Однако на следующий день Лена Брюкер увидела в газете фотографии. Фотографии, от которых у нее вмиг пропал аппетит, хотя она ничего не ела утром, фотографии, от которых у нее словно помутилось сознание и она ушла домой, фотографии, заставившие ее задать себе вопрос: о чем она думала все эти годы и что видела или, точнее, о чем она не думала и чего не хотела видеть? Это были фотографии, которые в то время видели многие, большинство, можно даже сказать, все немцы. Фотографии из концлагерей, освобожденных союзниками. Дахау, Бухенвальд, Берген-Бельзен. Вагоны, набитые живыми мертвецами, скелетами, обтянутыми кожей. На одной фотографии был изображен взятый в плен эсэсовский караул, мужчины и женщины, которые грузили в вагоны эти скелеты. Некоторые эсэсовцы-мужчины для такой работы даже засучили рукава, чтобы было сподручнее укладывать тела. Заключенные в полосатых одеждах, еще живые, но уже умиравшие, сидели, нет, они лежали тут же, безразличные ко всему, что происходило вокруг них.

Когда она пришла домой, Бремер спросил: «Тебе плохо?» И она рассказала ему, но представила все так, будто услышала о фотографиях в городе, однако, пока она говорила, это показалось ей ложью, грязной ложью, которой она вымаралась, поскольку сказала, что якобы только слышала о лагерях, в которых убивали людей, и убивали систематически, десятками тысяч, сотнями тысяч, некоторые утверждают, будто миллионами.

«Слухи», — произнес Бремер.

Но ведь она не могла сказать, что видела это собственными глазами. Видела фотографии в газете. Капитан сегодня впервые не разговаривал с ней, не поздоровался, даже не посмотрел на нее и не предложил сигарету. Она накрыла для него стол, специально для него поставила на стол пасхальные колокольчики. Но он ничего не сказал, ничего, только помотал головой и скрылся в своем кабинете, захлопнув за собой дверь, которая обычно стояла открытой настежь.

«Людей, евреев, — рассказывала она Бремеру, едва сдерживая себя, чтобы не вспылить, — травили газом, а потом сжигали. Происходили невообразимые вещи. Должно быть, это были фабрики смерти».

«Сказки, — сказал Бремер, — все ерунда. Вражеская пропаганда. Кто заинтересован в распространении таких слухов? Русские». А потом спросил такое, что вывело Лену из себя.

Фрау Брюкер опустила вязанье на колени и смотрела мимо меня, покачивая головой.

«С Бреслау сняли осаду?» — спросил он.

Да-а, это был первый и единственный раз, когда она накричала на него: «Нет! Город в полном дерьме! И уже давно. Повержен в прах! Понимаешь?! Нет ни-че-го! Все кончено! Гауляйтер Хандке удрал. Порядочная свинья, как и доктор Фрёлих, только этот — маленькая свинья. Все свиньи. Все, кто носит эту униформу, — свиньи. И ты вместе с твоей дурацкой игрой в войну. Война окончилась. Все, конец. Понимаешь? Конец. Уже давно. С войной покончено. Поминай как звали. Тю-тю. Мы проиграли ее. Слава Богу».

— Он стоял, уставясь на меня, как бы это сказать, не в ужасе, даже не вопросительно, нет, просто тупо. Тут я взяла свой дождевик и ушла. Я бежала по разрушенным улицам, долго бежала, так мне лучше думается. Когда-то это был прекрасный город, а теперь он лежал в развалинах, засыпанный мусором и пеплом, и я подумала: что ж, по праву, а потом мне пришла в голову другая мысль: быть может, эта история с евреями все-таки вражеская пропаганда? И не совсем соответствует истине? Фотографии тоже можно подделать. Нет, не то. Там были горы трупов, огромные ямы, полные трупов, изуродованные, иссохшие тела, и лежали они как попало, ноги рядом с головами, бритые головы, глазные впадины, черепа. Не хочется верить в это. Но потом я вспомнила о евреях, которых знала. Они исчезли. Одни до войны, другие, в основном пожилые, во время войны.

