роман. Как старательно приклеено приличие К мертвым куклам или ко пшюту! И, как каменный, гляжу я на обличия, Маскирующие смерть и пустоту. О, мне страшно, не увижу ль я, бесчувственный, Здесь однажды – белого Пьеро, Умирающего с розою искусственной За ужасно-водевильное Добро? 15

Призрак смерти в парикмахерском салоне иногда материализуется, как у поэта из символистского «третьего сорта»:

Смерть в зеркалах отражена, Надет парик, прическа взбита, Под маской розовою скрыта Ее усмешка костяная. Смерть в зеркалах отражена, И беспредельна их двойная С холодной тайной глубина. Сухой, плешивый старичок Вертит и щелкает щипцами… К такой приятной, редкой даме Он преисполнился вниманья, И, прилагая все старанье, Лелеет каждый волосок 16 .

В урочище Смерти парикмахер-пошляк становится палачом. Сергей Городецкий писал по поводу стихотворения Валериана Гаприндашвили «Куаффер»17: «Самое обычное – самое страшное. Вы пошли побриться – что проще? Но разве простыня не похожа на саван? И куаффер – на палача? И кто в зеркале: Вы или двойник Ваш?»18

Зарождающиеся в парикмахерских зеркалах двойники втягивают в контрданс удвоений и работающего мастера бритья. Братство-двойничество мастера слова и хозяина бритвы развернуто в «Стихах о парикмахере» у бледного эпигона постсимволистов:

Отец твой – был моим отцом. Мы – дети гибельного мира. Мне нравится твое лицо, Лицо индийского факира. Моя душа – глубокий сад. Твоя – чугунная решетка. И оттого – тебя, мой брат, Люблю доверчиво – и кротко. Здесь, на земле, нам равных – нет. Но мы – ничем не лучше многих: Ты – парикмахер. Я – поэт, У нас – веселые дороги. Я – как ребенок – сердцем чист. И для меня – стихи – молитва. А ты владеешь, как артист — Отточенною сталью бритвы. И оттого – во мне тоска Тяжелой птицей глухо бьется. Я знаю, что твоя рука — Меня когда-нибудь коснется. В испуганных глазах – печаль Блеснет загадочно – и четко. И врежется тугая сталь Чуть-чуть пониже подбородка… 19

Бритва сопутствует теме смерти поэта в знаменитых стихах Тихона Чурилина 1914 года:

Побрили Кикапу – в последний раз. Помыли Кикапу – в последний раз. С кровавою водою таз И волосы, его Куда-с?

Уплотняющееся скрепление тем смерти и бритья идет в ногу с новинками разговорного языка. Присловье «Пожалуйте бриться!» в значении неприятной новости, которое в 1920-е записывал Евгений Замятин («Для комедии – московские идиомы»: «пики козыри – пожалте бриться!»20), начинает обозначать самую неприятную из новостей:

Опанас отставил ногу, Стоит и гордится: «Здравствуйте, товарищ Коган, Пожалуйте бриться!»

(Э. Багрицкий. «Дума про Опанаса»)

Два поэта из «мандельштамовского круга» в 1919 году усадили в парикмахерское кресло своих лирических героев, которым пришли в голову ассоциации из старых и древних книг. Одному – медный бритвенный таз, он же шлем Мамбрина:

Сижу, окутан влажной простынею. Лицо покрыто пеной снеговой. И тоненьким стальным сверчком стрекочет Вдоль щек моих источенная бритва. <…> Какая глушь! Какая старь! Который Над нами век проносится? Ужели В своем движении повторном время Все теми же путями пробегает? И вдруг цирульник подает мне тазик, Свинцовый тазик с выемчатым краем, Точь-в-точь такой, как Дон-Кихот когда-то Взял вместо шлема в площадной цирульне. О нет! Себя не повторяет время. Пусть все, как встарь, но сердце внове немо: Носильщиком влачит сухое бремя, Не обретя мечтательного шлема 21 .

Другому (в стихотворении 1919 года) – образы обезглавленных Олоферна (который притянул к себе паронимически «олеографию» и «олеонафт», по рассеянности названный «олеофантом», кружась, таким образом, вокруг этимологического ядра «олигарха»), Пугачева и жертв гильотины:

За завтраком иль в именинной ванне, — Я в зеркале: купаются ль в купэ? Одеколонный ладан о Ливане Напомнил, а тесемка на диване Гвоздикой гвоздиков – и о клопе. Лоснящееся логово, наверно, Казнит бока спиралями пружин; Уютно, заспанное, и примерно, Как с обтекающею Олоферна Главой Юдифь, судилище мужчин. Олеография в мушином маке Олеонафтом крыта, и комод — Под лоск в гипюре вязанном, чтоб всякий, Берег благополучье, и при драке Ссылался на листы парижских мод. Еще: два узеньких, гранений полных, Бокалов с позолотой, и бокат Гранатами лущащийся подсолнух И радугой в стекле, в табачных волнах, — Соленый день, селитрою богат! Намыленный, как пудель, под железо Откидываю шею и, сквозь век Смеженье, моросится до пореза, Все чаще, и в матросском марсельеза — Синее сыворотки, из аптек. Но музыка, не пойманная колбой, — Позволили ей воздух замесить! И с ядами флаконы я нашел бы, К Марату незамаранные толпы Привел бы, – перестаньте моросить!.. Приятной пуговицей спелый ящик Комода оттопырился и – вдруг Среди обоев в розочках лядащих, Резнуло молнией и – настоящий Ремень вываливается из рук. Зарезан! Недомыленной горилле – Как ниткою по шее, марш – кругом!.. Юдифь! Достаточно мы говорили Об Олоферне, – помечтаем, или Поговорим о чем-нибудь другом… 22

Взаимные проекции будничной стрижки-бритья и вечных образов, столь ожидаемые в эпоху постсимволизма, находились на опасной грани каламбура или пародии. Владимир Набоков писал по поводу строк А. Браславского-Булкина:

Вокруг меня ютятся люди, И каждый делает свое. Раб голову мою на блюде Блудливой деве подает. Мне жизнь не посылает милой, Такой, какую я просил: Меня стрижет моя Далила, Доводит до потери сил…

– «Образ бедного Самсона, выходящего из роковой парикмахерской, принадлежит к разряду тех, которые углублять не следует: голова, остриженная под нулевой номер, голая, круглая, синеватая, едва ли производит поэтическое впечатление»23.

В 1922 году два мандельштамовских поэтических сверстника запечатлели в стихах два семантических ореола бритья.

Процедура бритья как ритуала, несущего прикосновение к вечности и сулящее омоложение древней расы, попадая по бодрости в тон будущей мандельштамовской «пластинке тоненькой Жиллетта», изображена в московском стихотворении 1922 года мандельштамовского соседа по общежитию Дома Герцена и полупрототипа героя «Египетской марки»:

Насечку делая, в мыла врезаясь сочно, Щетину пробуя, вниз от кости височной, Вдоль скул поскребывая четко, Скользя ползучей пеной, метко Вдруг повернув у подбородка, Проходит бережной дугою лезвие. Пульверизатор бьет! Салфетка Подхватывает, овевая Лицо, как никогда, мое. Бьет в нос лимонный дух, любовь живая, Уничтожает забытье. Свободны, наконец, бугры, Мускулы, выступы, ухабы. Вновь для труда и для игры Юнеешь, как на взморье крабы. О, это вечность каждый раз! Изобретательно и четко Сухое тело древних рас Вдруг разряжается походкой! 24

А у Георгия Шенгели «горло бредит бритвою» вослед его литературному антагонисту Маяковскому:

Бритвы нежная сталь по ремню прозвенела тугому; Мыла миндальный кусок; синяя – в синем – вода; Воздухом пенным и жарким облиты узкие скулы, — Все как всегда. Но зачем медлит у горла клинок? 25

В поэтическом интерьере Мандельштама несколько раз появляется парикмахерское кресло. Напомним хотя бы стихи 1931 года:

Как будто в корень голову шампунем Мне вымыл парикмахер Франсуа

и абзац из «Египетской марки»26, где Мандельштам поместил своего двойника Парнока в место, где заводятся двойники от вынужденного долгого и отчужденного нарциссизма. Упоминание о крови обязано здесь двойной профессии цирюльника: брильщика и рудомета (как гоголевский Иван Яковлевич – «И кровь отворяют»):

А парикмахер, держа над головой Парнока пирамидальную фиоль с пиксафоном, лил ему прямо на макушку, облысевшую в концертах Скрябина, холодную коричневую жижу, ляпал прямо на темя ледяным миром, и, почуяв на своем темени ледяную нашлепку, Парнок оживлялся. Концертный морозец пробегал по его сухой коже и – матушка, пожалей своего сына – забирался под воротник.

– Не горячо? – спрашивал его парикмахер, опрокидывая ему вслед за тем на голову лейку с кипятком, но он только жмурился и глубже уходил в мраморную плаху умывальника.

И кроличья кровь под мохнатым полотенцем согревалась мгновенно.

Цитата из записок сумасшедшего, которому выбрили голову («несмотря на то, что я кричал изо всей силы о нежелании быть монархом»), напоминает, что сидящий в кресле становится королем-миропомазанником.

В связи с парнаховским живительным цирюльником заметим, что именно некая французская традиция демонизации27 и вообще «поэтизации» парикмахера, на говорящем имени-этнониме которого настаивал Мандельштам28 (а не просто низовая куаферская галломания29), возможно, сказалась в другом случае30, когда речь идет о власти и ее двусмысленной доброте, – в мае 1935 года в стихотворении о стрижке детей «машинкой номер первый»31:

Еще комета нас не очумила, И пишут звездоносно и хвостато Толковые лиловые чернила, —

где, видимо, содержится отсылка к «детской» рондели Тристана Корбьера «Petit mort pour rire» («Смерть на посмешище») с ее окольцовывающим стихом «Va vite, léger peigneur de comètes!» («Вперед, проворный расчесыватель комет!»), обыгрывающим этимологию слова «комета», связывающую его с греческим обозначением шевелюры.

Знаменитая ныне32 строка из мандельштамовского «Ариоста»:

Власть отвратительна, как руки брадобрея, —

числит среди своих литературных источников, наряду с прочими33, и французский: строчку перевода Бенедикта Лившица из «Oraison du soir» Артюра Рембо34 – «Je vis assis, tel qu’un ange aux mains d’un barbier» («прекрасный херувим с руками брадобрея»).

Можно было бы сказать, что к мандельштамовскому образу читатель мужского пола без заминок пришел бы, отправляясь от опыта обязательной рутины, но и этот опыт давно уже был увековечен литературным прецедентом – у того, кого Мандельштам называл «самым лучшим и здоровым из всего нашего чтенья» («Шум времени»), – у Марка Твена в рассказе «О парикмахерах»:

Затем он начал меня брить, вдавливая мне пальцы в лицо, чтобы растянуть кожу, поворачивая и вертя мою голову то в одну сторону, то в другую, и все время весело поплевывая. Пока он орудовал на грубых частях моего лица, я не страдал, но когда он начал скрести, соскабливать и тянуть меня за подбородок, слезы выступили у меня на глазах. После этого он обратил мой нос в рукоятку, чтобы ловчее брить углы моей верхней губы, и благодаря этому я мог ощутительно убедиться, что в число его обязанностей в лавке входила чистка керосиновых ламп. Прежде я часто, от нечего делать, спрашивал себя: кто этим занимается – подмастерья или же сам хозяин?

