Набрав номер, который дал мне Шпрангер, я долго ждал — седьмой гудок, восьмой… и хотел уже повесить трубку, как вдруг на том конце раздался крик, безумный пронзительный вопль. Мужчина вопил, будто его режут.
— Алло! — крикнул я. — Алло! Что с вами?
Тишина. Гулкая тишина, будто в большом помещении, потом послышалось отдаленное слабое постанывание и треск, какой может издать, наверное, большой и тяжелый неподвижный предмет. Вздох. А вот вытащили пробку из бутылки. Тишина. Теперь — шепот, женский, слов, как я ни старался, было не разобрать, странный какой-то шепот, не то лепет… Мужской голос: «Ну да, повернись», и глубокий, глубокий-преглубокий вздох, и опять слабые стоны. «О Господи, — подумал я, — ну куда, куда от них деваться, от этих беспардонных похотливых стонов? Вчера соседушки за стенкой, сегодня — невесть кто, мой звонок нарушил их идиллию, так они попросту положили трубку на пол возле кровати. Если сами не на полу резвятся». Внезапно настала тишина. Качество звука изменилось — словно трубка очутилась в другом помещении, меньшего размера, и тут же раздался женский голос: «Алло, не вешайте трубку, вы набрали номер…» Что-то щелкнуло, и тот же голос заговорил, и опять в новом помещении: «Алло!» Я от растерянности молчал и думал, не положить ли трубку, — наверное, надо извиниться, я, конечно, ошибся номером… Но тут снова раздался тот же голос, и женщина сухо спросила:
— Алло, с кем я разговариваю, кто это?
Я не назвался своим настоящим именем — вдруг, по какому-то наитию назвал чужую фамилию, чего вообще-то никогда себе не позволяю:
— Блок, профессор Блок. — Сказал, что собираю материал для статьи, и, вдруг спохватившись, что после только что прозвучавшего акустического триллера могут возникнуть кривотолки насчет содержания статьи, добавил: — Дело, видите ли, в картофеле, а телефон мне дал доктор Шпрангер, и он же сказал, что вы тоже занимались этой темой. — Еще не договорив, я подумал, до чего же по-идиотски это звучит: «Дело, видите ли, в картофеле». Тишина. Женщина на том конце провода молчала, потом кашлянула. — Вы ведь фрау Ангербах? — на всякий случай спросил я. Тишина. Там явно возникла акустическая яма, в трубке не раздавалось ни звука. Я крикнул: — Алло! Вы меня слышите?
Голос не сразу откликнулся:
— Да. Я целый год на это угрохала. Тема картофеля в художественной литературе Германии после сорок пятого года. Кто вам дал мой телефон?
— Шпрангер. Я пишу статью о картофеле. Поэтому интересуюсь. Мотив картофеля в литературе — это любопытно.
Она опять помолчала, потом спросила, и я сразу смекнул, что вопрос этот — ловушка:
— А что, в комнате Шпрангера еще стоит та громадина?
— Вы хотите сказать, концертный рояль? Да, там стоит этот блестящий черный стол для ненужных вещей.
— Хорошо. Можем встретиться в греческом ресторане Лефкоса Пиргоса. Это в Нойкельне, улица Эмзерштрассе. Проще всего доехать на метро, седьмая линия.