Я подумала о фрау Левинсон. Это случилось однажды утром сорок второго года. Гросноймаркт. Там находился фонд для благотворительных целей имени Йозефа Герца-Леви. Приют для престарелых нуждающихся евреев.

Лена Брюкер как раз шла в продовольственное ведомство и увидела рядом с приютом два военных грузовика. Старые люди с сумками и маленькими фибровыми чемоданчиками стояли в очереди, и их запихивали в грузовики. Она увидела среди них фрау Левинсон, вдову бывшего владельца мелочной лавки Левинсона. Один эсэсовец взял у нее чемодан, и чьи-то руки в перчатках втащили ее в кузов грузовика. Фрау Левинсон помахала ей, уже стоя в грузовике, так машут, когда уезжают очень далеко, но тайком. В ту пору фрау Левинсон было семьдесят шесть, она всегда носила маленькую черную бархатную шляпку. Лена Брюкер тоже махнула ей в ответ, украдкой, потом, по дороге на работу, ей стало стыдно за это. Конечно, ее интересовало, куда повезли этих людей. Все считали, что куда-то на восток, в концентрационный лагерь. Там они и пропадали. Восток был далеко. Большое жизненное пространство, вот что означал восток. Был еще один железнодорожник, кочегар по фамилии Ленгсфельд, так его еще раньше увезли на буксире вверх по Эльбе. Он жил на Брюдерштрассе и в самом начале войны был призван на службу в железнодорожные войска. Однажды Лена Брюкер встретила его на улице, тогда-то он и рассказал ей, что ежедневно на восток отправляются товарняки, битком набитые людьми. Из вагонов не доносилось ни звука. Иногда, когда поезда останавливались на сортировочных станциях, можно было увидеть руки, высовывавшиеся из вентиляционных люков вагонов для перевозки скота. Руки просили хлеба и воды. А потом… А что — «потом»? А потом на этих дорогах находили башмаки и вставные челюсти. Челюсти? Да. Но почему? Не знаю, сказал кочегар. Они выбрасывают из вагонов челюсти, пока едут. Зачем? Не знаю, ответил кочегар.

Дождь перестал, и Лена направилась домой. Она хотела поговорить с Бремером. Надо было попытаться объяснить ему, как все получилось.

Она отперла входную дверь. В коридоре его не оказалось, она не увидела его, мягкого, ласкового, и за кухонным столом его не было, рассвирепевшего, не нашла она его ни в гостиной, ни в спальне. Она бросилась к чулану. Не оказалось его и там. В шкафу не хватало серого костюма ее мужа. Вместо него висел тщательно вычищенный щеткой его мундир, с этим смешным значком конника. Она посмотрела, не оставил ли он где-нибудь записку, письмо, хоть несколько слов. Ничего.

Странно, но ее мучило вовсе не то, что он ушел, просто теперь она не сможет объяснить ему, почему она скрыла от него известие о капитуляции. В самом начале разговора она сказала бы ему, что не сделала ничего плохого своим умолчанием. Ведь все равно нельзя было уйти сразу, даже теперь при проверке документов его могла арестовать военная полиция, поскольку ему пришлось бы предъявить свою увольнительную. Он же сам себя уволил. С другой стороны, в сером костюме он не будет так бросаться в глаза. Высокие нацистские чины обычно предпочитали рядиться в крестьянскую одежду или мундиры низших по званию. И тут же подумала, что ему не придется высылать этот костюм.

— По крайней мере, — сказала фрау Брюкер, — в тот момент эта мысль принесла мне облегчение. Он не в долг взял этот костюм, а обменял.

А какую историю он сочинит для своей жены, ей было все равно. Потому что эту историю, его, их историю, он никому не мог поведать, ведь она не походила на те военные истории, которые в ту пору рассказывали везде. Она не была предназначена для ушей завсегдатаев разных кафе.

Эту историю могу поведать только я.

Собственно, в ней нет героев.

