Бируни

Тимофеев Игорь Владимирович

Часть вторая

НЕБО И ЗЕМЛЯ

 

 

Глава I

Узнав об убийстве хорезмшаха, Махмуд решил идти походом на Хорезм.

— Никаких отговорок не осталось, — сказал он визирю Майманди. — Хорезм наш. Мы непременно должны отомстить за кровь, казнить убийцу зятя и взять унаследованное царство.

— Государь говорит совершенно верно, — весело отозвался визирь. — А самое главное, рать отдохнула, целую зиму не воевала. Цель будет достигнута весьма скоро.

Летом 1017 года, в самый разгар сорокадневной жары, когда Джейхун разливается в четвертый и последний раз, войско Махмуда выступило из Балха и после короткой остановки в Амуле двинулось на Гургандж. События развивались стремительно. Уже на второй или третий день передовые отряды хорасанцев столкнулись с хорезмийскими конными дозорами, а еще через некоторое время в пустыне, на южной окраине Хорезма, произошло сражение, в ходе которого хорезмийская армия была наголову разбита и почти все предводители мятежников попали в плен.

Торжественно вступив в Гургандж, Махмуд объявило низложении династии Мамунидов и поставил над Хорезмом своего наместника, тюркского эмира по имени Алтунташ. В тот же день дворцовую казну в сопровождении мощного конвоя отправили в Хорасан и в гурганджской соборной мечети прозвучала первая проповедь с упоминанием имени Махмуда. С независимостью Хорезма было покончено — отныне он сделался одной из многочисленных провинций государства, созданного султаном Газны.

После праздничных пиршеств перешли к казням. Троих главных заговорщиков с обнаженными головами провезли по улицам столицы верхом на мулах и на дворцовой площади, на глазах у толпы, бросили под ноги боевым слонам. «Потом их положили слонам на клыки, — писал современник событий историк Байхаки, — чтобы их возить кругом, провозглашая: «Такое наказание постигнет каждого, кто убьет своего господина!» Затем их подняли на столбы и привязали крепкими веревками, а нижние концы столбов укрепили жженым кирпичом и на них написали их имена. Многих людей из тех убийц перерубили пополам или четвертовали; страху нагнали изрядно. Эмир… повернул назад с победой и славой и направился в Газну. Вереница пленных простиралась от Балха до Лахора и Мультана…»

С деревянных треног, перехваченных в скрещениях разноцветными поясными платками, глядели вслед уходящим выклеванными пустотами глазниц головы казненных мятежников — несколько сот их было выставлено вдоль пыльного тракта от Гурганджа до самого Хазараспа. Избежавшие казни, с подбородками, положенными на массивные платы шейных колодок, проходили мимо, ряд за рядом, и стоило кому-нибудь замешкаться или, споткнувшись, нарушить монотонное движение, как тотчас в его оголенную спину со свистом впивалось огненное жало камчи.

В некоторых источниках, датируемых XIII веком, указывается, что такая же участь постигла и Бируни. По сообщению историка Якута ал-Хамави, Бируни был доставлен в Газну как опаснейший преступник — в кандалах и с колодкой на шее. Эта и другие версии, содержащие обстоятельства пленения Бируни, безусловно, относятся к области исторических анекдотов, появившихся уже после его смерти. Недостоверным следует признать и рассказ Арузи Самарканди о том, что Бируни отправился на чужбину по доброй воле, прельщенный сказочными богатствами газнийского двора. Очень уж не вяжется эта мотивировка с независимой и бескорыстной натурой Бируни. Отвергая обе крайности, современные исследователи считают, что, захватив Гургандж, Махмуд попросту приказал всем находившимся там ученым переселиться на постоянное жительство в Газну, тем более что такую идею он вынашивал давно, «Я слышал, — писал он в Гургандж еще за несколько лет до трагических событий, — что при дворе хорезмшаха есть известные ученые и что каждый из них весьма изощрен в своей науке… Вы должны прислать их к нашему двору, чтобы они удостоились чести быть награжденными из наших рук и мы могли извлечь пользу от их знаний и талантов. Мы требуем этой услуги от хорезмшаха».

В ту пору это требование, судя по всему, осталось без ответа. Хорезмшах сообщил о послании Махмуда гурганджским ученым, предложив им по доброй воле перебраться в Газну. Возможно, кто-то и принял это предложение и, соблазнившись посудами Махмуда, покинул Хорезм. Об этом мы ничего не знаем. Известно лишь, что Бируни, Ибн Ирак и Ибн ал-Хаммар так и остались в Гургандже, а Ибн Сина, встревоженный настойчивостью Махмуда, которого он ненавидел всей душой, вместе со своим другом и учителем ал-Масихи отправился в Горган, где провел несколько лет при дворе Кабуса.

Пленников Махмуда угоняли из Хорезма по-разному. Для членов великокняжеской семьи снаряжали богатые поезда, на манер посольских, позволяя им брать с собой необходимое имущество и многочисленную челядь. В Хорасане их развозили по крепостям, где им предстояло провести долгие годы, а многим — и всю оставшуюся жизнь, под приглядом Махмудовых соглядатаев, знавших наперед любую их тайную мысль. Ученых и умельцев, прославившихся в том или ином ремесле, везли в войсковых обозах, без особых удобств, но тоже со скарбом, составлявшим два-три, а то и несколько вьюков — так что кое-кому удавалось вывезти часть необходимых для работы книг.

С одним из таких обозов в августе рокового 1017 года Бирупи покинул Гургандж. Согласно версии П. Г. Булгакова Бируни было приказано переехать в Газну не как пленнику, а как подданному, подвластному правителю газневидских владений и присоединенного к ним Хорезма. «Чуя в Беруни опасного политического противника, — писал П. Г. Булгаков, — Махмуд вместе с тем считался с его огромным научным авторитетом и его высылкой в Газну «убил двух зайцев» — обезопасил свои дела в Хорезме от присутствия Беруни и привлек в свою столицу самого крупного ученого той эпохи».

Несмотря на деятельное участие в политической жизни в качестве ближайшего советника хорезмшаха, в последние годы Бируни много и плодотворно занимался наукой. С помощью трехметрового квадранта, позволявшего измерять высоту небесных тел с точностью до одного градуса, он проводил исследования по широкому кругу проблем, связанных с теорией движения светил. Изучая движение Солнца по эклиптике, положение апогея Солнца, движение Луны, ее апогея и ее узлов, эфемериды планет и прецессию звезд, Бируни в гурганджский период своей жизни внес множество существенных уточнений и поправок в астрономические таблицы своих предшественников. С этой работой были тесно связаны некоторые математические проблемы, которые приходилось решать попутно, включая их в астрономические трактаты. Так, в одной из работ, посвященных уточнению астрономических таблиц среднеазиатского ученого IX века Хабаша, Бируни привел разработанный им оригинальный метод определения хорды дуги одного градуса окружности, а также собственное доказательство теоремы Архимеда о свойствах ломаной линии, вписанной в окружность.

Много было сделано в Гургандже и в области геодезической астрономии. Разработав не известный ранее метод определения географической широты по двум измеренным в произвольное время высотам Солнца или звезды и азимутам этих высот, Бируни с поразительной точностью вычислил широту хорезмской столицы. В то же время он на практике проверил предложенный астрономом X века Саббахом способ определения широты по трем дугам азимутов восхода Солнца, измеренным через равные длительные промежутки времени, и пришел к выводу о несостоятельности такого подхода, требовавшего целого ряда исходных упрощений и многократного использования тригонометрических функций и иррациональных корней, что в совокупности препятствовало получению точного результата.

Решение геодезических задач требовало знания величины земного шара. Это была заветная мечта Бируни, которую он вынашивал много лет. Еще в Горгане он почти было снарядил экспедицию для проведения землемерных работ в пустынях Дихистана, но неожиданная размолвка с Кабусом и прекращение финансовой помощи не позволили осуществить задуманное. Возвратившись в Гургандж, Бируни продолжал думать над этой проблемой — в одном из написанных в ту пору трактатов он изложил метод определения величины Земли по понижению горизонта, наблюдаемого с вершины горы, высота которой заранее известна. Этот метод не был открытием Бируни и применялся багдадскими астрономами еще в IX веке. Однако точность полученного ими результата оставляла желать лучшего, и задача измерения радиуса земного шара по-прежнему оставалась одной из актуальнейших проблем, стоявших перед учеными XI века. Для Бируни она имела особо важное значение, поскольку в последние годы в Гургандже он пришел к выводу о необходимости выделения геодезических вопросов в отдельную отрасль знания и даже задумал написать на эту тему фундаментальный научный трактат.

Трагические события лета 1017 года опрокинули все его планы. Но вовсе не об этом сожалел он, отправляясь по приказу Махмуда в бессрочную ссылку в Газну. Мысль о том, что в крушении Хорезма, оказавшегося под пятой газнийского деспота, есть, быть может, и какой-то его недосмотр и невольная вина, непрестанно буравила мозг, не давая думать о другом. Несчастье, случившееся с родной землей, он переживал остро и глубоко, как личную драму, и все тревоги о неизбежных превратностях завтрашнего дня отступали перед огромностью потери, восполнить которую нельзя было ничем.

Августовское солнце выжигало все живое. Надсадно скрипели деревянные оси повозок, сонные арбакеши то и дело прикладывались к бурдюкам с вонючей теплой водой… Не прав ли был великий арабский поэт-философ Абу-л-Атахия, призывавший в своих стихах не доверяться соблазнам бренного мира и помнить о неотвратимости судьбы?

Наше время — мгновенье. Шатается дом. Вся Вселенная перевернулась вверх дном. Небосвод рассыпается. Рушится твердь. Распадается жизнь. Воцаряется смерть. Ты высоко вознесся, враждуя с судьбой, Но судьба твоя тенью стоит за тобой. Ты душой к невозможному рвешься, спеша, Но лишь смертные муки познает душа.

Но оцепенение проходило, и на память являлись иные стихи. Мужественные, огненные строки героического скитальца Мутанабби, поэта, любимого и чтимого с детства, учившего не покоряться судьбе и в любых обстоятельствах сохранять твердость духа и ясность ума.

Скитаюсь я из края в край, нужда меня изводит, Склоняется моя звезда, по помыслы — восходят. Храни достоинство свое и в огненной геенне И даже в сладостном раю гнушайся унижений. Ждет гибель немощных душой, трусливые сердца — Того, кому не разрубить и детского чепца. Зато от гибели храним бесстрашный, с духом львиным, За честь готовый в спор вступить и с грозным властелином.

* * *

«Газна, маленькое удельное владение в глухом горном углу на юге нынешнего Афганистана, — писал советский этнограф С. П. Толстев, — была наиболее подходящей ставкой, своего рода разбойничьим гнездом, для военно-феодального диктатора, не имевшего никаких преимущественных интересов в какой-нибудь части территории своей многоплеменной империи».

Возможно, именно так выглядела Газна в конце X или даже на рубеже X–XI веков, когда Махмуд получил инвеституру на султанство от багдадского халифа Кадира. Но уже двадцать лет спустя вряд ли кому-либо могло прийти в голову сравнение Газны с феодальной ставкой или тем более с разбойничьим гнездом. Захолустный городишко, известный лишь купцам, совершавшим торговые путешествия в Индию, давно уже стал блистательной: столицей, куда по воле Махмуда нескончаемым потоком стекалось все, чем был богат и славен Восток.

Бируни прибыл в Газну ранней осенью 1017 года, когда дни еще были длинными и знойными, но вечера приносили некоторое облегчение, а по ночам в кипарисовых аллеях со свистом прогуливался прохладный северный ветерок. В долинах крестьяне собирали виноград — тяжелые гроздья грузно шлепалась в плетеные корзины, янтарный сок чавкал в деревянных желобах под ногами загорелых давильщиков, с веселым журчанием лился в винные хумы, врытые в землю до самых горловин. В тот год месяц мусульманского поста — рамадан — пришелся на самый разгар летней жары, и теперь жители Газны исподволь готовились к празднику жертвоприношения «курбан-байраму», отмечавшемуся через 70 дней после окончания поста. Из горных кишлаков гнали в Газну стада баранов — на городских базарах, где состоятельные горожане заранее приценивались к жертвенным животным, было не протолкнуться: толчея, давка, разноязыкая брань. Ближе к празднику похолодало, с севера задули ледяные сквозняки, и знатные люди Газны спешно сменили летние шелковые халаты на шерстяные чапаны с оторочками из драгоценных мехов.

В праздничный день каждый из них заколет овцу, корову или верблюда и этим обеспечит себе место в райских кущах, где прекрасноликие красавицы гурии ублажают благочестивых мусульман. Ведь согласно учению пророка «тонкий, как волос», мост Сират, перекинутый над огненной геенной, правоверный может преодолеть лишь на спине животного, принесенного им в жертву во время праздника «курбан-байрам».

Но таких, кто заранее закрепил за собой место в раю, в Газне было немного. Ведь даже шестимесячный барашек и в обычные дни стоил не менее одного динара, или тридцати дирхемов, а в канун праздников торговцы драли втридорога за самый пустячный товар. Могли ли позволить себе покупку жертвенного барана городские подмастерья, получавшие 15 дирхемов в месяц, или слушатели медресе со стипендией в две трети динара, или даже чтецы Корана, чей месячный доход едва переваливал за один динар? Что же говорить о тысячах поденщиков-мардикоров, толпившихся каждое утро на городских рынках в надежде на случайный заработок?

Таким, как они, и вовсе заказана дорога в рай. Правда, в последнее время в Газне развернулось широкое строительство, и возможностей подработать стало побольше. Каждый год в столице возводились новые мечети, общественные бани, караван-сараи, а в начале 1018 года по указу Махмуда рядом с соборной мечетью был заложен фундамент первого на мусульманском Востоке духовного училища-медресе. Требовались рабочие руки и для постоянного расширения и благоустройства султанских дворцов Перузи и Афган-Шал и парка Сад-Хазар, где в знойные дни Махмуд отдыхал в Белом или Забульском павильонах. Сюда в зимнюю пору из султанских владений сгоняли барщинных крестьян, но к началу сева принудительный хашар приходилось прерывать и вместо бесплатных работников на строительных площадках появлялись поденщики, которые до поздней осени гнули спины за жалкие гроши.

Бируни не мог не заметить, что газневидская столица строилась быстро, но неосновательно: большинство зданий, в том числе и султанские постройки, возводились наспех, из необожженного кирпича, камень применялся крайне редко, в основном для фундаментов, а мраморные плиты, доставлявшиеся из ближнего карьера, использовались лишь для фризов во внутренних покоях дворцов. Государство Махмуда, разраставшееся стремительно, как дрожжевое тесто, казалось, жило сегодняшним днем, словно предчувствуя, что слава его продлится недолго и разрушительные ветры времени не оставят от былого величия никаких следов.

Поспешливость отнюдь не исключала вкуса к роскоши и неге: богатством внутреннего убранства, изысканностью настенных росписей по мотивам хосроевских сказок, обилием драгоценностей и диковинных изделий, захваченных во время походов и войн, султанские резиденции Газны и особняки местной знати не уступали ни Багдаду, ни Бухаре. Ломились от избытка товаров и газнийские рынки, куда спешили торговые гости со всего Мавераннахра и Хорасана в расчете на прибыльный сбыт. Предприимчивые купцы везли в Газну хорасанскую и согдийскую парчу, серебристые ткани «симгун», красные «мумарджал», полотняные «синизи» — из Самарканда, нарядные женские покрывала из Мерва, полосатые халаты и кожаные изделия из Балха, табаристанские чалмы и тончайшие китайские шелка, нишапурскую бирюзу и бадахшанские ярко-алые гранаты, лазурит и горный хрусталь, армянские, румские и бухарские ковры. Каждая область поставляла в газневидскую столицу то, чем славилась больше всего: из Исфиджаба Газна получала тюркских невольников, из Хутталя — быстроногих скакунов и длинношерстных выносливых мулов, из Герата, где испокон веков славились оружейники, — клинки из булатной стали и особые мечи, которые называли «индийскими».

Зная, сколь велики потребности постоянно воюющей Газны в боевом снаряжении, ремесленники Чача привозили сюда высокие седла из хорезмского кимухта, бухарские купцы — подпруги, изготовлявшиеся узниками подземных зинданов, самаркандские — ремни особой прочности и веревки, выдерживавшие любой груз. Раз или два в году являлись в Газну купеческие караваны из Хорезма, и земляки Бируни, которых можно было тотчас отличить в толпе по высоким меховым шапкам, вываливали на прилавки драгоценные шкурки диковинных северных зверьков, закупленные оптом у русских охотников в торговых факториях на берегах реки Итиль.

Население Газны, разноязыкое, разноликое, пестрое, прирастало в основном за счет пришлых людей. Многие являлись по собственной воле, поступали на службу к султану, известному своим могуществом и богатством. Другие, наслышанные о победах Махмуда над неверными, вступали в ряды «воителей за веру», так называемых газиев, и ежегодно отправлялись с армией султана в Индию, где пополняли гарнизоны приграничных крепостей и позже возвращались в Газну, везя в дорожных вьюках военную добычу, которой было достаточно, чтобы безбедно прожить до самой смерти. Третьих, главным образом мастеров, в совершенстве владевших тем или иным ремеслом, Махмуд приводил в качестве пленников из каждого похода, и они поселялись в газнийском подворье, где смешивались с местным населением, перенимая их обычаи и язык, но чаще держались вместе, особняком, образуя отдельные кварталы, землячества соплеменников и единоверцев.

Той памятной осенью Бируни исполнилось сорок четыре года.

Всю оставшуюся жизнь ему предстояло почти безвыездно провести в Газне.

* * *

Теперь о Махмуде.

Его личность и роль в истории ученые оценивают по-разному. Приведем несколько авторитетных мнений.

«Династия, которая была основана в Газне убийцами-поджигателями Сабуктегином и его вызывающим отвращение сыном Махмудом» — так охарактеризовал газневидских правителей немецкий востоковед И. Маркварт в одной из своих работ, написанной в 1914 году.

«Воин-герой, каких мало было на свете, — восторженно писал о Махмуде выдающийся ориенталист Август Мюллер в книге «Ислам на Востоке и Западе» (1887), — он вполне заслужил счастье, которое без всяких колебаний пристало к его знаменам».

А вот как высказался о Махмуде академик В. В. Бартольд: «Твердая воля и гениальный ум Махмуда делали невозможным слишком резкое проявление характерных черт деспота-самодура. Противоречие страшно раздражало Махмуда, что заставляло говорившего с ним переживать очень неприятные минуты, но не мешало государю в конце концов все-таки принимать правильное решение».

Кто же из исследователей прав? Те, которые рисуют его деспотом-самодуром, чуть ли не грабителем, окруженным бандой наемников и всякого рода «деклассированным сбродом»? Или те, которые признают за ним не только твердую волю, но и гениальный ум и высказываются о нем как о человек властном, жестоком, но, безусловно, незаурядном?

Как это ни странно, правы и те и другие. Махмуд действительно принадлежал к верхушке военно-служилой знати тюркского происхождения, сформировавшейся из преторианской гвардии бухарских эмиров. Военные ленники, составившие правящий класс феодального государства, сложившегося на обломках саманидской державы, были заинтересованы в постоянной территориальной экспансии, грабительских набегах на соседние страны, хищнической эксплуатации населения переданных им во временное владение уделов.

Управлять таким государством было нелегко. Для того чтобы направить в одно русло сотни и тысячи интересов и воль, организовать боеспособное, скованное жесточайшей дисциплиной войско, наладить и пустить в ход безотказный и безжалостный налоговый пресс, выжимающий максимум возможного из податных сословий, требовался человек, в котором властолюбие, жестокость, алчность сочетались бы с неукротимой энергией, хитростью, коварством, дальновидностью и острым умом, умеющим проникать в самую сердцевину вещей.

Именно таким человеком и был Махмуд.

Уже в молодости он сделал головокружительную военную карьеру и к 25 годам добился осуществления всех своих честолюбивых помыслов. Созданное им государство простиралось от Исфахана на западе до Мультана на востоке и включало весь Хорасан, многие области Средней Азии, Хорезм, Афганистан и часть Западной Индии.

Но Махмуду хотелось большего. Как многие диктаторы, он считал, что подданные обязаны искрение любить его, и втайне страдал, не находя в окружавших его людях этой любви. «Однажды ранним утром, — писал в книге «Сиясетнамэ» государственный деятель XI века Низам ал-Мульк, — Махмуд сидел в отдельных покоях на молитвенном коврике и совершал намаз, а перед ним были положены зеркало, гребень и стояли два придворных гуляма. В покои вошел визирь, поприветствовал его в дверях. Махмуд сделал знак головой, чтобы тот присел. Освободившись от молитвы, Махмуд облачился в каба, надел на голову кулах, улыбнулся и спросил визиря: «Знаешь, о чем я сейчас думаю?» — «Владыка знает лучше». — «Опасаюсь, что люди на любят меня из-за того, что лицо мое некрасиво, — сказал Махмуд. — Обычно народ больше любит государя с красивым лицом».