* * *
Перед входом в ресторан я увидел четыре столика с грязно-белыми пластмассовыми стульями. Два были заняты. За одним сидела девушка, за другим ярко накрашенная женщина с карамельно-розовыми волосами, жесткими и всклокоченными, на земле рядом с ней сидела собака, голенастая довольно крупная дворняга, время от времени она, наклонив морду, ловко смахивала длинным языком кусочки мяса с тарелки хозяйки. Терпеть не могу невоспитанных собак, поэтому в Берлине мне всегда бросается в глаза, что собак здесь невероятное количество, гораздо больше, чем в Мюнхене. Берлинские псы очень навязчивы, они не агрессивны, наоборот доверчивы, но кажется, будто кто-то специально их выдрессировал бросаться к людям и обнюхивать в самых неудобоназываемых местах. Дама с розовым войлоком вместо волос и кобель, хватавший куски прямо со стола, — о да, это в стиле той безумной записи на автоответчике. Я решил уйти, не раскрывая своего инкогнито, но тут мне помахала девушка, сидевшая за другим столиком. На первый взгляд я дал бы ей лет двадцать, нет, меньше, гораздо меньше, да она, пожалуй, еще в школу ходит, личико нежное, как у ребенка, тонкий носик, белокурые волосы коротко подстрижены, похожи на перышки, когда я вижу такие волосы, всегда хочется провести по ним ладонью.
— Это вы мне звонили? — спросила она.
— Я. А как вы меня узнали?
— По ищущему взгляду.
Я сел. Перед ней стоял бокал вина, она курила сигарету, небрежно, будто так и надо.
— Что вы пьете, рецину? — спросил я.
— Да, в жару самое милое дело. — Она положила ногу на ногу — ноги загорелые, голые, выше — кожаная куртка. Видимо, юбка такая короткая, что не высовывается даже краешек. Она заметила мой взгляд. И будто случайно, но все-таки явно с расчетом на меня расстегнула молнию куртки. Под футболкой слегка выступали маленькие соски. На футболке рисунок — красная пятиконечная звезда, советский символ, а внутри звезды буква Т.
— Тупакамары? Партизаны-террористы?
— Вы — человек из старого доброго времени. — Она засмеялась. — Ничего подобного. «Т» значит «Тексако». Людям вашего поколения везде видится политическая символика, даже в простом кране на бочке с пивом. Знаю по своему папочке. — Она покрутила ногой в белой полотняной теннисной туфле, потом откинулась на спинку стула и застегнула куртку. Хорошая куртка — точная копия куртки американских летчиков, за очень большие деньги можно купить на Бродвее. Накладные карманы, маленький ярлычок из бордовой кожи, на нем — номер эскадрильи. Круглая кожаная нашивка с тисненым серебряным орлом; орел, распустив когти, летит к земле и вот-вот кого-то схватит. Юбочка оказалась узкой полосой черной материи.
— Это настоящая кожаная куртка?
— Да, а что?
— Нет, ничего, просто…
Подошел грек.
— Один пастушеский салат, — она обернулась ко мне: — Рекомендую. И рецину тоже.
— Хорошо, только салат, пожалуйста, обыкновенный! — Я подосадовал в душе, ну почему согласился на рецину? Я же терпеть не могу это пойло с привкусом сосновой смолы. Все ради этой девицы, лишь бы ее расположить. Кстати, если приглядеться получше, сразу ясно — никакая она не девица, а молодая женщина.
— Наконец-то можно окна открыть, проветрить, — сказал грек. Окна по внешнему краю были обведены полосами с белым меандром, греческим орнаментом. Грек подошел к столику, за которым сидела карамельно-розовая дама, и спросил, понравилось ли жаркое из ягненка. Пес облизнулся, хозяйка кивнула.
— Значит, вы собираете материал о картофеле?
— Да-да. Шпрангер упомянул о вашей дипломной работе. Наверное, вы пользовались архивом Роглера?
— Да. Он тогда еще был жив.
— А что он был за человек, этот Роглер?
— Милый, очень даже милый человек. Приветливый, отзывчивый и очень, очень остроумный. Шутки у него были сюрреалистические. Он рассказывал, например, про колорадских жуков, которых американцы якобы сбросили с самолета над территорией ГДР, кажется, в пятидесятых, и изображал в лицах, как партийный секретарь Бранденбурга, вооружившись полевым биноклем, наблюдал за полетом жуков, которые взяли курс прямиком на Берлин, следил, чтобы своевременно доложить начальству о вторжении. Здорово показывал, особенно как тот стоит, будто аршин проглотил. У Роглера был актерский талант. Я чуть со смеху не умирала, когда он, молча, без единого звука, изображал кого-нибудь. Потрясающий был человек. В моем вкусе.
