Это был мой четвертый вечер, когда фрау Брюкер вдруг захотела выйти на улицу.

— Идет дождь, и сильный ветер, — сказал я.

— Именно поэтому. Мне доставляет удовольствие гулять под дождем, а просить Хуго как-то неловко, у него и без меня дел по горло. Незачем мальчику еще и мокнуть. Ты знаешь, что делают со своими стариками племена на островах в южной части Тихого океана? Они наклоняют до самой земли пальму, старуха крепко цепляется за нее, после чего канат обрубают, и — ух! — она взмывает вверх. Если у старухи достанет сил крепко вцепиться в дерево, это хорошо, она еще может спуститься с пальмы, но если она не в состоянии удержаться, то ее швыряет высоко в небо. Мило, верно?

Я спросил, куда бы ей хотелось поехать.

— К железнодорожному вокзалу у ворот плотины, если можно, конечно.

Когда-то школьницей она стояла там вместе с одноклассниками и приветствовала кайзера, который всегда выходил здесь, когда приезжал в Гамбург. «Привет тебе, победоносный венценосец», — исполнял весь класс, в то время как она на ту же мелодию пела: «Привет, селедкин хвост, картошки знаменосец». Ее отец был соци, да еще состоял в профсоюзе, у него была огромная лысина.

Она позволила мне достать из шкафа дождевик, темно-зеленое прорезиненное пальто, которому добрых пятьдесят лет. Поверх коричневой шляпки в форме горшка она натянула пластиковый чехол с двумя тесемками и завязала их под подбородком. Все это она проделала спокойными ощупывающими движениями.

— Теперь порядок, — сказала она, — можем отправляться.

Я остановил машину перед вокзалом, помог ей выйти и попросил подождать меня. Однако на поиски места для парковки, да еще далеко от вокзала, ушло довольно много времени. Я мчался назад, полагая, что она могла потерять терпение, пойти одна и затеряться в вокзальной сутолоке. Я уже представлял себе громадный людской поток и в его центре беспомощную фрау Брюкер. Но она стояла в своем бутылочного цвета дождевике там, где я ее оставил, крепко держась за уличную ограду, будто за корабельные поручни, и обратив лицо навстречу мокрым порывам ветра. Она хотела непременно пройти под железнодорожным мостом, прежде туда выходили технические окна привокзальной кухни, а после этого я должен был провести ее мимо виллы на Даммторштрассе, где раньше располагался полицейский пост, в завершение она пожелала подойти к памятнику воинов семьдесят шестого полка. Это была огромная глыба из песчаника, вокруг которой проходит маршем рота солдат в натуральную величину: «Германия должна жить, даже если нам суждено погибнуть».

— Все-таки это бередит душу, — сказала она. Я описал ей, как нынче выглядит памятник, который пацифисты забросали баночками с красной и черной краской. У некоторых солдат были отбиты лица. В знак протеста.

— Понимаю, — сказала она. — Но тут должны быть два солдата с трубками во рту. Я всегда показывала их моим детям. Остальные все на одно лицо.

Я прошел вместе с ней вокруг памятника в поисках солдат с трубками. Их лица были целы.

— Вот это хорошо, — проговорила она. Фрау Брюкер попросила вернуться. Медленно, молча мы шли к главному входу вокзала, она крепко держала меня под руку. Мне показалось, что она хотела почувствовать лицом дождь, услышать поближе шум города: под железнодорожным мостом — перестук колес поезда, трогание с места машин, обрывки разговоров, торопливые шаги, объявления по радио на вокзале. Я думаю, ей хотелось пройти мимо тех мест, которые имели для нее особое значение, но я не отважился спросить ее об этом.

У входа в вокзал я опять попросил ее подождать меня, подъехал на машине, остановился, выскочил из нее, повел фрау Брюкер к автомобилю, позади нас уже раздавались нетерпеливые гудки; мы должны поторопиться, сказал я, помог ей сесть, нет, я просто впихнул ее в машину, разнервничавшись из-за гудков нетерпеливых идиотов. Она ничего не сказала, но я понял, что она ушиблась, немного потянула себе спину. Я привез ее в дом престарелых. Она сказала, что у нее нет сил и она не сможет сегодня ничего рассказывать. И завтра тоже.

В этот день мы обменялись всего лишь несколькими фразами. Однако, когда мы гуляли под дождем и она легко опиралась на мою руку, мне вдруг стало ясно, сколько же сил стоило этой женщине прожить такую жизнь и не утратить своего достоинства.

Только спустя два дня я в очередной раз приехал к ней в Харбург.

Но за это время мне удалось дозвониться до моего друга, англичанина, этнолога и страстного путешественника. Я спросил его о карри, настоящей пище богов. Глупости, карри, разложенный по пакетикам, это «Макдональдс» по-индийски, такой карри делают из тамильского кейри, и это что-то вроде соуса или подливки. В блюдо постепенно добавляют по вкусу разные специи, это высокое искусство комбинирования, допускающее индивидуальные излюбленные вариации. Так, при использовании шестнадцати или даже двадцати разных специй достигается чуть ли не бесконечное число вкусовых вариантов. Средство против депрессии? Да, подтвердил Тед, убежденный рационалист, вполне допустимо. Чили, к примеру, ускоряет циркуляцию крови и тем самым улучшает самочувствие. Имбирь и кардамон избавляют от депрессии и возбуждают половую активность. Хохот, когда грезишь, вполне правдоподобен. Однажды он тоже отведал такого карри, и ему привиделось, будто он — циветта, обладательница фантастически ароматной железы. Очнувшись от грез, он сбежал из дома на лоно природы. Я побывал еще и в Гамбургской государственной библиотеке, где попросил разыскать для меня микрофильмы последних номеров «Гамбургской газеты» по второе мая включительно и первый номер после седьмого мая. И просто никак не мог поверить тому, в чем меня все-таки убедил архивариус: что статьи, толковавшие постановления британского коменданта города, сочиняли те же самые писаки, которые всего за неделю до капитуляции призывали к борьбе до последнего солдата. И тем не менее кое-что изменилось за эти всего лишь несколько дней. Словам вновь вернули какую-то долю их первоначального значения. Они уже не искажали действительность так, как прежде. «Оно и понятно, — пояснил архивариус, — кто платит, тот и музыку заказывает». Выражения вроде «оборонительные бои», «чудо-оружие», «народные штурмовые отряды» исчезли со страниц газет, и даже скрывающее нехватку продуктов понятие «съедобные дикорастущие растения», которое еще первого мая расхваливалось на все лады в разных статьях, называлось теперь, всего неделю спустя после капитуляции, «крапивой» и «одуванчиком». Рецепт приготовления, правда, оставался без изменений. Конечно, есть разница, ешь ли ты съедобные дикорастущие растения или салат из одуванчиков, который сразу же вызывает у тебя ассоциации с домашним кроликом.

— Несмотря ни на что, жизнь продолжалась. В некотором смысле, — сказала фрау Брюкер. — Просто было приятно сознавать, что дома кто-то ждет твоего возвращения и, что немаловажно, в нем все прибрано.