Разумеется, дело было не в этом. Народ ненавидел Махмуда за его алчность и жестокость. Заботясь лишь об укреплении личной власти, Махмуд установил на подвластных ему территориях режим самого неприкрытого террора. Безжалостную охоту за своими политическими противниками он проводил под лозунгами религиозного правоверия. Любая попытка протеста, пусть даже самая робкая, немедленно объявлялась ересью и влекла за собой пожизненное заключение пли мучительную казнь. «Кровопролитию не было предела, — вспоминал один из современников. — Бог послал Махмуда, сына Сабуктегина, чтобы он усмирил инакомыслящих…»

Ненавидели Махмуда и за другое. «Его подданные, — указывал В. В. Бартольд, — гибли тысячами не только по обвинению в ереси, но и от разорительных налогов. Индийские походы Махмуда доставляли огромную добычу ему самому, его гвардии и многочисленным «добровольцам», стекавшимся к нему отовсюду, между прочим и из Мавераннахра; иногда Махмуд воздвигал на эти средства великолепные постройки, например, мечеть и медресе в Газне; но для народных масс эти походы были только источником разорения. Махмуду для его походов нужны были деньги; перед одним из походов он велел в два дня собрать необходимую сумму, что и было исполнено, причем, по выражению придворного историка, жители были «ободраны, как бараны».

Налоговьга произвол приводил к разорению крестьян; многие из них бежали, бросая свои хозяйства; по словам летописца, «земельные участки большею частью были запущены, искусственное орошение в некоторых местах пришло в упадок, в других — прекратилось совсем…». В 1010 году в Хорасане из-за ранних заморозков случился недород хлеба — в одном лишь Нишапуре и окружавших его рустаках голодной смертью погибло более ста тысяч человек. Это событие произвело крайне тягостное впечатление на современников. Не существует, пожалуй, ни одной значительной средневековой хроники, в которой нишапурской трагедии не отводилось бы пусть даже нескольких строк.

Но Махмуд остался безучастным к страданиям своих подданных. Более того, когда вследствие полного обнищания налогоплательщиков резко сократились поступления в казну, султан повелел своему визирю добыть недостающую сумму, не останавливаясь ни перед чем. Понимая, что дальнейшее ограбление населения приведет к неминуемому взрыву всеобщего возмущения, визирь добровольно отправился в тюрьму, где вскоре умер под пытками, так и не согласившись выполнить приказание Махмуда.

Казна газневидской державы постоянно нуждалась в деньгах для ведения войны. Война же служила обогащению класса феодалов, крупнейшим из которых был сам Махмуд. Султанской семье принадлежали обширные земельные владения в окрестностях Газны, доставшиеся в наследство от Сабуктегина, а также бывшие поместья саманидских эмиров в Хорасане. Кроме того, султан владел базарами, караван-сараями, банями во многих городах, держал огромные табуны лошадей и верблюдов, отары овец, стада коров и быков. Важным источником обогащения были военные трофеи, конфискации собственности опальных чиновников и воевод, присвоение выморочных имуществ в случае, если умершие не имели наследников, а также имуществ личных слуг и евнухов — по сложившемуся обычаю все, чем они владели при жизни, по их смерти передавалось в султанскую казну.

Основой могущества Махмуда была регулярная армия, насчитывавшая в мирное время от 30 до 40 тысяч всадников, в основном невольников тюркского происхождения, приобретавшихся на невольничьих рынках. Во время военных кампаний к армии присоединялись добровольцы-газии и отряды, присланные данниками султана. Будущих воинов подбирали для Махмуда опытные работорговцы, знавшие, что султан питает слабость к красивой внешности своих рабов; увезенные из родных мест маль-чики-гулямы проходили тщательную военную подготовку и воспитывались в духе железной дисциплины и личной преданности своим патронам. Преимуществом воинов-гулямов было то, что у них полностью отсутствовало чувство племенной солидарности и родственные привязанности. За службу они получали содержание деньгами, одеждой и продовольствием, а во время походов имели право на свою долю военной добычи. Армия была их семьей, а война — единственной профессией, и в этом смысле они составляли особую корпорацию, противопоставлявшую себя коренному населению страны.

Самые удачливые из них попадали в дворцовую стражу, получали золотые кушаки и тяжелые булавы, носившиеся на плече; некоторым же, отличавшимся не только мужеством, но и «луноликостью», удавалось сделать блестящую карьеру. Именно красивой внешности был обязан своим продвижением по службе любимец Махмуда гулям Айяз — назначенный кравчим, он со временем стал одной из самых влиятельных фигур при дворе.

В организации дворцовой жизни Газна во всем подражала Багдаду. При всей своей скупости Махмуд не жалел денег на устройство приемов и питейных собраний, пышных выездов на охоту, продолжавшихся по нескольку дней. Все это делалось для того, чтобы утвердить за собой репутацию подлинного, прирожденного монарха: ведь в XI веке, как и в прежние времена, щедрость считалась едва ли не главным качеством, которым должен был обладать крупный феодальный правитель. Вопреки запрету на хмельное в вечерних меджлисах вино лилось рекой, и сам султан, случалось, напивался до такой степени, что поутру приходилось отменять дворцовый прием. В державную суффу он выходил лишь к вечеру, злобно буравя собравшихся покрасневшими глазами, и все невольно сжимались, мечтая лишь о том, чтобы тягостная церемония закончилась как можно быстрей. Как-то раз Махмуд ударил по голове одного богослова, обратившегося к нему без разрешения, и сделал его глухим на всю жизнь. Но подобное все же бывало нечасто; в целом Махмуд пил умеренно, не в пример многим тогдашним восточным властителям.

Вообще оседлость дворцовой жизни была Махмуду не по душе, праздность тяготила его, и он надолго покидал Газну, выезжая с наступлением весны в степь, где присутствовал при клеймении табунов, а по осени лично проводил смотр войск и объявлял о выступлении в очередной поход.

Дворец наполнялся суматошным движением, в сборах участвовала чуть ли не вся столица, потому что вместе с султаном в путь отправлялись основные государственные ведомства-диваны, казна, свитские с многочисленной челядью, хранители султанских одежд с обозом из нескольких десятков телег, поэты, музыканты, ученые, богословы и даже гарем, без которого никак нельзя было обойтись на войне.

Астрологи составляли гороскопы, неизменно сулившие удачу. До сих пор никто из них ни разу не ошибся — звезда Махмуда, взошедшая в конце X века, по-прежнему светила ярче всех других.

* * *

Еще затемно из крепости доносился бой литавр, и азанчи начинали свою ежеутреннюю перекличку, приглашая верующих к молитве. Едва успев исполнить положенное число ракатов, придворные, свитские, факихи, ученые, врачи — все, кому надлежало приветствовать государя в этот ранний час, — спешили в державную суффу. В дверях их уже поджидал хаджиб, определявший порядок приема, и по одному впускал в полутемную залу, где каждый занимал место, соответствующее его положению и рангу. Дежурный хаджиб заносил в особый список имена отсутствующих — всем им предстояло в тот же день вразумительно объяснить причину неявки. Один за другим загорались на стенах масляные светильники, и когда зала наполнялась их неярким колышущимся светом, по возгласу хаджиба все замирали — из задней двери выходили двумя цепочками дворцовые рынды в парадных доспехах, становились слева и справа от трона, и вслед за ними в суффе появлялся султан.

Утренний прием продолжался недолго и, если не случалось никаких чрезвычайных событий, заканчивался до восхода солнца. Еще короче была вечерняя церемония прощания с государем, совершавшаяся после предзакатной молитвы. Бируни, зачисленный в штат придворных ученых, обязан был присутствовать на обоих приемах, и этим, пожалуй, ограничивалась его служба. Все остальное время он мог заниматься своими делами, не выходя из дома, снятого им в тихом переулке, вдали от богатых кварталов, где жили сановники, высокопоставленные дабиры, поэты, врачи. Скудного содержания, назначенного ему султаном, едва хватало, чтобы сводить концы с концами — о серьезных научных исследованиях не приходилось даже мечтать.

Первый год в Газне оказался самым тяжелым в его жизни. Шли месяцы, а Махмуд, казалось, забыл о его существовании. Но это было не так — обойденный вниманием султана, Бируни постоянно находился под приглядом султанских соглядатаев, крутившихся возле его дома целыми днями и примелькавшихся настолько, что с некоторыми из них он, как с добрыми знакомыми, стал здороваться по утрам.

В недоверии Махмуда не было ничего удивительного, и назойливое мельтешение платных осведомителей не унижало, а скорее забавляло Бируни. Лишь позднее, ближе познакомившись с системой слежки и доносов в государстве Газневидов, он содрогнулся от ее всепроникающего и всеохватного масштаба — казалось, что все присматривают за всеми и каждое слово, даже оброненное ненароком или невзначай, тотчас заносится в тайные ведомости султанской канцелярии, которую долгие годы неизменно возглавляет обладатель серебряной чернильницы, осторожный и мудрый царедворец Абу Наср Мишкан.

Огромное государство требовало постоянного внимательного пригляда — то где-нибудь на самой границе взбунтуется обойденный добычею гарнизон, то сборщик налогов присвоит деньги целой области, то — вдруг какой-нибудь наместник вообразит себя самостоятельным правителем да еще вовлечет в свой заговор десяток-другой чиновников и не успокоится, пока не предъявят ему в подвале газнийского зиндана подробный отчет обо всех его тайных делах.

В газневидской державе махровым цветом цвела коррупция, чиновничество разживалось лихоимством и воровством, податные сословия отрабатывали государственную барщину нехотя, спустя рукава, и не раз мосты и плотины, возведенные по приказу Махмуда, сносило первым же паводком; всюду царили озлобленность и вражда, а слова лояльности, повторявшиеся хотя бы стократ на дню, не стоили ломаного гроша — за показным правоверием стояла не убежденность, а страх, тупая и безысходная покорность любым прихотям властей, вбитая в головы годами кровопролития и унижений.

Вот почему в каждой провинции и в каждом городе Махмуд держал назначавшихся им лично сахиб-баридов — начальников почтовой службы, которые имели под рукой не только огромный штат курьеров и гонцов, но и широкую сеть осведомителей и проводчиков, скрывавшихся в обличье купцов, суфиев, дервишей, бродячих маскаробозов, уличных менял. Все добытые сведения сахиб-барид переписывал особым шифром и с доверенными курьерами отправлял в Газну. В султанской канцелярии тайные донесения начальников почт внимательно просматривал сам Абу Наср Мишкан и затем, расставив соответствующие акценты и убрав лишнее, являлся с докладом к султану.

Благодаря этому Махмуд был всегда прекрасно осведомлен не только о событиях в стране и в столицах сопредельных государств, но и о том, что говорилось в трапезных и опочивальнях его собственных сыновей. Конечно же, в поле его зрения постоянно находились Бируни и другие хорезмийские ученые, чья антигазнийская ориентация ярко проявилась во время гурганджских смут в 1017 году.

Не вызывает сомнения, что какой-то период времени, быть может, год или два, Бируни был лишен свободы передвижения и находился под особым надзором. Именно это, очевидно, послужило распространению всякого рода сплетен и небылиц.

Рассказывают, например, такую историю. Однажды Бируни находился в дворцовом меджлисе, где собрались лучшие ученые государства. Разговор зашел об искусстве предсказаний, и кто-то из ученых в присутствии султана высоко отозвался о способностях Бируни в этой области, сказав, что для него не существует никаких тайн.

— Нет ничего сокровенного лишь для всевышнего, — возразил султан, раздраженный неумеренными похвалами в адрес своего хорезмийского пленника. По тем временам это был совершенно неоспоримый аргумент, но Бируни позволил себе не согласиться.

— Если государь соизволит подвергнуть меня испытанию, — заявил он, выступая вперед, — он сможет убедиться в правильности сказанного.

Махмуд рассердился.

— Посмотрим, умеешь ли ты читать тайные мысли, — сказал он, решив проучить Бируни за самонадеянность. — Подумай хорошенько и ответь, в какую из дверей этой залы я выйду после окончания приема. Свое намерение я запишу на бумаге, и мы сравним его с твоим предсказанием. Горе тебе, если ты ошибешься.

С этими словами он черкнул на листе бумаги, протянутом ему хранителем султанской чернильницы — даватдаром, несколько слов и подал записку визирю. Присутствующие с любопытством ожидали, как удастся вывернуться Бируни из сложного переплета, в который он попал.

Но Бируни был совершенно спокоен. Принеся астрономические инструменты, он произвел кое-какие измерения и уверенно показал рукой на стену, находившуюся напротив трона.

— Ты задумал выйти в этом направлении, государь.

Визирь развернул записку и объявил намерение Махмуда. К изумлению присутствующих, выяснилось, что Бируни не ошибся: султан действительно собирался выйти из залы в указанном направлении и распорядился, чтобы прямо напротив трона в стене прорубили еще одну дверь.

За эту удивительную разгадку ученого полагалось бы осыпать щедрыми дарами, но Махмуд, не терпевший прекословия, распорядился сбросить Бируни с крыши дворца. Всем было очень жаль астролога, столь жестоко поплатившегося за свое предсказание, и больше других — визирю Хожде Хасану, который решил во что бы то ни стало спасти жизнь Бируни. Для этого Ходжа Хасан распорядился, чтобы вдоль дворцовой стены натянули сеть и положили на нее хлопок. Казнь состоялась в тот же день — Бируни сбросили вниз, но он, разумеется, не разбился и лишь вывихнул себе мизинец на правой руке.

Через несколько дней султан, отличавшийся отходчивостью, вдруг вспомнил о Бируни и сказал визирю, что сожалеет о своем поспешливом решении предать его казни. Обрадованный визирь доложил государю, что Бируни удалось избежать смерти, и Махмуд повелел тотчас доставить ученого в свои покои.

— В следующий раз, — сказал он Бируни, — ты будешь осмотрительней и не станешь мне противоречить, ибо главное для ученого — предвосхищать желания царей. Ты утверждаешь, что умеешь предвидеть грядущее. Отчего же ты не знал о том, что я повелю тебя казнить?

— Я знал об этом, государь, — ответил Бируни, — но мне было ведомо, что я не умру. Ты же видишь, что я живой и невредимый стою перед тобой.

Строптивость Бируни вызвала у Махмуда новую вспышку ярости, и он приказал заточить его в темницу и держать там до самой смерти. Теперь уже никто не мог помочь ученому — взбешенный Махмуд и слышать не хотел о смягчении участи Бируни.

Прошло какое-то время. Однажды дворцовый гулям, которому было приказано прислуживать Бируни в тюрьме, вышел в город, чтобы сделать кое-какие покупки. На рынке его окликнул бродячий прорицатель.

— Дай мне дирхем, — сказал он гуляму, — и я сообщу тебе добрую весть.

Простодушный гулям протянул ему дирхем.

— Через несколько дней, — сообщил прорицатель, — твой господин выйдет из тюрьмы и получит от султана щедрое вознаграждение.

К удивлению гуляма, выслушав его взволнованный рассказ, Бируни расхохотался.

— Все эти прорицания, — сказал он, — существуют для того, чтобы выкачивать дирхемы из простаков.

Но на этот раз он был не прав. Несколько дней спустя во время охоты визирь Ходжа Хасан, улучив момент, как бы невзначай напомнил султану о Бируни. К тому времени гнев Махмуда уже остыл, и он не только распорядился немедленно выпустить Бируни из темницы, но и осыпал его богатыми дарами.

Ученые считают, что эта история является чистейшим вымыслом. Действительно, в ней нетрудно заметить некоторые стереотипные представления и приемы, типичные для фольклорной традиции. Вспыльчивый, но в конечном счете великодушный и щедрый султан, благородный и изобретательный визирь, не позволяющий свершиться несправедливости, честный и гордый ученый, осмеливающийся говорить правду самому государю, преданный и простодушный слуга… Жизнь героя постоянно висит на волоске, по он всякий раз счастливо ускользает от беды, и рыночный прорицатель возвещает о том, что правда оказалась сильнее лжи и добро восторжествовало, пройдя сквозь все испытания, уготованные провидением.

Бросается в глаза и очевидное несоответствие легенды историческим фактам. Очень уж не похож лубочный Бируни, подвергающий свою жизнь опасности из-за мелочного тщеславия, на Бируни реального — прямолинейного, резкого, совершенно чуждого всякой позы или рисовки и к тому же с презрением относившегося к любым псевдонаучным пророчествам. Не похож на себя и султан, и не только тем, что великодушие было вообще не свойственно его корыстолюбивой натуре. Известно, что Махмуд действительно не любил, когда ему высказывали нечто противоречившее его собственному мнению, но в этих случаях он, как правило, откладывал принятие окончательного решения и, лишь обдумав ситуацию со всех сторон, вновь созывал меджлис, где объявлял свою волю. Известно и то, что Махмуд, не останавливавшийся перед массовыми казнями во время военных кампаний, по возможности избегал кровопролития среди своего ближайшего окружения и никогда не выносил смертных приговоров в приступе ярости. По словам придворного историка Утби, султан считал, что в минуту гнева он может отнимать у подданных лишь то, что способен возвратить им в минуту милосердия — то есть свободу или имущество, но не жизнь.

Наконец, полностью противоречит историческим фактам сюжет о заступничестве визиря Ходжи Хасана. Речь, безусловно, идет о реально существующем визире (сам он, кстати сказать, был казнен) Абу Али Хасане, известном под прозвищем Хасанак, но на свой пост он заступил лишь в 1024 году, в то время, когда Бируни уже давно не был в опале и его жизни не могла угрожать никакая опасность.

Впрочем, фольклорная версия о приключениях Бируни при дворе Махмуда, пусть даже и вымышленная от начала до конца, все же отражает весьма существенное обстоятельство. А именно — высокий престиж Бируни, его репутацию выдающегося ученого эпохи. И пожалуй, еще одну реальность отражает лубочная история о мытарствах Бируни в Газне — его действительно тяжелое положение в первые годы, когда Махмуд держал его на удалении, не отпуская средств, необходимых для продолжения научной работы.

Но не только нужда угнетала Бируни. Куда острее он переживал личную несвободу, статус пленника, навязанный ему человеком, которого он давно и искренне презирал. Еще вчера Бируни был авторитетным и влиятельным советником, к его слову прислушивались хорезмшах и сановники, и, принося науку в жертву политической деятельности, он знал, что делает это ради родной земли, над которой нависла смертельная опасность. Сегодня же, когда дело, которому он отдал столько сил и энергии, было проиграно и сознание поражения наполняло душу неизбывной горечью, ему мучительно хотелось уединиться, уйти от всех, забыться, с головой погрузившись в научные изыскания. Унизительность его положения усугублялась тем, что мелкие придворные чины, которые, будь он в ином положении, угодливо заискивали бы перед ним, теперь вели себя заносчиво и высокомерно и, зная о том, что он находится в опале, старались отравить ему жизнь всевозможными придирками, ограничениями, запретами, которые он не мог обойти, ибо жаловаться было некому. «Я не имел возможности и права приказывать и запрещать, — писал он с горечью. — Мне это было недоступно».

Богословы в тайласанах из верблюжьего подшерстка, чье единственное занятие состояло в оправдании необузданного султанского самодурства аргументами, почерпнутыми из предания; судьи, для которых из двух тяжущихся правым всегда оказывался тот, у кого потолще кошелек; полуграмотные астрологи, составлявшие вполне сносные гороскопы из дворцовых сплетен, — все они как один включились в травлю ученых пленников Махмуда, и в первую очередь Бируни.

«Воспылали они враждой к обладающим достоинствами, — писал он в одной из своих работ, — и стали преследовать каждого, кто отмечен печатью науки, причиняя ему всяческие обиды и зло… Начали эти невежды единогласно одобрять самые низменные и наивреднейшие для всех нравы, в сути которых главное — неоправданная корысть; и можно увидеть в их среде лишь протянутую руку, которая не брезгует подлостью и которую не удержат ни стыд, ни чувство достоинства. Стали они на путь соперничества в этом, пользуясь всеми возможностями для приумножения подобных дел, что довело их в конце концов до отрицания наук и ненависти к их служителям. Неистовый из них относит науки к заблуждениям, дабы сделать их ненавистными для подобных себе по невежеству, и клеймит их клеймом ереси, чтобы открыть пред собою врата для уничтожения ученых…»

Единственной отрадой в этих невыносимых условиях было то, что рядом находились верные, испытанные друзья — Ибн Ирак, Ибн ал-Хаммар, другие хорезмийские ученые, переселенные Махмудом в Газну. Стремясь не допустить их сплочения, султан распорядился приискать им дома в разных частях города и установить за ними неусыпное наблюдение. И все же время от времени им удавалось встречаться, обмениваться свежими новостями, поддерживать сочувствием и советом тех, кто погрузился в меланхолию, стал безучастным к собственной судьбе. Такую слабость можно было понять и простить — кому на Востоке не известна притча о том, как султан, разгневавшись на ученого, приказал не казнить его, а посадить в одну камеру с невеждой!