Она прошлась по кухне, увидела окурки, которые он высыпал в мусорное ведро. Посуду он вымыл и убрал. Раковина была вычищена. В коридоре лежала аккуратно сложенная плащ-палатка, под которой она укрылась в тот вечер от дождя.

Она села за кухонный стол и заплакала.

— Мне кажется, — сказала фрау Брюкер, — теперь тут должно всходить солнце. — И протянула мне еще не готовый пуловер.

— Да, пожалуй.

— Может, стоит вывязать белое облако, такое пышное облако, как ты думаешь?

— Думаю, неплохо бы.

— Ну, посмотрим. Вскипяти воду.

Я включил кипятильник. Кофе фрау Брюкер всегда варила сама, никому не доверяла. Она доливала в фильтр кипяток, когда кофе переставал капать, прислушиваясь к звуку стекающих в кофейник капель. Все это она проделывала в глубоком молчании. Стояла в кухонной нише, погруженная в себя, уставясь на стену, оклеенную обоями под кафель.

Я положил треугольный кусок торта на тарелку. Она подошла к столу.

— Кофе настоящий, — сказала она, — так что не бойся, язык не одеревенеет.

— Что же сталось с Бремером? — наседал на нее я.

— Ни малейшего представления, — ответила она.

— Мне кажется, что колбаса «карри» имеет к Бремеру какое-то отношение.

— Конечно. Но не прямое. То было дело случая. Я споткнулась. Только и всего. Хотя чем старше становишься, тем меньше веришь в случайности.

Она осторожно поставила на стол кофейник, нащупала сначала мою чашку, потом свою и налила кофе. И опять я изумился: как же одинаково она наполнила чашки.

— Так вот, сначала возвратились мужчины из лагерей для пленных. В январе сорок шестого из лагеря для интернированных вернулся доктор Фрёлих. Во время денацификации его причислили к попутчикам нацистов. Кто копает яму для другого, хорошо устраивается. Он, правда, уже не возглавлял ведомство, но зато заведовал отделом кадров. Мотаешь на ус?

А потом, в один прекрасный мартовский день сорок шестого года, в дверь раздается звонок, и за порогом стоит он.

— Бремер?

— Нет, мой муж.

Мне не было надобности скрывать свое отношение к ее словам: ни то, что я откинулся на спинку стула, ни мое покачивание головой, я мог бы театрально закатить глаза или схватиться руками за голову. Тем не менее, мне кажется, она что-то заметила, может, я потерял контроль над собой и издал слишком громкий вздох. У нее был невероятно тонкий слух.

— Мой муж, — пояснила она, — тоже имеет отношение к этой истории.

— В самом деле?

— Конечно.

— Но послезавтра я должен вернуться в Мюнхен. На меня уже обижаются дети и жена. Они правы. Я ведь обещал пробыть в Гамбурге только одну неделю, а торчу тут уже целых две.

— Может, отсрочишь отъезд на денек-другой?

— Это невозможно.

— Жаль, — сказала она, — действительно жаль, тогда нам придется подсократить историю с Гари. А тут она особенно интересна. Собственно говоря, Гари придумал игру парадоксов. Его идею позднее украл «Высокогорный ледник». Это танцзал-кафе, где дамы приглашают на танец кавалеров. И мужчины не имеют права отказаться.

— Я еще приеду в Гамбург, и тогда вы непременно доскажете мне эту историю.

Но она молчала, явно обиженная, кромсая на маленькие кусочки лежавший на тарелке вишневый торт. Движения ее старческих рук были медленными, но размеренными, поэтому не бросалось в глаза, скольких усилий стоило ей положить в рот первый кусочек торта. Потом она, словно для того, чтобы перебить аппетит к сладкому, взяла ломтик заветренного сыра и принялась сосать его как леденец. Я положил на ее тарелку еще кусок торта.

— Божественно, — сказала она и тоже съела до конца.

Я молчал и терпеливо ждал. Шквальный ветер с силой хлестал по стеклу струями дождя.

— Итак, ваш муж Гари вернулся домой, — начал я льстивым тоном, явно проявляя свою заинтересованность и желая склонить ее к продолжению разговора. — Но откуда?