— Сколько лет ему было, когда вы познакомились?
— Да что-нибудь около пятидесяти. В папаши мне годился. А у меня слабость к мужчинам, которые значительно старше. Они просто интереснее. — Она посмотрела на меня, и я поспешно отвел взгляд от ее ног.
— И Роглер разрешил вам воспользоваться его работами?
— Ну да, сразу. Я сказала, что пишу диплом на магистра, а тема — картофель в немецкой литературе послевоенных лет. Ему тут же вспомнились многие примеры, все по моей теме. Он же годами собирал любую информацию, связанную с картошкой. Художественную литературу тоже переворошил, все упоминания о картошке брал на карандаш. Система у него была, четыре рубрики: разведение, кулинария, художественный образ, пословицы и поговорки. «Чем крестьянин глупей, тем картошка круглей». Картофель в романах. У Германа Канта, у Штритматтера, Иоганнеса Бобровского, Кристы Вольф. К сожалению, в картотеке Роглера был сильный крен в сторону литературы ГДР. А впрочем, оно и понятно — у писателей ГДР картошка играла роль гораздо более заметную, чем, скажем, в творчестве швейцарцев, того же Макса Фриша или Дюрренматта. Они о ней почти не упоминают.
Она отпила вина, закурила, осторожно выдохнула дым в сторону, но я все-таки почувствовал его запах и подумал: вот так же пахнет ее дыхание. С удовольствием закурил бы сигару, но в суматохе сегодняшнего дня не успел купить. И снова я ощутил запах дыма — ее дыхания. Смеркалось. По небу протянулись перистые облака, на западе разливалось оранжевое сияние. Над нашими головами в ветвях дерева — липы — запел дрозд. На стене дома неподалеку я заметил надпись: «Наци, чешите отсюда!», буквы стилизованы под древние германские руны. Еще дальше, через два дома, у входа в зеленную лавку стоял турок и полотенцем полировал яблоки, брал их одно за другим из ящика и надраивал полотенцем, неторопливо, спокойно. В лавке уже горел свет, падавший и на руки турка.
— Костры на картофельных полях, облака, похожие на мешки с картошкой, — это у Гюнтера Грасса. А у Уве Йонсона — картофельный салат. Собирать материал было интересно, а вот писать потом — мука мученическая.
— Скажите, а как вам кажется, верно ли, что ни в одной другой литературе картошке не отводится такая важная роль?
— Пожалуй, да. Может, еще в ирландской. Вот тоже тема для сравнительного исследования. Я тогда, получив магистра, хотела продолжать научную работу, но стипендию не дали, а заработков у меня не было. Филологов-германистов хоть пруд пруди. Со мной было то же, что с Роглером. Его тогда сократили, правда, ему удалось выбить грант на какой-то исследовательский проект, но срок был ограниченный, всего два года, гранты эти были чем-то вроде поролоновых матрасов — чтоб сотрудники академических учреждений не расшиблись в лепешку, упав со своих высот на землю. А прошли два года — крутись, как сумеешь, устраивайся хоть водителем такси. Но тут Роглер умер. Неожиданно. От инфаркта. Я была на похоронах. Ревела, как пес, потерявший хозяина. С надгробной речью выступила какая-то дама, не пастор. Роглер ведь был атеистом.
Грек поставил на столик два пастушеских салата.
— Вообще-то я заказывал простой салат.
— Ох, — грек тяжко вздохнул и вдруг будто разучился говорить по-немецки: — Я понимать, хорош салат, пастух-салат. Один момент, забирать, уносить. — Но и не подумал забрать мою тарелку.
— Ладно, оставьте. Съем. — Я постарался улыбнуться как можно приветливее.