Бремер наводил порядок так, как его учили на флоте, то есть на корабле. В общем-то ему и заняться было нечем. Кухня никогда не была так аккуратно убрана, как в те дни, когда там скрывался Бремер. Кастрюли стояли одна в другой, по размеру, ручки одна над другой в одном направлении. Сковороды не только вымыты, но и почищены песком. Деревянные разделочные доски лежали на кухонном столе подобно черепице на крыше, остро заточенные ножи, укрепленные на стене, блестели. И даже духовка, которую она уже много лет не чистила изнутри, сверкала чистотой, так что она еще целый год не решалась что-либо запекать в ней. Когда она возвращалась с работы, Бремер всегда уже ждал ее в коридоре и обнимал, потом они целовались, но с каждым уходящим днем все больше как бы по привычке и наспех, потому что она даже по спине чувствовала его напряжение, он стоял так, словно аршин проглотил, все никак не мог дождаться возможности спросить ее наконец, что слышно в мире, выходят ли газеты, не нашла ли она радиолампу, где теперь проходит линия фронта. И она должна была обо всем рассказывать ему. Но при этом стараться не слишком переборщить с враньем. В конце концов почти все оставалось по-старому.

В ведомстве появились два английских офицера: капитан и майор. Оба говорили по-немецки с гамбургским акцентом. Они проверяли личные дела начальства. Настал черед и Лены Брюкер, которую проверял капитан. «Вы руководитель столовой?» — «Да, но только заменяю». — «Вы состояли в партии?» — «Нет». — «А в других подобных организациях?» — «Нет». Капитан хотел знать, кто из мужчин состоял в СА и в СС. На что Лена Брюкер ответила: «Так лучше спросить их самих. Вы же сразу увидите, кто врет». Англичанин понял, рассмеялся и сказал: «О'кей».

«Джип, американская тушенка и наш солдат-ополченец просто непобедимы». Так в свое время говорил д-р Фрёлих. Он выступал после английского майора, который лишь кратко отметил, что необходимо обеспечить население продовольствием. Поэтому пока все должны оставаться на своих рабочих местах. Потом, как уже было сказано, выступал д-р Фрёлих, но не в коричневой партийной форме, не в бриджах, не в высоких сапогах, а в скромном сером костюме, без партийного значка на лацкане пиджака, вместо него там красовался маленький гамбургский герб. Д-р Фрёлих говорил о тележке, угодившей в нечистоты. «В чьи же?» — поинтересовалась Лена Брюкер у сидевшего рядом с ней Хольцингера. «Ну конечно, коричневых сосисок». Фрёлих говорил о совместных усилиях, необходимых для того, чтобы вытащить теперь эту тележку из нечистот. «Кусок дерьма», — уже громче произнесла Лена Брюкер; а Фрёлих продолжал: «Дружно — взяли! И еще раз — взяли!» — и далее: «Теперь мы должны работать до…» Тут уж Лена Брюкер не смогла больше сдержаться и громко и отчетливо произнесла: «До окончательной победы». — «Да, до окончательной победы, — повторил он и оторопел. — Я сказал «до окончательной победы»? Нет, во имя новых свершений, естественно, и возрождения страны». В заключение он пожелал всем здравствовать, чему его учили еще мальчиком в Баварии, и протянул руку английскому майору, который, как выразился бы прежде сам д-р Фрёлих, являлся еврейским отродьем. Но майор сделал вид, будто не замечает его протянутой руки, поэтому д-р Фрёлих стоял какое-то время потрясенный и совершенно сбитый с толку, и ему пришлось уйти, так и не пожелав майору здоровья. Однако он ушел руководителем ведомства, во всяком случае, пока; в настоящее время этот компетентный юрист-управленец оказался незаменимым. Его уволили лишь четыре недели спустя и отправили на девять месяцев в лагерь для интернированных лиц, после чего вновь вернули во власть, однако в более низкой должности, заведующим отделом кадров, и одним из первых его распоряжений было увольнение Лены Брюкер.

Она подняла высоко вверх связанную деталь. Зеленая ель уже раскинула по голубому небу свои ветки. Теперь ей предстояло выполнить наиболее сложную часть работы, требовавшую от нее большей сосредоточенности и частых остановок: надо было сосчитать петли, проверить на ощупь край вязанья… Фрау Брюкер задействовала и меня, я должен был говорить ей, когда наступал черед следующей еловой ветки. Она работала теперь тремя нитями: голубой для неба, зеленой для ели и светло-коричневой для последней вершины горы, упиравшейся в высокое голубое небо.

— Это был единственный раз в моей жизни, когда на собрании я громко высказалась вслух, — произнесла она. — Хольцингер тогда оказался прав, сказав, что «нацисты растут не переставая, как ногти у мертвецов».

Хольцингер остался в столовой главным поваром. После того как англичане отведали приготовленный им суп-гуляш, его даже не спросили, состоял ли он в партии.

Майор уехал из Гамбурга в 1933 году. Тогда ему еще удалось вывезти свою библиотеку. Капитан бежал перед самой войной, он смог взять с собой лишь портфель, где находились бритвенный прибор, пижама, фото родителей и паспорт с буквенной пометкой «Е». Оба выглядели очень элегантно в своих мундирах цвета хаки с непомерно огромными карманами по бокам.

— На английских мундирах было куда меньше кожи, чем на немецких, поэтому от солдат вермахта вечно несло, как от загнанной потной лошади, — сказала фрау Брюкер, у которой было необычайно тонкое обоняние.

Капитан предложил Лене Брюкер сигарету, она взяла одну, а когда он хотел дать ей огня, отказалась, сказав, что выкурит ее после работы.

— Он постоянно смотрел на меня так, ну я даже не знаю, как это назвать, в общем, словно хотел со мной пообщаться, что в то время англичанам было строго запрещено.

После этого капитан угощал ее каждый день уже двумя сигаретами, иногда и тремя, которые вечером выкуривал Бремер — одну перед ужином, вторую после, а третью по завершении игр на матрасном плоту.

Бремер закурил сигарету «Плейерс» и вдохнул в себя дым, который проник в самые потаенные уголки его нутра, а затем, спустя какие-то мгновения, вырвался наружу маленькими колечками. «Боже мой, кто делает такие сигареты, выигрывает и войны». У Бремера всегда лежали наготове остро отточенные цветные карандаши: красный, зеленый, желтый и коричневый — и раскрытый атлас. Все готово для обсуждения с адмиралом расстановки сил. Он разметил позиции англичан, немцев и американцев и хотел лишь знать, где, с учетом последних данных, стоят их войска. Она-де слышала в столовой, будто Монтгомери продвинулся дальше на восток, навстречу Красной армии, в то время как Эйзенхауэр закрепил свои войска на Эльбе. Итак, Висмар, Магдебург, Торгау.

Лена Брюкер умолчала о капитуляции Гамбурга, и только Дальнейшие события не требовали от нее больших ухищрений, чтобы дать пищу фантазии Бремера, которая совпадала с тайными или даже явными желаниями многих немцев: не исключено, что до тотального поражения все-таки не дойдет и Германию ждут перемены. После смерти Рузвельта не один только Гитлер лелеял надежду на новое чудо дома Бранденбурга. Вместе с «америкосами» и «томми» выступить против «ивана». Германская армия, закаленная суровыми зимами, бездорожьем, безводными степями. Быть может, война еще не окончательно проиграна, быть может, еще удастся обхитрить судьбу и миновать катастрофу, тогда не будет и вины.

