Негр, бритоголовый гигант, внимательно оглядывавший каждого нового посетителя, пропустил меня в грохочущую тьму; гром барабанов, блестящие от пота лица барабанщиков, наяривающих что есть силы; медленно, словно во сне, танцуют мужчины, женщины, другие стоят, сидят, здесь есть столики и стулья, уродливые, как и положено вещам, сработанным при реальном социализме, и огромные динамики, из самых дорогих и новых, — из них накатывают звуковые волны, густые, плотные, заполняющие весь зал. Я пробираюсь в толпе, в ней преобладают негры, белых немного, в основном женщины, наконец нахожу место возле подпирающей потолок чугунной колонны. Подходит девушка, бедра обтянуты, нет, буквально втиснуты в красную кожаную юбчонку, волосы ядовито лиловые, сует мне бутылку пива.

— Ямайское, настоящее! — орет она мне в ухо. — Восемь пятьдесят!

— Что за цены у вас? В Мюнхене столько за вино берут!

— Зато входной платы нет, пришел и глазей — ты, старикан, поглазеть ведь пришел, а? — Она смеется и забирает десятку, не подумав дать сдачу.

Как я и предполагал, Тина не пришла. Поблизости танцевали две женщины, они словно подхватывали звуковые волны покачивающимися бедрами, перекатывали на свои бока, на спины, в ритме этих волн лениво колыхались их руки и ноги, потом они стряхивали невидимую субстанцию с кончиков пальцев, но двигались только тела, а головы оставались неподвижными, тогда как у меня, наоборот, голова моталась из стороны в сторону.

Вижу — ко мне направляется молодая женщина, голые плечи, платье на тонких бретельках, сверкающее, серебряное и немыслимо короткое, а каблуки невероятно высокие, массивные, тоже серебряные, у нее черные как вороново крыло волосы, из-под длинной, закрывающей брови челки блестят ярко-голубые, обведенные черным глаза. Она улыбается. Лицо как будто знакомое, на секунду мне кажется, что я узнал красотку из парикмахерского салона.

— Для тебя главное — голова, вот и мотаешь головой, а сам весь как деревянный, — кричит она мне в ухо. — Вон, посмотри на женщину, голова у нее совершенно неподвижна, глаза тоже, она в трансе, все движения сконцентрированы вокруг пупка.

Это точно, под завязанными в узел концами мужской рубахи виден голый живот и пуп.

— Правильно! — ору я в ответ. Пупок единственная точка покоя.

Волосы одной из танцующих женщин выкрашены в огненно-красный цвет и необычайно высоко взбиты, кажется, что над ее головой взметнулись языки пламени. Другая, темнокожая, больше всего похожа на продавщицу косметики — так тщательно разрисовано ее лицо, на котором разлито выражение глубокой скуки, но все ее тело двигалось: медленно и плавно, словно в замедленной съемке, взлетали руки и колыхался силиконовый бюст.

— Ну что, нашел свой каталог вкусов?

Чего бы я только не отдал, лишь бы не вырвался у меня идиотский возглас: «ах»!

Тина рассмеялась:

— Ну ты и вылупил глазищи, ха! — Она поправила черную прядь на лбу. — Я прослушала твое сообщение. Мне, кстати, понравилось то, что ты записал там для меня.

Не слишком находчиво я в ответ сказал, что не узнал ее из-за парика.

— Я тебя тоже не узнала. Что и говорить, довольно смело, в твоем-то возрасте. Я о прическе. Но мне нравится.

— Не было другого выхода.

— Известно: голь на выдумки хитра. — Она быстро провела рукой по моим волосам. — Классно щекочет. Теперь у тебя волосы короткие, как у меня.

— Между прочим, мне очень жаль, что вчера я не смог прийти в бассейн. Позвонил один старый друг.

— И правда жаль, потому что я была там.

Я подумал, не признаться ли, что я был в бассейне — сказать, например, что плавали там одни пенсионеры. Но промолчал. Она же солгала — значит, не хотела поиздеваться над тобой! Иначе и сюда не пришла бы.

— У тебя нет сигарет?

— Нет. Сигару могу дать.