Моя собеседница окинула меня оценивающим взглядом и наконец улыбнулась — мне, затем хозяину, показав блестящие, словно покрытые белым лаком зубы. Погасив только что закуренную сигарету, принялась за салат. Грек рассчитался с карамельно-розовой теткой, и та со своим псом удалилась.
— Вкусно? — поинтересовалась моя новая знакомая.
— Да. А впрочем, если честно — нет. Не люблю греческие салаты. Вообще, греческая кухня, по-моему, никуда не годится. Понятно, конечно, жаркий климат, должно быть, холодные закуски очень хороши в жару, и все-таки не могу взять в толк, почему любой итальянский салат всегда вкуснее, чем греческий, приготовленный из тех же продуктов. Салаты по-гречески вечно отдают прогорклым козьим сыром, силос какой-то, корм для скота.
У нее от удивления округлились глаза, потом между бровей появилась недобрая вертикальная морщинка.
— Вот уж неправда. Да и как можно делать такие обобщения?
— Разумеется, разумеется. Ночью все кошки серы, как говаривал Гегель. Но он, кстати, ничего не говорит о том, что черные кошки ночью вообще не видны, а значит, не могут быть серыми.
— Неплохо, — сказала она. — Ну а мне нравится греческая кухня, по-моему, у греков все очень вкусно. Между прочим, когда я разговаривала с вами по телефону, мне показалось, что греческая кухня должна вам нравиться, я предположила это по вашей интонации.
— К сожалению, не угадали. Интонация бывает обманчивой.
— Простые блюда, вкус у них — точно природа Греции.
На некоторое время мы замолчали, она курила, я смотрел на улицу. В вечерних сумерках все еще бегали дети, они играли в «деревце» и кричали: «Деревце, деревце, поменяй листочки!» Грек вышел из внутреннего помещения, поглядел в нашу сторону, но, не дождавшись нового заказа и не увидев никаких новых посетителей, вернулся в дом и включил фонари на улице — сверху полился мягкий золотисто-коричневатый свет.
— Вы часто ездите в Грецию? — спросил я.
— Да. В последние годы все больше на Крит, на сбор оливок. Беру напрокат мотороллер и через весь остров качу к одному крестьянину, у которого работаю на уборке урожая. С утра до вечера палкой сбиваешь оливки с ветвей, они так и сыплются в разложенные под деревьями сети. Живу там в маленьком домике со стенами из дикого камня. Ночью окна открыты, цикады кричат. Именно кричат, иначе не скажешь. Иногда вдруг замолкают — у меня каждый раз душа уходит в пятки. Электричества нет, только керосиновая лампа. Лежишь в кровати и читаешь. Угадайте, что я читаю?
— Ди Эйч Лоуренса?
— Нет! «Одиссею». Три раза перечитала на Крите. Больше всего люблю место, где описано, как Протей выходит из волн и ложится отдыхать рядом с тюленями. — И, пока я мучительно пытался прожевать шершавые листья салата, она продекламировала: — «Вод глубину покидает морской проницательный старец; вышед из волн, отдыхать он ложится в пещере глубокой; вкруг тюлени хвостоногие, дети младой Алозидны, стаей ложатся, и спят, и, покрытые тиной соленой, смрад отвратительный моря на всю разливают окрестность».
— Очень хорошо сказано про эту тину соленую и смрад отвратительный моря, — сказал я, сдвигая к краю тарелки прогорклые маслины. — Вы позволите задать вам вопрос? Когда я позвонил, включилась запись… я хочу сказать, там было… ну, как бы это выразиться?… нечто необычное.
— Это мой автоответчик. Автоответчики — богатая тема для социологического исследования. Одни записывают в качестве звукового сигнала Шуберта, другие Кола Портера, третьи растолковывают вам, как надо обращаться с автоответчиком: «В настоящее время включено устройство, с помощью которого вы можете записать для меня ваше сообщение, я его прослушаю, когда вернусь». Такой текст наговаривают на пленку новички. А еще есть люди, которые умоляющим голосом просят вас: «Не вешайте, пожалуйста, трубку! Оставьте сообщение после звукового сигнала! Я вам перезвоню!» Это одинокие люди.