— Было что-то трогательное в том, как он сидел, когда я возвращалась вечером с работы, — сказала она. — Он невольно будил во мне воспоминания о моем Юргене, и я успокаивала себя надеждой, что с мальчиком все в порядке. Вот только Юргену было всего шестнадцать, а не двадцать четыре, как Бремеру. С другой стороны, это я выдумывала сведения об изменениях на линии фронта, а он тотчас наносил их на карту и намечал дальнейшие пункты, по которым будут наноситься удары, чтобы продвигаться в направлении Берлина, потом блокадного Бреслау, город все еще героически сопротивлялся. «Значит, все отлично», — говорил он, но тут на лице его неожиданно появлялось вопрошающее выражение, нет, скорее тревожное. Ведь чем успешнее действовали войска, чем дальше они вновь устремлялись на восток, тем дольше длилась война и, стало быть, тем дольше ему предстояло оставаться в этой квартире: недели, месяцы и — от этой мысли его даже прошибал пот — годы. Естественно, ему очень хотелось, чтобы война окончилась, и по возможности скорее, да еще и победоносно. Но даже если дойдет до заключения мирного договора, ему суждено застрять тут, и, вероятно, именно в этот момент он вдруг понял, что он угодил в ловушку к женщине. Правда, добровольно, но тем не менее в ловушку.

Это произошло не только из страха перед танками и англичанами, он остался тут потому, что в то дождливое холодное утро, лежа рядом с Леной и держа руку на ее теплой мягкой груди, одна только мысль о необходимости встать с постели, залезть в холодную, сырую, вырытую в земле яму и дать убить себя представлялась ему абсолютно нелепой, более того, противоестественной. И как раз в тот момент она сказала ему: «Ты можешь остаться». Он мог бы спрятаться в каком-нибудь сарае, в каком-нибудь заброшенном полуразвалившемся садовом домишке, и, если б туда добрались англичане, он явился бы к ним; он вполне мог сказать английской военной полиции, которая наверняка будет сотрудничать с немецкими цепными псами, что потерял связь со своей частью. В конце концов, вокруг такое творилось, что это объяснение не вызвало бы подозрений. Конечно, ему бы здорово попало, теперь же он вынужден скрываться.

Сознание того, что он в западне, заставляло его целый день метаться по квартире, подобно загнанному зверю. Покончив с работой на кухне, то бишь вымыв посуду, почистив ее и надраив, протерев везде пыль и наведя блеск и чистоту — при этом он снова и снова подходил к окну и смотрел на улицу, — он шел в гостиную, оттуда в спальню, из спальни опять на кухню, разгадывал мимоходом какое-нибудь слово в кроссворде, после чего опять направлялся к окну.

От его метаний по квартире заметно подрагивал, едва уловимо поскрипывая, потолок в квартире фрау Эклебен, о чем та не преминула сообщить фрау Брюкер. «Нельзя сказать, что слышны шаги, но они доносятся, нет, ощущаются, и довольно отчетливо, нет сомнений, что наверху кто-то есть», — говорила фрау Эклебен.

Я сижу в квартире, обставленной скандинавской мебелью в светло-голубых и сероватых тонах и с ковром бежевого цвета. Дочь фрау Эклебен — учительница накануне пенсии. К моему приходу она сварила кофе и испекла сливовый пирог. В свое время фрау Эклебен служила в Германском имперском почтовом ведомстве, в телеграфном отделе. Она особо подчеркивает, что ежедневно принимает холодный душ, что у нее феноменальная память, которая и вправду на удивление прекрасная. Она и физически очень крепкая, каждый день гуляет по два часа. Всякий раз, поднося ко рту чашку с кофе, она оттопыривает мизинец. Фрау Эклебен рассказывает о военных годах. Время от времени она встает, говоря при этом своей тоже вскакивающей дочери: «Ах, Грета, оставь, с твоей-то поясницей, я уж сама как-нибудь», направляется к большому шкафу, наклоняется, выдвигает нижний ящик и вытаскивает из него альбом с фотографиями, показывает себя в молодости. Ей было тогда, говорит она, сорок. «Вот это мой муж, Георг, он погиб под Смоленском, служил вахмистром в артиллерии. Еще чашечку?» — «Да, пожалуйста». Ни она, ни фрау Брюкер не догадываются, что я знаю, кто доносил в гестапо, — это был не Ламмерс, а она, фрау Эклебен. Я нашел ее доносы в архиве и прочитал все, что она сообщила о Версе. После этого Верса арестовали и допрашивали, то есть пытали.

«В. в следующих выражениях высказывался о фюрере: кое-кто разжигает войну, чтобы обтяпать дельце с Тиссеном и Крупном. Вооружение определяет политику, этот маленький господинчик подбрасывает им кость. 23.4.36».

«В. регулярно выступает с речами в вестибюле подъезда: НСРПГ — партия предателей. Хорст Вессель — обанкротившийся студент и сутенер. Нацистские бонзы, в особенности толстяк Герман (какой-то гестаповский остряк написал на полях: ОБ военной авиации), — негодяи и подлецы, живут припеваючи. Игроки по натуре, аферисты, наркоманы, предатели. 6 июля 1936 г.».

Это было незадолго до его ареста. Я нашел также запись о Лене Брюкер. Все эти сведения об умонастроении жителей зарегистрированы под номерами домов.

«Лена Брюкер открыто не подстрекает, но часто делает вредоносные критические замечания. Например, об обеспечении отопительными средствами. Б.: не думаю, что у фюрера такие же холодные ноги, как у меня. (Присутствующие смеются.) Или: евреи тоже люди. Или: народ любит фюрера. Если я это правильно понимаю. Я люблю своих детей. А прежде любила своего мужа. И знаю, куда это приведет. 15.2.43.».

Запись гестапо о Ламмерсе. «Убежденный национал-социалист. Но отказывается писать донесения о соседях. Неподходящая кандидатура!» Чем она была неподходящей, к сожалению, не уточняется. Может, стоило поискать еще. Я стал перелистывать папки, заказывал новые, но потом возвращал их назад непрочитанными. Другое дело — потертые пожелтевшие страницы. Ведь я хотел узнать, как была открыта колбаса «карри».

— Еще чашечку?

— Нет, спасибо.

— Брюкерша прятала у себя наверху мужчину. Сначала я подумала, что это дезертир, чего доброго, ее сын, ведь он был в зенитной артиллерии. Но потом, после капитуляции, решила: наверно, это кто-нибудь из партийных или из СС. Все-таки после капитуляции ребят тоже преследовали. Ведь все мы были настоящими идеалистами. Их отправляли в Лотарингию на угольные шахты. Хотя, — говорит она, — я не верила, что Брюкерша, с ее-то убеждениями, способна спрятать кого-то.

Я мог бы объяснить старушке Брюкер, почему вдруг фрау Эклебен удостоила ее своей благосклонности, когда та поднялась этажом выше. Лена Брюкер не поняла, с чего фрау Эклебен, заговорщически подмигнув, сунула ей в руку пачку сигарет марки «Оверштольц». «Ведь вы опять стали курить», — сказала фрау Эклебен. И опять подмигнула.

Наверху ее поджидал Бремер, он не обнял ее, не поцеловал, а сразу спросил: «Газету принесла?»

«Не-а. Все сообщения передают по радио. К тому же последние новости вывешивают в витринах «Гамбургской газеты» возле гусиного рынка». Что там написано? Имперское правительство Дё-ница ведет переговоры с англичанами о восстановлении железной дороги Гамбург — Фленсбург. Все остальное, как всегда, чушь. Почему это нет бумаги?! Самый большой в Северной Германии бумажный склад недавно сгорел. Почему? Подожгли. Я читала об этом в газете: полностью выгорел бумажный склад. Пока не выяснено, было ли это самовоспламенение или поджог.

«Поджог, — заявил Бремер, — с помощью СС».

«Откуда тебе это известно?»

«Ну ясно, СС, конечно, они. Теперь начнутся споры между СС и флотом, а также вермахтом, это уж точно. Да оно и понятно. Дёниц вместе с ними уберется отсюда. Флот выполнял свой долг, он не участвовал ни в одной подлости, ни в покушении на фюрера, ни в расстрелах русских военнопленных».