— Сигары — это слишком крепко. — Покачиваясь на высоченных каблучищах, похожих на котурны, она прошла в дальний конец зала, там за столиком сидел молодой человек. Вот попросила сигарету. Он протягивает ей пачку, щелкает зажигалкой, а сам что-то говорит, теперь глядит в мою сторону, ухмыляется и демонстративно встряхивает густыми и длинными темными волосами.

— Патлатая макака, — произнес я довольно громко.

Девчонка в юбчонке уже опять тут как тут.

— Ясно дело, от пива мы рвемся в бой, а? — И сует мне новую бутылку ямайского пива.

— А лимонад у вас есть?

— Слушай, ну ты даешь! Какой еще лимонад? У нас тут благотворительная акция, чтоб ихняя местная промышленность развивалась, ну на Ямайке-то. — Она небрежно запихала деньги в карман, опять не дав сдачу. — Чили кон карне, вот чего у нас есть. Можете подкрепиться, когда коленки подгибаться начнут.

Странно, почему она перешла на «вы»? Ничего хорошего, подумал я, не иначе, дело в моем солидном возрасте. Вежливое «вы» она, поди, использовала, чтобы поставить меня на место. Не надо было спрашивать, есть ли лимонад.

Тина вернулась, сверкая серебряным платьишком, покачиваясь на каблучищах, с дымящейся сигаретой в руке.

— Я прочитала в газете твое объявление. Что, кто-нибудь откликнулся?

— Да. Звонил один человек.

— И что?

— Да хотел мне мины продать.

— Мины?

— Мины. Осколочные. Контактные. Мины-сюрприз. Можно было и противотанковые купить. Отныне я знаю, что торговцы оружием называют мины картошкой.

— Обалдеть можно. А знаешь, что мне пришло в голову, когда я слушала твое сообщение? У меня ведь было время подумать, пока я дожидалась окончания паузы. Я подумала, почему бы нам с тобой не организовать ту выставку? Материала навалом. Роглер, будь он жив, только порадовался бы. Устроим выставку, назовем «Радости вкуса» или как-нибудь в таком же роде. Картошка и ее исторические судьбы.

— В самом деле, почему бы и нет? — сказал я. — Здорово получилось бы, — помимо воли мои слова прозвучали восторженно.

— Да нет, сегодня уже не хочу. Вот вчера, пожалуй… Вчера денек выдался просто сумасшедший.

— А сегодня нет?

Она подняла глаза, нежно дунула дымом мне в лицо:

— Сегодня тоже.

По коже у меня побежали мурашки — вот уж чего я не испытывал много лет. Она глядела на меня в упор, не опуская обведенных адской черной краской глаз, не просто голубых — на радужке звездочкой разбегались светло-зеленые лучики. Тенистые ресницы были наклеены.

Музыканты закончили игру, издав пронзительный вопль. Перерыв. Показалось, будто я разом провалился в пустоту. Но через секунду тишина оборвалась — потоком хлынули всевозможные звуки: смех, разговоры, звон стаканов.

— А тебе не удалось узнать, правда ли, что «красное деревце» — сорт картофеля?

— Нет.

— Как жаль, что работа славного Роглера пропала.

— Да. — Ну разве мог бы я описать свое состояние — стыд, горечь, настолько сильные, что я всеми силами гнал от себя мысли о пропавшей картотеке, заставлял себя думать о чем угодно, только не о Роглере. А Розенов? Что я ему скажу? Я решил уже из Мюнхена написать ему письмо и предложить такой вариант: я постараюсь найти у антикваров равноценную шкатулку в стиле бидермейер. Хоть какая-то замена. А вот каталог Роглера, перечень вкусовых оттенков, которые он придумал, — этому замены нет и не будет. Ведь в этой работе была жизнь Роглера.

— Ты слышала такое выражение: «и вещи могут плакать»?