Но газнийский двор, конечно же, состоял не из одних лишь бездарей и невежд. Подражая традициям Багдада и Бухары, Махмуд стремился создать своей столице репутацию крупнейшего культурного и научного центра, а самому прослыть просвещенным монархом, покровителем поэзии и наук. Отовсюду, куда ступала нога его воинов, наряду с драгоценностями и предметами роскоши в Газну вывозились коллекции книг. Многие из них пополняли дворцовое книгохранилище, другие попадали в вакуфные собрания, существовавшие при крупных мечетях, кое-что неизбежно пропадало, терялось на многочисленных перегонах, растаскивалось, а рукописи, якобы содержавшие богопротивные идеи, нередко сжигались под ногами повешенных еретиков. Так прекратила свое существование, частью рассеявшись по частным коллекциям, а частью превратившись в пепел, знаменитая эмирская библиотека в Рее, куда в молодые годы наведывался Бируни; такая же судьба постигла и книгохранилище которым издавна славился Исфахан.

Слухи о растущем могуществе Махмуда и его благосклонном отношении к поэтам и ученым достигали самых дальних пределов мусульманского мира, и в Газну, движимые честолюбием и надеждами на обогащение, со всех сторон потянулись богословы и законоведы, проповедники и особенно поэты, которые не могли существовать вне феодального двора. Разумеется, среди последних встречалось немало тщеславных бездарностей и даже авантюристов, но были и такие, чьи стихи впоследствии вошли в золотой фонд поэзии на языке дари.

Оживление культурной жизни в Газне способствовало повсеместному утверждению представления о бескорыстном меценатстве Махмуда. Такое представление столь же далеко от истины, как и легенда о его фанатической религиозности, которая якобы являлась единственной причиной завоевательных войн. Отец Махмуда, Сабуктегин, проведший всю жизнь в седле, вряд ли мог обладать знаниями, выходившими за пределы простой грамотности, но своим детям он постарался дать традиционное мусульманское образование. Еще в детстве Махмуд выучил наизусть Коран и, по некоторым источникам, впоследствии даже пытался сочинять к нему комментарии на арабском языке. Знал он и язык дари, распространенный в государстве Саманидов, и на досуге иногда складывал на нем незамысловатые стишки. Однако этим, по-видимому, и ограничивался его культурный кругозор, и некоторые современные биографы Махмуда сомневаются, что он в полной мере понимал пышные панегирики, которые слагали в его честь придворные поэты на арабском или дари.

Но это не имело существенного значения. «Базар красноречия» был необходим Махмуду для вполне определенных политических целей. Поэты существовали лишь для прославления султана, создания вокруг его имени ореола «просвещенного монарха», ревностного мусульманина, бескорыстного и бесстрашного воителя за веру.

Между тем как гипертрофированную набожность Махмуда, так и его фанатическое правоверие можно не без оснований поставить под вопрос. «Забота Махмуда о делах веры… не может быть признана доказательством искреннего благочестия, — писал В. В. Бартольд. — Махмуд не мог не понять связи между политическим консерватизмом и религиозным; оттого он оказывал покровительство улемам и шейхам, но только до тех пор, пока они оставались послушным орудием его политики». Что же касается схизматических и еретических направлений и сект, то яростная борьба Махмуда с ними имела в своей основе, с одной стороны, стремление угодить багдадскому халифу, чьей властью была подтверждена законность газнийской династии и стать таким образом в глазах мусульманской общины столпом и хранителем истинного правоверия, а с другой стороны, как уже говорилось, Махмуд изобрел довольно простой, но безошибочный способ устранения своих политических противников, обвиняя их в ереси и предавая казни как врагов ислама.

Серьезные сомнения вызывает и религиозная подоплека завоевательных рейдов Махмуда в Индию и другие сопредельные страны. «Религиозные войны Махмуда, — указывал тот же В. В. Бартольд, — вполне объясняются его стремлением овладеть богатствами Индии, и видеть в них проявление религиозного фанатизма нет никаких оснований».

Таким образом, как за показным благочестием Махмуда, так и за его войнами с неверными стояли мотивы политического и корыстного характера. Но именно эти мотивы Махмуд и стремился замаскировать, скрыть любыми способами, прекрасно понимая, что лишь роль безупречного рыцаря ислама делает авторитетной и незыблемой его политическую власть.

Придворные поэты отлично знали, за что им платят. Их усилиями постепенно создавался тот героический образ Махмуда, который позднее проник в исторические своды, но в действительности имел со своим прототипом весьма мало схожих черт. «Пожелал бог, чтобы он стал повелителем мира, — писал один известный ноет. — От того, чего желает бог, бежать нельзя».

Бируни с детства любил поэзию, знал наизусть множество касыд и даже сам сочинял стихи. Несколько написанных им бейтов включил в свой «Словарь литераторов» историк XIII века Якут ал-Хамави, по крупицам собиравший жемчужины средневековой арабской словесности. Этот факт сам по себе заслуживает внимания, хотя сколько-нибудь значительным поэтическим даром Бируни, безусловно, не обладал.

Зато в поэзии он разбирался отлично и даже написал ряд специальных филологических работ: комментарий к стихам арабского поэта IX века Абу Таммама, трактат о рифмах Абу Таммама и исследование о смысле некоторых метафор в творчестве средневековых арабских поэтов. Абу Таммам, автор классической антологии «Книга доблестей», был, судя по всему, особенно чтим Бируни. В не меньшей мере он ценил бедуинского поэта VIII века Зу-р-Румму и крупнейшего поэта арабов Мутанабби, с похвалой отзывался и о других авторах, чьи имена в его время, по-видимому, пользовались популярностью, но впоследствии потускнели, померкли и отодвинулись на периферию арабской литературы.

Ценил и понимал Бируни и поэзию на дари, ставшем языком художественной литературы в X веке при Саманидах. На дари создавали свои стихи и поэты газневидского круга — на службе у Махмуда их было около тридцати человек. Некоторые средневековые источники утверждают, что поэтический цех Газны насчитывал 400 поэтов, но такие сообщения не следует понимать буквально — хорошо известно, что цифры 40 и 400 часто используются на Востоке просто для обозначения множества.

Стихотворцы Газны были объединены в особый поэтический «диван». Во главе «дивана» стоял назначавшийся султаном «царь поэтов». У «царя», которому все придворные поэты подчинялись так же, как вассалы подчиняются сеньору, было много весьма хлопотных обязанностей. Одной из главных его забот была цензура — строгий отбор стихотворений, представлявшихся собратьями по цеху для оглашения во время больших дворцовых собраний — «дарбаров». Тонко чувствуя малейшие нюансы политической конъюнктуры, «царь поэтов», или мастер, придирчиво следил, чтобы ни в строках зачитываемых на «дарбарах» поэм, ни между строк не просочилось ничего предосудительного, и если такое случалось, он собственной рукой безжалостно вымарывал сомнительные бейты, дописывая от себя то, что считал необходимым. Без ведома и согласия «царя» ни один новичок, будь он хоть семи пядей во лбу, не мог быть зачислен в «диван» придворных поэтов. Важной обязанностью мастера было обучение молодых поэтов, которое иногда затягивалось на долгие годы.

«Лишь после овладения арабским и всеми премудростями науки, — писал о подготовке начинающего поэта советский востоковед Е. Э. Бертельс, — его начинали обучать искусству стихосложения. Кроме теории поэзии — метрики, рифмы, учения о поэтических фигурах, огромное внимание уделялось широчайшему ознакомлению его с современной и старой поэзией, развитию памяти. Начинающий поэт мог пробовать собственные силы лишь после того, как заучит наизусть 20 тысяч бейтов старой поэзии и 10 тысяч новой… Немалую роль в обучении поэта играла музыка. Стихи в то время пелись или наподобие романса, или речитативом в сопровождении музыкального инструмента».

Основным жанром придворной поэзии был панегирик. Лишь за яркое и написанное ко времени славословие в адрес султана или находившегося в фаворе вельможи поэт мог рассчитывать на щедрое вознаграждение. Наряду с хвалебными одами поэты газневидского круга создавали талантливые, наполненные живым человеческим содержанием любовные газели, проникновенные элегии о быстротечности жизни и превратностях судьбы, а также характерные для среднеазиатской литературной традиции лирические описания времен года.

«Царем поэтов» в Газне с 1022 года был Унсури из Балха, чуть ниже его в поэтической «табели о рангах» значились Фаррухи и Минучихри. Были в Газне и другие весьма яркие и талантливые поэты, но именно эта троица, пожалуй, наиболее представительно отражала особенности газнийского поэтического «дивана», унаследовавшего лучшие черты знаменитой бухарской школы и окончательно утвердившего целый ряд самостоятельных жанров в поэзии на языке дари.

Первые двое были почти ровесниками Бируни и примерно в одно время с ним попали в Газну. Его знакомство с ними не вызывает сомнений, а с Унсури он, возможно, даже находился в дружеских отношениях. Минучихри был значительно моложе и в Газну прибыл позднее, после смерти Махмуда.

Унсури создал множество блестящих стихотворений и поэм во всех жанрах, но особенно прославился своими панегириками — проникновенными, эпически-мощными, пронизанными историческими ассоциациями и параллелями. Он числил себя учеником великого Рудаки, но с горечью признавал, что превзойти учителя ему так и не удалось. В отличие от Рудаки политик в нем преобладал над лириком — первым введя в поэтический оборот представление о том, что султан обладает властью, дарованной богом, и неподчинение этой власти равносильно неверию, Унсури стал одним из фаворитов Махмуда, постоянно находился при нем и даже сопровождал его в походах. В своих стихах он утверждал ту же линию, которую Махмуд проводил в политике и благодаря этому весьма быстро нажил огромное состояние. «Слыхал я, что Унсури сделал из серебра подставку под котел, а из золота сделал столовую утварь», — с завистью писал поэт Хакани.

Не меньшей славой пользовался в Газне другой крупный поэт — Фаррухи. Сын мелкого провинциального чиновника, он сделал при дворе Махмуда блестящую карьеру — благодаря своему яркому таланту и виртуозной игре на музыкальных инструментах он стал одним из самых удачливых торговцев на газнийском «базаре красноречия». Успех и богатство опьяняли его, и, как многие отмеченные фортуной простолюдины, он искренне гордился тем, что может держаться на равной ноге с влиятельными сановниками. «Друзья мои — вельможи, — похвалялся Фаррухи в одной из касыд, — а зовусь я поэтом; я — поэт, но общаюсь только с вельможами».

В таких заявлениях, щекотавших тщеславие Фаррухи, была тем не менее известная натяжка. Богатство и благоволение султана действительно открывали придворным панегиристам доступ в высшие сферы, и все же представители военной знати смотрели на них как на челядь — ведь поэты зарабатывали на жизнь собственным нелегким трудом, а согласно представлениям, господствовавшим в феодальном обществе, благородным человеком считался лишь тот, кто богатство получал по наследству либо грабежом в военных походах или даже на большой дороге. Поэзия же была ходким, но ненадежным товаром: одно неудачно сказанное слово могло стоить поэту головы.

Не таким тщеславным, а поэтому чуть более независимым был самый молодой в триумвирате газнийских поэтов — Минучихри. Его звезда взошла уже при сыне и преемнике Махмуда — эмире Масуде, но, хотя Масуд оказывал ему всяческое уважение и в своих меджлисах сажал лишь на одно место даже Унсури, особых материальных выгод ему этот почет не принес. Масуд, чрезмерно увлекавшийся дружескими попойками, осыпал подарками певцов, музыкантов и шутов, а изысканным панегирикам предпочитал грубую лесть второразрядных поэтов, из числа которых на первые роли выдвинулся некий Али Зинати.

Минучихри мучительно переживал эту несправедливость. Он был приверженцем беззаботного гедонизма, но превратности судьбы настраивали его на философский лад. «Раз всякое дело в мире кончается небытием, — писал он в одной из своих элегий, — не нагружай сердце ради мирских дел… Не стелись, как скатерть, из-за куска хлеба; не разогревайся, как таннур, ради брюха…»

В ту пору, когда Бируни появился в Газне, в местных литературных кругах еще вспоминали о случившемся несколько лет назад конфликте между Махмудом и Фирдоуси, автором эпической поэмы «Шахнамэ». Выслуживаясь перед султаном, придворные поэты соревновались в поношении Фирдоуси, на все лады хулили его поэму, называя ее сюжеты «сказками деревенского неуча», «россказнями простолюдина», недостойными внимания образованной публики. Особую враждебность к Фирдоуси проявляли Унсури и Фаррухи, угадавшие в дотоле неизвестном поэте из Туса опасного конкурента.

Иным было отношение к «Шахнамз» среди городских низов. Никто не знал, где нашел убежище Фирдоуси, скрывшийся от гнева султана, но написанная им эпопея из 60 тысяч бейтов тайно ходила в списках, передавалась из рук в руки, заучивалась наизусть.

Описанные в «Шахнамэ» подвиги доблестных витязей, смело вступающих в бой с иноземными поработителями, вызывали самый горячий отклик в сердцах людей, вселяли надежду на освобождение от тирании Махмуда, как две капли воды похожего на мифического злодея Зоххака, против которого восстал бесстрашный кузнец Каве.

Мир под его ярмом стремился вспять, И годы было тяжело считать. Волшба — в чести, отваге нет дорог, Сокрылась правда, явным стал порок. Все видели, как дэвы зло творили, Но о добре лишь тайно говорили.

Эти строки цитировались с замиранием сердца, вполголоса или шепотом, с пугливым оглядом на дверь. Рассказывали и множество небылиц, из них постепенно складывался образ Фирдоуси — не того, который написал поэму и скрылся от травли и преследований неизвестно куда, а Фирдоуси легендарного, такого, каким его придумал и навсегда сохранил в своей памяти народ.

В Газне Бируни довелось услышать немало разных преданий. Сведущие люди утверждали, что Абу-л-Касим Фирдоуси родился в Тусе, в семье обедневшего аристократа-дихкана, между 932 и 941 годом. Несмотря на нужду, отец сумел дать ему основательное образование, включавшее знание арабского и среднеперсидского языков. Еще будучи юношей, Фирдоуси стал обладателем небольшого имения и мог, занявшись хозяйством, поправить свои материальные дела, но уже тогда его влекло иное поприще. В 30 — 40-х годах X века в среде родовой иранской аристократии пробудился жгучий интерес к прошлому Ирана, многие образованные люди посвятили себя изучению и записи древних преданий, эпических сказаний, легенд. Саманидские эмиры поощряли это движение, понимая, что лишь народ, обладающий исторической памятью, способен сохранить свою национальную самобытность, выстоять в годину испытаний, не дрогнуть под натиском внешних и внутренних врагов.

Понимал это и Фирдоуси, видевший, как над саманидской державой, расшатываемой феодальными усобицами и произволом местных правителей, сгущаются тучи и с севера постоянно возрастает угроза вторжения кочевников. Вот почему Фирдоуси отложил в сторону хозяйственные заботы и с головой ушел в изучение героических преданий, задумав написать гигантскую эпопею, которая сложила бы в одну цепь разрозненные звенья национального создания и стала бы мощным духовным оружием иранцев в борьбе против общего врага.

Фирдоуси не удалось преподнести свою поэму саманидскому эмиру Бухары. Работа над ней была завершена в 994 году, а через некоторое время саманидская держава рухнула под ударами Караханидов. Последняя иранская династия сошла с исторической сцены, и Фирдоуси вынужден был посвятить свой труд султану Махмуду, провозгласившему себя наследником Саманидов.

Этим фактом завершается исторически достоверная часть биографии Фирдоуси — далее идут сплошные легенды. Согласно одной из них в 1010 году Фирдоуси лично отправился в Газну, чтобы вручить Махмуду окончательную редакцию «Шахнамэ». Вот как описана встреча гениального поэта с султаном в средневековом сочинении «История Систана»:

«Фирдоуси написал «Шахнаме» в стихах и посвятил султану Махмуду. Он читал книгу султану несколько дней.

— Все «Шахнаме» — это ничто, — сказал султан, — разве только за исключением сказаний о Рустаме. А в моем войске тысячи таких мужей, как Рустам.

— Да продлится жизнь падишаха! — ответил Фирдоуси. — Не знаю, сколько в его войске таких мужей, как Рустам, но я знаю, что всевышний бог не создал другого такого человека, как Рустам.

С этими словами он поцеловал землю у ног султана и ушел. А султан вызвал визиря и сказал:

— Этот мужлан назвал меня лжецом.

— Надо его убить, — ответил визирь.

Но Фирдоуси не нашли.

Он покинул город, не получив никакого вознаграждения за свой многолетний труд…»

Согласно другой версии, записанной в XII веке Низами Арузи, Махмуд отверг поэму, но все же распорядился выдать Фирдоуси 20 тысяч дирхемов, что составило всего треть дирхема за каждый бейт. Оскорбленный этой жалкой подачкой, Фирдоуси отправился в баню, выпил там шербета, а полученную сумму разделил поровну между продавцом шербета, банщиком и доставившим деньги гонцом. Такая выходка могла стоить ему жизни, и он поспешно бежал в Герат, где сочинил едкую сатиру, полную намеков на плебейское происхождение всевластного султана Газны…

В своих трудах Бируни ни словом не обмолвился о своем отношении к гениальной поэме Фирдоуси. Из этого отнюдь не следует, что он не был знаком с текстом «Шахнамэ» или не придал поэме существенного значения. Логичнее предположить, что в атмосфере официального недоброжелательства, сложившейся вокруг имени Фирдоуси, которого в Газне прямо называли еретиком и вольнодумцем, любое упоминание эпопеи могло быть истолковано как проявление политической нелояльности и даже повлечь за собой суровое наказание.

Конечно же, всем своим духом «Шахнамэ» наверняка была удивительно созвучна мироощущению Бируни. Но об этом, как и о многом другом, приходилось молчать…

Попробуем прислушаться к тревожной тишине газнийской ночи. Зима 1017 года. Мягко шуршат, осыпаясь на плоские кровли, серебристые хлопья. Откуда-то из глубины узкого проулка доносится лай собак, отдаленные голоса.

Надвинулась туча, померкла луна, И снег начал падать, и туча черна. Ни гор не видать, ни реки — всюду мгла, Впотьмах не увидишь воронья крыла… Вверх дном все дела опрокинулись вдруг. Когда бы хоть чем-нибудь выручил друг!

Не эти ли строки из «Шахнамэ» повторяешь ты шепотом, ворочаясь в бессоннице на холодной циновке, досточтимый устаз Абу Рейхан?

 

Глава II

«Мужчина — тот, кто сомкнет уста и засучит рукава…» Не эти ли слова говорил Абу Керим много лет назад в Рее, когда нужда и одиночество едва не повергли Бируни в пучину отчаяния? Не это ли приходилось ему слышать и от Ибн Ирака всякий раз, когда дела шли из рук вон плохо и на улучшение обстоятельств, казалось, не было никаких надежд?

В суровую снежную зиму 1018 года Бируни частенько повторял про себя эту древнюю восточную мудрость. Дни складывались в недели, недели — в месяцы, но время не приносило добрых вестей. Каждое утро, затачивая тростниковый калам, Бируни вспоминал Ибн Сину, обладавшего удивительной способностью полностью отрешаться от окружающего мира и работать в любых условиях, на время стряхивая с себя давящий груз житейских невзгод. Здесь, в Газне, все не способствовало научным стараниям, но Бируни не сдавался — «рука его не расставалась с пером, перо — с бумагой», и работа, начатая еще в Гургандже, мало-помалу продвигалась вперед.