— Да, вот я и хотел спросить… У вас там прямо целый радиоспектакль записан.
— Спасибо. Такой вот у меня фирменный знак. В старину парикмахеры вывешивали у себя над дверью серебряный тазик, а я придумала себе акустическую вывеску. Но вы не должны были этого слышать, автоответчик включился по ошибке. Он у меня на рабочем номере. Звуки спальни. — Она положила другую ногу на ногу. На бедре, я заметил, появилось светлое пятно, которое медленно потемнело и слилось со смуглой кожей. — Такая работа. Я не делаю из этого тайны.
— Из чего?
— Ну… Я зарабатываю тем, что рассказываю истории. — Она поглядела мне в глаза. — Понимаете?
— Нет.
— Секс по телефону. Делаю это для денег. Правильнее сказать, помогаю им выпустить пар, остыть. Да. Скажешь о работе — сразу у всех глаза на лоб лезут. А что тут плохого? Мне нравится, да и навар ничего себе. Дело абсолютно чистое, никаких контактов, зато реагировать нужно сразу, спонтанно. Ничего общего с дурацкими пошлостями, общепринятыми в этом ремесле: «О, мой мальчик, ну вот, мы с тобой вместе, я здесь, я с тобой, вот моя рука, она тебя гладит, гладит», ну и так далее. Просто чушь какая-то, это приемлемо только для тех, кто не умеет слушать. У меня совсем другое — я сочиняю истории, в голове рождаются идеи, образы, как при чтении книги. В этом смысле мне пригодились знания, полученные в университете. Рассказывать историю — очень эротично. Тайные желания понемногу расправляют крылья. В отличие от женщин, большинство мужчин возбуждается от зрительных образов. Но при зрительном восприятии необходима дистанция. А когда работает слух, информация поступает непосредственно в мозг, и там, в мозгу, ее дополняют зрительные образы, картинки. Чтобы воспринимать на слух, нужно иметь более богатое воображение. — Она опять поменяла ногу, и снова на бедре повыше колена выступило светлое пятно. Я вдруг увидел, что светлый пушок на ее ногах поднялся дыбом, а кожа покрылась мурашками — наверное, замерзла. Она, конечно, заметила, что я уставился на ее ноги, — когда я поднял глаза, чувствуя себя пойманным вором, она улыбнулась — доброжелательная, но все же насмешка. Я почувствовал, что краснею, — давно уже, много лет, со мной не случалось ничего подобного. Я попытался скрыть свою растерянность и с ответной улыбкой спросил:
— Вам холодно?
— Да нет, ерунда, подуло вроде. Уже прошло.
— А вы не могли бы рассказать мне одну из ваших историй?
— Нет-нет, это невозможно, абсолютно исключено! — Она патетически подняла руки, словно я предложил ей сделать нечто непристойное. — Мне сама мысль, что надо рассказывать, сидя напротив вас, неприятна, нет-нет, по телефону могу, а так — нет. Мне нужно, чтобы нас что-то разделяло, я не должна видеть собеседника, только тогда у меня рождаются образы, идеи, а здесь, прямо у вас на глазах, — нет-нет, совершенно невозможно. Вы не будете оливки?
— Нет.
Она кончиками пальцев подхватила оливку с моей тарелки и отправила в рот.
— Между прочим, салат практически не упоминается в послевоенной немецкой литературе. В этих романах чего только не едят — сосиски, жареные колбасы, сосиски под соусом карри, и супы, супы, супы. А салат как таковой отсутствует. Любопытно. В пятидесятых и шестидесятых годах питание было нездоровым, что засвидетельствовали художники слова, кроме Гюнтера Грасса, конечно. Должно быть, их герои, все эти Якобы, Кристляйны, Вебербеки, были прыщавыми. — Она засмеялась. — Как сегодняшние иммигранты из бывших стран социализма. Я их мигом узнаю, несмотря на шикарные тряпки, костюмы от Хьюго Босса и Армани, — кожу-то не сменишь.