— Нет. — Она приблизила ухо к моему лицу, я увидел, что черный парик сделан из настоящих волос, возле моих губ было маленькое изящное ушко, от которого пахло, как от цветка, сладкими и пряными духами. Ее волосы щекотали мое лицо, ушко иногда касалось губ, и я говорил, растягивая слова, потому что знал, что там в глубине сокращаются и растягиваются два крохотных мускула:

— «И вещи могут плакать». Впервые я услышал эти слова лет тридцать назад от моего друга. С тех пор безуспешно пытался найти источник, откуда заимствована эта цитата. Прошлым летом был в Нью-Йорке, жил там в Гринич-Виллидже на Бликер-стрит. Сидел в квартире и писал, слышал при этом гудки полицейских автомобилей, похожие на собачий вой, сирены машин «скорой помощи», их пронзительные электронные вопли, но я писал без остановки, словно эта не затихающая даже ночью жизнь поддерживала меня на плаву, мне казалось, я парю в воздухе. Изредка приходилось отрываться от стола, чтобы снова почувствовать почву под ногами. Я подходил к окну, широкому, во всю стену, и смотрел на площадку, на которой студенты Нью-Йоркского университета играли в теннис, бегали, занимались гимнастикой. Был день спортивных упражнений инвалидов. Среда. Двое глухонемых занимались карате — китаянка, маленькая, мускулистая, но не жилистая, а кругленькая, мягкая, и мужчина средних лет, но уже седой, доцент, должно быть. Они общались с помощью азбуки глухонемых, и больше всего жестикулировала их тренерша, она давала им команды, показывала, как держать руки, как выкидывать их вперед, то и дело она вмешивалась, показывала движения и поясняла — то быстро, четко работала пальцами, то стучала кулаком по ладони, то ее сжатые в кулаки ладони описывали круги. Мужчина довольно неумело повторял за ней различные приемы. А ее движения, резкие, точно выверенные, словно рождались из мелких, каких-то птичьих жестов рук. Это была беззвучная песня, песня жестов. Я, не отрываясь от окна, протянул руку к книжной полке, на ней стояли книги, забытые прежним жильцом или оставленные нарочно, чтобы не тащить в багаже домой. Не глядя, снял книгу. «Рассеянный взгляд» Рейнгарда Леттау. Открыл и сразу наткнулся на такие строчки: «Так, он снисходительно простил мне военный порядок, царивший у меня на кухне, приведя цитату из Вергилия, слова о том, что вещи тоже плачут. У вещей есть право на свое место, такое место, где им хорошо». Он — это Герберт Маркузе, Леттау беседовал с ним. Вот как я узнал, кому принадлежат слова, которые тридцать лет тому назад я впервые услышал от моего друга.

— Разве нельзя было просто спросить друга, чьи это слова?

— Нельзя.

— Почему?

— Потому что его застрелили. Здесь в Берлине, двадцать восемь лет назад. В июне.

— Господи, почти за два года до моего рождения, — сказала она. И вдруг обхватила мою голову и погладила, как гладят маленьких детей, чтобы утешить, и мягко обняла за шею, привлекла ближе, поцеловала в висок. Руку с сигаретой отвела в сторону, чтобы дым не попал мне в глаза, но воздух здесь, в баре, все равно не воздух, а сплошной дым, голубоватый и густой. — И ты думаешь, та шкатулка теперь плачет?

— Нет, такой сентиментальный образ у меня не возник.

— А по-моему, быть сентиментальным — это хорошо, чувствуешь deep inside. Я вот и поплакать люблю, в кино или от какой-нибудь истории, и вообще. Но это типично для твоего поколения — вы не понимаете сентиментальных людей. В сущности, вы боитесь чувствовать во всю силу. И ты не исключение. Рассуждаешь о хаосе, а у самого все чувства контролируются разумом и все переживается аккуратненько, по порядку. А если вашему брату вдруг привалит счастье, вот тут и оказывается, потом, что весь мир летит в тартарары. Но не раньше. И то обычно вам для этого нужно, чтобы кто-то умер. Или бросил вас.

Барменша в красной юбчонке опять вынырнула, на сей раз с миской:

— Чили кон карне.

— Я не заказывал.

— Какая разница? А что, не хотите? Я подумала, вам не повредит, — а сама все тычет мне в руки миску. — Двенадцать марок.

— Ровно столько вы мне должны.

— Ладно. — Вытащила из-за пояса ложку завернутую в бумажную салфетку.

Я начал есть, но суп обжигает, вдобавок он дьявольски острый.

— Так вот, я вообще-то хотел рассказать тебе по телефону историю, которая случилась с одним моим другом. Не рассказал, потому что был подключен автоответчик.

— А я знаю этого друга?