«Впрочем, — сказала Лена Брюкер, — город больше не бомбят, русские со своими бомбардировщиками сюда уже не сунутся. Ламмерс больше не отвечает за противовоздушную оборону. Он куда-то уехал. Не знаю, где он теперь. Я потребовала вернуть мне мои ключи. Так что теперь сюда никто не войдет. Но ты по-прежнему должен вести себя очень тихо и не шастать в башмаках по квартире. Через две недели поступит бумага из Америки. Она уже отправлена. На судах «Либерти».

— Это был срок, какой я дала себе: через две недели я открою ему всю правду.

Как-то раз в субботу Лена Брюкер вернулась со службы и выложила на стол маленький, аккуратно запакованный прозрачный пакет. «Что это?» Он вертел пакет в руках, рассматривая его со всех сторон. Сквозь пленку были видны маленькие пакетики с печеньем, леденцами, консервными баночками. «Неприкосновенный запас, — сказала она. — Из старых американских военных фондов. Их распределили в какой-то дом престарелых и в детский дом». Капитан подарил один пакет Лене.

«Их, — продолжала рассказывать Лена, — сбрасывают на русские позиции. Пропаганда. Вместо листовок американцы сбрасывают такие пакеты. Они опускаются вниз на маленьких парашютиках, нектар и амброзия».

Бремер осторожно вскрыл ножичком пластиковый пакет. Как же все продумано, абсолютный вакуум, содержимое не сохнет и не волгнет; соленое печенье, неплохое, шипучий порошок, маленькая коробочка с медом, другая с сыром, еще одна — с колбасой, трубочка с леденцами. Четыре пластинки с жевательной резинкой. Бремер развернул одну, завернутую в фольгу, разломил и протянул половинку Лене. Впервые в жизни он пробовал настоящую жевательную резинку. Пластинка похожа на бумагу, это были старые военные запасы, во рту она распалась на мелкие крупинки, которые, однако, постепенно размякли, загустели и, смешавшись со слюной, превратились в тягучую массу. Они сидели за столом и жевали жвачку. Смотрели, как двигалась вверх-вниз нижняя челюсть, от такого жевания явственно ощущались зубы, укреплялись мускулы лица, жевание рождало вкус. Продолжая жевать, они взглянули друг на друга и рассмеялись. Какой вкус у твоей резинки? Он промолчал. Да и что было ему ответить? Ему казалось, что он в западне, а какой у западни вкус? Никакой, никакой, хотелось ему сказать, вообще никакой. Может, сказать — клубники? Ясменника? Наконец он издал долгое, протяжное: «Н-у-у-у». — «У моей вкус зубной пасты, мяты», — сказала она. «Ну да, именно мяты, — подтвердил он, — но, видно, она очень старая. Вкуса почти нет. Уж если быть честным, она вообще безвкусная».

Лена раскрыла окно. Ветер вдохнул в кухню тепло. Солнце отражалось в окнах дома, расположенного напротив, и заливало Ленину квартиру ослепительным светом. Она разделась донага, без тени смущения скинув с себя все, чего прежде никогда не делала, и — хотя ей было уже далеко не двадцать — улеглась рядом с ним на матрасном плоту. Они лежали, опершись на локти, пили самодельный грушевый шнапс и грызли сухое соленое печенье. Ей хотелось повернуться на другую сторону, левую. У нее болели правое плечо и спина. На этой стороне она тащила сумку с украденной из столовой картошкой. «Где у тебя болит?» — «Здесь. — Она ткнула в позвоночник чуть выше поясницы. — Только бы не радикулит». — «Ложись на живот! — скомандовал он. — Расслабься! Не напрягай ягодицы! Они еще напряжены, расслабься полностью!»

Он опустился возле нее на колени и принялся массировать ее лопатки, затем позвоночник, спускаясь вниз до крестца. Где он научился этим мягким и в то же время сильным приемам? Когда ухаживал за лошадьми. Ведь его отец был ветеринаром. Лена так хохотала, что на нее напала икота. Она попробовала задержать воздух и досчитать до двадцати одного, а тем временем костяшки его указательного и среднего пальцев бродили по ее позвоночнику вверх-вниз, влево-вправо, надавливая на впадинки между позвонками, нежно, но уверенно, вот они добрались до бедер, и тут пошли в работу большие пальцы, он массировал ее круговыми движениями до тех пор, пока у Лены от удовольствия не поднялись дыбом волосы на затылке и она в очередной раз не икнула.

«Тогда тебе может помочь только одно, — сказал он. — Надо выгнуть спину, как кошка, и выпрямить поясницу, голову опустить вниз, ноги немного расставить, не напрягаться, полностью расслабиться и поднять зад, выше, еще выше, вот так хорошо. А теперь глубоко вдохнуть. Не напрягаться! Выдохнуть! Отлично. У-у-ух!»

— Главное, это помогает, — ухмыльнувшись, проговорила фрау Брюкер и клацнула зубами.

В следующий понедельник, вечером, Бремер сказал Лене Брюкер: «Люди на улице стали ходить быстрее». — «Быстрее?» — «Да, немного, совсем чуть-чуть, но они ходят быстрее. Странно».

«Да нет, все очень просто, — возразила она, — жизнь налаживается. У людей появилась цель».

И еще кое-что бросилось ему в глаза: несколько мужчин и женщин стояли на улице особняком и заговаривали с прохожими, как это обычно делают шлюхи и такого же пошиба парни, различие заключалось лишь в том, что это были отнюдь не молодые люди, а в большинстве своем старики и неряшливо одетые домохозяйки. День спустя он заметил среди таких людей одноногого инвалида, стоявшего на углу улицы Большая Протока, его правая культя опиралась на ручку клюки, омерзительного цвета одежда — перекрашенный в зелено-коричневый цвет мундир — была похожа на форму лесничего. Может, этот мужчина и в самом деле прежде работал в администрации лесного хозяйства. Во внутренней службе. Время от времени он вскидывал вверх руку и показывал три пальца, словно играл в загадочную игру или давал понять, чего ему не хватает. Но ему не хватало одной ноги. Возможно, тем самым он хотел сказать, что у него три ранения? Бремер вытащил бинокль капитана баркаса и посмотрел вниз. Вне всяких сомнений, мужчина заговаривал с проходившими мимо людьми. Но они не просто проходили мимо, они торопливо обходили его. А потом — кажется, еще через день — Бремер обнаружил среди толпившихся людей мужчину, на котором, несмотря на сильную жару, было надето большого размера зимнее пальто. Мужчина стоял в этом чрезмерно просторном для него темно-коричневом пальто и распахивал его перед проходившими мимо людьми буквально на несколько мгновений, словно какой-то эксгибиционист. Бремеру пришли на память французские проститутки в Бресте зимой 1941 года, которые раскрывали перед ним полы своих меховых манто, как занавес, чтобы показать обшитые красным рюшем дамские подвязки, шелковые чулки, черные или красные бюстгальтеры. Бремер навел бинокль на спину этого мужчины — оказалось, что он плешивый, — как раз в тот момент, когда тот, распахнув пальто, обратился к женщине; она посмотрела на него, даже спросила о чем-то, затем покачала головой и пошла своей дорогой. Наконец мужчина повернулся к нему лицом, снова раскрыл пальто и поверг Бремера в состояние ужаса: он увидел розовое мясо и множество сосков. К телу мужчины была привязана половина туши свиньи.