Становление архетипа «власть – цирюльник» в русской культуре восходит к «стрижению бород» бояр при Петре І35, отразившись затем в образном инвентаре западников и славянофилов (воспетая Мандельштамом богохранимая «Хомякова борода»36 и буржуа Фигаро у Герцена). В 1920-х европейская литература предложила еще один парадоксальный поворот в этом уравнении: ничтожный парикмахер изменяет ход мировой истории в переведенном на русский язык романе немецкого писателя Лео Перуца «Тюрлюпен» (1924).

Из нередких образчиков топоса «парикмахер-олигарх»37 обратимся к случаю, когда тема парикмахера пронизывала репутацию одного и того же, как, в известном смысле, носителя власти38, так и, в известном смысле, поэта. Речь идет о «строгом»39, но уступчивом40 и «всепонимающем» (последнее качество ретроспективно преувеличивалось мемуаристами в видах сиюминутной полемики41) Анатолии Васильевиче Луначарском, о котором сохранились записанные сексотом слова Мандельштама в 1933 году:

Ну что же, читали мы стихи Луначарского, скоро, наверно, услышим рапсодии Крупской 42 .

Некогда его изобразил стилизованный лубок43 (предположительно идущий вослед парикмахерам Михаила Ларионова44) Александра Глускина (художника из группы с провоцирующим названием «НОЖ» – Новое общество живописцев) «Наркомпрос в парикмахерской»45. Луначарский, наконец, являлся автором драмы «Королевский брадобрей» (1906).

Первым вспомнил о давнем сочинении свежеиспеченного начальника над культурой живший тогда в Америке беллетрист и драматург Осип Дымов:

Это было в дни первой русской революции. Тогда петербургская интеллигенция собиралась у известного поэта Вячеслава Иванова. <…> В этот вечер была новинка: А.Луначарский, вернувшийся из-за границы, читал в рукописи свою четырехактную драму «Брадобрей короля». Луначарского хорошо знали в литературно-общественных кругах и встретили тепло. Многим, конечно, были известны его крайние взгляды, но в те времена это совсем не было грехом… Я слышал о нем как о даровитом, образованном и начитанном человеке, но о том, что он пишет драмы, я не знал. Я хорошо помню его пьесу. Это была ядовитая сатира на самодержавие. Над какой-то страной (само собой подразумевалась Россия) царствует неограниченный властелин. Этого властелина каждое утро бреет цирульник. Делая свое дело, хитрый брадобрей незаметно забирает власть над королем. Он сплетничает, доносит, советует, назначает и смещает министров. Каждое утро является он с бритвой и с коробом политических новостей. Король, сам того не зная, превращается в игрушку своего брадобрея. Собственно, управляет страной не король, а его цирульник. А однажды брадобрей во время бритья перерезывает королю горло. Самодержец падает на пол, а брадобрей, наступив ногою на его труп, спрашивает:

– Кто теперь король?

Пьеса, помню, в общем, понравилась, хотя особенными художественными достоинствами не отличалась. Разумеется, ее на сцене не играли: нечего было и думать представлять ее в цензуру.

Как сейчас, вижу Луначарского – теперешнего министра народного просвещения – и Александра Блока, стоящих в углу и беседующих об этой пьесе. Блок своим ровным бесстрастным голосом что-то говорил Луначарскому, и тот внимательно слушал.

Прошли годы и годы. Десятилетие миновало. И сейчас с грустью читаю о том, как «взбунтовавшиеся рабы», напав на усадьбу нашего прекрасного поэта, наследника Пушкина, сожгли и порвали его рукописи <…> Кто же поднял темные, слепые силы на Блока, на мирного и прекрасного служителя муз? Не то ли разнузданное грубое начало, которое так тщательно поощряется и, пожалуй, провоцируется явлением, называемым «большевизмом»? Короля нет, и брадобрей цирульник, наступивший ногой на его горло, заявляет во всеуслышание:

– Я теперь король!

<…> Я вспоминаю пьесу А.Луначарского «Брадобрей короля» и сейчас с горьким сердцем думаю, что нечто пророческое было в ней: брадобрей, цирульник, парикмахер в самом деле стал самодержцем.

– «Я король!» – говорит он, натачивая бритву. Ба! Не писал ли это драматург Луначарский о большевике Луначарском?

– Я король! – исступленно кричит Луначарский и точит бритву на культуру 46 .

По памяти О. Дымов несколько неточно передает и судьбу пьесы (она была опубликована, хотя и не нравилась цензуре за показ «моральной несостоятельности носителя верховной власти» и за «речи кощунственного характера»47, вызвав отклики печати, в том числе в главном органе символистов48, и вообще, по мнению автора, познала «заметный успех»49, и персонально у В.И. Ленина50), и ее финал.

Во время предсмертного бритья жестокий король Крюэль (намеревающийся обвенчаться с собственной дочерью, ссылаясь на прецедент праведника Лота) говорит парикмахеру:

Где власть – там наслажденье преступленьем. Я бог земной, не правда ль, Аристид?

После того, как Аристид «быстрым движением бритвы перерезывает горло королю» и голова последнего отваливается, следует заключительный монолог:

А, бог земной, а, властелин могучий! Я бога бог, судьба судеб, я – власть Над властью! О, минута упоенья!.. <…> Минута упоенья! Я разрушил Гордыню эту! Если б брадобреем Я был у Господа на небе или У Люцифера в преисподней, – то же Я сделал бы, клянусь! Ведь ты учил, Что наслажденья нету выше власти — И я тебе поверил!

(Становится в гордую позу, наступив на грудь Крюэля, протягивает вперед руку, скрючив пальцы.)

Власть, о власть!51

В январе 1919 года, – когда Мандельштам, несколько манкируя своими обязанностями52 в атмосфере прекраснодушных словопрений, заданной руководителем отрасли, служил под началом Луначарского53 в Наркомпросе в Москве, – пьеса была поставлена в Театре Драмы и Комедии. Роль поразившего «адским отблеском на выразительном, страждущем, умном лице»54 короля (монологом своим понравившегося Ленину55) исполнял Илларион Певцов56, бритый затылок которого в роли белогвардейского полковника в киноленте «Чапаев» подсказал строки:

Лошадиная бритва английская Адмиральские щеки скребла.

В стихотворении 1933 года сатирический укол связывает эпоху Ариосто с днями, когда писалось стихотворение о нем57, феррарских меценатов XVI века – с хвастливым58 и многоглаголивым59, как парикмахеры (еще у Плутарха на вопрос парикмахера – как брить? – Архелай отвечает: «Молча»60), народным экс-комиссаром просвещения (в то время уже политическим полумертвецом61). Цитата из французского нарушителя спокойствия оказывается жестом, предъявленным вельможному адресату, – в заключение тронутого Мандельштамом кощунственного сонета62 герой Артюра Рембо делает с небесами то же, что монологист «Исповеди хулигана» хотел сделать из окошка с луной63 (напомню, что дебоширящего «Есенина в участке» Маяковский срифмовал с «Луначарским»64):

За кружкою пивной жить начал сиднем я, Подобно ангелу в руках у брадобрея; Подчревье изогнув и трубкою дымя, Смотрю на облачные паруса и реи. Как экскременты голубятни, на меня Мечты горящие нисходят, душу грея; А сердце грустное, порой их прочь гоня, Тогда на зоболонь походит уж скорее. Так, кружек сорок выпив или тридцать пять И все свои мечты пережевав и слопав, Сосредотачиваюсь я, чтоб долг отдать; И кроткий, словно бог, бог кедров и иссопов, Я в небо писаю, – какая благодать! — С соизволения больших гелиотропов 65 .

В сокращенном виде – НЛО. 2004. № 67. С. 127–136.

 

Комментарии

1.

Ср.: «…. на глухих уличках, к Невской заставе, Семянниковскому заводу или близ Балтийского и Варшавского вокзалов – были парикмахерские вывески не только со словами: «стрижка, брижка, завивка волос», но и с нарисованным господином в кресле, неестественно, до хруста, повернувшим шею и с немым криком смотревшим с вывески. Должно быть, его очень больно брили. Мастер стоял сзади кресла и неестественно твердыми руками, точно их схватила внезапная конвульсия, держал господина за шею и голову, – брил его. Оба висели в воздухе, но не падали. Должно быть, было все же трудно держаться, потому они и были такие испуганные и напряженные. Лицо у мастера было выпученным, но усы были сладко и кольчиком закручены. Видимо, он сам удивлялся, как они оба не падали. Иногда господин в белом балахоне, похожем на саван, сидел боком, не смотря на зрителя и опустив голову; тогда казалось, что деревянный мастер сзади его прирезал. (Уже потом только, позже и на улицах в центре, появились в окнах сухие, деловые вывески с перечислением всяких шампунирований и даже ондулирований – и с сообщением, что «мастера участники в деле – на чай не берут»; такие вывески были похожи на зеркальные или стеклянные, были ненужными и чужими.) Роднее и теплее были фигуры с повернутою до хруста шеей и с деревянными расставленными руками. Здесь в окнах были часто выставлены парики и усы, и даже маски» (Горный С. [А.А. Оцуп] Санкт-Петербург (Видения) / Сост., вступ. ст. и коммент. А.М. Конечного. СПб., 2000. С.39, 42).

2.

Ср. свидетельство гоголевского современника: «Бывало, даже и не очень давно, лет за двадцать пять, богатые люди в Петербурге имели камердинеров, которые у них исполняли должность волосочесателей, а небогатые люди призывали из парикмахерской лавки стричь себе голову. Те же парикмахеры были цирюльниками, фельдшерами, брили бороду, пускали кровь разными манерами, а подчас выдергивали и зубы. У всякой парикмахерской лавки были вывески с двумя картинами малярного искусства: одна изображала кавалера, сидящего с намыленным лицом, а другая – барыню на стуле, лежащую в обмороке и из руки которой бил в тарелку кровяной фонтан! В нынешнюю эпоху великолепия Петербурга парикмахерские лавки потерпели совершенную реформу. Русские цирюльники, парикмахеры с их лавками и вывесками исчезли с лица не только Невского проспекта, но и с лица всех больших и главных петербургских улиц. Под страшными угрозами умереть с голода их сослали на Петербургскую <сторону>, Выборгскую, в Коломну, на Бугорки, на Пески, в Гавань и в разные отдаленные улицы и глухие переулки» (Расторгуев Е.И. Прогулки по Невскому проспекту (1846) // Прогулки по Невскому проспекту в начале XIX века / Сост., вступ. статья и коммент. А.М. Конечного. СПб., 2002. С. 187). Альбин Конечный снабдил меня еще одной цитатой: «…эти господа гроссмейстеры великого искусства завели у нас магазины, где продаются сотнями парики, полупарики, бакенбарты, пукли, шиньоны, косички и т. п. Здесь они стригут каждого в особом кабинете, кто не хочет заплатить вчетверо за призыв парикмахера на дом. Это что-то похожее на испанские цирюльни, как они описаны в Жилблазе» (Булгарин Ф. Петербургские записки. Толки и замечания сельского жителя (прежде бывшего горожанина) о Петербурге и петербургской жизни // Северная пчела. 1833. 4 мая).

3.

Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. Стихотворения, переводы, воспоминания. / Изд. подг. Е.К. Лившиц, П.М. Нерлер, А.Е. Парнис и Е.Ф. Ковтун, вступ. ст. А.А. Урбана. Л., 1989. С. 333.

4.

«Если войти, то сразу обдавал запах густой помады, фиксатуара и кухоньки, сейчас же за занавеской на кольцах, в выцветших розанах. Никаких шкафов со склянками и банками не было, и никто хинной воды навязчиво не предлагал. Ее просто не было. Иногда в углу висел на веревке глянцевый плакат: красавица с распущенными волосами и узкими буквами с длинным росчерком под фамилией: «Косметическая лаборатория «А. Энглунд». Или был нарисован негр, отмывший себе мылом половину щеки: на щеке было белое пятно. Внизу стояло: «А. Сиу», «Ралле» или «Брокар». Плакаты были глянцевыми, иногда с металлическим или деревянным бордюром внизу и вверху; с боков ничего не было. Пышные волнистые волосы у красавиц были распущены и падали на плечо и на грудь. Иногда они смеялись ослепительно-белыми, жемчуговыми зубами. Тогда внизу стояла надпись: «Эликсир». У пышноволосых красавиц наискосок в углу плаката было написано: «Перуин-Пето». Иногда на картоне был нарисован рассудительный господин с удовлетворенным лицом и с длинной раздвоенной бородой: одна половина была седою, другая коричневой. Господин выкрасил себе ее удачно и, по-видимому, прочно, – радовался и собирался выкрасить вторую половину. Плакат был бодрящим и будил надежды. Пока хозяин стриг, наваливаясь кисло пахнущим пиджаком (никаких балахонов тогда еще не было), можно было хорошенько рассмотреть этот плакат и разные небольшие картины, развешенные вдоль зеркала. Тут были – в заведениях получше – щипчики для усов, полудюжинами в ряд; и маленькие флакончики – пробы духов; и костяные палочки для ушей, и железные пилочки для ногтей. Мастер щелкал ножницами быстро, как в скороговорке, точно этим железным дробным, рассыпчатым стуком ножницы сами захлебывались. Потом уже пришли всякие машинки, от которых голова была ровной и казарменной. В ножницах была жизнь; они щелкали, словно целились укусить и даже не над головой, а просто в воздухе, когда мастер опускал руку, все еще щелкали, щелкали. Это было лихо и подбадривало самого мастера. Входная дверь заведения, открываясь, упиралась узким, железным пальцем в рычажок звонка. Раздавался гулкий звон. Появлявшийся мастер дико кричал: «В зало!», хотя зало было низенькой, узкой и пропахшей комнатой. Но так кричать полагалось. И щелкать ножницами тоже. Хотя особой нужды ни в том, ни в другом не было. Иногда на вывеске стояло совсем старое и исчезнувшее слово «Цырульник», но оно попадалось редко и найти его можно было только вне Петербурга, где-нибудь в Пскове на узких уличках, спускавшихся к Великой» (Горный С. Санкт-Петербург (Видения). С. 42–43).

5.

Ср.: «Италия более всего мне вспоминается <…> в парикмахерских. И в шикарных, и затрапезных. Там и безделье, и сплетни, и одеколон, и какие-то завсегдатаи, как из комедий Гольдони. Всегда очень жизненно действует. Особенно прежде. Теперь, со введением мастериц и с женской стрижкой, производимой в мужских залах, все утратилось. Впечатление постной физкультурности и пролетарски сознательного отношения к похабным сторонам флирта лишают парикмахерские игры, а придают им какую-то мрачную чепуху» (Кузмин М. Дневник 1934 года / Под ред., со вступ. ст. и примеч. Глеба Морева. СПб., 1998. С. 96). Приведем пространную справку современника о парикмахерских 1910-х:

«Парикмахерские были разных разрядов. Где-нибудь на окраине, в маленьком, как купе, магазинчике, мастер, он же хозяин, сам кипятил воду, сам брил, сам подметал пол. Бритье – 5 копеек, стрижка – 10. В центре города парикмахерская занимала большую площадь: сплошные зеркала, лепные потолки, особые кожаные кресла, медные плевательницы – все это должно было своей пошлой роскошью поразить воображение клиента. Мастера в белейших халатах выражаются на утонченном диалекте: “осмелюсь разрешить себе предложить вам подогретый о-де-лаванд”; и при этом, оттопырив локти назад, принимают балетно-парикмахерские позы. Бритье здесь стоит 40 копеек или даже полтинник. Некоторые из заведений принадлежат артельному товариществу мастеров, и у них в зале висят надписи: “Мастера и участники в деле на чай не берут”. Но если вы в самом деле на чай не дадите, то швейцар подаст вам пальто с таким презрением, будто вы последний пария и презренный ренегат.

Вообще, здесь уважают солидных, постоянных клиентов, людей с положением. Такой посетитель бреется по большей части у одного и того же мастера. – “Что, Пьер (по паспорту Петр Иванович Сидоров, гатчинский мещанин), не занят?”; “Подайте прибор господина такого-то!” – потому что господин такой-то имеет в парикмахерской собственный прибор, который другим не подается. Между заведением «люкс» и базарным цирюльником, который бреет под открытым небом на складном стуле, – целая градация мастерских получше, похуже. Но все это, так сказать, «низшая сфера в парикмахерстве», как выразился бы Николай Васильевич Гоголь. Высший круг мастеров – это те, которые ездят обслуживать важных клиентов на дому. Некоторым платят не то что по трешке или по пятерке, а то и по целой десятке. А дамские куаферы вознаграждаются еще выше. Немудрено, что некоторые “Фигаро”, зарабатывающие не хуже модного врача, имеют даже собственные выезды. Это настоящие академики парикмахерского искусства. Никто не сумеет так точно выбрить бритвой на голове, точно на середине, узкую полоску в миллиметр шириной для безукоризненного английского пробора, закрасить в нужный тон седые волосы, подбрить кожу выше верхней губы для «американских» усиков или “сделать лицо на бал”. Дело в том, что в 1911-1914-х годах появилась декадентская мода на “утомленное лицо”. Человек со здоровым румянцем считался вульгарным, неутонченным, не искушенным приманками жизни. Наоборот, желтое утомленное лицо с темным кругами под глазами и как бы со следами порочной греховности считалось принадлежащим утонченной личности, ожившим персонажам Бодлера, Уайльда, Бердслея, Ропса и прочих властителей дум» (Григорьев М.А. Петербург 1910-х годов: Прогулки в прошлое. СПб., 2005, С. 204–205).

6.

Rajner, Mirjam. Chagall: The Artist and the Poet // Jewish Art. Vol. 21–22. 1996/96. P. 49–50. Локус парикмахерской был особо отмечен в биографическом пространстве Добужинского: «Мне нравился и громадный черный полосатый дом Мурузи <…>… Дом был замечателен для меня тем, что там была большая парикмахерская, где меня впервые остригли (раньше это делали домашним способом), и я попросил парикмахера: «Пожалуйста, сделайте мне такую же плешку, как у моего папы»– могу представить, как я умилил и развеселил отца» (Добужинский М.В. Воспоминания. Т.I. Нью-Йорк, 1976. С. 29). О соответствующем мотиве у М.В. Добужинского, а далее у В.В. Набокова, Е. Гуро, А. Чаянова, Д. Бурлюка, О. Розановой, И. Пуни см.: Букс Н. Locus poeticus: salon de coiffure в русской культуре начала XX века // Slavic Almanac. Vol. 10. № 1. 2004. P. 2–23.

7.

Харджиев Н. Статьи об авангарде в двух томах. Т. 1. М., 1997. С. 65. Ср.: «“Мужской парикмахер” (1907), как будто написанный каким-нибудь безграмотным заводским рабочим» (Анненков Ю. Художественные выставки // Русская мысль (Париж). 1969. 3 июля).

8.

Потемкин П. Смешная любовь. СПб., 1908. С. 36.

9.

Анненский И. Книги отражений / Изд. подготовили Н.Т. Ашимбаева, И.И. Подольская, А.В. Федоров. М., 1979. С. 379.

10.

Потемкин П. Герань. Книга стихов. СПб., 1912. С. 126.

11.

Ср. например, отзыв об Игоре Северянине: «Но что же делает этот небесталанный человек? Продолжает услаждать парикмахеров» (Городецкий С. Провинциалы // Речь. 1915. 5 января).

12.

Мы пока оставляем в стороне взаимоналожение парикмахера и других мифогенных фигур из сферы обслуживания – садовника, дантиста, извозчика («Петербургский извозчик – это миф…» – «Египетская марка»). С последним парикмахера, произносящего что-то чрезвычайно глупое или чрезвычайно мудрое из-за спины клиента, сближает непривычность мизансцены общения – ср. типовой петербургский рассказ об извозчике, вдруг оборачивающемся и говорящем нечто непредсказуемое.

13.

Юрков И. 1902–1929. Стихотворения. СПб., 2003. С. 163–164.

14.

Архангельский А. Черные облака. Чернигов, 1919. С. 74.

15.

Лозина-Лозинский А. Троттуар. Стихи. П., 1916. С. 16.

16.

Рославлев А. Смерть у парикмахера // Рославлев А. Карусели. Кн. стихов. 1908–1909. СПб, 1910. С. 78.

17.

Текст:

Немею пред зеркальной бездной, Накрытый белой простыней. И с дрожью тайной, бесполезной Глаза вперяю в призрак свой. Опять мелькает куафера Рука с сверкающим ножом. И трудно не потупить взора Перед любезным палачом. Вот бритву он приблизил к шее… Как белый саван – простыня. Но мой двойник еще белее — Двойник, вперившийся в меня. Мы друг на друга без пощады Глядим из далей роковых И, странно скрещивая взгляды, В испуге опускаем их. Мне куафер ланиту ранит. Едва я сдерживаю крик, Но вздрагивать не перестанет Мой окровавленный двойник.

(Ars (Тифлис). 1918. № 2/3. С. 27; Поэты Грузии / [Сост. Н. Мицишвили]. Тифлис. 1921. С. 19).

18.

Городецкий С. Голубые роги (Грузинский символизм) // Кавказское слово (Тифлис). 1918. 7 сентября.

19.

Смиренский В. Осень. Л., 1926. С. 22–23.

20.

Замятин Е. Записные книжки. М., 2001. С. 42.

21.

Шенгели Г. Изразец. Четвертая книга стихов. Одесса, 1921. С. 29.

22.

Нарбут В. В парикмахерской (уездной) // Харьковский понедельник. 1922. 18 декабря; более поздний вариант: Нарбут В. Стихотворения / Вст. ст., сост. и примеч. Н. Бялосинской и Н. Панченко. М., 1990. С. 243–244.

23.

Руль. 1926. 25 августа; Набоков В. Собрание сочинений. Русский период. Собр. соч. в 5 тт. Т.II. СПб., 1999. С. 636, 762.

24.

Парнах В. Вступление к танцам. Избранные стихи. М., 1925. С. 67.

25.

ИРЛИ. Ф. 592. № 390. Ср.: Шенгели Г. Иноходец. Иноходец: Собрание стихов. Византийская повесть: Повар базилевса. Литературные статьи. Воспоминания / Изд. подгот. В. Перельмутером. М., 1997. С. 100–101.