— Из русского плена. Он прекрасно выглядел, в отличие от остальных, возвратившихся из России. Его там подкармливали, потому что он умел играть на расческе русские народные песни. Должно быть, охранники выли, как дворовые собаки.

Так вот, входит Гари. А Юрген, мой сын, сидит на кухне. Его америкосы давно отпустили. Да и за что его держать, совсем мальчишка, ему всего шестнадцать. Учиться пока еще было негде. Юрген работал на конвейере, выбирал из куч мусора целые кирпичи и половинки. Он всегда был прилежным мальчиком. «Эй, привет!» — здоровается Гари. Но Юрген, словно окаменев, продолжает сидеть за кухонным столом. Мой муж заходит на кухню и говорит: «Я же твой отец». Последний раз Юрген видел его в десять лет. Гари хочет обнять меня. «Минуточку, — говорю я и отсылаю сына в гостиную. — Чего тебе надо здесь?» — «Ну как же, о детях заботиться». — «Ха-ха», — только и сказала я.

Он тут же направился к платяному шкафу и вытащил синий костюм. «А где серый?» — «Обменяла».

Она вложила в это слово все пренебрежение к нему и показала на военную форму. Он уставился на Лену. И она заметила по его лицу, что он борется с собой, решая, как ему повести себя, поскольку то, что он сейчас скажет, предрешит его судьбу, и он не был уверен, стоит ли ему устроить скандал или просто сказать то, что в ту пору, видимо, говорили многие: «Пока я там делал все, чтобы не протянуть ноги, ты разлеживала тут в постели и развлекалась с другим». Однако, судя по всему, он быстро сообразил, что именно этого говорить не следует. Ведь она могла бы ответить: «А где ты ошивался все это время?» Что же касается его слов насчет «протянуть ноги», она тут же расхохоталась бы прямо ему в лицо.

— Знаешь, в тот момент я даже не разволновалась, — сказала фрау Брюкер и тихонько взяла со стола вязанье. — Гари потрогал значок с гербом Нарвика, потом значок конника, хотел что-то сказать, какую-нибудь глупую шутку, и я решила, что, если он только скажет такое, я, недолго думая, вытолкаю его взашей отсюда.

Он посмотрел на нее и заметил, что ее нижняя губа уже не такая пухлая и что она тоже вроде как оценивает его, а ее многозначительный взгляд говорил: ну, давай выкладывай и уж тогда получишь сполна.

«Ладно, — сказал он, — мы квиты».

«Квиты» — это хорошо, вот только недостает добрых двенадцати лет и по меньшей мере сотни мужчин. Но она заставила себя промолчать.

Спустя месяц из плена вернулся прежний заведующий столовой. Фрёлих вызвал к себе Лену Брюкер. Он сидел за письменным столом. «Отныне вы здесь лишняя, — сказал он, — не так ли?» — «Но я могла бы работать в отделе обслуживания». На что Фрёлих, осклабившись, ответил: «Там и без вас хватает рук, чтобы вытащить тележку из дерьма».

Так Лена Брюкер оказалась дома, теперь она занималась готовкой еды, чистила, драила и вспоминала Бремера, который тут убирался, все мыл и время от времени — как теперь она — подходил к окну и смотрел вниз на улицу. Правда, в отличие от него Лена могла в любое время спуститься вниз, и все же она чувствовала себя, как в клетке. Совсем недавно она возглавляла столовую, постоянно была на людях; прекрасное было время: звонила по телефону и все устраивала. Работники из рыбного павильона говорили: «Привет, фрау Брюкер, сегодня у нас есть четыре ящика пикши»; владелец мясной лавки, торгующей несортовым мясом, объяснял: «Сегодня ничего нет, пришлось все отдать столовой Управления полиции, но завтра опять будете вы. Как ваши дела?» Звонил мужчина из закупочной кооперации: «Сегодня у меня есть салат, отличная еда для ваших канцелярских жеребцов». И гадко смеялся. А теперь она сидела дома, ухаживала за внуком Хайнцем, которого Эдит, ее дочь, привезла из Ганновера, без отца. Все чаще, в особенности к вечеру, когда все вычищено, закуплено, приведено в порядок, ей вдруг казалось, что она задыхается. Временами ее взгляд останавливался на кухонном полу, там, где размещался их матрасный плот, на котором они дрейфовали, обнаженные, и рассказывали друг другу о себе, то есть она рассказывала ему о себе.