Бремера пронзила догадка: черный рынок! И внезапно он понял манипуляции с пальцами того инвалида с ампутированной ногой. Там никто не разгадывал загадки, не сообщал о количестве полученных ранений, там совершался товарообмен, определенное количество сигарет в обмен на другие товары.

Вечером он встретил Лену Брюкер сообщением: перед домом образовался черный рынок. И пока она подогревала перловый суп Хольцингера, взволнованный Бремер возмущался столь резким падением в стране порядка и дисциплины. «Ну и что тут плохого? — спросила Лена, не отходя от плиты. — Да во время войны всё продавали из-под полы. Черный рынок существовал всегда». — «Согласен, но не так откровенно, так нагло, у всех на виду. Там внизу одноногий инвалид предлагает свой серебряный значок за ранение».

По представлениям Бремера, немецкий вермахт, безоговорочно капитулировавший вот уже как восемь дней тому назад, в союзе с американцами и британцами стоял под самым Берлином. Его правый фланг, усиленный американцами, вошел под предводительством генерала Хота в Гёр-лиц, то есть достиг Нейссе. «Черт возьми! — изумился Бремер, — события развиваются весьма стремительно. Русские обескровлены, можно сказать, на последнем издыхании, но это ни в коей мере не извиняет черный рынок возле нашего дома».

Бремер сидел за столом и ел принесенный Леной Брюкер перловый суп, который она приправила мелко нарезанным купырем. Но он ел так, будто суп ему вовсе не нравился. Он заглатывал ложку за ложкой с тупой жадностью, напомнив Лене ее лысого отца.

«Что, невкусно?» — «Вкусно, вкусно». — «Может, мало соли?» — «Нет, нет», — ответил Бремер. Но это дважды прозвучавшее «нет» можно было расценить так, будто ему все равно, много или мало соли в супе. «Они форсируют Нейссе у Гёрлица и тогда прямиком двинутся на Бреслау».

— Прекрасное было время, в сущности, самое лучшее, — сказала она и положила на левый указательный палец голубую нить для неба, — если бы не эти постоянные дурацкие расспросы о продвижении войск. Я никогда не приветствовала войну, терпеть не могла военных, вообще не выношу никаких униформ, а тут вдруг нашелся один, кто, сидя в моем доме, выигрывал сражения, а я, понимаешь, должна была называть ему все новые и новые имена, города, просто можно было сойти с ума, но хуже всего то, что всю эту кашу заварила я сама. Отвоевание Востока, надо же додуматься до такой глупости!

Иногда я уже подумывала о том, а не доставить ли мне эту бумагу для газет пораньше, тогда наступит конец войне, а заодно и моим отношениям с Бремером.

— И вы сократили этот срок?

— Еще чего. Конечно, нет.

— Но ведь это безжалостно.

— Знаешь, безжалостным может быть только возраст. Не-а. Мне было очень хорошо. И баста. Это же просто. Лежать рядом с ним и знать: если он уйдет, то для тебя останутся лишь пятидесяти-и шестидесятилетние мужчины. Но они ведь тоже мечтают о тех, кто помоложе. Происходит нечто странное: долгое время ты не обращаешь внимания на возраст, его замечают другие. А потом, в один прекрасный день, когда тебе уже под сорок, ты вдруг ощущаешь его: где-то появляется синяк, потом он расползается по телу мелкими крапинками, как пиротехническая ракета, то вдруг на внутренней стороне ноги лопается маленький сосудик. На шее, под подбородком, между грудями появляются складки, немного, одна-две, заметные особенно утром, и ты сама видишь, что стареешь. Но с Бремером я и думать забыла об этом. Да, прекрасное было время, правда, не все так, как следовало бы, но в этом тоже была своя прелесть. Пока не дошло до этой ужасной стычки.

Минуло ровно семнадцать дней с момента объявления капитуляции; Лена пришла домой, и он, не сказав ей даже «привет», сразу спросил: «Принесла газету?» — «Не-а» — «Но почему? Так не бывает. Газеты должны выходить. Хотя бы на одной странице». — «Понятия не имею». Это прозвучало довольно высокомерно. Она очень устала. Еще бы: девять часов на работе, полчаса пешком до службы, полчаса обратно, в этот раз она не взяла машину. К тому же новый вахтер, бывший комиссар уголовной полиции, уволенный со службы из-за нацистского прошлого, захотел проверить ее хозяйственную сумку. А в ней находилась посуда с брюквенным супом. И только благодаря тому, что с ней приветливо попрощался английский капитан, который случайно уходил из столовой в то же время, что и она, вахтер пропустил ее без проверки. По дороге домой она прикидывала, может, стоит сказать ему, что американцам самим понадобилась бумага, потому что они тоннами сбрасывают листовки на русские позиции. Для сравнения рациона питания американского солдата и русского. Естественно, напечатано кириллицей. Но в этот вечер у нее не было желания сочинять очередную историю, к тому же она должна звучать вполне достоверно, поскольку он начнет интересоваться всеми деталями: что за листовки, почему тогда англичане не могут прислать бумагу? Он хочет наконец знать, что происходит в мире, она непременно должна достать для него радио, только на один день. На один-единственный день взять у кого-нибудь, у своей подруги например. Когда она произнесла «это невозможно» — а что оставалось ей делать? — он крикнул: она-де, вероятно, не хочет. «Что значит — "вероятно"?» — «Ты не хочешь». — «Я не могу». — «Нет, можешь! Ты просто не хочешь!» — «Нет!» — «Да! Тогда почему?» — «Не могу!» — «Не хочешь! Я сижу тут взаперти». — «Да, ну и что?» — «Я таращусь на эту улицу. Я чищу, драю. Хожу везде на цыпочках. — Тут он уже перешел на крик: — Ты хоть понимаешь, что речь идет о моей жизни?» — «Ну ладно, о'кей», — сказала она. Он оторопел и в растерянности взглянул на нее, всего на миг. Как такое слово могло прийти ей в голову? Для него речь идет о жизни или смерти, а она говорит: «О'кей». Неожиданно ей стало жаль его, он стоял перед ней с красным, как кумач, лицом, ни дать ни взять — упрямый ребенок. О его жизни давно не шла речь, уже много дней. И поскольку она почувствовала жалость к нему, то сделала в корне неверный шаг — сказала правду: «Все не так плохо, как ты думаешь». Тут он принялся орать, и тем громче, чем чаще она урезонивала его шиканьем: «Соседи». — «Плевал я на них!» — «Что-о?!» — «Пусть поцелуют меня в… Ты можешь ходить по улицам, а меня там поджидают цепные псы». — «Глупости». — «Ты говоришь, это — глупости? Да они сразу поставят меня к стенке! А ты говоришь «глупости». Ты и «о'кей» говоришь». Одним движением руки он смел все со стола, на пол полетели атлас, тарелки, чашки, ножи, вилки, рюмки осколками тоже разлетелись по кухне. Он ринулся к двери, которую она, как всегда, заперла на ключ, он хотел уйти отсюда, а поскольку она вытащила ключ — что сделала чисто механически, по привычке, ведь в таком случае можно было подумать, что он ее пленник, — Бремер, вне себя от ярости, ударил кулаком по дверной ручке, потом еще раз и еще, изо всех сил. Она подошла к нему сзади и обняла его, ей хотелось успокоить, образумить его, но он продолжал колотить по двери, когда же она попыталась помешать ему, он ударил ее, тогда Лена Брюкер с силой сдавила его руки, плотно прижав их к телу, и вот они уже боролись друг с другом; она крепко обхватила его сзади, все его попытки высвободить руки ни к чему не привели, оба раскачивались, стонали, кряхтели, но не произносили ни слова, оба находились на пределе своих сил, он попробовал было освободить правую руку из ее тисков — безуспешно: еще девочкой она могла при помощи одного багра сдвинуть с места эвер и теперь со всей силой прижимала к телу его руки, он повалился на пол и увлек ее за собой, но она не разжала рук и держала его мертвой хваткой, он перекатился на спину, затем на бок, пытаясь освободиться, потом резким движением на живот, поранив при этом лицо о колючий коврик из кокосовой пальмы; пытаясь высвободиться, он изо всех сил вертел головой, но ничего не получалось, внезапно она почувствовала, что его сопротивление ослабело, он уронил голову на пол, словно хотел уснуть, тогда она отпустила его, и из его рта вырвался вздох, перешедший в хрип. Он пробормотал извинение. Затем сел, Лена потянула его за левую руку, и он поднялся, правая рука кровоточила, на пальцах была содрана кожа. Только теперь Бремер почувствовал боль, невыносимую боль. Он подставил руку под кран с холодной водой, чтобы не получилось отека. «Пошевели пальцами», — сказала Лена. Он повиновался, было больно, но он мог ими двигать. «Пальцы целы», — произнесла она.