26.

См. о нем: Bonola A. Osip Mandel’stam’s «Egipetskaja marka». Eine Rekonstruktionen der Motivsemantik. München, 1995. S. 242–243.

27.

См. например, стихотворение «Под бритвой» подверженного влиянию этой традиции Марка Талова:

Белеет на груди салфетка, Пропахшая лавандой. Что ж, Давно пора! Я бреюсь редко. Так не угодно ли под нож? О зеркало! О пруд овальный! В тебя гляделось сколько глаз? Чужой тебе и я, печальный, Гляжусь и думаю сейчас: Подставить, значит, горло бритве? Руке довериться чужой? В последней, может быть, молитве Блаженной изойти слезой? А если, свой теряя разум, Загадочное существо — Цирюльник незаметно, разом, Так, ни с того и ни с сего, Со мной покончит? Мне под пыткой Мучительно чего-то жаль!.. Наточенной и острой ниткой Слегка щекочет кожу сталь. Руки лишь взмах неосторожный (Иль предумышленный), и вот Рисуется исход возможный, Почти естественный исход. И не с усладой ли жестокой Цирюльник сжал лицо мое? Вот бритву он занес высоко, Направил к горлу острие… Чувствительный к прикосновенью Его шершавых грубых рук, Лишь за его вертлявой тенью Я наблюдаю не без мук. Молниеносное движенье Отточенного острия! Ожог! Еще одно мгновенье… Стального пламени струя Змеей по коже пробежала. Готовься! Будь настороже! Укус ли ядовитый жала Почувствовал? Уже! Уже!.. Царапина неощутима… А он?.. Он – чародей и маг! Но затянулась пантомима! Свечений блеск, зарниц зигзаг… Я опускаю взор от страха. Кончает пытку жуткий мим! Еще два-три последних взмаха… Встаю я, цел и невредим.

(Талов М. Воспоминания. Стихи. Переводы / Сост. и комм. М.А. Таловой, Т.М. Таловой, А.Д. Чулковой. М; Париж, 2005. С. 131–132).

28.

Липкин С. «Угль, пылающий огнем» // Литературное обозрение. 1987. № 12. С. 99; Левинтон Г. Маргиналии к Мандельштаму // Осип Мандельштам. Поэтика и текстология. К 100-летию со дня рождения. Материалы межвузовской научной конференции 27–29 декабря 1991 г. М., 1991. С. 37.

29.

Ранее автор стихотворения «Довольно кукситься, бумаги в стол засунем…» был боком зацеплен в критической статье: «…барство Друзина, того же порядка, как «барство» Мандельштама в правильной (хотя и не новой) трактовке Берковского. <…> Но если Мандельштам любовался барски-крупнобуржуазной культурой с позиции среднебуржуазного интеллигента, то Друзин любуется интеллигентски-буржуазными «манерами» в литературе, презирая «мужиков», «фабричных» и плохо одетых разночинцев, как какой-нибудь «куафер Жозеф», претендующий на высокую «культурность»» (Горбачев Г. Полемика. Л.; М., 1931. С. 122).

«Франсуа», помимо всего прочего (например, тема Франсуа Вийона – ср.: Дутли Р. Еще раз о Франсуа Вийоне // «Сохрани мою речь…»: Мандельштамовский сб. № 2. М., 1993. С. 77–80), может быть, таким образом отсылает своим окончанием еще и к корню слова «буржуа», прошивающего этот выпад. Надо сказать, что нападки этого критика должны были попадать в сферу внимания Мандельштама в силу их многолетней постоянности. Еще ранее Г. Горбачев под своим обычным псевдонимом, заимствованным у горьковского героя, писал: «Чуждые пафоса современности писатели-попутчики или вообще отрицают идейность и пишут – как ковер плетут, без волнения от трагедии жизни, или переживают трагедии, побочные бытию. А как ни важна форма, писатель, не страдающий, не радующийся, не мыслящий об основных проблемах современности, ничего крупного дать не может. Он – импотент, и никакая техника не заменит живой страсти. Это хорошо знал Блок, – сам сильный именно трагизмом своих переживаний, совпадавших хотя бы частично с трагизмом актуальной современности. Этого никогда не понять никаким Мандельштамам» (Досекин Е. [Горбачев Г.] Литературное безвременье (статья дискуссионная) // Красная газета. Веч. вып. 1925. 19 мая).

В то время, когда Мандельштам с Липкиным обсуждали, кому вручить шампунь, в Париже все еще шумел дамский мастер Антони Черпликовский (1884–1976). «Знаменитый парикмахер Антуан – король дамских причесок, создатель всех “бубикопфов” и прочих волосяных мод – спал в хрустальном гробу, как Белоснежка, чтобы “острее чувствовать”. На прогулках в Булонском лесу он показывался с двумя борзыми собаками, волнистую шерсть которых он окрашивал каждую неделю то в розовый, то в жемчужный, то в бледно-голубой цвет» (Вертинский А. Дорогой длинною… М., 1990. С. 229).

30.

Ср. в написанных незадолго до «Стрижки детей» мандельштамовских «Стансах» образ «садовника и палача», возможно, восходящий к гюисмансовскому парикмахеру (Тименчик Р. Текст в тексте у акмеистов.//Труды по знаковым системам. XIV. Тарту. 1981. С.70).

31.

Ср. новейшие комментарии: «Оптимистическое стихотворение <…> омрачено двусмысленным выражением в (к) высшей мере: с 7 апреля 1935 г. к уголовной ответственности стали привлекаться дети с 12 лет (арестантов тоже стригут)» (Мандельштам О.Э. Стихотворения. Проза / Сост. Ю.Л. Фрейдина, предисл. и комм. М.Л. Гаспарова. М., 2001. С. 797).

32.

См. например: Искандер Ф. Ласточкино гнездо. М., 1999. С. 376377.

33.

Например, описание рук Ивана Яковлевича из гоголевского «Носа» у Иннокентия Анненского (Мусатов В. Лирика Осипа Мандельштама. Киев, 2000. С. 419). Ср. в «Арабесках из Гоголя» А. Крученых:

В бухарском халате — изумруды и тюльпаны — сын скромного парикмахера щеголь малахитовый Рахим Керап перевернул шахские оглобли и начертал бритвою на песке для всех собратьев шесть заповедей пищеварения и хватания за нос джентльменов с проспекта

(Память теперь многое разворачивает: Из литературного наследия Крученых / Сост., послесл., публ. и коммент. Н. Гурьяновой. Berkeley, 1999. С. 306). Ср. очередь ожидающих контекстов: Амелин Г.Г., Мордерер В.Я. Миры и столкновения Осипа Мандельштама. М., 2000. С. 203–208.

34.

См. комментарии М. Гаспарова: Мандельштам О.Э. Стихотворения. Проза. С. 789.

35.

Кръстева Д. Концептуализация брадобрея и брадобрития в русской культуре и литературе (до конца Петровской эпохи) // Русистика 2003: Язык, коммуникация, культура. Шумен, 2003 (). Эта статья напоминает об истоках статуса фигуры цирюльника (шута при Петре І в системе культуры барокко, демона в повести Гоголя «Нос» и в романтической модели мира, палача в авангарде). Стимулом к исследованию Д. Кристевой стала статья Клео Протохристовой «“Сибирският бръснар” на Никита Михалков и парадоксът на бръснаря (Литературен Вестник. 2001. Брой 34. С. 17–23), в которой перечислены коннотации «цирюльника» в западноевропейской литературе: медиатор, многословие, опасная власть над клиентами, слуга, превосходящий господина, сплетник, сват, хирург.

36.

См., например: Мазур Н.Н. Дело о бороде (Из архива Хомякова: письмо о запрещении носить бороду и русское платье) // НЛО. 1993–1994. № 6. С. 127–138.

37.

Rothman, Irving N. The Reliable Barber Supply Co.: An Annotated, Chronological Bibliography on the Barber – Second Delivery // Bulletin of Bibliography. 1998. Vol. 55. № 2. P. 101–121.

38.

Ср., например, его отзыв 1923 г. о мандельштамовском переводе из Жюля Ромена: «Я знаю, что «Всемирная литература» поручила перевод этой вещи какому-то очень крупному поэту, не помню сейчас точно – кому. Есть заявления очень компетентных лиц, что перевод сделан блестяще» (Литературное наследство. Т. 82. М., 1970. С. 309). К Луначарскому как к власти Мандельштам обратился после конфликта с чекистом Блюмкиным (Дзержинский Ф. Показания… по делу убийства германского посланника графа Мирбаха // Красная книга ВЧК. 2-изд., уточн. М., 1989. Т. 1. С. 257).

39.

Ср. в известном в 1920-е стихотворении Валентина Стенича: «Наркомвоен отрывисто чеканит / Главе правительства сухой вопрос, / И у широкого окна очками / Поблескивает строгий Наркомпрос». Ср. воспоминания Владислава Ходасевича о 1918 г.: «В общем, это была вполне характерная речь либерального министра из очень нелиберального правительства, с приличною долей даже легкого как бы фрондирования. Все, однако, сводилось к тому, что, конечно, стоны писателей дошли до его чуткого слуха; это весьма прискорбно, но, к сожалению, никакой «весны» он, Луначарский, нам возвестить не может, потому что дело идет не к «весне», а совсем напротив. Одним словом, рабоче-крестьянская власть (это выражение заметно ласкало слух оратора, и он его произнес многократно, с победоносным каждый раз взором) – рабоче-крестьянская власть разрешает литературу, но только подходящую. Если хотим, мы можем писать, и рабочая власть желает нам всяческого успеха, но просит помнить, что лес рубят – щепки летят» (Ходасевич В. Собр. соч. в четырех томах. Т. 4. М., 1997. С. 244).

40.

Ср. его благосклонное отношение к наследию В. Хлебникова (Харджиев Н. Статьи об авангарде в двух томах. Т. 2. М., 1997. С. 288–289) при сдержанном отношении к фигуре поэта: «…большой русский футурист Хлебников, которого сейчас начинают прославлять как великого поэта (по-моему, напрасно)» (Литературное наследство. Т. 82. М., 1970. С. 329).

41.

Ср., например, запись К.И. Чуковского 1965 г.: «О Луначарском я всегда думал как о легковесном и талантливом пошляке, и если решил написать о нем, то лишь потому, что он по контрасту с теперешним министром культуры – был образованный человек» (Чуковский К. Дневник. 1930–1969. М., 1994. С. 370); ср. статью, построенную на антитезе «Жданов-Луначарский»: Крузенштерн-Петерец Ю. Значение доклада Жданова // Антигона (Шанхай). 1948. № 1. С. 4–15.

42.

