Встречный ветер шурует в желто-коричневых волосах бабульки. Опущены все окна допотопного вагона электрички, построенного еще в тридцатых. Деревянные скамейки в эру ГДР обтянули светло-зеленым поролоном и обили темно-зеленым кожзаменителем. Кроме этой бабульки и меня, в вагоне еще двое мальчишек. Они стоят у открытой двери — открыли во время движения, что, разумеется, запрещено, в точности как мы любили делать когда-то в детстве. Мы с Дикенмайером. Мы с ним ездили в Бланкенезе и там, на берегу Эльбы, отправлялись на поиски истоков Ориноко. Сумки с купальными принадлежностями мальчишки поставили на скамейку. Должно быть, промаялись всю вторую половину дня на послеобеденных уроках, а теперь решили поплавать. Бабулька, она сидит напротив меня, напряженно глядит в окно. Поезд остановился. Вокруг станции теснятся огородики с деревянными домишками. В надувном пластиковом бассейне плещутся два малыша, под вишневым деревцем накрыт стол — тарелки, чашки. Пожилая женщина выходит из дома, несет на стол форму для выпечки, в которой наверняка масляный кекс, молодая женщина разливает кофе. Развалясь в шезлонге, читает газету пожилой мужчина. Как только поезд остановился, в вагоне настала одуряющая жара. Пот бежит за воротник. — Вот и здесь все будут сносить. Домики летние, видите? Все долой, — сказала бабулька, не отводя глаз от картины за окном. — Говорят, построились тут незаконно сразу после войны.

Поезд наконец тронулся, и в окна полетел встречный ветер, теплый, но от него все же стало прохладнее. Мальчишки опять открыли дверь, и ветер снова взъерошил волосы бабульки, плохо выкрашенные, клочковатые, коричнево-желтые. По моим прикидкам, ей было лет шестьдесят пять, но может быть, и больше. Блузка, вне всякого сомнения, пятидесятых годов, с застроченными складочками вдоль застежки, с рюшками, белый нейлон от времени пожелтел. Бабулька вдруг обернулась и смерила мальчишек злобным взглядом. А тем хоть бы что, они и не заметили, болтали себе и смеялись. На коленях старуха держала продуктовую сумку, из кожзаменителя. Оттуда торчало горлышко термоса. Я решил отвлечь внимание строгой старушки от мальчишек.

— Вы едете купаться?

Она изумленно подняла брови, и с ее лица на миг исчезло суровое выражение, но тут же она опять будто окаменела:

— Нет.

— А я вот решил поплавать. Вы не скажете, где тут пляж получше?

— А вам где надо сойти? — спросила она подозрительно.

— Да вот я слышал, на Ваннзее есть оборудованный пляж.

— Тогда вам на Николасзее надо, как выйдете из вокзала, сразу по правую руку мост будет, перейдете, а там все прямо, прямо, на озеро и придете. На Ваннзее. Пляж там есть.

— Целый день жду не дождусь, скорей бы в воду, — сказал я. — Жарища несусветная. А вы, значит, не купаться едете?

Она не сразу ответила:

— Куда уж. Плавать не умею.

— И никогда не пробовали научиться?

— Куда уж. По-настоящему — нет. Да и стряслось со мной…

— Что?

— Шарфюрерша из Союза немецких девушек раз взяла да столкнула меня в воду. Испугалась я ужас как, воды наглоталась, тонуть стала. Я, — она запнулась, — после того случая очень стала воды бояться. А шарфюрерше медаль дали за спасение утопающих, потому как она меня на берег-то вытащила. — Она вымученно улыбнулась и покачала головой.

В ответ я рассказал, как меня однажды уговорили прыгнуть с пятиметровой вышки. Я поднялся и посмотрел вниз. Все кричали: прыгай, прыгай! Но я не прыгнул. Спустился так же, как поднялся. И все надо мной смеялись, мальчишки и тренер. И с тех пор все меня считали трусом.

— А после не пробовали прыгнуть?

— Пробовал. Позднее. Один человек объяснил мне, как надо прыгать. Нельзя смотреть вниз. Надо смотреть вперед на воду и еще надо сказать себе: сейчас я взлечу. Волшебное ощущение.

— Да, — сказала старушка. — Наверное, и правда хорошо.

— А вы едете на пикник? — Я показал на термос.

— Куда там! — впервые за все время она засмеялась. — Нет, и никогда не была. — Снова на лбу у нее появилась мрачная складка. — Разве не безобразие — турки эти сидят там, возле Рейхстага, у разведенного огня. Вонь кругом от горелого жира, грязь после них.

— Турки за собой убирают, после них чисто. По-моему, это наши немецкие подростки набросали там банок из-под пива.