Я дал себе зарок — больше не пялиться на ее ноги и теперь сосредоточенно изучал громадный салатный лист, который не удавалось разорвать вилкой.
— Салаты, во всяком случае из помидоров, распространялись с юга на север, — сказал я. — Картошка, наоборот, двигалась с севера на юг. Вот, например, моя мать — она очень вкусно готовила, но никогда не использовала оливковое масло. А с помидорами ведь какая история? В детстве нам их давали только в виде бутербродов — плоские кружочки помидоров клали на хлеб, что такое салат из помидоров, мы вообще не знали. У нас дома, во всяком случае, так было заведено. Зато мама готовила несравненный картофельный салат с майонезом собственного изобретения. Но дело было, конечно, в картошке. Для настоящего салата годится только такая картошка, у которой не слишком заметный собственный вкус, и не дай Бог, чтобы она вкусом напоминала репу или морковь. Картошку надо брать нежного, орехового вкуса, который гармонирует с майонезом, — в этом весь секрет.
— Однако! Калорий-то сколько!
— Вы, конечно, знаете, что картофель долгое время считали афродизиаком? В тысяча шестьсот тридцать четвертом году один нюрнбергский ботаник описывал, как он нажарил картошки, поел как следует и вдруг ни с того ни с сего давай приударять за своей кухаркой.
Она засмеялась, а я опять украдкой покосился на ее ноги. Она снова деликатно выдохнула дым в сторону, но я все-таки почувствовал запах. Вот так пахнут ее губы…
— А вы читали в материалах Роглера историю о едоке помидоров?
— Ну что вы! Читай я все подряд, мне бы никогда не управиться с дипломом. Я занималась исключительно вопросами литературы, сравнивала между собой произведения, авторские интенции и тому подобное.
— Так послушайте. В тысяча восемьсот сороковом году Роберт Гиббсон Джонсон в городе Салем, штат Нью-Джерси, до глубины души поразил своих сограждан тем, что на глазах у них съел помидор. В то время все были убеждены, что помидоры следует варить никак не меньше трех часов и лишь после этого их можно употреблять в пищу. Их считали ядовитыми. Джонсон этот вошел в историю. Представьте: сцена будто для фильма с Гарри Купером в главной роли. Он сидит на крыльце салемской ратуши и с невозмутимой физиономией поедает эти адские плоды один за другим. Кстати, помидоры в то время еще не были круглыми и гладкими, у них были ребристые бока, это потом уже селекционеры вывели круглобокие помидоры. Грейс, дочь местного банкира, влюбилась в Джонсона, оставила с носом жениха, богатого владельца ранчо, и со своим едоком помидоров нарожала шестнадцать душ детей. Разумеется, в глазах сограждан этот факт послужил неопровержимым доказательством того, что помидоры благотворно действуют на мужскую силу. Джонсон, между прочим, — изобретатель кетчупа, это он впервые приготовил острый соус из «золотых яблок», или яблок любви.
Я не удержался — все-таки опять уставился на ее ноги.
Она встала и резко одернула короткую черную юбчонку, потом снова села.
— Картофель и секс — эта тема разрабатывается Грассом, а больше нигде такое не встречается. — Она явно старалась говорить отчужденным деловым тоном. — История с Джонсоном — едоком помидоров мне нравится. Возьму себе на заметку. Если вы не возражаете, конечно.
— Ну что вы. Я ведь прочитал ее в материалах Роглера.