Berelowitch, Alexis. Les écrivains vus par l’OGPU // Revue des études slaves. 2001. T. 73. Fasc. 1. P. 626. Ср. отклик Г.В. Адамовича на поэму «Концерт» (1921): «И вот, наконец, заключительный гимн: «Обнимитесь, миллионы! // Бейтесь вместе все сердца! // Равны все мужи и жены, // В каждом чтите вы творца! //… Ибо жизнь мы все прияли, // В мире «Я» себя нашло, // В людях звезды засияли, // И клубясь, издохло зло». Жаль, что нельзя перепечатать всю поэму в качестве «маленького фельетона». Никогда Тэффи не угнаться бы за Луначарским» (Звено. 1926. 28 марта); Луначарский читал эту поэму несколько раз в Доме печати в Москве весной 1921 г., по-видимому, объясняя при этом, что «он пробует разрешить проблему приближения поэтического словесного произведения (по конструкции, по расположению частей, по чередованию тем, по введению лейтмотивов) – к форме музыкальных произведений. Отсюда и название поэмы, тема которой – противопоставление личности и космоса, личности и коллектива и финальное примирение обоих» (Из Москвы // Дом искусств. 1921. № 2. С. 125); см. также: Tait A. Lunacharsky: poet of the Revolution (1875–1907). Birmingham.1984; Трифонов Н.А. О Луначарском-поэте // Русская литература. 1975. № 4. С. 137–144; ср. также: «Вот выдержки из напечатанных в “Пламени” стихов молодого гимназиста с очень неудачным псевдонимом: “Кто кровлю выстроит из злата // Горящую издалека? // Кто, как не труд грядущий брата, // Как не рабочая рука? // Венчает шпилем из рубинов Кто наш дворец – мечту пока? // Все то же племя исполинов, // Все та ж рабочая рука”. Гимназист подписался псевдонимом “Луначарский”. Пристрастие молодых и неизвестных авторов подписываться маститыми именами – понятно; в свое время критика упрекала за это гр<афа> Алексея Ник. Толстого. Но редактору «Пламени» надо бы за своими псевдонимами присматривать, чтобы литературные профаны, избави Бог, не вздумали связать этих вирш с именем комиссара по народному просвещению Анатолия Луначарского» (Замятин Е. Я боюсь. Литературная критика. Публицистика. Воспоминания / Сост. и комм. А.Ю. Галушкина. М., 1999. С. 31–32).

43.

«Чудесный», по словам строгого ценителя (Сидоров А. Выставка «Нож» // Правда. 1922. 30 ноября); воспроизведен: Эхо. 1923. № 7. С. 12; нынешнее местонахождение неизвестно.

44.

См.: Bown M.C. Socialist Realist Painting. New Haven & London, 1998. P. 70.

45.

Выставка и манифест «Нож» вызвали дискуссии о допустимости сатиры и иронии и о борьбе с французским влиянием (см.: Щукарь М. Еще о выставке «Нож» // Правда. 1922. 8 декабря; Тугендхольд Я. Бег на месте // Русское искусство. 1923. № 1. С. 88–90). Выставку сопровождал скандал, когда местная администрация потребовала снять картины, содержащие издевку над советским бытом, но личное заступничество Луначарского предотвратило это (Адливанкин С. О выставке «Нож». (Из воспоминаний) // Борьба за реализм в изобразительном искусстве 20-х годов. Материалы. Документы. Воспоминания. М., 1962. С. 109–110).

46.

Дымов О. Брадобрей короля // Русское слово (Нью-Йорк). 1917. 15 декабря; других сообщений о читке этой драмы на «Башне» Вяч. Иванова нам не попадалось.

47.

Фойницкий В.Н. А.В. Луначарский и царская цензура // Русская литература. 1975. № 4. С. 146.

48.

Ср.: «Иллюстрация, долженствующая показать, как ошибочно в безмерности власти полагать смысл и наслаждение жизни. <…> И Аристотель хвалил неожиданную развязку, да требовал, однако, чтобы она была подготовлена. А ведь в шести предыдущих картинах ничего общего с последней: г. Луначарский состязуется с Шелли в разработке сюжета “Ченчи”, конечно – весьма безуспешно. В итоге – нелепая конструкция и утомительная растянутость пьесы да убийственные стихи! Из ада вытянули свои ноги. – Таков народ, магнаты. Вы видели? – Себя защитит. Так-то, милый друг. – В приделе. Видела я сама. – “За других”. И еще: “кто хочет душу”… Эти строки имеют быть пятистопными ямбами. Не обошлось и без курьеза. По ремарке «действие происходит в XV веке в феодальном западно-европейском государстве». Не забавно ли в обстановке этой эпохи слышать голос фигаро-Аристида, пародирующего поэта XIX столетия: “Вороны каркают вокруг, / Разевая рты, / Подожди, мой милый друг, / Повисишь и ты!” А жаль, что ради правильности размера г. Луначарский в первом стихе не поставил “враны”. Тогда в его поэзии, помимо сомнительной близости ее к Гете, ярко сказалось бы родство ее с поэзией Тредьяковского» (Курсинский А. // Весы. 1906. № 9. С. 69–70). Ср. также: «…пьеса г. Луначарского построена слишком схематично. Образы говорят не за себя, а все время развертывают основную мысль автора. При этом автор и сам не доверяет себе как художнику, – и поэтому он слишком подчеркивает свои положения и чуть ли не разжевывает их, постоянно возвращаясь к ним и детализируя их. От этого пьеса вышла длинной, скучной, а следовательно, и не художественной, хотя некоторые сцены и читаются не без интереса» (Кр<анихфельд> В. // Мир Божий. 1906. № 6. 2-я паг. С. 64).

49.

Горький М. Неизданная переписка. М., 1974. С. 13.

50.

«Он в пьесе отметил, конечно, то, что является для меня самым важным: попытку, с одной стороны, проанализировать, что такое монархическая власть, на каких общественных противоречиях вырастает она, а с другой стороны, показать ее естественное превращение в чудовищное властолюбие, непосредственно переходящее в своеобразное безумие» (Литературное наследство. Т. 80. М., 1971. С. 230).

51.

Луначарский А. Королевский брадобрей. Пьеса. Изд. 2-е. Пг., 1918. С. 109–110.

52.

Возможно, о нем идет речь в следующей записи наркомпросовца: «X. – предатель по натуре. В работе он не участвует, только в заседаниях. Он сладок, когда ему худо, небрежен, когда добьется желанного, и холодно-тих, полумертво-тих, когда в маленькой некрасивой голове его слагаются новые стихотворения. Если бы он сделал еще больше гаденьких дел, чем делает здесь – все равно на него нельзя сердиться. Не оттого, что он – хороший поэт. Он – тонкий, неуверенный и небольшой. Но поэт. И я думаю, наедине с собою он либо спит животным сном, либо томится презрением к себе. И в первом и во втором случае возможность осуждения отпадает» (Лундберг Е. Записки писателя. Л., 1930. С. 167); «Мандельштам служил в Комиссариате у Луначарского <…> а главным образом бегал от своей секретарши» (Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990. С. 328); «Мы оба были сотрудниками отдела «эстетическое воспитание», соприкасались каждодневно по работе, хотя сейчас трудно даже точно определить, в чем именно заключалась тогда наша работа… Но работали мы, что называется, с жаром! Все мы были увлечены общим заданием своего отдела, много говорили, фантазировали и спорили о том, какими методами лучше всего проводить эстетическое воспитание народа, в первую очередь детей и подростков» (Воспоминания С.Г. Вышеславцевой // Санкт-Петербургские Ведомости. 2001. 13 января).

53.

Нерлер П. Осип Мандельштам в Наркомпросе в 1918–1919 годах // Вопросы литературы. 1989. № 9. С. 275–279.

54.

Ашмарин В. [Ахрамович В.Ф.] «Королевский брадобрей» // Известия ВЦИК Советов. 1919. 4 января; исполнитель был загримирован под Ивана Грозного.

55.

Дрейден С. В зрительном зале – Владимир Ильич. Новые страницы. М., 1970. С. 315–316.

56.

Ср.: «…короля Крюэля свободно можно трактовать по-различному, – как величавого деспота, как мономана-выродка, как философски-настроенного резонера, или еще как-нибудь иначе. Талантливый г. Певцов не останавливается в рамках одного образа, сбивается, говоря актерским языком, с одного тона в другой…» (А.А. «Королевский брадобрей» // Правда. 1919. 5 января).

57.

В мае 1933 года Луначарский устроил у себя прощальный званый ужин для писателей, среди которых как будто присутствовал и Пастернак (Чарный М. Направление таланта. Статьи и воспоминания. М., 1964. С. 261); московские слухи о приемах у Луначарских отразились в романе (1934) заезжего англичанина (Muggeridge M. Winter in Moscow. Grand Rapids (Michigan),1987. P. 164); сам автор, судя по его московским дневникам (Like it was. The Diaries of Malcolm Muggeridge. Selected and edited by John Bright-Holmes. London, 1981), на них не присутствовал.

58.

Ср. запись слов Ахматовой 15 января 1926 г.: «О Луначарском за границей, который называет среди трех пользующихся наибольшим успехом в Европе советских пьес – свою» (Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т.II. 1926–1927. Париж– М., 1997. С. 8); речь идет о наркомовских «Письмах из Берлина» в вечерней «Красной газете» с 10 по 15 января 1926 г. Ср. запись в дневнике Николая Пунина от 11 января 1920 г.: «На “Королевском брадобрее” Луначарского в Народном доме. Чрезвычайно посредственная пьеса. Антракт. Луначарский за кулисами со “свитой”. <…> Увидел меня, протянул левую руку, сказал: «Вот кого я люблю, это умнейший человек из всех, каких я встречал в советской России. Нравится вам? Язык, где вы встречали такой язык после “Маскарада”. Он был пьян и весел» (Пунин Н.Н. Мир светел любовью. Дневники. Письма.// Сост., предисл. и коммент. Л.А. Зыкова. М., 2000. С. 126–127).

59.

Можно понять, что Мандельштамы присутствовали на диспуте Луначарского с главой «живой церкви» А. Введенским (Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990. С. 320); ср. замечание в дневнике Михаила Кузмина про «эту балалайку – Луначарского» (Минувшее. [Вып.] 12. С. 453); первое впечатление Александра Бенуа: «Сама речь показалась мне остроумной, а моментами даже блестящей, по существу же это был набор уже начинавших тогда мне приедаться формул и трюизмов. Говорил Л<уначарский> громко, отчетливо, однако не поднимал голоса до крика… и без малейшей запинки. А ведь еще не так давно (например, в дни моей юности) почиталось, что Россия не обладает ораторами. Теперь же мы, несомненно, вступили в эру самого безудержного словоизвержения…» (Бенуа А.Н. Мой дневник. 1916-1917-1918. М., 2003. С. 197); ср. также Главначпупса в «Бане» Маяковского, легко импровизирующего на историко-культурные темы, и т. д.

60.

Plutarch’s Essays and Miscellanies in five volumes. Vol. 4. Boston and New York, 1909. P. 238.

61.

Трифонов Н., Ефимов В. Надо ли «сечь» Луначарского? // Вопросы литературы. 1991. № 1. С. 238.

62.

Знакомец Мандельштама приводил этот сонет как образчик цинизма, повлиявший на футуристов (Поступальский И. Литературный труд Давида Д. Бурлюка. Нью-Йорк. 1931); ср. обсуждение вопроса о том, что во французской традиции сонет звучит менее цинично, чем на русское ухо: Etiemble R. Nouveax aspects du mythe de Rimbaud. Rimbaud dans le monde slave et communiste. Fasc. II. Le mythe de Rimbaud dans la Russie Tsariste. Centre de documentation universitaire. Paris [1964]. P. 66–67.

63.

Параллель замечена поэтом Иваном Беляевым (Беляев И. Подлинный Есенин. Воронеж, 1927. С. 37). См.: Лекманов О., Свердлов М. Сергей Есенин. Биография. СПб, 2007. С. 346).