— Это вы так думаете. — Она опять напряженно уставилась в окно, всем своим видом показывая, что разговор окончен.

Один из мальчишек — они стояли все там же, у двери, — помахал мне за ее спиной баллончиком с синей краской. Оба, ухмыляясь, показывали на всклокоченные желто-бурые волосы бабулечки и явно собирались брызнуть на них краской. Я ухмыльнулся в ответ и повернул голову, чтобы они увидели зеленые полосы у меня на затылке. Мальчишки восхищенно подняли вверх большие пальцы.

Бабулька постучала пальцем в стекло.

— Вон там в войну разгружали товарные составы. На этом поле — я в газете прочитала — растут с тех пор самые диковинные растения, со всей Европы, даже со всего света, из тех стран, где побывали немецкие войска: из Франции, Италии и России. — Она открутила крышку термоса. — Попить не хотите? Чай с лимоном. Хорошо жажду утоляет. Мне в жару много пить надо. Сердце пошаливает.

Я заколебался.

— У меня и чашка есть, чистая. — Она выудила из сумки пластмассовую чашечку.

— Спасибо. — Я сразу почувствовал жажду. Она налила мне чаю, он оказался в точности такой, как мама давала мне с собой в термосе, в детстве, когда мы с Дикенмайером ездили на Эльбу. — Сладкий, но с кислинкой, — сказал я, — и жажду утоляет.

— Да, сахара надо не жалеть, в этом весь секрет.

— Ох, как хорошо. А то мне сегодня уже два раза спиртное пришлось пить. Второй раз — у парикмахера. Позавчера я был у другого парикмахера, так он мне выстриг три ступеньки на затылке, пришлось заново стричься.

— Безобразие, — сказала бабулечка.

Я повернулся, давая ей полюбоваться моим затылком.

— Батюшки! Вот так история! — И она засмеялась, сперва тихонько, потом все громче. — Вот так история! Можно подумать, вы прислонились головой к окрашенному забору. — Она смахнула выступившие от смеха слезы. — Ну и ну, ох, горюшко.

— Вот именно. Пришлось сегодня пойти в салон мужских причесок, а там угостили меня «Карибской мечтой», голубая такая, вкусная мечта была, но теперь жажда мучает безумная. А сколько содрали, даже сказать боюсь.

— Еще чаю хотите?

— Спасибо, не откажусь. Но только если вам останется достаточно. Вы ведь сказали, вам надо много пить.

— В ателье чего-нибудь найду в холодильнике.

— В ателье?

— Ага. Я на работу еду, убираться. В ателье дизайна. — Слова «ателье дизайна» прозвучали в ее устах довольно странно.

— Что же делают эти ваши дизайнеры?

— Да что хотите. Оправы для очков солнечных. Утюги, грелки.

— А пенсию не получаете?

— Пенсия… разве ж это деньги? — Она махнула рукой. — Шестьсот марок, гроши, на них не проживешь. — И опять уставилась в окно. — Я сейчас от тетки еду. В доме престарелых она. Девяносто лет. Уже не ходит, и все-то во рту ей жжет. Говорит, пища у них там, в доме престарелых, слишком острая. Два меню всего, и оба очень острые. Вот у нее язык-то и горит, как поест, очень, говорит, измучилась. Это у нее началось с тех самых пор, как продала она всю мебель, а продать пришлось — комнатка у нее теперь маленькая, мебель там казенная. Вот с того самого дня во рту у нее прямо горит, и челюсть вставную она носить не может. Я приезжаю и вижу — все сидит и картофелечисткой челюсть скребет, подправляет, значит. — Она засмеялась, покачивая головой. Объявили следующую остановку. — Ага, моя. Выхожу на следующей.

— Ну, всего вам доброго.

— Спасибо. — Она встала и подошла к двери, именно к той, возле которой стояли мальчишки. Поезд замедлил ход. Мальчишки раздвинули дверь во всю ширину. Ветер стал с силой трепать волосы бабулечки. Один парень вытащил баллончик, поднял… глядя на меня, мотнул головой, как бы спрашивая: ну что, брызнуть? И тут бабулечка с молниеносной быстротой схватила его руку и вывернула, загнув за спину.

— Уй-юй-юй, ты, черт! — Парень согнулся в три погибели, баллончик выпал из пальцев и покатился по полу вагона.

— Показали мне приемчик недавно, так что ты полегче в другой раз. — Бабулечка вышла на перрон. Проходя мимо моего окна, она обернулась и кивнула на прощанье.

— Во сатана бабка! — Парень потер запястье. — А с виду и не скажешь, такая старая вешалка.