Какое-то мгновение Лена колебалась, стоит ли сказать ему, что она кое-что скрыла от него, нет, попросту обманула, но теперь это не имело смысла, теперь уже слишком поздно. Вначале это была игра. Теперь же она переросла в действительность, кровавую действительность. Он воспринял бы ее признание как подлую ложь, как если бы она злоупотребила его доверием и держала в доме, словно домашнее животное, развлекалась с ним и в конце концов довела его до такого состояния, что он вышел из себя. И разве он не прав? А что, если бы он вывихнул ей руку или побил ее? Но в тот момент она не подумала об этом, просто держала его железной хваткой, вложив в нее всю свою силу, в сущности, она защищалась. И если бы теперь она сидела напротив него с подбитым глазом, с синяками на руках, ей было бы легче, она могла бы тогда сказать, что просто хотела как можно дольше удержать его у себя. А вышло, что сидел он с забинтованной правой рукой и извинялся за то, что у него сдали нервы.

Они лежали на матрасах на кухне. «Не напрягай руку»; — сказала она и погладила его. Он пополнел. Она почувствовала это во время их борьбы. На память пришло слово «толстяк». Он лежал рядом, напряженный, она чувствовала это настороженное напряжение. Его член, маленький, теплый, покоился в ее руке. Постепенно Бремер расслабился и забрался к ней под одеяло, и в ту ночь, впервые за все это время, они не были близки друг с другом. С улицы доносился крик птиц, оба бодрствовали, но делали вид, что спят.

На другой день Лена раздобыла из старых запасов вермахта бальзам для заживления ран. Он носил руку на перевязи. Но у нее был припасен для него еще один бальзам, правда, иного рода, она сказала, что готовится амнистия для дезертиров. Дата амнистии будет объявлена; кто явится добровольно, избегнет наказания. Вот это была радость, он буквально сошел с ума, схватил ее и — «Осторожно! Помни о своей руке!» — закружил по кухне: «Кайф!»

А потом она выложила на стол все, что ей удалось достать благодаря приобретенному почти за три года опыту — с помощью увещеваний, угроз или обещаний, но в основном за счет непреклонной уверенности, что рука руку моет: четыре яйца, килограмм картошки, литр молока, четверть фунта сливочного масла и, самое ценное, — половинку мускатного ореха, она выменяла ее за пятьсот бумажных салфеток, которые из-за мягкости использовались как туалетная бумага и были нарасхват. Она поставила на плиту картошку и достала из шкафа пресс для пюре, которым не пользовалась уже больше года. Ей казалось, что после той ужасной, унижающей его потасовки она обязана показать ему, как сильно любит его, как сожалеет о происшедшем, и она верила, что с помощью любимой им еды ей удастся побороть наметившееся охлаждение в их отношениях, его равнодушное самокопание в себе, на что она обратила внимание три-четыре дня тому назад, его безучастное лежание с устремленным в потолок застывшим взглядом, он оживлялся, лишь когда узнавал самые последние вести о наступлениях танковых частей.

— Оно и понятно — он просто свихнулся. А чего ему было делать-то? Кухню драить, кроссворды разгадывать да глазеть из окна.

Но теперь он приободрился. Всеобщая амнистия. Наконец-то. А на следующий день она решила приготовить для него кое-что более питательное. Побольше яиц.

— Ему это было необходимо, — оправдывалась фрау Брюкер, — сил-то он потратил изрядно.

Она рассмеялась, отпустила голубую нить, взяла зеленую и осторожно положила ее на палец.

— Как вы различаете нитки? — поинтересовался я.

— Считаю ряды. Надо все помнить. Хорошая работа для головы. Так дольше остаешься молодой.

Бремер накрыл на стол, достал салфетки, зажег свечку в стаканчике. Потом сел сам. Она положила на его тарелку две ложки только что приготовленного пюре — прекрасно взбитого и без комочков, — а сверху четыре жареных яйца, сбрызнув их прожаренным до золотистого цвета маслом, и села напротив. Себе она оставила лишь чуточку пюре, сказав, что не ест яйца, это была заведомая ложь. Она смотрела, как он положил в рот немного картофельного пюре с дорогим жареным маслом, попробовал, и на его лице появилось выражение неуверенности, какой-то раздумчивости. «Неужели я сделала что-то не так?» — мелькнула мысль. «Может, мало соли?» — спросила она. «Нет». — «Не хватает чего-то?» — снова поинтересовалась она, потому что видела, как он сравнивал вкус пюре с воспоминанием из детства.

В действительности же он вообще не чувствовал никакого вкуса. Именно сейчас он убедился, что окончательно потерял вкусовые ощущения. Это произошло не сию минуту и не вдруг, потребовалось два-три дня, чтобы он понял это, а покамест еще были свежи воспоминания о вкусе съеденного. К тому же это могло быть и заблуждением. И вот теперь у него на языке лежало картофельное пюре с жареным сливочным маслом, а уж этот вкус он очень хорошо помнил, однако не чувствовал его, вообще ничего не чувствовал. Естественно, он не сказал ей об этом, он так мечтал о пюре, мечтал о яичнице, на янтарных желтках которой от горячего масла образовались крошечные коричневые островки в море белоснежного белка. Вот только — и это очень удивило Лену — он ничего не сказал о мускатном орехе. А ведь в первую очередь именно его он должен был почувствовать. Этот особый, давно забытый им вкус. Да и откуда было взяться мускатным орехам после более чем пяти лет войны? «Ну, — спросила она, — что ты почувствовал? Какую приправу?» На что он уклончиво ответил: «Просто кайф».

Он чувствовал что-то странное на языке и на нёбе, что-то ворсистое, шершавое, казалось, будто язык онемел. Он пошевелил им, провел его кончиком по зубам, все оказалось, как всегда: и гладкое, и ребристое, вот только вкуса не было, полная пустота.

«Что-нибудь случилось?» — спросила она.

«Ничего».

Но это «ничего», произнесенное с пытливой задумчивостью, нет, скорее с недоумением, с какой-то растерянностью, заметной даже по уголкам рта, заставило ее спросить еще раз: «Не чувствуешь? А мог бы. Ведь я отдала за это пятьсот салфеток». Он покачал головой: «Я ничего не чувствую». — «Вообще ничего?» — «Да. Уже три или четыре дня. Вообще ничего». Он уставился в пустую тарелку; вид у него был жалкий.