— Это было настоящее счастье, — сказана фрау Брюкер и посмотрела невидящими глазами немного поверх меня.

Из коридора донеслось слабое поскрипывание. Это было кресло-каталка Людемана. Послышались голоса. Остановился лифт. Раздалось слабое покашливание.

— На какое-то время я заменила одного другим, по крайней мере, мысленно. Надо было лишь закрыть глаза. Ничего, сойдет, но только на какое-то время. Постепенно забудется. И тогда, тоже постепенно, он превратится в того, кто теперь лежит на тебе. Ты слышишь его запах, ощущаешь его, но он не идет ни в какое сравнение с тем, даже если крепко зажмурить глаза.

Гари всю неделю разъезжал на своем грузовике. Он работал на английскую военную администрацию. Перевозил токарные станки и другое заводское оборудование. «Томми» демонтировали его и переправляли в Англию. Иногда возил продовольствие. В пятницу вечером он возвращался домой с целой сумкой грязного белья. Но всегда с продуктами.

Он ложился в кровать и спал мертвецким сном, даже не храпел и почти не шевелился. В субботу Гари сидел на диване, небритый, положив ноги на кресло, пил пиво и листал журнал. Ближе к вечеру куда-то собирался, тщательно брился, припудривал лицо, подводил седеющие брови, красил в парикмахерской ресницы и действительно выглядел, как Гари Купер, с ярко-синими глазами, но уже с отечными щеками, теперь ее Гари больше походил на алкоголика. Он надевал сшитую на заказ рубашку и костюм, лицемерно осведомлялся, не хочет ли она пойти вместе с ним, после ее отказа доставал из кармана брюк расческу, исполнял на ней «Прощай, моя любовь» и шел в один из баров, где играли в карты и пили, где сидели америкосы и «томми» с какими-то деревенскими простушками, которые пытались своими прелестями заловить в расставленные сети большое счастье. Хотели вырваться из голодного существования, развалин, холода. Мечтой всех была Калифорния или восточное побережье, а на худой конец — Ливерпуль.

Ночью он приходил домой, от него несло водкой, пивом и куревом, иногда его рука, словно паук, забиралась под одеяло и пробегала вверх по ноге, заставляя Лену всякий раз вздрагивать во сне и вскакивать в испуге. Наверно, считал, что должен сделать ей что-то приятное. Однако прыг — и сразу конец! После этого всякий раз оставалось ощущение, будто в животе у тебя ледяной камень.

Спустя три месяца она нашла отговорку, сказав, что у нее появился какой-то грибок. Когда-то, лет десять тому назад, с ней случалось такое, оба начинали чесаться, если спали друг с другом. Больше рука не беспокоила ее. Теперь Лена Брюкер могла спокойно спать, если он не слишком громко храпел, что бывало только в субботнюю ночь. Чудно, правда ведь? Или же если приходил ночью пьяный и мочился на ночной столик.

А потом как-то вечером в пятницу, в начале ноября, он вернулся из поездки, как обычно, поставил сумку с грязным нижним бельем, выпил четыре бутылки пива и завалился спать.