Он вытащил из-под скамейки свой баллончик. На его красной футболке теперь была ярко-синяя полоса. Я засмеялся:

— Она тебя покрасила.

— Это я сам, должно. Она ж руку мне вывернула. Ну карга! Bay!

Мальчишки подошли ближе и беззастенчиво воззрились на мой затылок, один в красной футболке, по которой теперь протянулась синяя полоса, и второй, ростом пониже, с золотой серьгой в ухе, оба в широченных штанах с накладными карманами.

— Круто, — сказал парень с серьгой. — Первый класс. Цвет шикарный. Это где вас так покрасили?

— Обошлось недешево, мальчики, — уклончиво ответил я.

— Сколько?

— Шестьдесят, — солгал я.

— Ну, это еще мало.

— А вы купаться едете? — спросил я.

— Не, купаться после. Сперва порисуем.

— Где же?

Парень с серьгой открыл сумку, вынул лежавшее сверху полотенце и показал, что там еще лежит. Перчатки и несколько баллончиков с краской — красной, желтой и черной — цвета государственного флага.

Меня удивило то, что они совершенно спокойно показывали все это и не скрывали своих планов. Все дело, подумал я, в трех моих зеленых полосах, это они помогают мне с такой легкостью устанавливать контакты.

Парень в красной футболке вытащил из кармана два трафарета:

— Сами вырезали.

На одном шаблоне был вырезан силуэт коровы и надпись: «Повидала Берлин, хочу домой, в родное стойло!» На другом трафарете была голова питекантропа с ленточкой, вылезающей из его пасти, на ней были слова: «При Адольфе было клево».

— А где будете малевать?

— Ха, где запрещено, конечно. Где ж еще?

— А перчатки зачем?

— Нам без перчаток нельзя. Вдруг поймают — а на баллончиках никаких отпечатков.

— Они теперь сказали, можно на заборах рисовать, ну на тех, что вокруг стройплощадок, валяйте, говорят, красьте, разрешаем. А нам это надо? Малолетки пускай на заборах рисуют.

— Нам, главное, полированный гранит на Фридрихштрассе расписать. Так нет же, сторожат круглые сутки, охранников поставили. Ничего, мы все равно туда доберемся. А вы что в Берлине делаете?

— Да ничего, поработать приехал. Написать кое-что хочу.

— А о чем?

— О картошке.

Оба недоверчиво засмеялись.

Я тоже хмыкнул.

— Правду говорю. Но по-моему, брошу эту затею. А сейчас я скрываюсь.

— Ну? От кого?

— От торговцев оружием.

— Правда?

— Правда.

— Ух ты! Круто! А сейчас куда?

— Сейчас поплавать хочу.

Объявили станцию Николасзее. Мальчишки объяснили, куда идти. Направо. Потом через мост. У них и там есть на примете одна стеночка, белая, прямо как снег, садовая ограда. Вот туда они и навострили лыжи, прихватив корову и питекантропа.

* * *

На берегу озера и в самом деле был светлый песчаный пляжик, узковатый, правда, зато здесь пахло сосновой смолой, сухими травами и — как бы сказать? — синевой, густой синевой, которая медленно вбирает в себя вечерний коричневый аромат, если, конечно, у цвета есть запах. По дорожке между сосен и дубов навстречу мне двигались с пляжа накупавшиеся и загоревшие компании, кто пешком, кто на велосипедах, с подстилками, сумками, полотенцами, раскрасневшиеся, отдохнувшие. На берегу народа было совсем мало. Солнце опустилось низко, ровное оранжевое зарево простерлось по водной глади до того самого места, где оно разбивалось, — там, на мелководье, мальчишки и девчонки устроили сражение. Девчонки сидели на шее у парней, обхватив ногами бока, и старались спихнуть противницу, и, когда это удавалось и кто-нибудь плюхался в воду, все отчаянно вопили. Я стащил туфли и носки, брюки и белую рубашку, медленно зашел в воду. Вода была холодная, но скорее это только казалось, потому что все еще стояла жара, в воздухе пахло водорослями, тиной. Мне вспомнился рассказ Кубина о водяной кровати, о неустанном поиске удовольствий, самых острых и глубоких, какие только возможны, удовольствий, которые всякий раз оборачиваются лишь новыми разочарованиями… ведь чем больше мы его домогаемся, тем верней оно ускользает от тебя — счастье за пределом желаний.

Я поплыл вперед, нырнул, вода была зеленой и бездонной, далеко от берега я долго лежал на воде, точно покойник, и куда-то медленно двигался. Солнце повисло в ветвях деревьев, круглобокое, как апельсин, а над горизонтом показался месяц, изможденный, тощий и бледный.