— Она мне пригодится в моей теперешней работе. Анекдотов всяких хватает, я их собирала. Клаудиус, поэт восемнадцатого века, посвятил картошке стихотворение, а Клопшток, великий реформатор немецкого стиха, очень любил смотреть, как крестьянки выкапывают картошку, согнувшись в три погибели, — он не скрывал, что неравнодушен к круглым задам. Я рассказываю эти анекдоты, и они расходятся в народе. Клиенты у меня разные, мужчины и женщины, часто — политики, но больше всего ученых гуманитариев, тех же филологов, которые занимаются проблемами, связанными с визуальным представлением речевой информации. Для них литература — вроде снотворного или наркотика. А от моих телефонных рассказов они так и взвиваются, тут им никаких визуализаций не надо, только подавай истории, да позабористей, каких они себе в жизни никогда не позволят. Эти люди больше всего на свете боятся, как бы кто не заподозрил, что они могут развлекаться каким-то неподобающим образом. Статус не позволяет. Юмора у них ни на грош. Обычно это выходцы из мелкобуржуазной среды. Я их понимаю — сама такая. Постигают высоты духа после того, как опустятся на самое дно. Довольно долгое время понадобилось, чтобы до меня дошло — это просто ахинея. Не будь работы, так бы и не разобралась. А разговоры я записываю на магнитофон. Может, когда-нибудь напечатаю статью о самооценке и сексуальных фантазиях. Вот уж вытянется кое у кого физиономия! То, что вы услышали тогда, по телефону, тот голос, вернее, те вопли, их издавал один такой вот тип. Совершенно закомплексованный парень, я его помню со студенческих лет. Но по телефону, то есть анонимно, как он думает, просто поросенком визжит от удовольствия. Бывает, приходится трубку отставлять подальше от уха. А другие звуки — это тоже запись. Я ее сделала, когда еще жила с мужем. Магнитофон поставила возле кровати, включила. Потом прокрутила ему запись. Конечно, я спросила заранее, муж не возражал. А теперь вот, сегодня, звонит и говорит, что часто слушает эту пленку — он ее, оказывается, переписал с моего автоответчика.
— Мне не хотелось бы, чтобы вы сочли меня навязчивым, но, может быть, вы позволите позвонить вам? Я хотел бы послушать одну из ваших историй.
Она посмотрела на меня в упор. Голубые глаза, зрачки казались совсем темными. Я поднял бокал и притворился, будто внимательно разглядываю остаток медово-желтого вина, а сам опять скосил глаза на ее ноги. Светлый пушок на них снова поднялся дыбом, заметны и мурашки на нежной коже — крохотные светлые точки на загорелых ногах, они доходят до самой юбки, вернее, узкой черной полоски, которая видна. Она перехватила мой взгляд и засмеялась:
— Знобит, но я бы не сказала, что это неприятно! — Она запахнула куртку, футболка с красной звездой «Тексако» скрылась под черной кожей. На колене — очень узком и изящном — у нее шрам, тонкий, светлый и длинный, сантиметра три. И вдруг, поддавшись невольному порыву, я притрагиваюсь к шраму — она едва заметно вздрагивает, и я поспешно спрашиваю подчеркнуто деловым тоном:
— Где вы так поранились?
— А-а… да в детстве однажды упала, ударилась о поребрик тротуара. Ничего трагического. — Она сует пачку сигарет в карман. — Холодно. Давайте рассчитаемся. Так и быть, сделаю для вас исключение, дам вам мой рабочий телефон. Обычно я не даю этот номер знакомым. Позвоните. Сегодня вечером. Сегодня сумасшедший день.
— Почему?