— Нет, откуда же? Это мой мюнхенский друг. Он статистик, работает самостоятельно, дома. Окно его комнаты на четвертом этаже смотрит прямо в окно квартиры в доме напротив. Летом там поселилась женщина. Хочешь супа?

Она кивает. Я зачерпываю чили, дую на ложку, как детям дуют, чтобы остыло, она послушно вытягивает губы, глотает, кивает. Горяч супчик. Жгуч.

— Так… Настала зима. Деревья перед домом облетели, и этот человек может видеть, что делается в квартире напротив, в ярко освещенной гостиной. В комнате обычная современная обстановка, но еще в ней есть окно, которое выходит в коридор, и в это окно видна часть спальни. Всего лишь небольшой кусочек. — Я снова подношу к ее губам ложку, она кивает и всю ее забирает в рот, так что на черенке остается след темно-красной, почти черной помады. Я тоже ем и сквозь жгучую остроту ощущаю вишневый привкус помады, совершенно ненатуральный фруктовый вкус. — Только изредка, когда в спальне открыта дверца зеркального шкафа, причем открыта под определенным углом, ему видна кровать, широкая кровать. Время от времени он, оторвавшись от своих статистических отчетов, смотрит в окно, видит, что женщина ходит там по комнатам, а однажды вечером он увидел и мужчину. В зеркале увидел их обоих и несколько быстрых движений, упавшую рубашку, юбку, потом ботинок, еще увидел голые ноги мужчины и женщины. Больше ничего. Но с тех пор он каждый вечер стоял у окна и смотрел в окно той квартиры. И сделал открытие: мужчины постоянно менялись, то есть к женщине приходили разные мужчины, значит, там живет шикарная проститутка, сказал он себе. В зависимости от положения зеркала на дверце шкафа ему были видны то ступни, то колени и лишь однажды — тела почти целиком, но именно — почти. — Я опять протягиваю ей ложку супа, она ест и приговаривает: «Ох, до чего же остро, прямо обжигает!» — Он купил бинокль, сначала купил театральный, через неделю — дорогой военный, наконец, бинокль с инфракрасной оптикой ночного видения. Стал запираться в комнате, опасаясь, как бы не вошла жена. Он стоял у окна и ждал наступления вечера, ждал, когда к той женщине придет клиент, и сам о себе думал: я маразматик, слово «вуайерист» кажется ему слишком слабым, не передающим сути того, чем он занимался. Если к ней никто не приходил, он испытывал разочарование, впадал в депрессию, злился на жену и детей… Хочешь еще ложку? — Она отрицательно мотает головой. — Ему уже невмоготу сидеть дома, вечерами он шатается по городу и, вдруг опомнившись, мчится домой — что, если именно сейчас, думает он, к ней пришел клиент? Но нет, она сидит перед телевизором. И однажды он встретил эту женщину в супермаркете, она выглядит прекрасно, молодая, ухоженная, она посмотрела на него и по тому, каким взглядом посмотрела, он в ту же секунду понял: она знает, что он подсматривает за ней из своего окна. Действительно, в тот же вечер зеркало было повернуто под таким углом, что ему были отлично видны оба, она и клиент. То, что ему предстало, он передал словами «бешеная страсть».

— Дай мне еще ложку.

— Он подкараулил женщину, заговорил с ней. И она привела его к себе, один-единственный раз он поднялся в ту квартиру. Из окна увидел свое окно, свою комнату. Что дальше? Никакой ласки, никакой нежности, никаких слов — только секс, ничего, кроме секса, безудержного секса. А потом она разом пресекла любые контакты. Дверца шкафа с тех пор всегда была открыта. В окно ему был виден лишь край кровати. Иногда он видел и клиентов, те приходили, уходили, как правило, это были хорошо одетые мужчины, приезжавшие на солидных БМВ и «ягуарах», которые они оставляли за два квартала от ее дома, как он однажды заметил. Он забросил работу, не мог заставить себя сесть за стол. А если все-таки возвращался к своим статистическим отчетам, то делал ошибки, чудовищные ошибки.

— Все ясно. Можешь не продолжать, конец я знаю.

— Что? Погоди, но это же мой роман.

Она смеется:

— Глупости! Это один из бродячих сюжетов, существует тысяча его разновидностей. История — банальней не бывает.