64.

Маяковский В. Тамара и Демон // Красная новь. 1925. № 2. С. 133.

65.

Перевод М.П. Кудинова.

 

О мандельштамовской некрологии

 

Поэт умер в декабре 1938 года в пересыльном лагере Вторая Речка под Владивостоком. Первое, вероятно, после смерти печатное упоминание его появилось в парижской газете:

Гумилев после выхода в свет «Костра» или «Колчана» говорил, что ему дороже и приятнее всех восторженных отзывов были слова Осипа Мандельштама при встрече:

– Какие хорошие стихи! Мне даже захотелось уехать куда-нибудь… 1

В начале февраля 1939 года Эмма Григорьевна Герштейн сообщила в письме к Ахматовой в Ленинград: «Подружка Надюша овдовела». Ю.Н.Тынянов рассказывал В.Каверину, как вскоре после этого Ахматова подошла к нему в сквере перед Казанским собором: «Она ничего не сказала, не поздоровалась, хотя любила Тынянова и была с ним в дружеских отношениях. Но – ни слова. Потом, помолчав, она сказала: «Осип умер». И ушла»2. Литературовед Лидия Андриевская, жена Б.М. Энгельгардта, записала в дневнике 20 марта 1939 года: «Умер Мандельштам. Потеря для поэзии непоправимая. Скольких их не стало – поэтов моего времени и поколения: Блока, Гумилёва, Маяковского, Есенина, Кузмина, а теперь Мандельштама!»3.

Имя поэта сделалось неупотребительным в советской печати (до послеждановских разоблачений акмеизма4). Одно из неожиданных исключений – рецензия Даниила Данина: «Можно привести многочисленные примеры разнородных поэтических влияний на творчество Матусовского. При этом нужно упомянуть, прежде всего, Пастернака и Мандельштама, а затем Блока, Багрицкого, Антокольского и даже молодых поэтов – сверстников Матусовского. Но все это имеет второстепенное значение, и об этом в газетной статье можно не говорить»5.

Русский Париж узнал о смерти Мандельштама из заметки «Беседа с ленинградцем», опубликованной 3 марта 1945 года в парижской газете «Русский патриот» и подписанной «С.М.». Некогда я предположил авторство6 поэта Михаила Александровича Струве (1890–1948), бывшего петербуржца7, участника т. н. второго Цеха поэтов (1916–1917), в который входил и Мандельштам.

Ныне хотелось бы предложить свою версию того, кем был неназванный (и чрезвычайно осторожный) ленинградец, с которым беседовал Михаил Струве.

Приведем текст заметки:

Нашему сотруднику удалось встретиться и поговорить с одним из представителей ленинградской интеллигенции, бывшим недавно проездом в Париже.

Ленинград до войны, т. е. до 1941 года, мало изменился внешне в своих центральных кварталах. Все исторические здания – на своих местах, а новые стройки, грандиозные, целые новые города, выросли на западе и на юго-западе от города. Все это вам, наверное, известно из советских газет. Но есть нечто, что все же радикальным образом изменило внешний вид Ленинграда: исчезли совершенно столь характерные для ленинградских улиц торцовые мостовые и булыжники. Весь город, все улицы равномерно залиты асфальтом. Зимой снег с них немедленно по выпадении убирается.

Другое дело Ленинград в зимы немецкой осады. Глубоко занесенный снегом, без водопровода – мы все ходили за водой в невские проруби; без отопления, почти без продовольствия, хмурый, но гордый город-революционер, город-герой имел особый, навеки незабываемый образ.

Надо считать, что приблизительно половина населения вымерла, не от эпидемий, – их не было, а от истощения, от холода. Особенно, конечно, много умерло стариков и детей.

Из известных представителей ленинградской интеллигенции, среди многих других, нет более в живых проф. В.В. Гиппиуса (известного также как одного из основателей Цеха Поэтов и печатавшего свои стихи под псевдонимом В. Галахов).

Скончался поэт О.Э. Мандельштам (вне Ленинграда).

Известный ученый (романо-германист), член-корреспондент Академии наук В.М. Жирмунский, выдержал осаду, жив и здоров 8 . Жива и здорова Анна Ахматова. Поэт и переводчик М.Л. Лозинский также уцелел, но довольно серьезно болен – у него элефантиазис.

Сергей Городецкий – в Москве, и хотя ему уже почти 60 лет, он неутомим и даже внешне почти не изменился. Пастернак, слухи о смерти которого ходили в эмиграции, жив и здоров.

Поэты В.С. Чернявский, Михаил Зенкевич, Рюрик Ивнев живы и здоровы.

Попадание нескольких имен в беседу объясняется тем, что это давние, с гимназических времен, друзья расспрашивающего – Вас. Гиппиус и В.С. Чернявский9, с М. Зенкевичем он печатался в одних альманахах, а с Рюриком Ивневым был очень дружен перед революцией10.

Поэт и незаурядный литературовед Василий Васильевич Гиппиус (1890–1942), входивший с самого начала в первый Цех поэтов, сражавший в Цехе Мандельштама строками

Испускает последний свист Вымирающий спондеист, —

пародией на —

Истончается тонкий тлен — Фиолетовый гобелен… 11 ,

находился в непростых отношениях с тремя акмеистами12, что отразилось в его высказываниях конца 1910-х:

Мандельштам, кажется, стал популярен. Превращение его из утонченнейшего символиста в акмеиста было внезапно и неожиданно. Но акмеистом он был логически-добросовестным, наиболее последовательным из всех – до тенденциозности. Он – наиболее литературен из всего кружка, в нем очевидны – грация, школа, техническая выучка, преданность словесному искусству и знание его – все, чего нет у Нарбута и Зенкевича. Но несмотря на эти качества, а может быть и с их прямой помощью, стихи его часто производят впечатление не подлинной поэзии, а поэтических препаратов. Особенно ясно это – при сравнении с непосредственно одаренной лирическим даром Анной Ахматовой 13 .

В другой раз он цитировал мандельштамовского «Египтянина»:

Все шире и шире расплываются самодовольные улыбки: их отношения к своему искусству хорошо формулируются фразой героя, кажется, <…> в стихотворении одного молодого поэта этой школы:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Так будет еще долго. Сейчас, в эпоху всяческого голода, особенно соблазнительно обманывать свой голод пряниками. Но уже скоро раздастся неумолимое требование: «хлеба!». И тогда пряные фразы и рифмы отойдут на время в историю 14 .

Не много печатавшийся поэт15, член первого Цеха поэтов, а затем актер и мастер художественного слова Владимир Степанович Чернявский (1889–1946?) был арестован в Ленинграде в сентябре 1941 года16, освобожден, и последние годы его прошли под знаком психической болезни, завершив его отмеченную печатью неудачи судьбу17.

Но эти же два имени хорошо знакомы и расспрашиваемому, которым, по нашему предположению, был театральный режиссер Сергей Эрнестович Радлов (тоже в 1913 году кооптированный в первый Цех поэтов).

Как известно, руководимый С. Радловым Ленинградский театр имени Ленсовета после первой блокадной зимы был эвакуирован в Пятигорск, где после захвата города немцами режиссер продолжал руководить своим театром, который впоследствии был переведен в Запорожье, а затем – в Берлин, а позднее часть труппы во главе с Радловым была послана в оккупированную Францию выступать перед вывезенными сюда в качестве рабочих соотечественниками. После освобождения Франции труппа перебирается в Париж – в это время, по нашему предположению, Радлов и беседует с Михаилом Струве. Оттуда Сергея Радлова с женой Анной Радловой вызывают в Москву на переговоры о будущей работе театра, в Москве прямо с самолета везут в МГБ, дают лагерный срок, после отбытия которого он пять лет проводит в Латвии, работает режиссером в Даугавпилсе и в Риге, где и скончался 27 октября 1958 года и где похоронен.

Возвращаясь к Парижу весны 1945 года, заметим, что в это время там появился и другой советский гражданин, в числе прочего рассказывавший и о Мандельштаме – сотрудник советского посольства Михаил Михайлович Коряков (1911–1977), некоторое время спустя перебежавший на Запад. О нем Роман Гуль сообщал 25 июля 1945 года из Парижа в Америку известному историку, сотруднику нью-йоркского журнала «Социалистический вестник» Борису Николаевскому:

Шмелева посещает советский писатель (и Бунина, Зайцева, Ремизова) с рю де Гренель… А у Бунина, говорят, этот посетитель наговорил ему такую «контру», что лауреат чуть ли не пустился в пляс после ухода своего гостя. Сов. писатель рассказывал будто бы о том, что на родине будут такие перемены, такие перемены, что только рот разевай! Он же остановил похвалу Эренбургу в Ч.С. 18 ., сказав, что это тоже немодно, ибо Эренбург будто бы уже некоторое время в опале. Он же рассказывал о многих советских писателях, в частности, о Федине, что он жив-здоров, о Цветаевой, что она покончила с собой в Казанской тюрьме (кажется), что умерли в ссылке Мандельштам, Клюев, что «исчез» Пильняк и пр. 19

Предположительно, информация того же М.М. Корякова (хотя и с некоторыми весьма существенными разночтениями – например, о Клюеве) содержится в сообщении, обнародованном в другой парижской газете20 и принадлежащем, несомненно, перу журналиста Бориса Бродского, принадлежавшего еще к первой эмиграции, затем ставшего советским подданным и умершего в ГДР: «В Париже за последнее время часто приходится встречать людей, сравнительно недавно покинувших Москву. От них узнаешь много любопытного о жизни московских литературных кругов за последние годы…». В числе новостей в этом безымянном интервью приводится: «Поэт Осип Мандельштам скончался в г. Ельце. Марина Цветаева, как известно, покончила с собой при загадочных обстоятельствах в Казани. Николай Клюев живет в провинции. Много печатаются Александр Дроздов и Глеб Алексеев».

Вопрос о двух последних, по-видимому, был задан интервьюером, знавшим этих писателей по «русскому Берлину» начала 1920-х, откуда оба прозаика в 1923 году вернулись в СССР, где Александр Михайлович Дроздов (1895–1963) стал членом Союза советских писателей, заведовал отделом прозы в «Новом мире», а Глеб Васильевич Алексеев был расстрелян в Москве в 1938 году, так что сведения о его печатании действительности уже не соответствовали, как и сообщение о Клюеве, расстрелянном в Томске в октябре 1937 года.

Из этой заметки информация перекочевала в нью-йоркскую газету «Новое русское слово» от 12 августа 1945 года: «В Ельце скончался известный русский поэт Осип Мандельштам». По этому поводу знавший когда-то Мандельштама в Феодосии Андрей Седых (Яков Цвибак) писал: «Коротенькая телеграмма: “в Ельце умер поэт Осип Мандельштам”. Почему в Ельце? Жизнь безжалостно трепала Осипа Мандельштама, несла его, как щепку, попавшую в водоворот, и всегда выбрасывала где-нибудь в глухом, неожиданном месте»21.

По-видимому, эмигранты осторожно отнеслись к этим сообщениям о смерти Мандельштама, судя, например, по тому, как не акцентирован этот момент в отчете о лекции Георгия Адамовича в Париже в октябре 1945 года (о Маяковском, Есенине, Ахматовой, Мандельштаме):

Сам Маяковский, поэт, в значительной мере, трагический, ощущал, как кажется докладчику, неудовлетворенность своим творчеством. В Есенине – им в свое время недооцененном, Г.Адамович отмечает естественность, непосредственность, простоту, роднящую Есенина с Пушкиным. Тема конечного возвращения на родину – мотив блудного сына – является единственной в русской поэзии.