— Самый длинный день в году. — Она смотрит мне в глаза. — И самая короткая ночь. Сегодня все с ума сходят. И никто не может понять, в чем дело. Погоду винят. Ерунда. Сегодня утром булочник сказал, что заснул возле печи. Показал мне сгоревшие булки, целую корзину. А турок, портной, он старую одежду перелицовывает, живет в моем доме на первом этаже, так вот, этот турок сегодня вдруг заревел будто горилла. Просто взбесился. Я — бегом вниз. Смотрю, его дочка стоит на улице, чадру сорвала с головы и говорит: «У меня есть друг, немец, он пастор, протестант. Ухожу жить к нему». Папаша ревет белугой, того и гляди стены обрушатся. Ну и что? Дочь спокойно ушла, сунула чадру под мышку, и гуд бай. А с утра позвонил мой бывший муж, давай, говорит, начнем все сначала. Совсем свихнулся. Мы с ним четыре года прожили. Потом я ушла, год назад, нет, больше уже. Мы остались друзьями, и вот на тебе, звонит и плачет. За все четыре года ни разу не слышала, чтобы он плакал. Говорит, не записывай, пожалуйста, не надо. А я уже записала, ну, стерла, значит. Хотя потом жалела, что стерла. Тихий такой плач, очень сдержанный, можно сказать, одухотворенный, мне даже строчка из Бенна вспомнилась: «Более одинок — никогда». Или это из Стефана Георге? Но я сказала: нет. Четыре года мы с ним прожили. А потом просто невозможно стало. Близость стала невозможна. Вот и подруга моя ровно через четыре года развелась. Это во втором браке, а в первом браке ее тоже на четыре года хватило. Существует четырехлетний цикл. Подруга прочитала недавно в одном журнале, что ученые обнаружили в человеческом организме гормон, который задает этот четырехлетний ритм. В течение четырех лег гормон вырабатывается, и все идет прекрасно — эротическое влечение к партнеру не ослабевает, все в полном порядке. В сущности, ведь как раз четыре года нужно женщине, чтобы зачать ребенка, выносить, родить, выкормить и отнять от груди. Вот так-то. Из-за гормона мы ищем близости или храним верность партнеру, его сексуальная привлекательность обусловлена гормональным механизмом. А потом гормон перестает вырабатываться железами, или он через четыре года начинает вызывать влечение к другому партнеру. Нет влечения — остается один секс. Первое время приходится себя уговаривать, потом принуждать к сексу — или быть равнодушной и смириться.
— Мне всегда казалось, дело в другом. В том, что мы перестаем расти в глазах партнера, то есть перестаем быть тем, кем могли бы для него быть. Ведь притяжение возникает, только если есть развитие, рост — как у деревьев. Ботаникам хорошо известно, что для любого роста необходимо исходное хаотическое состояние. Когда же все упорядочено, рост прекращается, иначе говоря, исчезает тайна.
— Вот именно. Гормон останавливает этот, как вы сказали, рост. Пожалуй, можно и так назвать. Вдруг всему настает конец — ни безмолвной тоски, ни буйств, ничего.
— А вы не хотите написать обо всем этом? Вы ведь так много знаете.
— Нет, не хочу. Писать работу на степень магистра — и то была мука. Да и зачем писать, если рассказывать гораздо проще? Нет, писать — скучное занятие. Но я ведь уже сказала — я собираю голоса, коллекционирую. Записываю на пленку. Уму непостижимо, какие у людей бывают желания, какие идеи у них рождаются, кто-то говорит о них шепотом, кто-то вопит во всю глотку. А я просто помогаю людям высказаться, ведь им надо высказаться, позарез надо, я выслушиваю что-то вроде сексуальных исповедей, но не о том, что они совершили, а о том, чего им хочется, такие вот славненькие грязные мечты. Освещаются самые темные, самые сокровенные закоулки человеческой фантазии. И это меня возбуждает. Отсюда мой успех. Я не просто наговариваю нужные тексты, понимаете? Я помогаю их фантазии вырваться на волю. Им нужен человек, который их направит. Почитайте-ка объявления в газетках вроде «Привет» или «Ты и я», у них там рубрика «Жесткие штучки». Понятное дело, не всем клиентам нужны жесткие, но всегда требуется какой-нибудь особый выверт. Полнейший бред! А где он? Вот здесь. — Она постучала пальцем по своему, потом — по моему виску, легко, точно птица коснулась крылом. — Вот где это гнездится. Я дам вам свой номер. Между прочим, меня зовут Тина.