Они лежали рядышком на матрасном плоту. Она провела рукой по его пупку, выковыряла оттуда скатавшиеся в комочки ворсинки от белья. «Проклятье, — сказал он, — как болит рука. Я не могу на нее опереться». «Ах, — подумала она, — сколько же поз мы испробовали, не опираясь на руки». Но вслух произнесла: «Да ладно. Лежать вот так, рядом друг с другом тоже хорошо».

«Что можно сделать, — спросила она Хольцингера, — если человек неожиданно теряет вкус?»

«Обычно он возвращается, — ответил Хольцингер, — происходит своего рода засорение вкусовых луковиц. Они должны снова очиститься. Это у кого же?» — спросил он, хитро глядя на нее. Естественно, он тотчас подумал о начальниках, которых кормил. «У одного знакомого». — «Он потерял аппетит?» — «Да нет, аппетит отличный. Послушай, — вспылила Лена Брюкер, но тут же взяла себя в руки и лишь со злостью в голосе громко задала беспокоивший ее вопрос: — Отчего это происходит?» — «Недовольство собой, — сказал Хольцингер, который не читал Фрейда, хотя и был из Вены, — тоска». — «А как избавиться от этого?» — «С помощью базилика. Но у нас его нет. Еще лучше имбирь. Известная пряность от меланхолии. Этого тоже нет. Или кориандр».

— Ах, вот и колбаса «карри», — не утерпел я, — да?

Фрау Брюкер перестала вязать, посмотрела на меня и сказала довольно строго:

— Ну если ты знаешь, то давай рассказывай.

— Капитан Фридлендер, — сказал я.

— А что с ним?

— Вы спросили капитана Фридлендера о карри.

— Не-а, так просто бывает только в романах. Если бы все произошло так, как ты думаешь, то ты никогда бы не попробовал колбасы «карри». Будь у Фридлендера порошок карри, я бы уж, во всяком случае, приготовила с ним рис. Но никогда бы в жизни колбасу. Собственно говоря, колбас тогда ведь не было. Кроме того, в ту пору у англичан карри тоже не было. Продовольственные поставки налаживались очень медленно. И Фридлендер сказал: «Карри — омерзительная вещь. Что-то вроде индийской приправы "Магги"». Кёнигсбергские клецки, вот что он любил.

— Вот видишь, — произнесла она, считая петли. Я ждал. — Ты сильно ошибся. Придется тебе еще чуток потерпеть.

Бремеру было совсем нечем заняться. Он придвигал к окну стул, клал на него большую подушку, чтобы повыше сидеть, и наполовину прикрывался шторой. Ставил на подоконник солонку с солью, макал в нее палец и облизывал его. Он не ощущал вкуса. Не слышал запаха. Лишь раздражал слюнные железы. Внизу, опираясь на клюку и костыль, ковылял инвалид войны. «Выходит, можно потерять вкус, как ногу». На самом деле он просто тешил себя надеждой, что вкус непременно вернется, точно так, как однажды в детстве, когда он потерял обоняние из-за глистов; потом, после специального лечения, оно вновь вернулось к нему. Сверху послышался гул пролетавшего истребителя. Может, они используют сейчас против русских чудо-оружие? А может, это самолет, управляемый автопилотом. Он не верил в это до тех пор, пока не увидел однажды Me-136, летающее яйцо, первый в мире реактивный самолет, маленькую округлую машину с короткими, словно обрубленными, крыльями, которая вылетела из бомбардировщика с помощью реактивной струи и, падая, уничтожила одну, две, даже три из этих летающих крепостей, потом спланировала на землю, но приземлилась неудачно и взорвалась. Если б только не произошел этот взрыв при приземлении, то у нас было бы поистине чудо-оружие, подумал он тогда. Бремер набрал немного соли на кончик пальца. Он надеялся, что вкус вернется так же неожиданно, как и исчез. Облизнул палец. Ничего. Быть может, подумал он, это плата за то, что я сбежал, что дезертировал, что был трусом, нет, что я — трус. Удивительно, но лишь теперь, после потери вкуса, он стал задумываться над своим побегом.

Может, и в самом деле человек навсегда лишается чего-то, если сдается в плен, дезертирует, бросает в беде других, быть может, в нем рвется что-то невидимое, свойственное ему? — размышлял он. Об определенных вещах я просто обязан умолчать, от ответа в будущем на определенные вопросы предпочту уклониться, если только меня все-таки не схватят, потому что, хотя они и распустили СС, по улицам все равно будут ходить патрули, теперь уже из английских и немецких военных полицейских.

Он закурил дорогую английскую сигарету и не ощутил ее вкуса. Его язык ничего не чувствовал, он омертвел. Может, это из-за курева? Я много курю, подумал он, но тут же отбросил эту мысль. Нет, курево тут ни при чем, это из-за того, что ты позволил женщине спрятать себя. Ты просто мерзавец.

— А мог желудевый кофе убить вкусовой нерв, так сказать, задубить его, как утверждала моя мать? — спросил я фрау Брюкер.

— Чушь, настоящая чушь. Этот слух распустили конкуренты. Мой желудевый кофе вообще был отменный. У него был аромат настоящего кофе, потому что вместе с суррогатом и щепоткой соли я клала еще несколько молотых зерен хорошего кофе.

Не-а, он просто свихнулся. Ведь ему приходилось торчать в квартире одному самое малое по девяти часов кряду. Утро еще было как-то заполнено домашней работой, а вот после полудня время тянулось медленно. Даже если учесть, что уличная жизнь сильно переменилась по сравнению с прежней, не видно стало изможденных женщин, таскавших ведра с водой, в этом уже отпала необходимость, поскольку заработал водопровод, зато теперь на этой улице собиралась по-настоящему разношерстная публика, женщины в элегантных костюмах приходили сюда из Эппендорфа и Харвестехуде, чтобы обменять здесь, на Брюдерштрассе, кое-что из фамильного серебра. К тому же поблизости находился порт, и многие из обитателей этого квартала работали в нем, а там при разгрузке все чаще разбивались ящики, в пакгаузах неожиданно находили разорванные блоки сигарет, просыпанные из мешков кофейные зерна, связки бананов. Спекулянты предлагали прямо на улице и в подъездах домов сало и колбасу. Бремер разглядел в бинокль серебряную булавку для галстука в руке какого-то мужчины, эта рука опустила ее в карман пальто и вытащила оттуда три круга копченой колбасы, которые тотчас ухватила рука другого мужчины. И потом, этот несмолкаемый гул. Первые дни его почти не было слышно, только если осторожно приоткрыть окно. Но если окно открыть, то оно должно оставаться открытым до позднего вечера. Гул походил на какое-то злобное шушуканье, которое с увеличением толпы становилось день ото дня все громче, пока не переросло в неясный говор, в котором отчетливо слышалось то, что экономисты именуют предложением и спросом. Как-то раз после полудня Бремер сидел на кухне, которую он с утра подмел, протер, выскоблил ножом углы и потом еще прошелся по полу щеткой, и разгадывал кроссворд. Германское племя, пять букв: свевы? Греческая волшебница. Пять букв. Начинается на «к». Он не знал. Вдруг донимавший его гул разом смолк. Донесся шум мотора. Он подбежал к окну. По улице медленно, как черепаха, двигался джип. В машине сидели два английских полицейских и два немецких в форменных фуражках.

Большинство торговцев черным товаром как ветром сдуло, те же, что остались, стояли группами и разговаривали, демонстративно поглядывая на небо. И все, кто конечно же оказался здесь совершенно случайно, нашли о чем поговорить, ну, естественно, о погоде, и, задрав голову, таращились прямо на Бремера, так что он непроизвольно отпрянул от окна.