«Почти все сочинения его более позднего времени, — писал о газнийском периоде жизни Бируни академик И. Ю. Крачковский, — наполнены жалобами или на неуважение к науке, или на собственную судьбу. Проникнуть в их сущность мы не можем, так как по обстоятельствам времени они часто излагаются в форме прикрытых намеков. По-видимому, ал-Бируни все это время находился под надзором не доверявшего ему Махмуда, должен был оставаться постоянно при нем, сопровождая его в походах, и не имел свободы передвижения. Давали себя знать и неуверенность в средствах существования, а главное — отсутствие инструментов и сколько-нибудь оборудованной лаборатории. Тем не менее именно за этот период он составил ряд крупных работ…»

Первую из них, которую в современном востоковедении принято называть «Геодезией», Бируни начал писать в октябре 1018 года, то есть сразу же после прибытия в Газну. В ту пору в его распоряжении еще не было никаких инструментов для астрономических наблюдений и полевых исследований — на первом этапе работы приходилось довольствоваться главным образом материалами, привезенными из Гурганджа. Об этом свидетельствует такая запись, сделанная Бируни в октябре 1018 года. «В день, когда я писал этот раздел, а это — вторник начала джумады ал-ахира четыреста девятого года хиджры, я был в селении Джайфур близ Кабула. Меня охватило сильное желание измерить широты этих мест, а в то время я был в такой беде, подобную которой не испытывали ни Ной, ни Лот — да будет мир им обоим! Я надеюсь лишь на то, что буду третьим после них в снискании милосердия Аллаха и его помощи благодаря его милости. Я не мог найти инструмента для измерения высоты, и у меня не было никакого материала, из которого можно было бы его изготовить. Тогда я начертил на тыльной стороне счетной доски дугу окружности, градусы которой делились на шесть долей, каждая из которых — десять минут, и при подвешивании выверил ее положение отвесами».

Работа над «Геодезией» шла медленно, трудно, с перерывами, случавшимися не по вине Бируни, который не всегда мог свободно распоряжаться своим временем. И все же благодаря его упорству и неиссякаемой энергии к осени 1018 года он уже успел написать добрую треть трактата.

В 1019 году в отношении Махмуда к Бируни наметился поворот к лучшему. После месяцев опалы султан вдруг вспомнил об ученом хорезмийце, поинтересовался, над чем он работает в Газне, и распорядился пригласить его в ближайший меджлис. «Принципиальность и правдолюбие Бируни, а главное — день ото дня растущий его авторитет как первого ума Востока способствовали улучшению его положения в Газне», — писал, комментируя этот факт, профессор П. Г. Булгаков. Кроме этих причин, безусловно, сыгравших свою роль, немаловажное значение, по всей вероятности, имело и то, что слежка за Бируни не подтвердила опасений Махмуда относительно его неблагонадежности. Оказавшись в Газне после того, как дело, которому он верно служил много лет, было окончательно проиграно, Бируни полностью отошел от политики и уже никогда не занимался ею до конца своих дней.

Снятие опалы существенно улучшило положение Бируни, но ничуть не изменило его отрицательного мнения о Махмуде. Взаимоотношения султана и его ученого пленника остались натянуто-прохладными и не выходили за рамки официального этикета. По немногим имеющимся у нас данным мы можем судить, что, приблизив Бируни ко дворцу, Махмуд тем не менее никогда не оказывал ему ни особого предпочтения, ни покровительства, хотя и проявлял живой интерес к его суждениям и оценкам. «Султан Махмуд, — утверждает историк XIII века Якут ал-Хамави, — любил беседовать с Бируни о разных вещах земли и неба. Однажды к султану прибыл посол из очень отдаленной страны тюрков; он рассказал султану, что во всей стране, расположенной по эту сторону моря, в направлении к полюсу, он наблюдал солнце, совершавшее движение вокруг полюса, оно оставалось постоянно видимым, так что ночи не было. Султан по своей привычке сейчас же продемонстрировал свое правоверие и обвинил этого человека в связи с еретиками-карматами. Но кое-кто из присутствующих заметил, что посол не выражал чьего-либо мнения, передавая это, а рассказал о факте, который наблюдал собственными глазами. Султан Махмуд тогда спросил мнение Бируни, и ученый объяснил возможность этого факта с такой легкостью, что султан вполне остался удовлетворенным и обошелся с послом очень любезно».

Речь в этом эпизоде скорее всего идет о посланцах Волжской Булгарии, чьи купцы в течение нескольких веков были единственными посредниками в торговле пушниной между богатым государством пермяков Биармией и странами ислама. На первых порах пермяки не пускали булгарских торговых агентов в богатый ценными мехами район Печоры. Используя путь по Вычегде, Чусовскому озеру, Вогулке и далее по Печорскому волоку, они сами закупали огромные партии мехов у северных охотников и выгодно продавали их на рынках своей столицы Чердыни мусульманским купцам. Однако со временем булгарские перекупщики стали все чаще обходиться без посредничества биармийцев, отправляясь на свой страх и риск в районы Крайнего Севера, известные в арабской географической литературе как Страна Мрака. Там они и познакомились с необычным для них явлением северного сияния, которое представлялось им противоборством небесных джиннов. Неудивительно, что рассказ о долгом полярном дне показался Махмуду опасной ересью, и лишь вмешательство Бируни, просто и убедительно объяснившего султану суть этого природного явления, сняло с булгарского посла подозрения в отходе от правоверия.

Существуют упоминания и о других случаях, когда Бируни отваживался давать Махмуду советы с прямолинейностью, носившей почти вызывающий характер.

Однажды в день осеннего праздника Михраган Бируни в числе других придворных ученых был приглашен в султанский меджлис. Увеселительное собрание затянулось далеко за полночь, и Махмуд, осушивший несколько заздравных чаш, находился в приподнятом настроении.

— По предсказанию астрологов, — сказал он, — мне осталось жить на этом свете десять с половиной лет. Мои крепости полны таких богатств, что если их разделить по дням этих лет в соответствии с ежедневной потребностью, то полностью израсходовать их был бы бессилен как бережливый, так и расточительный.

В ответ со всех сторон посыпались обращения к всевышнему о продлении дней султана и преумножении его богатств. Один лишь Бируни не присоединился к хору придворных лицемеров. Дождавшись, пока умолкнет гул благопожеланий, он попросил у султана слова и, глядя ему прямо в глаза, негромко, но внятно произнес:

— Благодари аллаха и проси, чтобы он сохранил источник твоих богатств — счастливую судьбу и удачу. Ты только благодаря им собрал свои сокровища. А после их заката все эти богатства не выдержат беспорядочного расходования даже в течение одного дня.

Это была неслыханная дерзость. Сотрапезники султана невольно втянули головы в плечи, ожидая неминуемой грозы. Даже любимец Махмуда кравчий Айяз, собиравшийся было подать ему новую чашу, в испуге застыл с кувшином в руке.

Махмуд промолчал.

Подобные инциденты, конечно же, не способствовали добрым отношениям, но Махмуд, и в этом следует отдать ему должное, не стал мстить Бируни за его откровенность. Напротив, с 1019 года казна начала регулярно отпускать Бируни средства на проведение научных исследований и конструирование необходимых инструментов. Достоверно известно, что к лету 1019 года в распоряжении Бируни уже был огромный настенный квадрант, у которого при диаметре дуги в 4,5 метра точность деления шкалы составляла одну минуту.

Вслед за квадрантом у Бируни появились и другие инструменты. Работа над «Геодезией» сразу же пошла значительно быстрее. Даже давнишняя мечта об измерении радиуса Земли, еще вчера казавшаяся совершенно фантастичной, теперь стала вполне осуществимой. Следовало лишь запастись терпением и ждать удобного случая — ведь для проведения эксперимента требовалось не только располагать совершенными инструментами, но и иметь возможность в течение достаточно длительного времени находиться в горной местности, где можно было бы не торопясь провести все предварительные измерения.

Такой случай представился в 1022 году, когда Бируни было велено сопровождать султана в его очередном походе на Индию.

* * *

Мусульмане обратили свои взоры на Восток сразу же после смерти пророка Мухаммада. Уже в 636 году, при первом «праведном» халифе Омаре, арабские мореходы снарядили экспедицию к индийским берегам. Вслед за ней к портам полуострова Катхиавар отправились новые искатели приключений, и вскоре там возник целый ряд мусульманских поселений. Попытки проникнуть в Белуджистан со стороны моря продолжались до самой смерти Омара, но первый организованный рейд в этот район по суше был совершен в 660 году при четвертом «праведном» халифе Али. Еще через четыре года первый омейядский халиф Муавия направил для завоевания Синда отряд под командованием Абдаллаха ибн Савада, который, встретив яростное сопротивление, вынужден был убраться восвояси. Не дали никаких существенных результатов и последующие попытки Омейядов проникнуть в Синд: отряды мусульманских военачальников Ахнафа ибн Кайса, Рашида ал-Джазри и Мунзира ал-Башари один за другим провели глубокую разведку, но закрепиться в этой западноиндийской провинции так и не смогли.

Значительно раньше арабских завоевателей проникли в Индию арабские и иранские купцы, взявшие на себя роль посредников в ее торговле с Западом. Им принадлежала монополия в торговле лошадьми — в VII веке в связи с бурным развитием феодальной конницы Индия испытывала острую потребность во ввозе высокопородных скакунов. Из Индии в Аравию и на Ближний Восток по-прежнему вывозились тончайшие хлопчатобумажные ткани, диковинные пряности, рис, сахар, изделия художественного ремесла. Рассказы мусульманских купцов о сказочных богатствах Индии будоражили воображение омейядских правителей.

Новая попытка завоевания Западной Индии была предпринята в самом начале VIII века, в период правления халифа Валида. Могущественный омейядский правитель Ирака Хаджадж ибн Юсуф снарядил для похода на Восток войско, во главе которого был поставлен молодой талантливый полководец Мухаммад ибн Касим. В 711. году арабы нанесли поражение индийским раджам в южной части долины Инда и, двигаясь на север, захватили области Синд и Мультан.

Эти две провинции Северо-Западной Индии отошли к Омейядскому халифату, но большего арабам в ту пору добиться не удалось. Завоевания временно прекратились, и лишь купцы, проникавшие все дальше и дальше, в Гуджарат и Конкан, и основывавшие там свои торговые фактории, способствовали постепенному расширению сферы влияния ислама.

В дальнейшем Синд и Мультан стали частью огромной аббасидской империи, а в 871 году в этих провинциях утвердилась власть иранской династии Саффаридов. В 883 году в Синде появились карматы, преследуемые центральными властями, а в 977 году Мультан был захвачен отрядом исмаилитов во главе с предприимчивым миссионером Ибн Шайбаном, которого направил в эти края фатимидский халиф Азиз. Однако на северо-западных границах Индии в то время почти не возникало никаких неприятных инцидентов — ни Саффариды, ни тем более исмаилитские правители Мультана не были настолько сильны, чтобы создать ощутимую угрозу своему восточному соседу.

Следующий этап мусульманской экспансии начался в конце X века, когда в непосредственной близости от западных пределов Индии возникла держава Махмуда Газневи. Набегами на окраинные индийские княжества промышлял еще отец Махмуда Сабуктегин в свою бытность саманидским сипахсаларом Хорасана, но лишь Махмуд сделал регулярные грабительские рейды в глубь Индии одним из главных способов пополнения казны. Чуть ли не ежегодные зимние походы за добычей, проводившиеся Махмудом под лозунгом «священной войны» с неверными, привлекали в его армию тысячи и тысячи добровольных воителей за веру, среди которых наряду с религиозными фанатиками встречалось немало отчаянных авантюристов, разорившихся мелких землевладельцев, бродяг и мошенников всех мастей. Это разноязыкое, разноплеменное воинство Махмуд оставлял в приграничных крепостях, позволяя им нещадно грабить и обирать местное население. Захватив в 1006 году Мультан, Махмуд начал оттуда завоевание Пенджаба, который был вскоре включен в состав его державы. Однако Пенджабом практически ограничились территориальные приобретения Махмуда, видевшего свою главную цель не в расширении пределов мусульманского мира, а в приумножении своих богатств выкачиванием дани из местных князьков, угоном в рабство тысяч людей, прямым грабежом богатых индийских городов и индуистских храмов.

С 998 по 1030 год Махмуд провел 17 военных кампаний, в ходе которых вся Северо-Западная Индия подверглась чудовищному опустошению. Индийские раджи, не имевшие возможности поодиночке противостоять Махмудовым ордам, один за другим заключали с ним договоры об уплате дани и в знак верности отрезали себе по пальцу: их газнийский султан хранил в особом сундучке.

Войско Махмуда обычно возвращалось из Индии с наступлением весны. Задолго до объявленного срока правители областей созывали принудительные хашары, сгоняя тысячи крестьян для расчистки занесенных снегом дорог. Индийская дань поступала в Газну в виде золотых и серебряных слитков, драгоценных камней, дорогих ремесленных изделий, оружия, златотканых одежд. Из каждого похода Махмуд пригонял огромные партии пленных — зная об этом, задолго до его прибытия в Газну съезжались торговцы живым товаром со всего Мавераннахра и Хорасана. Часть невольников распродавалась по бросовым ценам тут же, на рынках Газны; других с восторгом подхватывали рыночные торговцы, получавшие немалый барыш от продажи награбленного в Индии добра. Их восторг легко объясним — ведь присвоение имущества идолопоклонников у мусульман не считалось грехом. Разрушая и предавая огню древние индуистские храмы, Махмуд тем самым укреплял свою репутацию сурового воителя за веру. В честь его возвращения из далеких походов придворные поэты слагали торжественные оды, в которых прославляли самые неприглядные деяния своего повелителя.

Так много жег шах в индийской стране, Что дым от ее капищ поднялся к Сатурну. В той земле от огня климат стал жарче, А лица ее жителей почернели от гари…

Каждая строка этой касыды Унсури была щедро оплачена золотом.

* * *

Об Индии рассказывали всякое, в том числе множество небылиц. Последнему весьма способствовала «Книга о чудесах Индии» Бузурга ибн Шахрияра, пользовавшаяся в начале XI века не меньшей известностью, чем знаменитая «Алфия Шалфия», в которой на манер индийской «Кама-сутры» описывались все способы любви. Улавливая краем уха фантастические сообщения очевидцев о страшных морских драконах-тиннинах или проделках ученых слонов, Бируни не мог сдержать улыбки — ему казалось забавным, что газии или купцы, только что возвратившиеся из Индии, знают о ней значительно меньше него, хотя сам он еще ни разу в этой стране не бывал.

Изучению Индии, ее природы и климата, быта и обычаев населяющих ее народов, их мифологии и космогонических представлений предшествовало на мусульманском Востоке приобщение к достижениям индийской научной мысли.

В 70-х годах VIII века ко двору аббасидского халифа Мансура прибыло индийское посольство. Входивший в его состав ученый по имени Канка подарил халифу списки с двух сочинений выдающегося индийского астронома VII века. Брахмагупты — «Брахма-спхута-сиддханта» и «Кхандакхадьяка». Мансур, у которого искусство звездочетства было в большой чести, поручил своему придворному астрологу Фазари изложить эти труды на арабском языке. Фазари немедленно взялся за дело, и вскоре из-под его пера вышел сокращенный перевод-обработка первого сочинения Брахмагупты, которое в научных кругах Багдада стали называть «Большим Синдхиндом». Почти одновременно коллега Фазари — Якуб ибн Тарик перевел «Кхандакхадьяку», дав ей название «Зидж ал-Арканд».

Благодаря переводам трудов Брахмагупты идеи и методы индийской астрономии заняли господствующие позиции в науке Ближнего Востока и Средней Азии. Именно от индийцев мусульманские ученые восприняли основы геометрии сферы, гномоники и астрономического табулирования, а также циклическую теорию, согласно которой в момент сотворения мира Солнце, Луна и планеты находились в определенном сочетании на одном градусе долготы, и к этому же положению они вернутся в конце мира. Школа «Синдхинда» сыграла важную роль в становлении арабо-мусульманской астрономии и определяла пути ее развития вплоть до середины IX века, когда в крупнейших научных центрах халифата появились первые переводы птолемеевского «Альмагеста» и греческая астрономическая традиция с ее мощным математическим аппаратом выдвинулась на передний план.

Прямые арабо-индийские контакты, начатые при Мансуре, были продолжены в период правления халифа Харуна ар-Рашида. Инициатором перевода индийской литературы на арабский язык стал могущественный визирь Харуна ар-Рашида — Яхья ибн Халид, чьи предки, представители древнего иранского рода Бармакидов, занимали высокие места в иерархии служителей буддийских храмов Балха. Благодаря Яхье ибн Халиду образованная арабская публика получила представление о художественной и дидактической литературе индийцев, познакомилась с древнеиндийскими сочинениями по философии, политике, этике, риторике, теории музыки и даже по военному делу. Наряду с медицинскими трактатами, служившими практическими руководствами багдадским врачам, на рубеже VIII–IX веков в аббасидской столице появилось множество индийских книг о свойствах ядов, заклинаниях змей, талисманах, гаданиях и предсказаниях судьбы.

В IX веке в центре внимания мусульманских ученых оказалась индийская математика. Крупнейшим событием в научной жизни века стал трактат среднеазиатского ученого ал-Хорезми «Об индийском счете», послуживший широкому распространению индийской позиционной десятичной системы счисления с применением нуля. Не без влияния индийцев происходило и становление в странах ислама новой математической дисциплины — тригонометрии. Ведь именно индийские математики впервые заменили хорды синусами и ввели в научный оборот линии косинуса и синус-верзуса. Практиковавшиеся ими с древности вычисления с помощью «теней», по-видимому, во многом определили ход мыслей математика и астронома Хабаша, утвердившего в науке понятия тангенса и котангенса.

Бируни с молодых лет знал о приоритете индийцев в открытии ряда основополагающих понятий математики и астрономии. Приходилось ему изучать и трактаты индийских ученых, переведенные с санскрита на арабский язык. Индию же он представлял себе лишь в пределах тех сведений, которые сообщали о ней в своих дорожниках средневековые историки и географы, по личным впечатлениям или с чужих слов. Со многими из этих сочинений он познакомился еще в детстве, в кятской библиотеке Ибн Ирака, и впоследствии по разным поводам возвращался к ним не раз и не два.

Честь первооткрывателей Индии в мусульманском мире принадлежала арабским мореходам и купцам, ежегодно отправлявшимся из портов Персидского залива в длительное и опасное плавание к ее западным берегам. Возвращаясь на родину, они привозили с собой не только экзотические товары, но и множество удивительных, зачастую невероятных историй, в которых невозможно было отличить вымысел от виденного наяву. «Эти морские рассказы, часто приобретавшие полусказочный, полуанекдотический характер, — писал академик И. Ю. Крачковский, — шли непрерывной цепью и в одном из своих разветвлений создали всемирно известные «путешествия Синдбада», которые существовали самостоятельным сборником, прежде чем войти в состав «1001 ночи».

На основе портового фольклора и сообщений купцов и путешественников в IX веке в арабской литературе складывается некий устойчивый, хотя и мозаичный образ Индии, которому суждено было кочевать по страницам более поздних географических трудов. Едва ли не раньше всех разрозненные сведения об индийцах отважился свести воедино выдающийся арабский писатель-вольнодумец Джахиз, чьи научные и дидактические сочинения еще в юности с удовольствием читал Бируни.

«Что касается индийцев, — писал Джахиз, — то мы обнаружили, что они преуспели в астрономии и арифметике и что у них есть, в частности, индийское письмо. Индийцы преуспели и в медицине, овладели тайнами врачебного искусства, в особенности в лечении отвратительных болезней. Они высекают скульптуры и изображения. …Индийцам принадлежат шахматы, а это — самая благородная и самая разработанная и остроумная игра. У них есть особенные мечи, которыми они владеют лучше всех и искуснее всех ими поражают. Они знают заклинания, помогающие от ядов и от болей… У индийцев богатая поэзия, развито ораторское искусство, медицина, философия и этика. От них заимствована книга «Калила и Димна». Им свойственна решительность и отвага, и нет даже у китайцев многого из того, что есть у них…»

Собираясь в Индию, Бируни еще раз внимательно перечитал все географические труды IX–X веков, которые ему удалось обнаружить в книгохранилище недавно отстроенного медресе и библиотеках газнийских мечетей. Перелистывая сочинения Абу Зейда Сирафи, Масуди, Якуби, Абу Дулафа и особо чтимого им Джайхани, он с огорчением обнаружил, что они во многом повторяют друг друга и грешат повторами и нелепицами, особенно когда речь идет о религии и философии индусов. «…Большая часть написанного в книгах об этих религиях и верованиях ложно им приписана, из одной книги в другую переносится, подобрана там и сям, перемешана, не исправлена в соответствии с мнениями индийцев и не отшлифована», — жаловался Бируни своему газнийскому коллеге Абу Сахлю ат-Тифлиси, с которым он сблизился на почве общего увлечения Индией.