В субботу он сидел в гостиной в шлепанцах и читал все тот же старый истрепанный журнал, где печатали всякую чушь, она получила его через шестые руки. Лена Брюкер замочила в цинковом корыте мужнино белье. Надо было еще все простирать руками. Она поставила в корыто стиральную доску и принялась тереть о нее кальсоны, в особенности то место, где к ткани прилип кусочек дерьма. Затем вытащила из мыльной пены еще одни штаны. Ими оказались дамские трусики. Белые маленькие трусики с тугими резинками, очень тугими, которые под слишком узкой юбочкой оставляли на ляжках следы в форме сердечка, что, как она знала, так нравилось Гари. Она выудила из большого бельевого чана свои трусы. Положила их рядом. До чего же ее были широкие, они походили на трусы с крыльями. Выпрыгни она из окна, эти крылья хлопали бы ее по ногам. Так она стояла, уставясь на свои руки, красные от горячей воды, со сморщенной кожей на пальцах. В этот момент ее позвал муж: «Принеси мне бутылку пива, холодного». Он требовал, чтобы она пошла в пивную на углу улицы и принесла холодного пива, потому что холодильника у нее тогда еще не было. Лена вытащила руки из корыта, подошла к кухонному столу, медленно вытянула ящичек, где лежали разные ножи для хлеба и мяса, затем резким движением задвинула его. Потом позвала мужа: «Иди открой дверь, Гари, кажется, стучат». Он никакого стука не слышал, однако направился к двери. На лестничной клетке было темно. Гари включил свет. И в то мгновение, когда он перевесился через перила, глядя вниз, она захлопнула дверь. Он стоял на площадке и непрерывно звонил, стучал, дубасил в дверь и даже колошматил ее ногами. Он буйствовал. Она стояла, изнутри прислонившись к двери. Неожиданно в прорези ящика для писем появилась его ладонь. Словно щупальца спрута шевелились пальцы, пытаясь ухватиться за щеколду. Она громко закричала. На лестничной клетке раздались голоса. Она узнала голос Клаусена. «Эй, вы там, наверху, потише!» — крикнул он снизу. А поскольку ее муж не унимался, Клаусен стал подниматься по лестнице, она слышала его тяжелые шаги, это был крупный мужчина, ни дать ни взять — платяной шкаф, он мог согнуть пополам пятимарковую монету.

«Эй, тихо, не то стреляю, черт тебя побери!» За дверью все смолкло. Затем она услышала скрип ступенек. Это спускался вниз Клаусен, а вслед за ним ее муж. На нем были лишь рубашка, брюки и шлепанцы. Она стояла возле кухонного окна и глядела вниз на Брюдерштрассе, на маленький кусочек мостовой, что просматривался сверху. Лена видела, как он прошел мимо дома, шаркая ногами в шлепанцах, и даже не взглянул наверх; но сюда он больше не вернулся.

С той поры она обрела покой, если можно так сказать, ведь надо было заботиться о детях. Потому как Эдит по-прежнему оставалась без работы. А тут еще совсем маленький Хайнц. Отец Хайнца, друг Эдит, лейтенант саперных войск, пропал без вести — не в России, а в Бранденбурге. С ума можно сойти, правда?

Я все старался отвлечь ее от воспоминаний об Эдит и пропавшем без вести лейтенанте саперных войск и навести на разговор о колбасе «карри». Я сказал, что на улице легкий ветерок, временами с небольшим дождем.

— Может, съездим на Гросноймаркт? Мы могли бы там съесть по кусочку колбасы «карри».

— Опять будет столько суеты.

— Нет, — заверил ее я, — там можно без проблем припарковаться. И к тому же поедим колбасы «карри».

— Все равно — не-а.

Потом она таки согласилась. Думаю, из простого желания еще раз пройтись по площади, на которой тридцать лет стоял ее ларек, куда она приходила ранним утром, а возвращалась домой поздним вечером. Он не работал лишь по воскресеньям. Тридцать лет без отпуска, не пропущено ни одного дня. Невзирая на зимнее ненастье, жарила колбаски, продавала пиво, предлагала на бумажной тарелке огурчики. Фрау Брюкер хотелось послушать шум города, почувствовать запах Эльбы, да, при западном ветре там можно вдохнуть запах Эльбы: солоноватой воды, масла, нечистот, сурика, и вдобавок послушать доносящийся с верфей грохот металла, заклепочных молотков, сирены кораблей.