Гораздо ближе Г. Адамовичу Анна Ахматова, подлинный поэт, достигающий порой пределов высокого искусства. Чрезвычайно интересны отрывки из последних стихов Ахматовой, появившихся недавно в России и прочитанных Г.Адамовичем на вечере. Последний из «четырех поэтов» – Осип Мандельштам, – как правильно отметил лектор, до сих пор недостаточно оценен 22 .

10 ноября 1945 года в журнале «Социалистический вестник» появился анонс:

В редакцию «С.В.» поступили материалы о судьбе ряда писателей в Советской России; в частности, сообщены подробности ссылки и гибели Мейерхольда, убийства его жены Зинаиды Райх, расстрела Пильняка, самоубийства Марины Цветаевой, заключения в централ, покушения на самоубийство и долгих скитаний поэта О.Мандельштама и др.

Этот материал в той его части, которая касается Мандельштама, был Б.И. Николаевским обнародован в журнале 18 января 1946 года:

О. Мандельштам погиб жертвой этого похода власти против антисталинской «потаенной литературы». Подлинный поэт «божьей милостью», он никогда не проявлял большого интереса к политике, – но очень дорожил правом на внутреннюю свободу человека и на свободу творчества поэта. Именно на этой почве он с самого начала был не в ладах с советской диктатурой. Эти нелады обострились, когда диктатура, не довольствуясь внешней цензурой, перешла к осуществлению организации литературного творчества. В Союз советских писателей он не мог не пойти: от этого зависело не просто благополучие, а вся вообще возможность существования каждого писателя. Но внутри Союза он, вместе с Пастернаком и др. писателями того же склада, вел неизменную борьбу против всех попыток расширения контроля.

На этой почве выросло и его преступление. Принадлежавший к отборной «элите» литературного мира, Мандельштам бывал на вечеринках у Горького, где происходили попытки сближения Сталина с литературой, – и правильно понимал действительную роль Сталина во всех попытках ущемления последней. Не вполне ясно, что именно сыграло роль последнего толчка. Возможно, что это была та травля независимых поэтов, которая нашла свое выражение на весеннем пленуме комитета Союза писателей в 1936 году, когда такой жестокой атаке был подвергнут прежде всего Пастернак. Во всяком случае, в непосредственной близости от этого пленума Мандельштам написал сатиру на Сталина. Распространения она получила очень мало. Следствие, которое позднее велось, смогло найти не больше пяти человек, которые знали эту эпиграмму. Поэтому текст ее остался совершенно неизвестен даже в узких кругах литературной верхушки. Но НКВД она стала известна: тогда передавали, что Мандельштам прочел ее небольшой группке своих друзей – а в их числе оказался один, который своим еще более близким другом считал тогдашнего руководителя так наз. «Литконтроля» Я. Агранова и счел нужным обо всем рассказать последнему. Последний сразу же понял всю серьезность дела: сатира была без особенно ключевых слов, – но касалась наиболее щекотливого пункта, вскрывая лицемерие и лживость натуры Сталина. Именно эти стороны своего характера Сталин наиболее старательно скрывает и разоблачение их менее всего склонен прощать.

Сталина действительно сатира привела в настоящую ярость, – и, вспомнив о своем «державном предшественнике» Николае Павловиче, который был не только «тюремщиком декабристов», но и первым следователем по их делу, взял лично на себя следствие по делу об эпиграмме Мандельштама: сам отдал распоряжение об аресте последнего, распорядившись, чтобы бумаги поэта были в опечатанном виде доставлены лично ему; сам допрашивал Мандельштама и всех тех, кому М. прочел свою эпиграмму (это были все писатели с большими именами)… Из этих последних арестован был только один, – тот, кому молва приписывает донос на Мандельштама (имя этого лица нам сообщено, – мы его не печатаем не только потому, что у нас нет полной уверенности, что выдвигаемое против него обвинение правильно. Но если б даже оно и было правильно, то пришлось бы писать целую статью о гонениях, которым этот писатель перед тем подвергался и результатом которых, несомненно, было его падение). С остальных Сталин взял обязательство никому об этом деле не рассказывать, – причем каждому было ясно, как жестоко ему придется расплачиваться за нарушение обещания.

Лично для Мандельштама дело повернулось очень серьезно, – особенно в результате той независимости, которую он проявил во время столь оригинально проводимого следствия. Утверждают, что одно время считались с возможностью его расстрела: чтобы другим неповадно было. После некоторых колебаний Сталин остановился на отправке М. в тюрьму в административном порядке. Утверждают, что текст эпиграммы не был сообщен даже членам коллегии ГПУ… М. был посажен в Курский централ. Тюрьму он переносил очень плохо. Почти до болезненности нервно-впечатлительный и раньше, в тюрьме он страдал галлюцинациями; помимо всего прочего его угнетала мысль, что он сойдет с ума.

Именно на этой почве, после отклонения одной из его очередных просьб о замене тюрьмы ссылкою, он совершил покушение на самоубийство, выбросившись с третьего этажа. Попытка была неудачной: он сломал себе обе ноги, но остался жив. Долго лежал в больнице, перенес несколько операций, – в результате которых к нему вернулась возможность передвигаться, но только на костылях. Только после этого Сталин смилостивился и отдал распоряжение об отправке Мандельштама в ссылку, под надзор. Местом ссылки был назначен город Елец (недалеко от Орла). Мандельштаму было разрешено для заработка работать в местной газете, – в «Известиях» местного Совета, но только под псевдонимом. Писать в центральных изданиях разрешено не было, – равно как не было разрешено вообще печатать стихи… Не пиши эпиграмм!

В таком положении дело находилось в 1941 году, – перед началом войны. Осенью 1941 года Елец был занят немцами, и в литературных кругах Москвы поползли туманные слухи о гибели Мандельштама. После изгнания немцев из Ельца слухи эти получили полное подтверждение, – но никаких подробностей не оглашено. Вначале слухи говорили, что в спешке эвакуации М. не успели вывезти; сам он уйти на костылях, конечно, не мог, – а потому попал в руки немцев и уничтожен ими как еврей. Но теперь все настойчивее говорят, что обстановка гибели была совсем другой: для эвакуации действительно не было времени, но у НКВД была совершенно «твердая» инструкция никого из политических поднадзорных на месте не оставлять, а в случае невозможности эвакуации уничтожать. Тот факт, что М. был секретарем официальной газеты, положения не менял, – и агенты НКВД точно выполнили предписание инструкции…

Так или иначе, но М. погиб в Ельце, и эта гибель была заключительным звеном тех испытаний, которые на него обрушились за составление эпиграммы на Сталина… Можно ли в истории многострадальной русской литературы найти хотя бы одного поэта, который так дорого заплатил бы за эпиграмму на какого-либо самодержца?

21 июня 1946 года «Социалистический вестник» напечатал отрывок из чьего-то письма под заглавием «Еще о гибели поэта Мандельштама»:

…Ваши сведения о поэте Мандельштаме не вполне точны: он погиб, но в несколько иной обстановке. Из Ельца он был освобожден в 1939 году, когда Берия освободил из ссылки ряд писателей, артистов и т. д. Зиму 1939–1940 он прожил в Москве и, несмотря на физическое нездоровье, был в очень бодром, оживленном настроении. Много писал, – и люди, которые читали его стихи этого периода, в один голос говорят, что это была полоса расцвета его творчества. В конце 1940 года Мандельштам попал под новую полосу арестов и после нескольких месяцев тюрьмы был отправлен на Колыму. До Магадана не дошел: в пути схватил тиф и умер где-то на Дальнем Востоке, в тюрьме.

Новые версии биографии поэта продолжали появляться на Западе. Одна из них, со слов эмигрантского критика Эммануила Матусовича Райса (1909–1981) записанная Сергеем Маковским в 1949 году, опубликована Олегом Лекмановым23.

Заслуживает внимания странная информация бывшего ленинградского филолога В.К. Завалишина (1915–1995)24, который был, вообще говоря, «страшный фантазер, как потом выяснилось – он фантазировал на все темы, на советские, литературные, критические»25. Он сообщал в, по-видимому, оставшемся только рукописью очерке «Хождение по мукам (О писателях и ученых Ленинграда)», написанном в самом начале 1950-х, когда Завалишин оказался в США:

В двадцатых годах был расстрелян Николай Гумилев. Осип Мандельштам позднее перебрался в Москву, но и его позднейшее, послереволюционное творчество трудно представить без Петербурга. Мандельштам умер не то в 1936, не то в 1939 году – не сумев оправиться от моральных и физических потрясений, полученных во время следствия, в тюрьме. Мандельштам пострадал не только из-за эпиграммы на Сталина, но и, главным образом, из-за стихотворения «Вий». Вещь эту Мандельштам читал в доме одного из видных литературоведов Ленинграда (куда собирались те, которые взаимно доверяли друг другу), и автор настоящей статьи слышал ее в исполнение самого Мандельштама.

«Вий» принадлежит к числу сложных стихов; содержание «Вия», в общих чертах, такое: бывший профессиональный революционер, никогда не принадлежавший к коммунистической партии, сидит в тюрьме, в одиночной камере; четыре стены истекают скукой и мраком; в конце концов узнику разрешают взять с собой, в камеру, небольшой томик сочинений Гоголя, и он раскрывает «Вия». Вчитываясь в эту странную повесть, заключенный начинает припоминать свою собственную судьбу, по которой, как целое по части, можно определить горестную судьбу России, захваченной в плен большевистской властью. Размышления переходят в бред: в Хоме узник узнает себя самого; церковь, где Хома читает над гробом ведьмы, представляется ему Россией; бесовские силы, опоганившие храм, – это легион больших и малых партийных чиновников, отравлявших ему жизнь.

Ведьма, из обаятельной, прекрасной женщины ставшая исчадием зла, – это общественный идеал, служению которому он посвятил лучшие, честнейшие порывы своего сердца.

«Вий» – стихотворение сюрреалистическое и по эмоциональному тембру, по трагическому колориту перекликается с «Заблудившимся трамваем» Николая Гумилева:

У телефона «Вий»… Позвоните мне… Дайте ЦК… 26

Эта завалишинская фантазия заслуживает внимания совпадением цитаты из якобы мандельштамовского «Вия» с фразой из финала «Четвертой прозы» Мандельштама (1930): «Вий читает телефонную книгу на Красной площади. Поднимите мне веки. Дайте Цека…».

По-видимому, кем-то услышанная «Четвертая проза», свернувшаяся в пересказе до одной фразы, развернулась в пышную импровизацию Завалишина.

О Мандельштаме говорится и в рассказе «Темные тайны НКВД»27, подписанном псевдонимом «Иван Бурцев» (под ним скрывается носительница псевдонима «Лидия Норд»28). Здесь сведения о взаимоотношениях советских писателей с органами госбезопасности (содержащие утверждения об осведомительской деятельности ряда ленинградских литераторов, которые нельзя принять на веру без – недоступной пока – архивной проверки) приписаны соседу рассказчика по камере, умирающему энкавэдэшнику «Леопольду Аверкиеву»:

Возможно, не всем известно, что Мандельштам, будучи проездом в Ленинграде, в издательстве Союза писателей закатил пощечину Алексею Толстому в присутствии писателей и дам. Мандельштам при этом громко сказал:

– Вы знаете, Алеша, за что вы получили!