Разочарование Бируни можно понять. Действительно, практически все мусульманские авторы, писавшие об Индии, представляли религию индийцев в искаженном, уродливом виде, произвольно расставляя факты, надерганные из сочинений предшественников. В этом, пожалуй, как ни в чем другом отчетливо проявлялась ограниченность кругозора средневекового человека, для которого вероисповедный принцип являлся главным и едва ли не единственным мерилом ценности вещей. Средневековому сознанию было присуще деление окружающего мира как минимум на две неравноправные части — на поборников истинной веры и ее противников, единоверцев и неверных, и в конечном счете — на своих и чужих. Лишь своя вера считалась истинной, нравственной, целесообразной; иные же объявлялись ложными, вредоносными, порочными, построенными на заблуждении и грехе.

Определенная веротерпимость мусульман распространялась главным образом на «покровительствуемых» — христиан и иудеев. Ведь христианство и иудаизм относились к монотеистическим религиям, что само по себе исключало возможность посягательства на принцип единобожия, ревниво чтимый исламом. Принципиально иным было отношение к приверженцам многобожия, идолопоклонникам, к которым, по мнению мусульман, относились последователи индуизма. С ними предписывалось вести непримиримую «священную войну».

Подобное видение мира, несостоятельное с сегодняшней точки зрения, в средневековом обществе было нормой, а не исключением и отнюдь не составляло монополию религиозных фанатиков или суровых ригористов. Вот почему даже образованные люди, отличавшиеся научной любознательностью и широтой интересов, сплошь и рядом высказывались о религии и культуре Индии, если и без враждебности, то уж, во всяком случае, с сознанием собственного превосходства, пренебрежительно, свысока.

Иной была позиция Бируни. «Сообщение о каком-либо факте, существование которого допускается естественным порядком вещей, — писал он, размышляя о необходимости непредвзятого отношения к объекту исследования, — одинаково может принять правдивый или ложный вид… Один сообщает ложное, следуя своим наклонностям, и вследствие этого он или превозносит ложью свою породу, так как сам происходит из нее, или — опять-таки следуя своим наклонностям — поносит враждебную породу, чтобы в этой лжи достичь успеха согласно своему желанию… Другой сообщает ложь об определенной группе людей, которую он любит из благодарности или ненавидит вследствие неприятности, случившейся между ними… Третий лжет, стараясь достичь блага, — по низости натуры, либо опасаясь зла, — вследствие малодушия и страха… Наконец, бывают такие, которые сообщают ложное по невежеству, слепо повторяя сообщения передатчиков… Только тот, кто сторонится лжи и придерживается правды, достоин одобрения и похвалы… Ведь сказано: «Говорите истину, даже если она против вас самих».

Несмотря на то что этот программный монолог Бируни завершается сентенцией, являющейся перифразом известного коранического выражения, в настойчивом требовании соблюдать объективность в подходе к фактам, допускаемым «естественным порядком вещей», не мог не усматриваться вызов обществу, где малейшее инакомыслие могло быть объявлено безбожием и ересью».

Отчаявшись найти в книгах своих единоверцев беспристрастное и правдивое описание Индии, Бируни стал по многим возникавшим у него вопросам обращаться к индийцам, находившимся, как и он, на положении пленников при дворе Махмуда в Газне. Но индийцы, которых служба у султана научила осторожности, вели себя осмотрительно, сдержанно, отвечали вежливо, но односложно, стараясь угадать, какие тайные помыслы вынашивает этот странный человек. Непреодолимые трудности создавало и незнание санскрита, на котором были написаны священные и научные книги индусов. Постепенно у Бируни собралось несколько таких книг, и время от времени знакомые индийцы по его просьбе пытались растолковать ему их сокровенный смысл. С досадой наблюдая, как они мучаются, щелкая пальцами, подыскивают труднопроизносимые персидские слова, Бируни понимал, что таким способом многого не добьешься.

Первые греческие слова он выучил в раннем детстве, когда еще едва умел читать по-арабски.

К изучению санскрита он приступил в возрасте 48 лет.

* * *

Проводы в Индию обставлялись торжественно, широко.

Вскоре после михрагана султан со свитой выехал из дворца Перузи за город — на лугу Шабахар, в полуфарсахе от Газны, был поставлен огромный царский шатер-харгах, окруженный палатками знатных сановников и телохранителей из дворцовых гулямов. Сюда же днем раньше прибыла султанская кухня, долго кружила по полю, приискивая место недалеко от ставки, с наветренной стороны. У выхода из харгаха прямо на траве расстелили ковры, вбили в землю упругие шесты нимтаргов. Султан, не выспавшийся после прощального меджлиса, был неразговорчив, хмур. Развалившись на подушках, он вяло потягивал вино, подзывая указательным пальцем сипахдаров, отдавал бесконечные распоряжения — нарочные, придерживая рукой болтающиеся на перевязях карачуры, бежали к дежурным лошадям, один за другим уносились в сторону Газны. Забот было и в самом деле по горло — вместе с армией готовились к походу почти все государственные диваны, султанская казна и гардероб, кухня с бесчисленными стряпчими, пекарями, браговарами, водоносами, кладовщиками, сотрапезники султана со своим имуществом и челядью, огромный штат придворных лекарей и астрологов, поэты, танцовщицы, музыканты и даже гарем, оберегаемый няньками, евнухами и охраной из особо доверенных людей.

Каждый час к Шабахару подтягивались новые обозы — широкое поле, окруженное со всех сторон грушевыми садами, наполнялось многоголосым гулом, скрипом повозок, ржаньем лошадей. Неторопливое движение продолжалось всю ночь при свете костров, а утром, когда солнце рассеяло серую пелену, у холма неподалеку от ставки полукольцом уже стояли войска, готовые к смотру.

По древнему сасанидскому обычаю смотр войск производил сам султан. Как только он появился на холме, начальник войскового дивана едва заметным жестом дал знак к началу движения. Напряженную тишину разорвал грохот барабанов, бой литавр, сиплое пенье боевых рожков, и на поле выступили коноводы, ведя под уздцы облаченных в доспехи заводных коней. Следом мимо султанского нимтарга прошествовал отряд дворцовых гулямов, при полном снаряжении, со значками и короткими копьями, и далее, соблюдая установленную обычаем очередность — конные и пешие левого крыла, центра, правого крыла.

Многоплеменное, разноликое воинство султана, состоявшее из дейлемцев, хорасанцев, тюрков, арабов, индусов, курдов, грузин, вышагивало весело, молодцевато, предвкушая радостное событие — сразу же после смотра всем было ведено идти к палатке казначея за ежеквартальным денежным жалованьем «бистигани». Звенели, наполняя походные кошели, медные фельсы, а в полковых становищах уже давно были разведены костры, и бараньи туши, обданные кипятком и очищенные от шерсти, потрескивая, крутились на вертелах.

До полуночи рать пировала, а наутро двинулась в путь.

Дорога в Хинд пролегала через Кабул, к которому из Газны тянулся древний караванный тракт длиной в 17 фарсахов, извилистый, неудобный, то забирающий резко в гору, то уходящий крутым уклоном вниз, к берегу яростно пенящейся реки. Авангардный полк сразу же вырвался далеко вперед от нетерпения, а не от спешки — армия выступила вовремя, до наступления холодов, с расчетом на выход к перевалу задолго до снегопадов, наглухо перекрывавших путь до весны.

Ученых везли в обозе, в люльках, привешенных к верблюжьим бокам. Монотонность хода укачивала, воспаленные от пыли веки смыкались сами собой. На подходе к Хайберскому перевалу неожиданно похолодало, порывистый ветер, как джинн, вырвавшийся из теснины, прохватывал до костей, бросал в лицо пригоршни песка. Но сразу же за перевалом, на спуске, ледяные порывы стали отставать, терять силу и вскоре вовсе прекратились. Индия встретила султанский обоз нежарким солнцем, безмятежным журчаньем прозрачных родников, перекликом кружащихся над редколесьем птиц.

После короткой остановки в Пешаваре, где к султану присоединились отряды газиев, войско продолжило свой путь на восток и на исходе третьего дня вышло к Вай-хенду, главному городу Гандхары, расположенному на западном берегу реки Инд. Здесь, на равнине, неподалеку от заросшей камышом поймы, перед переправой застряли надолго — к султану ежедневно являлись кутвалы — смотрители пограничных крепостей и докладывали обстановку, помогая определить, куда двигаться дальше.

Каков был маршрут первого похода, в котором принял участие Бируни, мы не знаем. По содержащимся кое-где в его трудах обмолвкам можно предположить, что его поездки по Индии не выходили за пределы ее северо-западных областей, и, следовательно, изучая жизнь и быт этой страны, ему приходилось по небольшой ее части судить о целом.

Дело это было невероятно трудное и облегчалось разве что удивительным свойством Индии при всем своем многообразии оставаться единой. «Отрадно убедиться в том, — писал в книге «Открытие Индии» Джавахарлал Неру, — что бенгальцы, маратхи, гуджаратцы, тамилы, андхра, ория, ассамцы, каннара, малаяли, сингхи, пенджабцы, патаны, кашмирцы, раджпута и огромная центральная группа народов, говорящих на языке хиндустани, сохранили на протяжении столетий свои характерные особенности: они до сих пор обладают более или менее теми же самыми достоинствами и недостатками, о которых повествуют древние предания и летопись, и при всем том на протяжении веков они оставались индийцами с одинаковым национальным наследием и сходными душевными и моральными качествами. В этом наследии было нечто живое и динамичное, нашедшее свое проявление в жизненном укладе и философском отношении к жизни и ее проблемам».

Охватить проникающим взглядом непривычный удивительный мир Индии, постичь, отбросив предубежденность, тайны ее древней религии — такая задача не казалась непосильной Бируни, и в этом он ничуть не переоценивал свои возможности. Трудность, с которой он столкнулся, едва ступив на землю Индии, состояла совсем в другом. Пожалуй, никогда еще за всю свою многовековую историю индийцы не были столь опасливо-недоверчивы и даже враждебны к иноземцу, тем более к мусульманину, как в первой трети XI века, когда в Индию устремились ненасытные, как саранча, полчища газнийского султана, грабя и разоряя города и храмы, вытаптывая посевы, угоняя в полон десятки тысяч людей.

«Махмуд уничтожил процветание индийцев, — с гневом писал Бируни, — и совершил в их стране такие чудеса, из-за которых они превратились в развеянный прах и разнесшуюся молву. В результате их разлетевшиеся остатки продолжают очень сильно чуждаться и сторониться мусульман; более того, по причине всего этого их науки прекратили свое существование в завоеванной части страны и удалились туда, где их еще не может настигнуть чужая рука, — в Кашмир, Бенарес и другие подобные места. Вместе с тем разрыв между индийцами и всеми иноземцами в этих частях страны все более упрочивается благодаря политическим и религиозным побуждениям».

Конечно, ущерб, нанесенный Индии походами Махмуда, был огромен. И все же не только мусульманская экспансия была причиной хозяйственного и культурного упадка, который Бируни замечал всюду, куда бы ни обращался его взор. Этот упадок начался еще во второй половине I тысячелетия н. э., задолго до арабских и тюркских завоеваний. После крушения в VI веке последней рабовладельческой державы — великой империи Гуптов — в Северной Индии образовалось множество самостоятельных феодальных княжеств. Со временем самым сильным среди них стало княжество Тханесар, находившееся на севере долины реки Джамна. В конце VI века его правители решили, что они уже могут диктовать свою волю остальным. После многолетних войн с соседями тханесарский князь Харша объединил под своей властью почти все земли, некогда составлявшие империю Гуптов. Своей столицей он сделал город Канаудж. Однако тханесарское феодальное образование оказалось непрочным. Харша умер в 646 году, а два года спустя созданная им империя перестала существовать, распавшись на ряд мелких, соперничающих друг с другом государств.

В начале IX века в междуречье Джамны и Ганга, традиционно именуемом Доабом, вторглась гуджаратская династия Пратихаров. Обосновавшись в Канаудже, Пратихары стали расширяться, присоединяя к своим владениям земли более слабых соседей, и вскоре утвердили свою власть над всем Доабом до самого Бенареса. Так в Северной Индии возникло еще одно государство, которому, впрочем, тоже не суждена была долгая жизнь. Рост феодального землевладения и нескончаемые войны с бенгальскими князьями из рода Палов постоянно подтачивали единство и мощь государства Пратихаров, создавая благоприятные условия для мусульманских завоеваний.

С гибелью империи Гуптов классическая древнеиндийская культура, пережившая в период расцвета этой династии свой «золотой век», стала постепенно клониться к закату и в начале XI столетия полностью утратила свой живой творческий дух. В культурной жизни Индии образовался своеобразный «вакуум»: санскритские традиции в их былом понимании уже сошли со сцены, а литературы на новоиндийских языках еще только начинали свой разбег. В этой обстановке резко обозначилось засилье реакционной религиозной идеологии — материалистические тенденции философских учений локаяты, санкхьи и вайшешики, выдвинувшиеся на первый план в классический период, стали вытесняться на периферию, а их место заняло откровенно идеалистическое учение, получившее название «веданта».

Потеряв живую связь с широкими слоями индийского общества, в котором к тому времени уже утвердилась кастовая структура, санскритская традиция оказалась полностью монополизированной брахманством, стремившимся ограничить ее бытование своим кругом и уберечь от «непосвященных». Если же учесть, что Бируни был в глазах ученых брахманов не просто «непосвященным», но представителем иной, принципиально враждебной религии, можно представить, какие труднопреодолимые препятствия сразу же возникли на его пути.

«Им от природы свойственно скупиться своими знаниями и исключительно ревниво оберегать их от непричастных к наукам индийцев, — с горечью писал Бируни. — Что уж говорить о прочих, когда они даже не допускают существование других стран на земле, кроме их страны, других людей, кроме ее жителей, какого-либо знания или науки у какого-либо другого народа… Им не разрешается принимать никого, кто к ним не принадлежит, даже если он стремится в их среду или склоняется к их религии… Это делает невозможной всякую связь и создает сильнейшую отчужденность».

Делать было нечего — на первых порах пришлось ограничиться наблюдением чужой жизни украдкой, со стороны. Кое-что в обычаях индийцев Бируни находил забавным, другое представлялось ему нецелесообразным и нелепым, третье вызывало раздражение и даже гнев, но, перенося свои впечатления на бумагу, он старался выдерживать тон спокойный и беспристрастный — так, как если бы записывал координаты небесных светил. От его внимательного взгляда не ускользала ни одна мелочь, и чем пристальней он присматривался к повседневному быту различных сословий и каст, тем очевидней для него становилось то, что индуизм, который они исповедуют, не столько религия, сколько религиозно-этический комплекс, определяющий от рождения до смерти жизнь каждого и всех.

Отчего индусы начинают омовение с ног и лишь в последнюю очередь умывают лицо? Откуда взялся обычай, пожимая руку, брать ее с тыльной стороны? Что заставляет их пить вино натощак или постоянно жевать листья бетеля с известью, красящие рот в ядовито-красный цвет? Удобно ли ездить верхом без седла, а перевязь для меча протягивать с левого плеча к правому боку, тогда как хорошо известно, что в бою индийские воины держат оружие в правой руке?

Каждый день приносил новые наблюдения и открытия, появилась привычка к необычному и странному, и Бируни с радостью отмечал про себя, что индийцы, столь непохожие на его единоверцев, не вызывают в нем ни предубежденности, ни неприязни. Более того, ему вскоре пришлось убедиться в ошибочности своих представлений об их отчужденности и замкнутости — недоверчивость уступала место любопытству и самой искренней доброжелательности, как только им открывался бескорыстный характер его интереса к их религии и языку. Даже ученые брахманы, показавшиеся ему неприступными в своем высокомерии и брезгливой кичливости, как выяснилось, были разными: одно дело — надменные храмовые жрецы, считавшие себя хранителями сакрального знания, и совсем другое — ученые-пáндиты, готовые поделиться своими знаниями с теми, кто пришел за ними издалека. Уважение к алчущим знания здесь, в Индии, было такой же непреложной этической нормой, как и в странах ислама, и это открывало перед Бируни возможности, о которых он поначалу не смел и мечтать.

Со временем среди ученых-пáндитов у Бируни появилось немало искренних друзей. Это позволило ему от наблюдения внешней обрядовой стороны индуизма перейти к изучению его основополагающих понятий, к проникновению в многозначную символику его мифологических сюжетов, к постижению сути родившихся в его русле философских школ.

В ту пору недостаточное знание санскрита еще не позволяло ему самостоятельно читать священные книги индуизма — в этом он полностью полагался на своих местных помощников, которые не только переводили ему текст за текстом с санскрита на фарси или арабский язык, но попутно комментировали неясные или допускающие аллегорические толкования места. «Люди, объяснявшие мне перевод, — вспоминал впоследствии Бируни, — были сильны в языке и за ними не было замечено, чтобы они обманывали». Тем не менее восприятие сложнейших текстов на слух и устные опросы, использовавшиеся Бируни для сбора сведений о географии, климате, нравах и обычаях различных народностей Индии, по-видимому, нередко порождали недоразумения, которые он пытался устранить, возвращаясь по многу раз к одной и той же проблеме и сравнивая высказывания нескольких авторитетных людей.

Это был медленный и трудный путь, и приходится лишь удивляться фантастической работоспособности Бируни, позволившей ему в сравнительно короткий срок ознакомиться с огромным по объему материалом, освоить множество древнеиндийских литературных памятников, чтобы составить цельное представление о состоянии древнеиндийской астрономии, математики и других естественных наук.

Немало времени и усилий отнимали и непрекращающиеся, кропотливые поиски необходимой литературы, не говоря уже о том, что приобретение и переписка книг требовали значительных средств, которыми он не всегда располагал. «Пути подхода к изучаемой теме оказались очень трудными для меня, несмотря на мою сильную привязанность к ней, в чем я был совершенно одинок в мое время, — жаловался Бируни. — Я, не скупясь, тратил по возможности все свои силы и средства на собирание индийских книг повсюду, где можно было предположить их нахождение, и на разыскание тех лиц, которые знали места, где они были укрыты. Кто еще, кроме меня, имел то, что досталось в удел мне? Разве что тот, кому Аллах даровал свою помощь в виде полной свободы действия, которой я был лишен…»

В своем увлечении Индией Бируни был действительно одинок. Невозможно представить, чтобы Махмуд, взявший его в поход скорее всего в качестве астролога, мог поддерживать его интерес к религии и языку идолопоклонников, с которыми мусульмане вели священную войну. Ведь именно разрушение и осквернение индуистских святынь возвышало Махмуда в глазах общины, и, понимая это, он открыто поощрял на территории Индии действия, являвшие собой примеры самого разнузданного вандализма. Легко представить себе, что вызванную этим враждебность брахманы-жрецы, да и многие не принадлежавшие к их кругу индийцы переносили на непонятного им иноземца, пришедшего на их землю в составе грабительского газнийского войска.

Зато среди индийских пáндитов его авторитет возрастал с каждым днем. Особенно тесные отношения сложились у него с местными математиками и астрономами, которые помогали ему в изучении научного наследия классического периода. Начав с наиболее ранних трактатов «Сурья-сиддханта», «Ромака-сиддханта» и «Пулиса-сиддханта», относившихся еще к III–IV веками н. э., Бируни обнаружил, что они написаны под влиянием греческих астрономических традиций. Это обстоятельство существенно упростило перевод и осмысление санскритских научных терминов — о значении одних он легко догадывался из контекста, смысл других схватывал, оживляя в памяти аналогичные построения александрийских ученых, с трудами которых был хорошо знаком. Еще проще обстояло дело с освоением «Брахма-спхуты», написанной самым великим из индийских астрономов Брахмагуптой в 628 году. С этим трактатом Бируни познакомился еще в молодые годы в сокращенном переложении багдадского ученого Фазари, вошедшем в обиход мусульманской науки под названием «Синдхинд». Теперь же, убеждаясь, сколь несовершенным было это переложение, Бируни решил во что бы то ни стало подготовить полный перевод трактата Брахмагупты на арабский язык.

Это решение вовсе не означало, что Бируни вдруг сделался приверженцем Брахмагупты. Напротив, являясь твердым последователем учения Птолемея, он был уверен, что идеи и методы древних индийцев, сыгравшие в свое время важную роль в развитии научной мысли на мусульманском Востоке, во многом устарели и по-прежнему применяются лишь теми учеными-схоластами, чье мышление отстало на век, а то и на два. Новый перевод «Брахма-спхуты» — в качестве блестящего исторического памятника, а не руководства по астрономии — как раз и призван был внести ясность в полемику между сторонниками греческой и индийской школ, показать несостоятельность тех, кто, цепляясь за отжившие, хотя по своим временам, возможно, и гениальные идеи, тормозил поступательное развитие науки.

Первые критические высказывания Бируни по тексту «Брахма-спхуты» вызвали у его индийских коллег недоумение и даже обиду. Однако природная любознательность индийцев вскоре взяла верх, и в ходе работы они все чаще стали настаивать, чтобы он подробнее разъяснял суть своих замечаний. К их чести стремление к истине пересилило слепую приверженность традиции, и, слушая комментарии Бируни, они признавали его правоту всякий раз, когда логика приводимых им аргументов оказывалась безупречной.