Как и в прошлый раз, она надела свой зеленый дождевик и нацепила полиэтиленовый колпачок на коричневую шляпку, напоминающую горшок.

Я провез ее мимо дома, в котором она прожила более сорока лет, его входная дверь однажды отворилась и захлопнулась, выпустив мужчину в домашних шлепанцах, наверху окно, за ним стоял запертый на ключ Бремер и смотрел вниз.

— Дома опрятные, недавно покрашенные, — описываю я ей Альте Штайнвег, — белые карнизы и окна, светло-серые фасады. Напротив теперь испанская закусочная.

— Испанская?

— Да, — сказал я. — На углу контора по дизайну мебели. Мы сворачиваем на Вексштрассе. Табачный магазин господина Цверга еще стоит, за стеклом эркера виден сам господин Цверг, он протирает свой стеклянный глаз. Остановимся?

— Ах, нет, — ответила она, — ни к чему.

Брюдерштрассе, Вексштрассе, вот тут был черный рынок. Оттуда матерые и начинающие спекулянты направлялись на Гросноймаркт к ее ларьку, чтобы подкрепиться лимонадом, желудевым кофе, жареной сосиской, может, и колбасой «карри».

— Колбаса «карри» была уже тогда? — осторожно спросил я.

— Конечно. И пользовалась очень большим спросом. В ту пору дела шли хорошо, не то что потом, — пояснила она, — то есть в шестьдесят восьмом отлично шли. Постоянно приходили студенты. Но потом все в одночасье изменилось, появился «Макдональдс» с его сытными булочками, а потом ларьки с дёнерами. Но сорок седьмой год — вот это было время! Платили не деньгами, а товаром. Порция колбасы «карри» и чашка желудевого кофе стоили, с учетом курса, три или четыре «зеленых». Кроме того, можно было поесть и в долг. Завсегдатаям. В конце недели я подводила итог в пересчете на сахар, шоколад или смальц.

— Сложно.

— Не без этого, но зато доставляло столько удовольствия, тут надо иметь чутье.

Она подняла голову, посмотрела на меня подернутыми туманом голубыми глазами и коснулась рукой носа. Не все определялось деньгами, надо было знать, что пользовалось спросом, чего не хватало. У ее ларька за чашкой кофе и колбасой «карри» тоже совершались крупные сделки. Это было место встречи, своего рода биржа под открытым небом. К примеру, восемнадцать пластин вирджинского табака обменивали на двадцать два ящика соленой сельди, на оплетенную бутылку чистого спирта, на четыре сильно изношенные автомобильные шины или на двадцать килограммов соленого датского масла. Искусство заключалось в том, чтобы правильно оценить стоимость предложения и спроса таких несопоставимых товаров, как соленое датское масло, соленая селедка и табак. А стоимость эта менялась даже во время оценки. Валютой была сигарета, и не любая, а марки «Честерфилд» или «Плейерс».

Мне кажется, в этом была своя логика, потому что валюта в виде определенной сигареты не только пользовалась большим спросом, но и являла собой с эстетической точки зрения нечто прекрасное: круглая, белая, легкая. Но самое важное — у нее была определенная стоимость, не то что у рейхсмарки, которой — после того как она все-таки обесценилась — можно было лишь прикурить сигарету. И не случайно для этой цели взяли не какой-нибудь другой полезный товар, к примеру такой, как скоропортящееся и громоздкое для транспортировки сливочное масло или смальц, а именно эти легкие, умещающиеся в любом кармане пиджака палочки. Потребительская стоимость сигареты связана не с ее полезностью, и уж тем паче питательностью, а единственно с широким потреблением, она распространяет аромат, ее вкус и дым успокаивают нервы, при этом от такого обмена, если он действительно совершался в четком соответствии с анархией черного рынка, оставался один пепел. Мальчиком я частенько бывал на этом рынке вместе с отцом, заядлым курильщиком. И вероятно, я уже тогда стоял возле ларька фрау Брюкер. Но ни разу отцу не пришло в голову съесть колбасу «карри» или угостить ею меня.