Вечером Бремер рассказал ей об этом джипе. Английская военная полиция вместе с немецкими полицейскими.

— Все его сомнения сразу отпали, так мне показалось тогда, — сказала фрау Брюкер. — Немецкая полиция поначалу инструктировала англичан. Ведь надо было узнать город.

Она последовала совету Хольцингера и пожарила картошку с тмином, сильно сдобрив ее черным перцем, который ей выделил Хольцингер из своих резервных запасов. Она поставила тарелку на кухонный стол и наблюдала за тем, как Бремер запихивал в себя еду. В глазах его стояли слезы, из носа потекло. Он без конца сморкался. «Ну что? Чувствуешь что-нибудь?» Он только покачал головой и расстегнул брючный пояс.

Бремер раздобрел, и довольно сильно. Оно и понятно: мало двигался, но в не меньшей степени это зависело от умелой деятельности Лены Брюкер, ибо в то время, как другие худели, он ухитрялся толстеть. После капитуляции с продовольствием легче не стало. Англичане взяли на себя обязанность по распределению талонов, точно так же они прибрали к рукам и само ведомство, отвечающее за распределение продовольствия, включая и д-ра Фрёлиха. Однако это привело к трениям между производителями, крестьянами и властями. Между представителями разных ведомств тоже доходило до битв при распределении продовольствия; участились случаи сокрытия товаров, спекуляция и воровство. И не только потому, что допущенный к кормушке не знает совести и его не страшат ни тюрьма, ни сума, ни даже гильотина, а потому, что в новом управленческом аппарате засел враг. Еще совсем недавно мы брали его за горло. Коварный Альбион с его «томми», управляемый плутократами. Тут уж нечего гнушаться средствами, надо как следует надуть врага, тогда в дураках наверняка останется не соотечественник, а противник. Она решила открыть Бремеру правду сегодня же вечером. Хольцингер рассказывал ей о своей маленькой дочке, которой не терпелось снова пойти в школу — она была еще закрыта. Лене вспомнилась фотография, запечатлевшая Бремера с женой и ребенком. Обсуждая с Хольцингером меню на завтрашний день, она прикидывала, с чего начнет разговор с Бремером. «Итак, у нас есть несколько центнеров перловки». Но Хольцингеру был нужен мясной экстракт, чтобы придать супу мало-мальский вкус. «Что с тобой? — спросил он. — Эй, фрау Брюкер!» И он провел рукой перед ее глазами, как обычно поступают с ребенком, чтобы вернуть его из мира фантазии. «Постарайся раздобыть мясной экстракт. Попроси капитана Фридлендера. Сострой ему глазки». — «Я должна кое в чем тебе признаться». — «Признаться? Но так говорят только в кино». — «Мне надо поговорить с тобой. Я должна кое-что прояснить». — «Что именно? Лука у нас пока достаточно. Вот раздобыть мяса было бы замечательно». — «Война окончилась, давно». — «Давно?» — «Да, в сущности, три недели тому назад, здесь, в Гамбурге». — «Я знаю», — сказал Хольцингер. «Сказать то, что надо сказать. Нет, лучше так: я должна признаться, что кое-что утаила от тебя». Но произнести это вслух было очень трудно, просто невозможно подыскать нужные для этого слова. Как же ей вместить в самое обыкновенное слово все то, что так переплетено, запутано, где было столько разных, порой даже противоречащих друг другу причин, в это слово «утаить», равноценное слову «солгать».

— Примерно так, — сказала фрау Брюкер, — а то получается, будто я хотела обмануть его, хотя у меня не было ни малейшего намерения, но, с другой стороны, все-таки хотела.

«Жуткая неразбериха». — «Скажи, — обратился к Лене Хольцингер, — ты вообще-то слышишь меня? Никакой неразберихи мне не надо, мне нужен мясной экстракт». — «Мясо? Почему бы нет? Конечно, это было бы чудесно». — «Надеюсь, ты не собираешься срезать его со своих ребер? Что с тобой? Что случилось?»

В столовой за отдельно стоявшим столом, накрытым белоснежной скатертью, обедали оба английских офицера вместе со шведским журналистом, который намеревался писать статью об обеспечении продовольствием населения в оккупированной Германии. Когда Лена Брюкер разливала половником приготовленный английским поваром ирландский Stew, значительно уступавший по вкусу супу с мясным экстрактом Хольцингера, она нечаянно брызнула соусом на мундир капитана Фридлендера.

«Простите меня. Я сегодня сама не своя». — «Ничего страшного», — сказал он.

Она побежала на кухню, принесла мокрое полотенце и принялась отчищать мундир. «Все в порядке», — говорил он, потому что чувствовал себя неудобно в присутствии стольких людей. Чуть позднее он сунул ей небольшую пачку сигарет. «Вы ужасно расстроены. Могу я чем-нибудь помочь?» — сказал он и посмотрел на нее таким взглядом, который по уставу был запрещен; как нам уже известно, им не разрешалось вступать в дружеские отношения с населением.

— Может, если б тогда не было Бремера, — сказала фрау Брюкер, — я жила бы сейчас в Англии, в каком-нибудь доме престарелых, с увитыми плющом стенами.

По дороге домой она решила, что откроет дверь и скажет: «Если хочешь, ты можешь уйти. Война окончилась. Признаться, я немного продлила ее для нас, для тебя, но в первую очередь для себя. Из личных, корыстных побуждений. Просто я хотела еще немного побыть с тобой». Это правда. Можно было еще добавить: «Все равно ты не смог бы раньше увидеть свою жену и ребенка. Кстати, мне очень интересно, и я давно уже хотела спросить тебя: это мальчик или девочка?» Она надеялась, что он ответит что-нибудь. Но хуже всего будет, если он тотчас убежит, даже не сказав ни слова. А может, он спросит: «Почему ты врала мне?» Или «обманула»? Слово отражает суть происходящего. Она жила совсем в другом мире, нежели он представлял его себе. Может, он скажет: «Войну нельзя продлевать, это неприлично и безнравственно». Он дезертировал, и она помогала ему в этом. Она помешала ему убить других и, возможно, быть убитым другими. Но она так не скажет. Все равно. Что-то он непременно должен сказать, и тогда она ему ответит, вот у них и получится разговор, они поговорят о жизни, о годах, проведенных ею в одиночестве, о его жене, о дочери или сыне. Во всяком случае, она хотела сказать ему то, что пришло ей в голову по дороге домой: что и в темных временах есть светлые мгновения и чем мрачнее эти времена, тем ярче мгновения.

Тут она подошла к двери и отперла ее.

Но он не спросил о газете, не спросил о радиолампе, даже о том, где находятся сегодня немецкие войска. «Самые сердечные поздравления и пожелания счастья!» — воскликнул он и подвел ее к кухонному столу, на нем стояли три бумажных цветка, искусно сделанные из аккуратно вырезанных из иллюстрированных журналов кусочков красного цвета. Чудесные заменители живых роз. «Откуда ты узнал?» — «В талоне на уголь есть дата твоего рождения».

Окно стояло открытым, с улицы доносился гомон спекулянтов, все представлялось таким мирным, что она чуть было не сказала: «Наступил мир, войне конец. Можешь больше не бояться». Но вовремя опомнилась: сказать это сейчас — значит испортить настроение ему и себе. Ей потребовалось много времени, чтобы решиться открыть ему правду, и она подумала: пора точно определить день признания. Ускорю доставку бумаги на два дня, стало быть, остается всего три, и я подарю их себе. Так мы оба будем с подарками. А если она на что-то решалась, то непременно это делала.