«Вначале среди индийских астрономов я занимал положение ученика, — вспоминал Бируни об этих уроках взаимопонимания, — так как в их среде я был иноземцем и был недостаточно знаком с их достижениями и методами. Когда я немного продвинулся в ознакомлении с ними, я стал объяснять им причинную связь, демонстрировать им некоторые логические доказательства и показывать им истинные методы математических наук, они стали стекаться ко мне во множестве, выражая удивление и стремясь получить от меня полезные знания… Они мне чуть ли не приписывали колдовство и, когда говорили обо мне высокопоставленным лицам на своем языке, называли меня не иначе как морем…»

Признание со стороны индийских ученых, конечно же, радовало Бируни. Стараясь помочь им в приобщении к лучшим достижениям греческой мысли, он часами диктовал им собственные, составленные на корявом санскрите переводы птолемеевского «Альмагеста» и «Начал» Евклида, и они, схватывая на лету самую суть, тотчас переплавляли его фразы в удивительные по совершенству стихотворные шлоки, которые издревле были хранилищем мудрости на их языке. Тем не менее было бы ошибкой представлять себе Бируни в образе этакого непогрешимого метра, окруженного толпой восторженных учеников. Те, кто стекался к нему «во множестве», стремясь приобрести «полезные знания», в свою очередь, вели его за руку по темным лабиринтам древних преданий-пуран, посвящали в тайны санскритской грамматики и просодии, терпеливо разъясняли тонкости индуистской философской школы санкхья, освобождающей дух от оков материи и тела, комментировали труднопостижимые для чужеземца бесконечные коллизии эпической поэмы «Махабхарата».

Их общение протекало в распространенной на Востоке форме диалога, где наставники и ученики попеременно менялись местами и где не было ни победителей, ни побежденных, потому что в выигрыше оказывались обе стороны.

* * *

На всем пути от газнийского пригорода Халкани до цитадели выросли украшенные лентами триумфальные арки, праздничные шатры. На обочинах, широко расставив ноги, стояли пешие воины с короткими пиками: спиной к султанскому поезду, лицом к толпе. Махмуд въезжал в город, сидя в балдахине на спине боевого слона, ступавшего торжественно и грузно. Серебро праздничной сбруи отзывалось мелодичным звоном на каждый его шаг.

Вся Газна вывалила на улицы встречать султана, возвратившегося из далекого похода. Самые нетерпеливые еще с ночи заполнили сады Шабахара и теперь, напирая друг на друга, привставали на цыпочки, тянули головы, впиваясь глазами в знакомое желтое лицо. Время от времени по знаку Махмуда шагавшие с двух сторон сипахдары запускали руки в набедренные кошели и бросали в толпу пригоршни золотых и серебряных монет. Глядя, как посреди бескрайнего моря голов тотчас взвихряются сумасшедшие водовороты, султан самодовольно улыбался, слабо помахивал ладошкой правой руки. В ответ тысячи ртов распахивались в восторженно-самозабвенном крике, уносившемся по царской дороге к самому дворцу.

Торжественной процессии не видать ни конца, ни края — голова ее втягивается в ворота кушка, а обозы еще тащатся, задыхаясь от пыли, по разбитой дороге у въезда в Халкани. В сундуках, опечатанных султанской тамгой, трясется, позвякивая на ухабах, то, ради чего султан снаряжался в поход. А следом, затравленно оглядываясь на оклики конвойных, плетутся, едва переставляя ноги, тысячи и тысячи пленников, которых уже давно заждались на невольничьих рынках Газны.

Бируни, как и все, возвращался из Индии не с пустыми руками. Но не золотом и не драгоценностями были набиты его дорожные вьюки. Покажи он их содержимое любому из тех, кто вышел приветствовать завоевателей Индии, изумлению не было бы предела. Ведь рукописи и книги, конечно, тоже в известном смысле товар: султану их доставляют тысячами со всего Хорасана, но то Хорасан, а Индия славится совсем другим, и обогатиться в ней можно сразу на многие годы вперед.

Сокровища, которые вез Бируни из Индии, были особого рода. Их ценность не измерялась золотом, как не измеряются золотом солнце, воздух, человеческая жизнь. Еще с неделю в державной суффе устраивались торжественные приемы, в саду Баг-и-Махмуди придворные набивали утробы деликатесами с султанского стола, а Бируни уже успел с головой погрузиться в работу, и не было в те дни в Газне человека счастливее его.

Все его внимание отныне занимала «Геодезия» — труд, начатый еще осенью 1018 года и по причине отъезда прерванный на полуслове несколько месяцев назад. «Когда умам есть в помощи нужда, а душам — в поисках поддержки есть потребность, — писал Бируни во введении к этому сочинению, — то должно мне здесь изложить все, что на ум приходит из открытий новых в сей области иль восполнений неясностей…»

Движимый этой благородной целью, он торопился, писал без передышек дни и ночи напролет. Дело двигалось быстро; уже почти было приспела пора посылать за переписчиком для снятия копий, как вдруг в работе случился непредвиденный перерыв.

Как-то утром сжало железным обручем затылок, стены, покачиваясь, поплыли кругом, а потом все померкло, опустилась темнота.

В который раз все откладывалось до лучших времен.

* * *

Для нас навсегда останется загадкой, какая внезапная болезнь поразила Бируни. В одной из глав «Геодезии» он лишь вскользь обмолвился о постигшем его тяжелом недуге. Не знаем мы и того, сколько продолжался вынужденный перерыв, и можем лишь предположить, что недолго. Ведь со слов самого Бируни известно, что к 20 октября 1025 года работа над «Геодезией» была все же доведена до конца.

Какой же круг вопросов лег в основу этого фундаментального труда — первого, написанного Бируни в период творческой зрелости? Какие научные задачи, отражавшие насущные потребности века, ставил в нем Бируни?

Как следует из названия книги, она была посвящена вопросам практической астрономии и математической географии, которые находились в центре внимания Бируни с тех пор, как он сделал свои первые шаги в науке. Идея о сведении всех геодезических проблем в отдельную отрасль знания явилась ему еще в Гургандже. Сбор материалов для этой работы занял, по-видимому, несколько лет, и, к счастью для Бируни, ему было позволено вывезти в Газну весь его научный архив.

Во введении к «Геодезии» Бируни четко изложил свою основную цель. «Если взять ее в общем, — писал он, — то это изложение способов уточнения координат произвольно взятого места на земле, — его положение по долготе между востоком и западом и по широте между Северным и Южным полюсами, — а также расстояний между ними и азимутов одних относительно других. Конкретно же — старание выяснить это, насколько сейчас возможно, для Газны — столицы Царства Восточного».

Проблема графического изображения земной поверхности с фиксацией взаимного расположения различных объектов возникла перед человечеством в незапамятные времена. Уже в глубокой древности люди умели изготовлять примитивные планы местности, вырезая их на дереве, коре, камне. Задолго до нашей эры картографические работы велись в Древнем Египте, странах Передней Азии, в Индии и Китае.

Однако на научную основу землеведение было поставлено лишь после того, как в античном мире утвердилась гипотеза о шарообразности Земли. Эту идею выдвинул в VI веке до н. э. Пифагор; к IV веку в ее пользу уже существовало несколько убедительных доказательств, а столетие спустя александрийский астроном Эратосфен использовал градусные измерения для определения радиуса Земли.

Изучая движение Солнца в верхнеегипетском городе Асуане, Эратосфен заметил, что в дни летних солнцестояний ровно в полдень его лучи освещают дно самых глубоких колодцев, тогда как в то же самое время в Александрии они отклоняются от зенита на 1/50 часть окружности. Это наблюдение позволило Эратосфену, предположившему, что Асуан и Александрия находятся на одном меридиане, вычислить угловое расстояние между ними. Гораздо труднее было с достаточной точностью определить длину дуги, соответствующей вычисленному углу, или, иначе говоря, линейное расстояние между Асуаном и Александрией. Установив, какой путь проходят торговые караваны в единицу времени, и время, требуемое для доставки верхнеегипетского золота к берегу Средиземного моря, Эратосфен вычислил, что расстояние между городами составляет пять тысяч египетских стадий. Из этого следовало, что длина земной окружности равна 250 тысячам стадий, а радиус Земли — 39 790 стадиям, или 6311 километрам в переводе на современные меры длины.

На 252 километра меньше оказался радиус земного шара по расчетам александрийца Посидония, жившего на полтора столетия позже Эратосфена. Посидоний применил принципиально иную методику, вычисляя размеры Земли наблюдением звезды Канопус, самой яркой в созвездии Киля, из двух разных мест.

Благодаря градусным измерениям вскоре появились географические карты, изготовленные с учетом шарообразности Земли. В их основе лежали различные способы перспективных проекций сферы на плоскость. Первые карты с меридианами и параллелями были созданы тем же Эратосфеном, применившим метод промежуточной проекции, с сохранением длины на средней параллели изображаемой области.

С расширением круга знаний об обитаемом мире возникла необходимость в применении более точных методов, дающих меньшие искажения. Эту задачу блестяще выполнил Птолемей, предложивший использовать в географических картах различные (стереографическую и ортографическую) проекции перспективы шара на плоскость. Кроме того, Птолемей ввел в научную практику картографическую сетку в современном ее понимании и составил собственную карту, отражавшую уровень географических знаний той эпохи.

Характерной чертой античного землеведения было то, что изучение размера и формы Земли в целом и отдельных ее частей, то есть вопросов, составлявших предмет математической географии, шло параллельно с накоплением самых разнообразных сведений об окружающих странах и народах, что, как известно, относится к области географии описательной.

Такая же картина наблюдалась и в мусульманском мире, унаследовавшем традиции античной географической науки. Возникновение огромной империи, раскинувшейся на необозримых пространствах от берегов Атлантики до западных пределов Индии, привело к значительному расширению географического кругозора. К числу принципиально новых проблем, связанных со спецификой исламского вероучения, относилась разработка методов определения азимута «кыблы», или направления на Мекку, необходимого при строительстве мечетей, а также налаживание службы времени для точного исполнения положенных дневных молитв. С другой стороны, дальнейшее развитие землеведения настоятельно требовало проверки и уточнения астрономических таблиц, составленных Птолемеем и другими учеными античной и эллинистической эпох.

«Он внушил исследовать и рассуждать после него, — писал о Птолемее арабский астроном IX века Баттани, — он говорил, что, может быть, со временем в его наблюдения будут внесены поправки, как сам он внес к Гиппарху и другим ему подобным…»

Необходимость огромной работы по уточнению фактов, накопленных предшественниками, определялась вовсе не сомнением в их научной добросовестности, а недоразумениями, которые порождались разнобоем в единицах и даже системах измерений, не позволявшим судить об истинном значении многих величин.

«Сведения народов о величинах земных дуг расходятся в зависимости от тех мер длины, которыми они пользовались при определении расстояний, — писал об этой проблеме Бируни. — До нас не дошли в этой области сведения, восходящие к тем, кто непосредственно получил результаты определения величины Земли, кроме того, что дошло со стороны румов и индийцев… Но данные каждого из этих народов противоречат друг другу в такой степени, что вряд ли в этом можно разобраться… Румы измеряли эту окружность мерой, которую они называют стадией. Гален утверждает, что Эратосфен измерил этой мерой расстояние между Асуаном и Александрией, находящимися на одном меридиане… Если сопоставить то, что содержится об этом в «Книге доказательств» Галена, с тем, что есть в книге Птолемея «Введение в искусство сферики» и в его книге «Картина Земли» (то есть «География». — И. Т.), то величины результатов также будут значительно расходиться; к тому же если встретятся нам их термины, вряд ли наши люди смогут правильно понять их по причине незнания их языка и расхождений комментаторов в их толковании».

«Эти большие расхождения во мнениях представителей данных двух групп (то есть румов и индийцев. — И. Т.) и побудили ал-Мамуна ибн ар-Рашида возобновить выяснение сего (то есть величины Земли. — И. Т.) в пустыне Синджара в земле Мосула, поручив это группе ведущих знатоков данного искусства».

В том же самом 827 году, когда при «Доме мудрости» в Багдаде была открыта знаменитая обсерватория Шаммасия, халиф Мамун приказал своим придворным астрономам начать работы по определению величины земного шара. Перед ними ставилась задача проверить данные птолемеевского «Альмагеста», астрономических таблиц Брахмагупты и персидского «Шахского зиджа», унаследованного мусульманской наукой от сасанидских времен.

В эксперименте, проводившемся с обстоятельностью и размахом, свойственными багдадскому двору, участвовали две группы ученых. Линейная длина дуги меридиана измерялась исключительно трудоемким, но точным способом — с помощью колышек и мерной веревки. После долгих поисков подходящей местности выбор пал на плоскую равнину Джебель Синджар в междуречье Тигра и Евфрата, лежащую на широте 36 градусов. Угловая длина измеренной таким образом дуги была установлена наблюдением меридианных высот звезд.

К сожалению, между результатами двух групп ученых обнаружилось небольшое расхождение. По данным одной из них, длина градуса меридиана составляла 562/3 арабской мили, по данным другой — 56 миль. По свидетельству астронома конца X века Ибн Юниса, досадное недоразумение было с чисто царственной легкостью улажено Мамуном — халиф повелел взять за основу среднее арифметическое этих двух результатов.

Такая приблизительность постоянно волновала Бируни, опасавшегося, что величина, от которой отталкивались в своих геодезических изысканиях последующие поколения мусульманских ученых, могла содержать значительную погрешность. Это сомнение, мучившее его много лет, удалось развеять во время пребывания в Индии, где он регулярно занимался астрономическими наблюдениями, главным образом связанными с определением географической широты различных городов. Теперь, перебирая бумаги из своего индийского архива, он всякий раз задерживал взгляд на отчете об измерении градуса земного меридиана, проведенном им в Пенджабе, неподалеку от крепости Нандна. К этому эксперименту Бируни готовился около двадцати лет, а запись о нем заняла всего несколько строк:

«Я нашел в земле индийцев гору, возвышающуюся над широкой равниной, поверхность которой гладка, как поверхность моря. Я искал на вершине горы видимое место встречи неба и земли, то есть круг горизонта, и обнаружил его в инструменте ниже линии восток — запад менее чем на треть и четверть градуса, это тридцать четыре минуты. Затем я определил высоту горы, установив высоту гребня в двух местах, которые вместе с основанием горы лежат на одной прямой линии, и нашел, что она равна шестистам пятидесяти двум локтям и половине одной десятой локтя».

К этой записи Бируни приложил строгое геометрическое доказательство и точный расчет, по которому градус меридиана составлял в наших сегодняшних единицах 110275 метров.

Примененный Бируни метод измерения окружности Земли по понижению горизонта, наблюдаемого с вершины горы, был сам по себе не нов. Таким же способом еще в IX веке окружность Земли измерял багдадский астроном Синд ибн Али. Но дело было не в методе, а в поразительной точности результата. По данным современной науки, величина градуса меридиана для широты крепости Нандна, где Бируни проводил измерение, составляет около 110895 метров. Разница, таким образом, не превышает 620 метров. Такая точность, учитывая несовершенство измерительных инструментов XI века, представляется почти невероятной.

В проверке и уточнении нуждались не только сведения о величине земного шара, но и многие другие факты, накопленные индийской и греческой науками. Эта огромная работа, развернувшаяся в IX веке в крупнейших научных центрах халифата, была обусловлена необходимостью дальнейшего развития практической астрономии и геодезии.

Однако дело не ограничивалось лишь уточнением и проверкой.

Жизнь настоятельно требовала постоянного совершенствования службы времени и ведения календаря, способов измерения расстояний между городами огромного государства и их координат, искусства составления географических карт. Наконец, к числу совершенно новых задач, выдвинутых спецификой исламского вероучения, относилась уже упоминавшаяся разработка методов определения азимута «кыблы», или направления на Мекку, необходимого при строительстве мечетей.

Отталкиваясь от индийской и античной традиций, мусульманские астрономы уже в том же IX веке делают шаг вперед, переходят к поискам новых, оригинальных решений выдвигаемых жизнью задач. В этом они опираются на достижения постоянно развивающейся математики. В их практической работе широко применяются вычислительно-алгоритмические, арифметические и алгебраические методы, хорды Птолемея заменяются синусами, а позднее, с введением остальных тригонометрических функций, тригонометрия выделяется как самостоятельная наука и вливается составной частью в используемый астрономами математический аппарат.

В последующие века развитие точных наук в странах мусульманского Востока идет по восходящей, сразу по многим направлениям. Крупнейшие средневековые ученые Яхья ибн Мансур, Сабит ибн Курра Баттани, Фергани, Хабаш Вычислитель из Мерва, а в X веке Абу-л-Вафа ал-Бузджани, Ходженди, Ибн Ирак не только совершенствуют существовавшие ранее способы измерения наклона эклиптики к экватору, географической широты и долготы места, определения необходимого при этом тачного времени и многие другие приемы и методы практической астрономии, но и разрабатывают свои, принципиально новые подходы к решению этих задач, составляют на основе собственных астрономических наблюдений «проверенные», или «испытанные», таблицы, отличающиеся высокой точностью результатов.

Возможно, Бируни, постигавшему тонкости астрономии под руководством Ибн Ирака, в юные годы казалось, что в этой области все уже изучено вдоль и поперек и на его долю не выпадет никаких значительных открытий. Позднее он понял безосновательность этих опасений. Наука не стояла на месте; решение одной проблемы тотчас выдвигало на передний план десяток новых; в том, что поначалу представлялось устоявшимся, неизменным, со временем обнаруживались погрешности и пробелы, и требовалось немало смелости, чтобы отказаться от привычного и идти собственным, непроторенным путем.

Что нового можно было внести в методику определения географической широты места, если этим еще до Птолемея занимались Эратосфен и Гиппарх? Возможно, многим казалось, что этот вопрос исчерпан, но Бнруни, измеривший за долгие годы координаты не одного десятка городов, разрабатывает особый, не применявшийся доселе метод определения широты места по двум любым высотам Солнца или звезды, полученным в течение одного дня или одной ночи, и по азимутам этих светил. В результате этого открытия резко увеличивается точность результата — погрешность в значениях установленных Бируни широт Гурганджа и Газны (соответственно 42°17′ и 33°35′) не превышает, как показывают современные наблюдения, 5 минут.

Новым словом в науке становится и предложенный Бируни метод определения географической долготы одновременным наблюдением лунного затмения из двух точек, долгота одной из которых заранее известна, а также несколько способов решения так называемой обратной геодезической задачи — вычисления расстояния между двумя пунктами на земной поверхности и азимута направления между ними по геодезическим координатам этих пунктов.

Со временем число таких открытий увеличивалось, отдельные теоретические положения, выведенные в разные годы и при разных обстоятельствах, складывались в определенную систему методов, позволявшую решать широкий круг практических задач. Видимо, в этой связи и возникла у Бируни мысль о сведении всего корпуса геодезических идей и методов, как разработанных предшественниками, начиная с античности, так и его собственных, в один фундаментальный труд, который мог бы стать исчерпывающим компендием по практической астрономии и геодезии.

Этот труд под названием «Определение границ мест для уточнения расстояний между населенными пунктами» сегодня именуют «Геодезией».

В таком «переименовании» заключается глубокий смысл.

«Признание Бируни автором основных теоретических положений «Геодезии», — справедливо указывал П. Г. Булгаков, — означает признание его приоритета и в первой на Ближнем Востоке и Средней Азии научно обоснованной попытке выделить из практической астрономии круг геодезических вопросов в самостоятельную отрасль науки».

Между тем первое в истории фундаментальное сочинение по геодезии не ограничивается рассмотрением чисто геодезических проблем. Следуя традиции, восходящей еще к Птолемею, Бируни посвятил некоторые разделы «Геодезии» вопросам описательной географии, в которой мусульманские ученые сделали по сравнению со своими античными предшественниками значительный шаг вперед.

«В европейской науке можно считать теперь выясненным, — писал в своем классическом исследовании по мусульманской географии И. Ю. Крачковский, — что основное значение арабской географической литературы — в новых фактах, сообщаемых ею, а не в теориях, которых она придерживается. Прежде всего надо отметить громадное расширение масштаба географических сведений сравнительно с предшественниками. Кругозор арабов обнимал, в сущности, всю Европу, за исключением крайнего севера, южную половину Азии, Северную Африку до 10-го градуса северной широты и берега восточной Африки до мыса Кирриентес около Южного тропика, Арабы дали полное описание всех стран от Испании до Туркестана и устья Инда с обстоятельным перечислением населенных пунктов, с характеристикой культурных пространств и пустынь, с указанием сферы распространения культурных растений, мест нахождения полезных ископаемых. Их интересовали не только физико-географические или климатические условия, но в такой же мере быт, промышленность, культура, язык, религиозные учения. Сведения их далеко не были ограничены областями халифата и значительно выходили за пределы известного грекам мира».