— А как вам удалось открыть ваш ларек? — поинтересовался я у фрау Брюкер.

— Да это мне фрау Клаусен присоветовала. Хозяином этой будки был один старик. Он готовил картофельные оладьи, подмешивая в них опилки. Чтобы просто набить желудок. Его хватил удар, и он не мог больше таскать картошку. Пришлось ларек сдать в аренду: за неделю две буханки хлеба и фунт сливочного масла.

Она пошла туда и внимательно осмотрела палатку. Сбита из досок. Верх закрыт корабельной парусиной, которая во время дождя пропускала воду. Лена сразу подумала о плащ-палатке, оставленной Бремером, тщательно свернутая, она по-прежнему лежала в чулане. Ее можно натянуть поверх палатки. Тогда всегда будет сухо.

Сложность состояла лишь в том, что продавать. У старика был брат, крестьянин. Она пораскинула мозгами и решила: может, телячьи колбаски из белокочанной капусты?

— А разве это возможно?

— А как же, все дело во вкусе.

Я поставил машину на стоянке рядом с площадью Гросноймаркт, помог фрау Брюкер выйти и, чтобы успокоить ее, еще раз сказал, что у нас уйма времени.

Мы медленно шли по булыжной мостовой под моросящим дождем. Цветочный киоск по-прежнему стоял на том же месте. Площадь была почти пустынна. Трое бродяг сидели под пластиковым навесом и пили красное вино из оплетенной бутылки.

— Хм, а существует ли еще ларек с горячей едой?

— Да, то есть нет, это уже не ларек, а большой прицеп, что-то вроде машины для путешествия, белый, с двойной осью, оборудован по последнему слову техники, есть раковина из высококачественной стали, холодильник, гриль, решетка для жарения колбасок и фритюрница.

Эта закусочная на колесах не шла ни в какое сравнение со старой дощатой будкой фрау Брюкер и ее чугунными сковородками.

— Две порции колбасы «карри».

Мужчина взял колбасу и сунул ее в какой-то маленький прибор, снизу из него вывалились колбасные кусочки. Потом положил туда вторую порцию.

— Что это за звук?

— Измельчитель колбасы, — пояснил мужчина, — приобретен всего месяц тому назад. Но в Берлине такие уже давно. Гамбург всегда в хвосте плетется.

Тут я подумал, а не стоит ли мне сказать: «Послушайте, перед вами находится изобретательница рецепта колбасы "карри"». Но потом сообразил, что еще не знаю ответа на вопрос: как и когда она придумала эту колбасу. Фрау Брюкер тоже молчала. У нее был разудалый вид в этой коричневой шляпке горшком, прикрытой от дождя пластиковым колпаком. Взгляд ее невидящих глаз был направлен на белую стену закусочной на колесах.

— Как у вас идут дела? — спросила она.

— Не очень, во время дождя вообще никак.

— Сколько вы уже стоите здесь?

— Да уже три года, раньше был в Мюнстере. Хочу вернуться назад. Нехороший тут край. Слишком много щеголей. Ни один не ест колбасу «карри». — Он протянул нам бумажные тарелки. — С вас восемьдесят шесть.

Колбаса оказалась совсем холодной от вылитого на нее кетчупа, а порошок карри, приготовленный в Ольденбурге, был насыпан прямо сверху. Свиная колбаса с мелкими голубоватыми кусочками — остатками хряща и шкуры с щетиной. Я дал фрау Брюкер пластмассовую шпажку с двумя зубцами и придвинул к ее руке бумажную тарелку. Она насадила на шпажку кусочек колбасы и стала жевать, медленно, раздумчиво. По ее лицу нельзя было угадать, нравится ей колбаса или нет. Вошел довольно пожилой мужчина и заказал себе пиво и шницель. В этот момент фрау Брюкер нечаянно задела бумажную тарелку, и та слетела со стола. Я поднял тарелку, собрал с пола месиво из карри, кетчупа и кусочков колбасы и выбросил в мусорный ящик.

— Да оставьте, — сказал владелец закусочной, — собака съест.