Толстой краснел, бледнел, переминался с ноги на ногу, поправлял на носу очки в золотой оправе, вновь краснел. Как выяснилось, при участии Толстого, Иосиф Мандельштам был выселен из квартиры в Москве. Позднее Мандельштам написал ряд пародий на Сталина, что окончательно свергло поэта. Он был арестован, подвержен ОСОЗС, лишился ума и умер в психиатрической больнице в гор. Красноярске.

Ныне, когда биография поэта более или менее прояснена и общеизвестна, читатель легко вычленит расхождения с реальностью в этих слухах. Все они в той или иной степени выдают желаемое (тоже – в той или иной степени, а почему – это и есть самый интересный аспект «психологии слуха») за действительность.

Самым, впрочем, желаемым оставалось физическое существование поэта, и эти слухи долго еще возникали в эмиграции – так, поэт Ю.К. Терапиано, некогда знавший Мандельштама в Киеве, писал Глебу Струве еще в августе 1955 года:

Вчера получил от одного приятеля, поэта, живущего в Зап. Германии, письмо, что он недавно познакомился с только что перебежавшим советским журналистом, который уверяет, что «О.М. жив, но полуглох, полуслеп». Мой приятель надеется выведать у него более подробные сведения и тогда сообщит мне. Не очень верится, но в СССР все возможно! 29 .

Впервые: Даугава. 1997. № 2. С. 132–138.

 

Комментарии

1.

Адамович Г. Литературные заметки // Последние новости (Париж). 1939. 12 января.

2.

Каверин В. Счастье таланта. М., 1989. С. 305.

3.

«А вы, мои друзья последнего призыва…» (Вспоминая Анну Ахматову) // День литературы. 2002. 14 июня; Дневник Л. Андриевской. Фрагменты // Роман-журнал XXI век. 2002. № 9(45). С. 69. Вероятно, запись от 24 июня 1939 г. в дневнике М. Пришвина (Октябрь. 1998. № 2. С. 157) фиксирует слух о смерти Мандельштама, сообщенный в письме Иванова-Разумника.

4.

Одно из них – у того же, упоминаемого ниже, критика: «Он притворялся неоклассиком, которому дорога “революция в искусстве”, потому что она “неизбежно приводит к классицизму”. Он уверял, что “пьянеет классическим вином”, потому что “не довольствуясь сегодняшним днем, тоскуя, как пахарь, жаждет целины времен”. “Сегодняшним днем” была революция. Он “не довольствовался” ею. Он был не неоклассиком, а реакционером-романтиком, глубочайшим пессимистом-романтиком. Он тосковал по “целине времени” Средневековья. Он благодарил “чужих людей за трогательную заботу, за нежную опеку над старым миром”. Мнимое возвышение поэзии над житейской суетой было выражением не только ухода от революционной действительности, ухода в старый мир, который объявлял он живым “более, чем когда-либо”, но и формой довольно откровенной политической борьбы с основными идеями и основными политическими завоеваниями нашей социалистической революции и среди них – широчайшей демократизацией искусства. Акмеизм всегда был реакционен» (Данин Д. Пути романтики. Заметки о поэтах-архаистах, порочном романтизме и революционной романтике // Знамя. 1947. № 5. С. 166).

5.

Данин Д. Начало пути // Литературная газета. 1940. 10 июля.

6.

Даугава. 1988. № 2. С. 108.

7.

Он запомнился современникам как «даровитый поэт, порывистый, увлекающийся, чуть-чуть «не от мира сего», чуть-чуть ветреный и рассеянный» (А<дамович> Г. Памяти М.А.Струве // Русские новости. 1948. 27 мая). Строгий критик писал: «Михаил Струве, соратник Гумилева, писавший еще до Революции, но окрепший и созревший уже в аду парижских улиц. Парижской улицей проникнуты лучшие стихи этого умного и дисциплинированного поэта. Отрыва от России в них нет. Тема России и Революции иногда, может быть, в излишне эмоциональной тональности, в них возвращается опять и опять. Но лучшие из последних «гражданских» стихов Струве (например, «Свобода») все-таки стихи о Париже, воспринятом сквозь призму русского послереволюционого сознания. Этот путь кажется мне гораздо плодотворней той бесконечной «тоски по березкам», которым проникнута до сих пор, в сущности, вся зарубежная литература» (Святополк-Мирский Д. Заметки об эмигрантской литературе // Евразия. 1929. 8 января). Из новейшей литературы о нем см.: Петербург в поэзии русской эмиграции (Первая и вторая волна) / Вст. ст., сост., подготовка текста и примеч. Р. Тименчика и В. Хазана. СПб, 2006. С. 446–487, 745–746.

8.

Виктор Максимович Жирмунский подвергся аресту и недолгому заключению в начале блокады.

9.

В автобиографической поэме Михаила Струве «Голубая птица» троица друзей, составившая гимназической кружок («Как Млечный Путь струею мглистой / Кружок питали символисты»), именуется Кнорре – Гунниус – Венявский. См. мои комментарии: Литературное наследство. Т. 92. Кн. 3. С. 382).

10.

См. целый ряд записей о «Мише»: Ивнев Р. Дневники 1916–1918 гг. // Крещатик. 2008. № 2.

11.

Записные книжки Анны Ахматовой (1958–1966). М.; Torino, 1996. С. 270.

12.

«АА рассказывал В.К. Шилейко, что Вас. Гиппиус (который был дружен с ним), жаловался ему, что в 1-м цехе Ахматова, Гумилев и Мандельштам его затирали. <…> У Гиппиуса было затаенное злобное отношение к выше поименованным лицам» (Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. I. 1924–1925. Париж, 1991. С. 193).

13.

Галах в Вас. [Гиппиус В.В.] «Цех поэтов» // Жизнь (Одесса). 1918. № 5. С. 12.

14.

«Отличный выделыватель хороших стихов…» (Василий Гиппиус о сборниках стихов Николая Гумилева революционных лет) // Николай Гумилев. Исследования. Материалы. Библиография. СПб., 1994. С. 576.

15.

Еще в 1910 г. он послал в Отделение русского языка и словесности Академии наук 29 своих стихотворений – отзыв великого князя на них см.: К.Р. Критические отзывы, П., 1915. С. 313–323. Ср.: Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1997 год. СПб., 2002. С. 215–216. Безадресная перепечатка четырех стихотворений В. Чернявского, почерпнутых из этого отзыва: Русский архив. 1992. № 2 (603). С. 249–250.

16.

Simmons, Cynthia and Nina Perlina. Writing the Siege of Leningrad: Women’s Diaries, Memoirs, and Documentary Prose. University of Pittsburgh Press, 2002. P. 22.

17.

Ср.: «…худой, стройный, с лицом поэта, вскормленного, точнее, истомленного – временем между двумя революциями, между пятым и семнадцатым <…> Володю Чернявского упорно звал к себе Мейерхольд, и тому пришлось напрячь всю свою робкую, хрупкую, обреченную поэтическую душу, чтобы отбиться от славы, которая шла к нему. Его бледное, измятое личико и стройная тощая фигура остались принадлежностью ленинградских театральных кругов, но как-то вне театров. Он считался хорошим чтецом, выступал по радио, но, как и театры его молодости, так и не воплотился полностью в жизнь, пока смерть не пришла за ним» (Шварц Е. Живу беспокойно… Из дневников. Л., 1990. С. 371, 373).

18.

Ч.С. – газета «Честный слон», издававшаяся в Париже просоветскими кругами эмиграции.

19.

Гуверовский архив (архив Института войны и революции, Стэнфорд, США).

20.

Б.Б. Литературная Москва. Беседа с приезжим // Русские новости (Париж). 1945. 15 июня.

21.

Седых А. Осип Мандельштам // Новое русское слово (Нью-Йорк). 1945. 2 сентября.

22.

– ий. На вечере Г.В.Адамовича. «Четыре поэта» // Русские новости. 1945. 2 ноября.

23.

Процитируем: «…он написал эпиграмму на Сталина (три четырехстишия) и прочел ее своим друзьям-поэтам: Пастернаку, на дому которого это было, и трем другим. ГПУ, однако, тотчас было осведомлено об этой политической шалости Мандельштама. Он был арестован. Тогда начались за него хлопоты. Дело дошло до Сталина. Ходатаи за Мандельштама ссылались на то, что он, хоть и немного написал, но является самым гениальным из современных поэтов. Сталин, будто бы, лично звонил по телефону Пастернаку и спросил его, правда ли это? Пастернак так опешил от звонка самого «отца народов», что не сумел защитить репутацию Мандельштама… Его выслали на юг России (может быть – в Эривань, которой посвящено одно из его поздних стихотворений?). Он оставался в этой ссылке до 39 года, когда ему разрешили вернуться в Москву. В этот приезд свой он читал какие-то свои стихи, будто бы всех поразившие блеском. Затем поэт опять оказался где-то в провинции, там и застала его война. При наступлении германских войск он с перепугу собирался бежать куда глаза глядят, выскочил во двор дома, где проживал, и сломал себе ногу. Как раз в это время оказались у дома немцы и пристрелили его (этот конец, в 1941 году, как-то мало вероятен, иначе большевики бы не замалчивали трагическую смерть поэта)» (Даугава. 1997. № 2. С. 131–132).

24.

См. о нем: Петербург в поэзии русской эмиграции (Первая и вторая волна). С. 653.

25.

Андреев Н.Е. То, что вспоминается. Т. 2. Таллинн, 1996. С. 173.

26.

Гуверовский архив.

27.

Суворовец (Буэнос-Айрес). 1954. 18 декабря.

28.

Об Ольге Алексеевне Оленич-Гнененко (она же: О. Куркова, О. Бакалова, О. Загорская) см.: Равдин Б., Суперфин Г. Тайна жизни писательницы // Наша страна. (Буэнос-Айрес). 2006. 18 марта; Богомолов Н.А. Из заметок по истории русской зарубежной литературы и журналистики // Кафедра критики – своим юбилярам. Сб. статей в честь В.Г. Воздвиженского, Л.Ш. Вильчек, В.И. Новикова. М., 2008. С. 48–52.

29.

Гуверовский архив. Источник – скорее всего, Юрий Трубецкой, ныне широко известный своей ненадежностью (Тименчик Р. К биографии Ахматовой // Минувшее: Исторический альманах. [Вып.] 21. М.; СПб., С. 502–517;) Петербург в поэзии русской эмиграции (Первая и вторая волна). С. 755–757; ; Хазан В. «Но разве это было все на самом деле?» (Комментарий к одной литературно-биографической мистификации) // A Century’s Perspective: Essays on Russian Literature in Honor of Olga Raevsky Hughes and Robert P. Hughes. Stanford, 2006. P. 464–489. Он обнародовал ряд версий позднее: одна – умер в лагере, другая – отсидел и «поселился в каком-то городе, где его застала гитлеровская оккупация. И там его расстреляли. Остальные версии совсем неправдоподобны» (Трубецкой Ю. Осип Мандельштам // Голос Народа (Мюнхен). 1952. 29 июня).