Несмотря на столь очевидный прогресс, арабоязычная география продолжала следовать некоторым теориям, родившимся в античную эпоху и в X–XI веках нашей эры выглядевшим явным анахронизмом. Вслед за греками мусульманские географы придерживались деления ойкумены на семь климатов, возвышавшихся друг над другом в виде слоеного пирога к северу от экватора — причем населенной они считали лишь четверть северной полусферы земли. Весьма живучим оказалось и представление о невозможности жизни в жарких или чрезмерно холодных областях, а также теория о «райском» происхождении крупных рек и существовании непрерывной горной цепи, простирающейся с запада на восток, хотя последнее явно противоречило рассказам купцов и землепроходцев.

В географической части «Геодезии» Бируни впервые бросил вызов некоторым считавшимся бесспорными положениям «Географии» Птолемея. «Обитаемые земли, — утверждал Бируни, — не исчезают сразу же за окончанием седьмого климата или перед началом первого, но они уменьшаются и располагаются отдельными обособленными пятнами». Считая абсурдной концепцию необитаемости жарких и холодных областей, Бируни писал о том, что как на островах Африки, так и на побережье Балтийского моря, «к северу от земель славян», должны непременно существовать человеческие поселения. Принципиально неверным ему представлялось и утверждение Птолемея о том, что южный берег Африки закругляется к востоку и тянется параллельно противоположному берегу Индийского океана, являющегося, таким образом, закрытым бассейном. Утверждая, что Атлантический и Индийский океаны соединены друг с другом, Бируни привел в пользу такой точки зрения весьма убедительные факты. «Рассказывают со слов потерпевших кораблекрушения, — писал он, — такое, что позволяет предполагать их соединение… Дело в том, что в Окружающем море (Атлантический океан. — И. Т.) напротив слияния с ним Сирийского моря (Средиземное море. — И. Т.) были найдены прошитые доски от кораблей. Но они могли быть прошиты только в Индийском море в силу множества там магнитных камней, которые опасны для кораблей, а не в Западном (Атлантический океан. — И. Т.), ибо в последнем корабли скрепляются железными гвоздями, а не сшиваются».

Новаторский дух, пронизывающий «Геодезию» от первых до последних страниц, нашел свое выражение и в некоторых гениальных догадках Бируни. Оброненные как бы мимоходом, невзначай, они свидетельствуют не только об исключительной широте его научных интересов, но и об огромной творческой интуиции, позволявшей ему в XI веке выдвигать идеи, усвоение которых и кое-кому из ученых XX века окажется не по плечу.

Речь идет о содержащейся в «Геодезии» гипотезе о горизонтальном перемещении «частей суши», которое в современной геотектонике называют дрейфом материков. Впервые в науке нового времени идея о перемещении материков была выдвинута в 1877 году русским ученым-самоучкой Евграфом Быхановым, а в начале XX века независимо от него появилась в виде теории мобилизма в трудах немецкого геофизика А. Вегенера. Эта теория сразу же приобрела в научных кругах больше противников, чем сторонников, и лишь в последние два десятилетия под напором множества фактов, добытых в ходе исследований по палеомагнетизму осадочных толщ и геологии дна Мирового океана, многие из ее критиков вынуждены были пересмотреть свои позиции.

Практическая астрономия, геодезия, математическая и описательная география, наконец, геология и геотектоника… Читателю, незнакомому со средневековыми научными жанрами, несомненно, покажется странным сосуществование стольких научных дисциплин в рамках одного труда. На самом деле ничего удивительного в этом не было. Главное место в этом сочинении Бируни, безусловно, занимали геодезические проблемы, но жанровый канон вполне допускал вклинивание в текст отрывков и даже целых разделов, касающихся не только смежных наук, но и вопросов, имеющих сугубо гуманитарный характер.

Отдельные высказывания Бируни, рассыпанные по тексту «Геодезии», позволяют судить о его взглядах на общество и роль человека в нем. Так, в идее Бируни о том, что люди объединились в общество для совместной борьбы с опасностями и разделения общественно полезного труда, явно прослеживается попытка взглянуть на общественные отношения с материалистических позиций.

Стихийным материализмом проникнуто и обобщающее суждение Бируни о происхождении и назначении наук.

«Таково положение наук, — писал он в «Геодезии». — Их породили потребности человека, необходимые для его жизни. Сообразно с ними науки разветвились. Полезность наук — получение посредством их необходимых вещей, а не стяжаемые с их помощью злато и серебро».

Ни «злата», ни «серебра» за «Геодезию» Бируни не получил. Вопреки господствовавшим в его эпоху традициям эту книгу, которая будет признана выдающимся памятником мировой науки, он не посвятил никому из сильных мира сего.

 

Глава III

На султана накатывали приступы ипохондрии. По ночам не хватало воздуха — просыпаясь от удушья, он вскакивал на ноги, судорожно шарил правой рукой под мышкой, по груди.

Сердца не было.

К утру ночные страхи отпускали, наступало холодное ожесточение, ясность ума. За дверьми опочивальни несмело покашливали фарраши, слышался сердитый шепот любимчика Айяза, оплеухи, всхлипы, цыканье, торопливое шарканье ног. Султан лежал на спине, уставившись в потолок, затянутый узорчатым шелком, отмахивался от жужжащих над головою мух.

Мысли были тоскливые, тягостные. Старость подступила незаметно, навалилась на плечи каменной тяжестью — четыре десятка лет в походах, в седле, на продувных ветрах отдавались свистящими хрипами в груди, ломким хрустом в затвердевших суставах, накатами немочи с головокружением, разноцветными бликами в глазах.

Понимая, что от судьбы не уйти, не исхитриться, не вывернуться, как нередко случалось на его беспокойном веку, он с раздражением думал о тщете всего сущего. Для того ли он растратил весь свой огонь, не жалея ни себя, ни тех, кто, подчиняясь его железной воле, долгие годы находился рядом, чтобы уйти, растаять без следа именно сейчас, когда огромная держава, создававшаяся в нечеловеческом напряжении сил, переживает расцвет своего могущества?

Воспоминания успокаивали, облегчали душу. С лета 1017 года, когда под предлогом мести за зятя он затянул аркан на шеях хорезмских мятежников и Гургандж навсегда отошел к его владениям, никто уже ни на западе, ни на востоке не смел всерьез перечить его воле, а если где и пробовали бунтовать — по недомыслию или излишней строптивости, — длинная рука Газны тут же дотягивалась до горла и держала крепко, не вставляя на послабление никаких надежд.

Приходилось, правда, считаться с Караханидами, которым захват Хорезма пришелся явно не по душе, но, изрядно ослабленные междоусобной грызней, ханы из «дома Афрасияба» уже не обнажали клыки, как в прежние времена. В 1018 году ушел в просторы всевышнего союзник Махмуда из правившей в Семиречье ветви Караханидов — Туган-хан, и его наследник Арслан, предпочитавший молитвенный коврик боевому седлу, клятвенно обещал беречь старую дружбу. В подтверждение жена Арслана каждый год посылала в дар Махмуду раба и рабыню; в ответ султан снаряжал послов с тканями индийской работы, жемчугами, византийской парчой.

Союзнические отношения сложились у Махмуда и с караханидом Кадыр-ханом Юсуфом, правителем Кашгара и Восточного Туркестана. Беспокойство вызывал лишь родной брат Кадыр-хана — Али-тегин, захвативший Бухару и с помощью кочевых сельджукскнх племен распространивший свое влияние на весь Мавераннахр, что создавало угрозу северным границам Газневидской державы.

В 1025 году было решено совместно с Кадыр-ханом идти войной на Бухару. Нашелся и предлог — жители Мавераннахра, мол, приходят в Хорасан жаловаться на бесчинства Али-тегина, который к тому же обнаглел до такой степени, что стал задерживать в своем уделе послов Махмуда, направлявшихся в Восточный Туркестан. Выступая в поход, Махмуд не ставил цели разгромить бухарского хана — уничтожение одной из ветвей Караханидов неизбежно усилило бы другую, возглавляемую Кадыр-ханом, а это вовсе не входил» в расчеты Газны. Просчитывая, как в шахматной игре, несколько ходов вперед, Махмуд стремился одним камнем убить двух птиц: преподать заносчивому Али-тегину кровавый урок и заодно продемонстрировать Кадыр-хану свою военную мощь, поразить его блеском и роскошью своего двора.

И то и другое удалось ему в полной мере. Газнийские войска еще только наводили через Джейхун переправу из лодок, связанных железной цепью, а Али-тегин и состоявший у него на службе сельджукский предводитель Исраил уже покинули Бухару, бежали в пустыню, надеясь отсидеться в глухом месте» переждать, пока гроза пройдет стороной.

Кадыр-хан, двигавшийся из Кашгара, прибыл в Мавераннахр с опозданием. Дойдя до Самарканда, он круто повернул на юг и вскоре натолкнулся на ставку Махмуда — сказочной горой возвышался посреди бескрайней степи гигантский шатер султана, вмещавший, если верить летописцу, 10 тысяч всадников, не считая челяди и слуг. Разбив лагерь в одном фарсахе от Махмудовой ставки, Кадыр-хан выслал послов с предложением встретиться для разговора с глазу на глаз.

Встреча произошла в открытом поле, в оговоренном месте, куда каждый из государей взял с собой лишь охрану из нескольких человек. Вот как описывал эту встречу летописец:

«Завидев друг друга, оба сошли с коней; эмир Махмуд еще прежде отдал казначею драгоценный камень, завернутый в платок; теперь он велел вручить его Кадыр-хану. Кадыр-хан также принес с собой драгоценный камень, но вследствие овладевшего им страха и смущения забыл о нем. Расставшись с Махмудом, он вспомнил о камне, послал его через одного из своих приближенных, попросил извинения и вернулся в свой лагерь… На другой день Махмуд велел разбить большой шатер из вышитой парчи и приготовить все для угощения; после этого он через посла пригласил к себе в гости Кадыр-хана. Когда пришел Кадыр-хан, Махмуд велел как можно более пышно украсить стол; эмир Махмуд и хан поели за одним столом. После окончания обеда они перешли в «зал веселия»; зал был великолепно разукрашен редкими цветами, нежными плодами, драгоценными камнями, вышитыми золотом тканями, хрусталем, прекрасными зеркалами и разными редкими вещами, так что Кадыр-хан не мог оправиться от смущения. Некоторое время они сидели; Кадыр-хан не пил вина, так как у царей Мавераннахра нет обычая пить вино, особенно у царей тюрков. Некоторое время они слушали музыку; потом Кадыр-хан встал; тогда эмир Махмуд велел принести достойные его подарки, именно золотые и серебряные кубки, драгоценные камни, редкости из Багдада, хорошие ткани, драгоценное оружие, ценных коней с золотыми уздечками, усеянными драгоценными камнями, десять слоних с золотыми уздечками и палками, осыпанными драгоценными камнями; мулов с золоченой сбруей, носилки для езды на верблюдах, дорогие ковры армянской работы, табаристанские материи, индийские мечи, алоэ из Камбоджи, сандаловое дерево, серую амбру, самок онагров; шкуры берберских тигров, охотничьих собак, соколов и орлов, приученных к охоте на журавлей, антилоп и другую дичь. Он отпустил Кадыр-хана с полным почетом и извинился перед ним за недостаточность угощения и подарков».

Махмуд добился всего, что хотел. Впечатление, произведенное им на Кадыр-хана, превзошло все ожидания. Потрясенный могуществом и богатством Махмуда, Кадыр-хан попросил его о помощи в борьбе за Бухару. Махмуд согласился, хотя заведомо знал, что никогда на это не пойдет. Не спешил он и с обещанием скрепить дружбу с кашгарским ханом родственными узами. Когда один из сыновей Кадыр-хана явился через некоторое время в Балх за обещанной ему в жены дочерью Махмуда, незадачливого жениха бесцеремонно отослали обратно к отцу, объяснив, что свадьба откладывается в связи с походом султана на индийский город Сомнатх.

Зорко наблюдая за малейшими колебаниями политической конъюнктуры в Мавераннахре, Махмуд, конечно, не мог не заметить усиливающегося влияния кочевых огузских племен, возглавлявшихся предводителями из рода Сельджука. Еще в ходе преследования Али-тегина Махмуду удалось хитростью заманить в свою ставку сельджукского военачальника Исраила, который позднее был сослан в отдаленную крепость в Индии, где и закончил свои дни. После пленения Исраила предводители нескольких сельджукских племен явились к Махмуду с просьбой позволить им переселиться в Хорасан. Взамен они обещали снабжать его армию провиантом и выделять туркменскую конницу в случае войны. По повелению султана кочевникам были выделены пастбища на границе Хорасана, в районе Феравы, Абиверда и Серахса. Там газневидские власти обложили их такими немилосердными поборами, что новые подданные империи время от времени вынуждены были браться за оружие, дабы спасти от голодной смерти себя и своих детей. Дело приняло столь опасный оборот, что один из хорасанских наместников Махмуда всерьез советовал ему либо поголовно истребить сельджуков, либо отрубить каждому из них большой палец, лишив их таким образом возможности стрелять из лука.

Поначалу Махмуд не торопился с решением, но постепенно кочевники стали весьма внушительной силой, и ему в конце концов пришлось бросить против них регулярную армию, которая вытеснила их с границ Хорасана. Часть их бежала в пустыни Дихистана, другая — отступила в направлении Балханских тор; небольшая же группа прорвалась к Исфахану и двинулась оттуда на запад, грабя на своем пути местных жителей и угоняя скот.

Вспоминая об этих событиях, Махмуд ощущал неприятный холодок у сердца — безошибочное чутье, доставшееся ему от его кочевых предков, подсказывало, что степняки сошли со сцены лишь на время — рано или поздно они вновь появятся на границах, и совладать с ними будет очень нелегко.

Западные провинции требовали постоянного внимательного пригляда, и, отправляясь чуть ли не каждую осень в новый поход в Индию, Махмуд ни на миг не выпускал из поля зрения тревожные хорасанские дела. Днем и ночью гонцы-аскудараны мчались к султанской ставке с донесениями хорасанских проводчиков: одно, официальное, в кожаном футляре, хранилось на дне походного кошеля, другое, составленное тайнописью верными людьми, — в восковой упаковке под потником седла.

Аскудараны на ходу спрыгивали с коней, подбегали, лобзали землю, вручали оба донесения личному слуге султана. Всякий раз, срывая печать, Махмуд хмурился, стискивал зубы — не явилась ли недобрая весть. Всюду, где тонко, могло оборваться, но более других беспокоили Махмуда его собственные семейные дела.

В семье уже много лет не утихала яростная, непримиримая вражда. Недоверие и неприязнь пронизывали взаимоотношения двух сыновей, единокровных братьев, и каждый из них, разумеется, ничем не выдавая своих чувств, втайне ненавидел отца. Махмуд догадывался об этом, но не показывал виду, хотя в минуты одиночества все чаще стала являться ему назойливая мысль о том, что есть в этой распре и его грех — не раз и не два под горячую руку сталкивал он братьев лбами, поощряя, пусть даже без умысла, соперничество в видах на престол.

Братья росли и воспитывались вместе, в детстве дружили, но были разные: Мухаммед отличался уступчивостью, благочестием, но был проныра и льстец; Масуд же с младых ногтей кипел честолюбием, норовил во всем быть первым, в мальчишеских играх проявлял дерзкую отвагу, жесткость и в случае обиды без промедления пускал в ход кулаки.

Разнимал забияк младший брат султана эмир Юсуф, который был лишь на четыре года старше племянников, вместе с ними учился грамоте и постигал основы наук.

В возрасте восемнадцати лет Масуд, отличавшийся высоким ростом и огромной физической силой, уже участвовал в военном походе и даже отличился, поразив метким выстрелом из лука коменданта вражеской крепости, за что Махмуд, ценивший более всего воинскую доблесть, объявил его своим наследником, а еще через несколько лет поставил наместником в Герат.

Первые успехи вскружили голову Масуду. Не особо обременяя себя делами службы, он с головой ушел в развлечения. Тайные соглядатаи, приставленные к нему Махмудом, докладывали, что гораздо чаще, чем в присутствии, его можно увидеть в садовом павильоне, где стены расписаны непристойными картинками из «Алфии-Шалфии». Там в компании своих сверстников, сыновей знатных людей Герата, он украдкой пьет вино и предается любовным утехам с певичками, которых тайно доставляют к нему его местные друзья.

Разгневанный Махмуд, недолго думая, отозвал сына из Герата и отправил в ссылку в Мультан.

Теперь он жалел об этом.

Вскоре гнев был сменен на милость, но какая-то незримая преграда встала с тех пор в отношениях между сыном и отцом. С годами взаимная неприязнь усиливалась — немалую роль в этом, видимо, сыграли гератские приятели Масуда, исподтишка настраивавшие его против отца. Серьезность конфликта усугублялась тем, что Масуд был любимцем войска, где со временем его авторитет сделался очень высок. К тому же Мухаммед, мучимый черной завистью к брату, постоянно внедрял в его окружение своих людей и не упускал удобного случая, чтобы очернить его в глазах отца.

Накопившаяся ненависть разрядилась неожиданно и жутко. Теперь, вспоминая о том, как это произошло, Махмуд понимал, что совершил ошибку и что исправить ее уже нельзя.

А дело было так. В 1029 году Махмуд принял решение идти на Рей. Выступили двумя отрядами: одним командовал сам султан, во главе другого находился Масуд. Как-то раз осведомители сообщили Махмуду, что на одном из привалов гулямы из его личной охраны тайно встретились с сыном, имели с ним долгую беседу и с тех пор поддерживали связь, обмениваясь записками через верных людей.

В тот же день султан решил убить сына.

На стоянке в местечке Чаштраван Масуд в час предзакатной молитвы прибыл для традиционного поклона в султанский шатер. По окончании церемонии он уже собирался было возвращаться в свой стан, как ему вдруг передали просьбу отца разделить с ним вечернюю трапезу. Еще немного, и кубок с отравленным вином оказался бы в его руке, но человек, посланный верными гулямами, успел предупредить его о замысле отца.

Выбежав из отцовского шатра, Масуд в темноте рванулся к коновязи и через четверть часа уже был в своем стане. По его приказу войско тотчас привели в полную готовность; телохранители, обнажив оружие, плотным кольцом окружили его шатер.

Так между отцом и сыном произошел окончательный разрыв. Позднее султан объявил, что назначает наследником Мухаммеда и, поручив Масуду наместничество в Рее и других завоеванных на западе областях, спешно отбыл в Газну.

Просыпаясь по ночам от приступов ипохондрии, он первым делом вспоминал ту страшную ночь в Чаштраване, в сотый раз задавал себе один и тот же вопрос: что теперь будет с Газной?

Ответа не находилось.

* * *

Бируни узнал о случившемся от Абу-л-Фазла Бейхаки, крупного чиновника посольского дивана, с которым состоял в приятельских отношениях. Познакомились они еще в 1021 году, когда Абу-л-Фазл, совсем еще молодой человек, приехал из Хорасана в Газну и поступил на службу в канцелярию государственного секретаря. Сближение произошло не сразу — началось с молчаливых поклонов на дворцовых церемониях, обмена любезностями, благопожеланий. На первых порах Абу-л-Фазл воздерживался от посещений Бируни, хотя и питал к нему искреннюю симпатию. Хорезмийские пленники тогда еще находились под строгим надзором, и сколько-нибудь тесные контакты с ними для дабира посольского дивана, к тому же только начавшего службу, были небезопасны.

Положение изменилось после возвращения Бируни из индийского похода. Султан так и не приблизил его к себе, но в дворцовых кругах знали, что опала снята и придворный астролог находится вне подозрений. К тому времени и Бейхаки уже прочно встал на ноги — покровительство главы султанской канцелярии Абу Насра Мишкана и сам характер службы обеспечили ему политическую протекцию, достаточную для того, чтобы не бояться козней мелких придворных чинов.

Посольский диван, в котором служил Бейхаки, занимал особое место среди государственных ведомств Газны. Здесь разрабатывались и приобретали законченный вид важнейшие дипломатические документы; сюда же, прежде чем попасть к султану, стекались секретные доклады от послов, донесения начальников почтовой службы в провинциях, отчеты официальных и тайных осведомителей на местах, шифрованные сообщения от агентуры султана при правителях сопредельных стран. Находясь в курсе важнейших государственных дел и обладая негласной информацией, нередко компрометирующего характера, о многих сановниках и вельможах, Бейхаки сделался весьма влиятельной фигурой в дворцовых кругах — с ним предпочитали ладить даже те, кто был выше по положению и, казалось бы, не зависел от него ни в чем.