— Как? Я же сам еще не знаю, чем она кончится!

Опять загремели барабаны, внезапно и жестко ударила волна грохота, прямиком в солнечное сплетение.

— Ерунда! — кричит она мне в ухо. — Один мой телефонный клиент говорит, никаких новых сюжетов больше нет! Остались, говорит, только истории, которые рассказывают по телефону и которые он слушает, сперва проверив ход своих часов.

— Так как же все кончается?

— Очень просто. Однажды ночью его жена услышала крик с улицы. Она удивилась, что такое? Туда-сюда сунулась, зовет мужа, входит в его комнату, окно настежь. Выглядывает. А он внизу лежит. В руке стиснут полевой бинокль. Жена поднимает голову и видит в окне напротив голую бабу, которая машет ей рукой. Классический бродячий сюжет, по телефону такую историю никто уже не станет слушать. Постой, да ты никак плачешь?

— Я, кажется, разгрыз этот чертов зеленый перец. Да, финал незатейливый, — говорю я и думаю: не надо писать эту историю. Ну и прекрасно, думаю. Да, несомненно, теперь у меня гора с плеч. И начало не надо придумывать — зачем? А то, что уже набрано, сотру одним нажатием клавиши, delete — и готово.

— Ты расстроился из-за этой истории?

— Я? И не думал. — Я поставил пустую миску на столик. В самом деле, меня огорчает только пропажа картофельного каталога. В голове гудит от этого ямайского пива и ударных волн, мне уже все на свете безразлично, я постепенно ухожу в себя, и это приятно. Вентилятор под потолком скручивает спирали из дыма и горячего воздуха. Грохот рэгги стекает по мне, стекает вниз, теснит мысли, скачущие как сумасшедшие, куда-то в область диафрагмы.

На площадке для танцев — собственно, это крохотный пятачок, не занятый столиками, — движение ускоряется, никто уже не танцует сам по себе, тела касаются друг друга, тела мужчин, тела женщин, они танцуют друг перед другом или позади друг друга, женщина с огненно-красной башней волос танцует с громадным негром, у него во рту сверкает золотой зуб с бриллиантом, женщина кружится, а негр не отстает ни на шаг, крутится возле ее вращающегося зада, как бы подталкивая. Но в то же время — не касаясь.

— Пошли, — слышу я. — Танцевать! — Она сразу берет немыслимый темп, мне приходится здорово потрудиться, меж тем в голове проносятся странные мысли: хорошо, что ты приучил себя к ежедневным утренним пробежкам, хорошо бы не сразу выдохнуться, хорошо бы не толкнуть ее нечаянно, хорошо бы ей не подвернуть ногу, каблуки же немыслимо высокие, ужасно высокие, — она вдруг сменила темп — танцует медленно, и мне это совсем не нравится, я же только-только по-настоящему разошелся, а она танцует еле-еле, точно в замедленной съемке, у меня же эти заторможенные движения как раз не получаются, вдобавок начинает казаться, что я дергаюсь, как петрушка на ниточках, а она танцует совсем близко и еще приближается, еще, теперь уже совсем близко, я ощущаю дуновение запаха, это ее пряные сладкие духи, аромат накатывает тяжелой волной, но она не касается меня, держится на едва заметной дистанции. Другие пары танцуют словно в экстазе, тесно прижавшись друг к другу, но, как ни странно, никто не толкает других, не задевает даже. И вдруг сзади кто-то с силой дает мне пинка, и я налетаю на нее и ощущаю ее тело, нежное, мягкое, и отчего-то на секунду кажется, что я танцую с мужчиной, что внизу живота у нее есть нечто, чего у женщины быть не может. Натуральные-ненатуральные черные волосы взлетают кверху, она смотрит на меня, смеется и вдруг, по-дирижерски взмахнув руками, снова пускается в быстрый танец.

Показалось, да, конечно, показалось. Может быть, это съехавшая вперед гигиеническая прокладка. Или штучка такая, сумочка специальная, продаются теперь, женщины их используют в поездках или если отправляются в сомнительные городские кварталы, сумочка специальная, раньше их носили на поясе, а теперь вон где пришпандоривают, для безопасности якобы, а может, еще зачем… Видел я такое изделие в Нью-Йорке, в магазине на Хьюстон-стрит. Из черной замши, ни дать ни взять сосиска. В них деньги прячут, скрутив в трубочку.

Теперь она танцует очень сдержанно, движения скупые, но совсем легкие, непринужденные. Музыка оборвалась. Я пыхчу, весь мокрый от пота, но чувствую себя превосходно, такого уже несколько лет не бывало, ощущаю легкость — это ее легкость передалась мне.

Подошла барменша, снова сует мне бутылку и говорит:

— Приветик, Тина! Тебе тоже пивка? — выуживает откуда-то вторую бутылку. Я плачу. Девица забирает две десятки. Но я помалкиваю, никаких возражений — не хочу показаться старым скрягой. И думаю: так-так, она знакома с официанткой, значит, частенько здесь бывает.

— А ты с колечком?

— Подарили сегодня.

— Ну ты и врать! — смеется она.

— Что значит — врать? — Я не на шутку обозлился. Потому что вспомнилось, как она надула меня вчера, как и сегодня уже соврала, что была в бассейне.

Она пьет из горлышка. При том что платье на ней блестящее, как металл, манера эта производит впечатление убийственно вульгарное. Она берет меня под руку. Тот гнусный тип, патлатый, смотрит в нашу сторону и на сей раз — с неприкрыто похотливой ухмылкой. Я одариваю его мимолетной снисходительно-насмешливой улыбкой.

— А ты отлично плаваешь кролем, — говорит она. — И поворот у стенки неплохо удался.

— Что?!

— Да-да. Но ужасно смешно было смотреть, как ты на полном ходу врезался в бабушку, и она забултыхалась в воде, точно престарелая китиха. — Смотрит мне в лицо и смеется. — Сейчас ты… ну в точности, ой, не знаю прямо, как и сказать-то… ха-ха-ха, слов нет! — Она быстро целует меня. — Пойдем ко мне. Заберешь мою дипломную работу о картошке в немецкой литературе.

Я стою дурак дураком, в руке бутылка ямайского пива. Отпиваю глоток, чтобы привести в порядок мысли и думаю: у этого ямайского пойла вкус отвратный, похоже на смесь светлого и темного солодового; думаю: выходит, она все-таки была в бассейне, выходит, видела тебя, все-таки была там? Но где же, думаю, откуда же она за тобой следила? Думаю: надо сейчас же выйти на воздух, иначе грохнусь, думаю: в бассейне был без очков, думаю: но у меня близорукость всего две диоптрии, я же отлично узнаю знакомых на другой стороне улицы. Значит, думаю, я должен был бы узнать ее, а если не узнал, значит, она где-то пряталась, но где же, где?

— Твои мысли опять где-то далеко, — говорит она. — А я тут.

И в эту минуту я вспомнил — спущенная с края бассейна веревка и мальчонка, белобрысый мальчонка, который, болтаясь на веревке, учился плавать.

— Пойдем, — говорит она. — Пойдем ко мне. Я хочу по-настоящему быть с тобой, а если я обещаю — по-настоящему, не сомневайся, так и будет. — Она смотрит на меня в упор, смотрит не приветливо, а со звериной серьезностью, которая излучается из глубины ее глаз, обведенных черным, темных под искусственными ресницами.

Боязнь глубины, думаю я, и словно слышу свой собственный голос где-то в глубинах мозга: боязнь глубины.

— Да, — говорю вслух, — точно.

Она не поняла:

— Что?

— Сейчас приду, понимаешь, это ямайское пиво…

— Давай. Жду тебя здесь.

Я проталкиваюсь между танцующими, от двери оглядываюсь — она смотрит мне вслед, нет, не насмешливо, серьезно, без улыбки, напряженным серьезным взглядом, вот как она смотрит. Или он?

Я миную дверь туалета и прохожу в кухню, добродушный негр в белом поварском колпаке вытряхивает в кастрюлю с черной фасолью «чаппи» из баночек. Говорю:

— У вас очень вкусный чили кон карне.

Негр, кивнув, поднимает здоровенный черпак, словно собирается дать мне попробовать новое блюдо. Смеется. Я думаю: ну хоть история с «чаппи» — не бродячий сюжет, и через черный ход выскальзываю на улицу. В кромешный мрак.