Будучи прирожденным дипломатом, Бейхаки умел в зависимости от обстановки вести себя по-разному: с одними он был высокомерен и заносчив, с другими — почтительно-вежлив, с третьими находился на короткой ноге. Он умел держать язык за зубами, а если и приходилось высказываться, речь свою строил столь туманно-витиевато, что далеко не каждый проникал в ее истинный смысл.

В отличие от молодого энергичного дабира, в своих отношениях с людьми Бируни не признавал никакой дипломатии, но, по-видимому, именно это качество и расположило к нему Абу-л-Фазла, безошибочно угадавшего в нем человека, которому можно полностью доверять. К тому же Абу-л-Фазл высоко ценил Бируни как ученого, проявлял к его научной деятельности глубокий интерес. Много лет спустя в своей знаменитой хронике «История Масуда» Абу-л-Фазл напишет о Бируни: «Он был человек, столь сведущий в словесности и понимании сущности вещей, в геометрии и философии, что в его пору другого подобного ему не было…»

Сближение началось на почве общего увлечения событиями прошлого. Абу-л-Фазл, по крупицам собиравший все, что касалось династической истории Газневидов, дотошно расспрашивал Бируни о гурганджских смутах, и, растроганный интересом молодого дабира к трагедии родной земли, Бируни преподнес ему экземпляр своей книги «Знаменитые люди Хорезма».

С каждым днем проникаясь все большим доверием к Бируни, Абу-л-Фазл рассказывал ему о закулисных сторонах жизни газнийского двора, призывал к осмотрительности и осторожности, предсказывая после смерти султана великие смуты, неизбежные в ходе жестокой борьбы за власть. Принадлежа, как и его покровитель Абу Наср Мишкан, к числу твердых сторонников Махмуда, Абу-л-Фазл с нескрываемой тревогой говорил о претензиях Масуда на престол. Бируни понимал эти страхи, но предпочитал хранить молчание — неприязнь к Махмуду сидела в нем так глубоко, что не только Масуд, но сам шайтан, окажись он завтра у власти, был бы, по его мнению, благом для этой истерзанной страны.

Лично для себя Бируни уже не ждал никаких благоприятных перемен. В последние годы у него наконец появилась возможность спокойно заниматься работой, и уже одного этого было достаточно, чтобы не роптать на судьбу. Куда больше, чем предсказание о дворцовых перемещениях, его взволновало сообщение Бейхаки о том, что газневидская армия захватила Исфахан и по всему городу запылали огромные костры из книг. Вместе с сочинениями исфаханских ученых в огне погибли многие труды Ибн Сины, которого Махмуд считал опаснейшим из еретиков. Позднее Бейхаки узнал, что сам Ибн Сина, служивший визирем у исфаханского эмира, сумел вовремя скрыться и найти его не удалось. Эта весть настолько обрадовала Бируни, что вопреки своему правилу ни с кем не делиться сведениями, получаемыми от Бейхаки, он тут же бросился к Ибн Ираку.

Сообщение о спасении Ибн Сины привело учителя в неописуемый восторг. Всю ночь вспоминали об «Академии Мамуна», о гурганджских ночных дебатах, о добрых товарищах, с которыми навсегда разлучила судьба.

* * *

Все научные труды, созданные Бируни в период с 1025 по 1030 год, содержат посвящения людям, чьи имена нам ни о чем не говорят. В источниках о них нет никаких упоминаний, и можно было бы вовсе обойти этот вопрос стороной, если бы не одно весьма любопытное обстоятельство.

Дело в том, что «Наука звезд», огромная по объему и, пожалуй, самая популярная книга Бируни, была посвящена женщине.

О ней, как почти обо всем, что связано с личной жизнью Бируни, наши сведения до обидного скудны. Известно только, что ее имя было Рейхана и она приходилась дочерью некоему ал-Хасану, выходцу из Хорезма… Обо всем остальном можно только строить предположения и догадки, чего с лихвой хватает в обширной исследовательской литературе о Бируни.

Наименее романтическая версия принадлежит академику И. Ю. Крачковскому, увидевшему в Рейхане одну из родственниц хорезмшаха, которая после трагических событий 1017 года попала в Газну. Советский востоковед А. А. Семенов, в целом придерживающийся такой же версии, идет несколько дальше, предполагая, что Рейхана приходилась хорезмшаху не просто родственницей, а сестрой. Гораздо больше простора для романтических построений дает гипотеза известного исследователя М. Низамуддина о том, что таинственная незнакомка была хорезмской покровительницей Бируни и, возможно, именно к ней восходит его так и не разгаданное учеными прозвище Абу Райхан.

Соблазнительно сделать еще один шаг и предположить несколько большее — ведь в повествовании о жизни любого мужчины, будь то великий полководец, ученый или поэт, рано или поздно неизбежно появляется женщина.

К сожалению, в нашей книге этого не произойдет. О прекрасном поле Бируни нигде не обмолвился ни единым словом, и, хотя в одной из книг решительно высказался о преимуществах брака, все его биографы единодушны в том, что всю свою жизнь он прожил холостяком.

Книга «Наука звезд», посвященная неизвестной Рейхане, была написана Бируни около 1030 года. Полное ее название — «Вразумление начаткам искусства звездочетства», но к астрологии она не имеет почти никакого отношения. Указывая на явное несоответствие заглавия содержанию самого сочинения, И. Ю. Крачковский писал: «Оно является введением не исключительно в астрологию, как можно было бы ожидать по этому названию, а большой энциклопедией, в которой последовательно разъясняются технические вопросы и термины геометрии, арифметики, астрономии с географией, хронологией, описанием астрономических инструментов и астрологии».

«Наука звезд» состоит из 530 вопросов и ответов, трактующих в несколько упрощенной или, точнее, популярной форме об узловых понятиях точных и естественных наук. Простота изложения и отсутствие в книге ссылочного аппарата позволяют предположить, что Бируни задумал ее как справочник, доступный широкому кругу образованных людей.

«Наука звезд», сразу же завоевавшая всеобщее признание и распространившаяся во множестве списков, была не первой книгой, созданной Бируни после «Геодезии». С октября 1025 года он не прерывал работы практически ни на один день и к августу 1027 года написал объемистый трактат «Об определении хорд в круге при помощи свойств ломаной линии, вписанной в него». Этот трактат, получивший сокращенное название «Хорды», содержал различные доказательства известной теоремы Архимеда о свойствах ломаной линии, вписанной в круг. Кроме трех доказательств, восходящих к самому Архимеду, и девятнадцати — принадлежавших математикам Среднего Востока, Бируни приводит в нем одно доказательство своего учителя Ибн Ирака и восемь своих. Помимо этого, в трактат включены задачи на геометрическое построение, всестороннее исследование свойств хорды как тригонометрической функции, а также важнейшая в средние века проблема тригонометрии — определение хорд, стягивающих различные дуги круга. В отдельных главах Бируни рассматривает способы определения уравнения светила, связанные с господствовавшей в античной и средневековой астрономии теорией эпициклов.

В то же период Бируни один за другим создает три крупных научных труда: «Поправки к «Элементам» Фергани», «Об использовании кругов азимутов для определения центров домов» и «Гномонику», или «Обособление трактования проблемы теней». В первых двух рассматриваются проблемы астрономического табулирования и сферической астрономии, третий представляет собой фундаментальное исследование о физическом, астрономо-практическом и функционально-математическом аспектах проблемы теней.

Задачам определения «лунной эклиптики», или, иначе говоря, пути Луны по небесной сфере, посвящена еще одна написанная в те же годы работа — «Об уточнении стоянок Луны». Наконец, следует упомянуть небольшой, к сожалению, не дошедший до нас трактат «Ключ астрономии», в котором Бируни, судя по некоторым косвенным свидетельствам, касается полемики между приверженцами геоцентрической и гелиоцентрической систем.

Судьба не подарила ему волнений и радостей семейной жизни. Но в работе он забывал о своем одиночестве. «Все мои книги — дети мои, — скажет он однажды, — а большинство людей очарованы своими детьми и стихами».

* * *

Наступила весна 1030 года, оттаяли снега, кочевники двинулись через горные перевалы к летним пастбищам, в Хорасан.

В ноуруз во дворце выпустили белого сокола на волю, знатные горожане ходили друг к другу в гости, обменивались подарками, простолюдины дрались кожаными ремнями, брызгались водой. Еще в канун праздника султан велел положить на столик в опочивальне семь серебряных чаш, столько же начищенных до блеска дирхемов, сахар, овечий сыр: белый цвет обладал чудодейственной силой, сулил благоденствие в новом году.

Все эти хлопоты оказались пустыми. Встречаясь с Бируни на дворцовых приемах, Абу-л-Фазл отводил его в сторонку, шептал в ухо последние новости. Сразу же после праздников султан заболел. Астма, мучившая его много лет, неожиданно обострилась, от приступов кашля он не мог лежать и спал, сидя в кресле. В минуты облегчения требовал к себе Абу Насра Мишкана, заставлял докладывать о положении дел. Однажды, прервав на полуслове государственного секретаря, он непонятно в какой связи с озлоблением заговорил о сыне:

— Этот Масуд — тиран, который никого не признает выше себя. После меня дело перейдет к Мухаммеду, но, увы, Масуд ведь его съест. Жаль и всех наших родичей и свиту, ведь Масуд — человек алчный и любит деньги. За любую малую толику денег, которую заметит у кого-либо, он того истребит с корнем и на место его посадит людей недостойных и негодяев.

Абу Наср Мишкан промолчал.

На следующий день султан пожаловался, что видел себя во сне сидящим верхом на верблюде:

— К путешествию, государь, — сказал Абу Наср и тотчас пожалел о своих словах.

Сон оказался в руку.

Смерть настигла Махмуда в четверг 29 апреля 1030 года, в час предзакатной молитвы, но сообщили о ней лишь неделю спустя.

Историк XV века Мирхонд писал:

«Говорят, что султан за два дня до смерти приказал принести из сокровищницы мешки, наполненные серебряными дирхемами и кошели с золотыми динарами, прекрасные драгоценные камни различных видов и всевозможные редкостные драгоценные вещи, которые были собраны им в дни его царствования, и разложить все это на широкой площадке, и эта площадка казалась видевшим ее цветником, украшенным разноцветными цветами, — и красными, и желтыми, и фиолетовыми, и другими. Султан с сожалением глядел на них и громко рыдал, а после долгих рыданий приказал отнести все в сокровищницу, и из всех этих вещей не дал ничего, хотя бы в фельс ценой, тем, кто этого заслужил…»

Возможно, это и вымысел, легенда, родившаяся уже после смерти Махмуда, но она, безусловно, точно отражает его нравственный облик.

В начале мая Газна наполнилась воплями плакальщиц, закрылись базары, на перекрестках поднялись траурные шатры из ковров. Народ, вываливший на улицы, хлынул из рабадов к шахристану, столпился у ворот, наблюдая, как знатные горожане в белоснежных чалмах бьют себя, словно женщины, по лицу.

«Город Газна не таков, каким я видел его в прошлом году… Торговые ряды полны народа, а двери лавок закрыты и заколочены гвоздями… Ходжи убрали чернильницы, руками хватаются за головы, головами бьются о стены. Чиновники горестно отвернулись от дела — ничего не делают, не идут в счетный диван; мутрибы плачут, кусают себе все десять пальцев, бьют себя руками по голове и лицу, как безумные; воины расстроены, в смятении — глаза их влажны, отощали они от скорби и отчаяния…»

Так описывал траурную Газну панегирист султана Фаррухи.

Придворные поэты быстрее всех опомнились от скорби. Едва ли не на следующий день после появления Мухаммеда в Газне тот же Фаррухи уже повсюду во всеуслышанье читал поздравительную касыду, в которую в спешке вставил несколько строчек из элегии покойного бухарского поэта Рабинджани.

Скончался благороднорожденный падишах, Воссел счастливорожденный падишах, Весь мир радуется воссевшему. Если мир отнял у нас светоч, То снова поставил он перед нами свечу.

Это стихотворение, написанное в духе известной формулы le roi est mort, vive le roi, очевидно, пришлось по вкусу Мухаммеду, который еще при жизни отца покровительствовал поэту и во многом способствовал его блестящей карьере при дворе. Растроганному наследнику, пустившемуся сразу по прибытии в столицу в самый безудержный загул, разумеется, не могло прийти в голову, что к этому времени у Фаррухи была уже написана вчерне еще одна касыда, на сей раз посвященная Масуду, в которой придворный лицемер, не обременяя себя угрызениями совести, подстрекательски вопрошал:

Зачем давать гибнуть своей столице? Зачем ты предпочел Исфахан Газне?

Масуд, находившийся в те дни в Исфахане, еще не знал о смерти султана. Неизвестно было и то, как он поведет себя, когда ему доложат, что брат согласно завещанию отца уже находится в столице.

Предусмотрительный Фаррухи заготовил эту касыду на всякий случай, впрок.

* * *

Кое-как пережили лето, а к осени стало ясно, что эмиру Мухаммеду на троне не усидеть. Он и сам, очевидно, чувствовал, что оказался не на своем месте — как бродячая собака, случайно прибившаяся к волчьей стае, заискивал перед знатью, раздаривал казенные деньги, закатывал пиры, где напивался до смерти и, осмелев, в непристойных выражениях поносил брата. Заправлял делами Али Кариб, старший хаджиб покойного султана;

вокруг него сплотились узким кругом бывший визирь Хасанак, Абу Наср Мишкан и еще с полдюжины сановников — словом, те, кто благословил прибытие Мухаммеда в столицу и теперь раскаивался, понимая, что за ошибку придется расплачиваться головой.

Во дворце царило уныние, диваны работали из рук вон плохо, да и делать было особенно нечего: опасаясь перемен, наместники давно не посылали никаких донесений, и лишь из Лахора время от времени поступали доклады, которые никому не хотелось читать.

Все лето Бируни почти не выходил из дому, работал, заканчивая книгу об Индии, задуманную еще несколько лет назад. К сожалению, он нигде не сообщает о хронологии своих посещений Индии, но скорее всего первая поездка не была единственной, и с 1027 по 1030 год ему вновь удалось побывать там с султанской армией, и, возможно, даже не раз. Вне всякого сомнения, «Индия» готовилась и писалась параллельно со многими другими работами по астрономии и математике, и если подвести итог всему, что создал Бируни в эти годы, одно лишь перечисление его трудов, не говоря уже об их объеме, покажется невероятным.

За время, прошедшее с его первого путешествия в Пенджаб, он сумел основательно изучить санскрит и теперь смело брался за перевод сложнейших трактатов, стараясь предельно точно изложить их содержание на арабском языке. Это была весьма нелегкая задача, потому что санскритская литература, особенно позднеклассического периода, отличалась крайней усложненностью формы, причудливой иносказательностью стиля; нередко в пределах одного и того же памятника на исходный текст наслаивались позднейшие добавления, окончательно затемнявшие смысл. Иногда, теряя нить, Бируни возвращался к началу, вновь строка за строкой осторожно пробирался вперед, к неясному эпизоду, и так по нескольку раз, до тех пор, пока не удавалось выхватить и удержать в сознании главное, составлявшее самую суть.

Затрудняло работу и неважное состояние рукописей, изобиловавших пропусками и описками, которые превращали целые фрагменты в бессмысленный набор слов. «Индийские переписчики невнимательны к языку и мало заботятся о точности, — жаловался Бируни. — Вследствие этого гибнет вдохновенный труд автора, его книга искажается уже при первом или повторном переписывании, и текст ее предстает совершенно новым, в котором не могут разобраться ни знаток, ни посторонний, будь он индиец или мусульманин».

Начал Бируни с более доступного и близкого — в числе первых переведенных им книг была «Малая Джатака» («Малая книга о рождениях»), астрологический трактат знаменитого ученого VI века Варахамихиры; следом появилось еще несколько небольших по объему работ по астрономии и математике. Лишь позднее, глубоко изучив естественнонаучное наследие Древней Индии, он приступил к переводам религиозно-философских трудов. «Я долго переводил с индийского сочинения математиков и астрономов, — писал Бируни, — пока не обнаружил книги, которые высоко ценятся индийскими философами и в которых индийские отшельники ищут, соперничая друг с другом, пути поклонения богу».

Религия и философия индийцев были предметом особого интереса Бируни. Конечно же, он отдавал себе отчет в том, что книги, попавшие к нему в руки, являются лишь отдельными звеньями единой традиции, для всестороннего изучения которой не хватило бы всей жизни. Но желание хотя бы в общих чертах составить представление об этой традиции, постичь самое существенное и значимое в индуизме и на этих путях приблизиться к пониманию сложного духовного мира Индии было столь велико, что он в считанные годы сумел проникнуть в тайны двух самых распространенных в классический период философских школ — санкхьи и йоги. Первая открылась ему через комментарий ученого VII–VIII веков Гаудапады на «Санкхья-карику», систематическое изложение учения санкхья, сделанное в середине I тысячелетия н. э. Ишвара-Кришной. Классическую йогу он изучал по трудам ее основоположника Патанджали, жившего в III веке н. э. Одно из сочинений Патанджали, название которого ученым до сих пор не удалось установить, Бируни вывез с собой в Газну. Благодаря его неукротимой энергии оба трактата появились в переводе на арабский язык, хотя, наверно, уместнее было бы говорить о переложении, а не о переводе в его современном понимании, поскольку арабские варианты, в целом адекватно передающие содержание первоисточников, не во всем точно следуют их духу — всюду, где материал дает возможность, не искажая смысла, выделить материалистические акценты, а идеалистические, напротив, приглушить, Бируни идет на это, сознательно приспособляя положения санкхьи и йоги к собственному пониманию вещей. Характерно и то, что из всех комментариев на трактат Ишвара-Кришны Бируни выбрал именно сочинение Гаудапады, в котором материалистические мотивы звучали отчетливей, чем в других.

Абу Сахл Тифлиси, старый друг, которому еще до первого посещения Индии Бируни жаловался на недобросовестное, а зачастую совершенно абсурдное описание религии индусов в мусульманской литературе, живо интересовался ходом работы и, наведываясь к Бируни чуть ли не каждый вечер, читал свежепереведенные страницы, сдувая песчинки, местами приставшие к бумаге. «Он стал побуждать меня написать книгу о том, что я узнал от самих индийцев, — вспоминал Бируни, — чтобы она стала помощью для тех, кто хочет оспаривать их учения, и сокровищницей для тех, кто стремится общаться с ними. Согласно его просьбе я выполнил это дело».

Разумеется, настойчивость Тифлиси была не единственной причиной, побудившей Бируни взяться за перо. Совершенное им открытие Индии, за несколько веков до того, как она будет открыта европейцами, было научным событием исключительной важности, и Бируни это, безусловно, понимал. Поиски умозрительной истины никогда не были для него самоцелью — еще с детства он знал, что смысл научных исканий измеряется пользой, которую они приносят обществу, и в этом смысле значение высказанной Тифлиси идеи об общении с индийцами, а если понимать это шире — о сотрудничестве народов, поистине трудно переоценить. Чтобы узаконить приемлемость такой идеи, надо было идеологически обосновать принципиальную возможность взаимопонимания между представителями двух различных культур, отнюдь не навязывая им какой-то единой точки зрения. В числе величайших заслуг Бируни то, что он сделал первый значительный шаг на этом пути.

«Мы ничего не признаем из того, во что веруют они, — писал он об индийцах, — и они не признают ничего из того, во что веруем мы». Утверждение, исключающее возможность взаимопонимания и контактов? Ничего подобного. Этой констатацией реально существовавших фактов открывается «Индия», а дальше через спокойное, объективное, чуждое какой-либо полемичности описание индуизма начинаются поиски того сходного, что не лежит на поверхности, но в своей первосути объединяет всех, кто верует, будь то индусы, мусульмане, христиане или представители других религиозных общин.

«Я не делал необоснованных нападок на противника, — писал Бируни, — и не считал предосудительным приводить его собственные слова, хотя бы они и противоречили истинной вере и ее приверженцу было бы неприятно слушать речи противника, но такова вера индийца, — и ему она лучше видна и понятна. В этой книге нет места полемике и спорам, и я не занимаюсь в ней тем, чтобы приводить аргументы противников и оспаривать тех из них, кто отклоняется от истины. Она содержит только изложение: я привожу теории индийцев как они есть и параллельно с ними касаюсь теорий греков, чтобы показать их взаимную близость».

Точкой отсчета в сопоставлении и оценке для Бируни всегда является ислам и созданная вокруг него культура, но при более вдумчивом анализе можно заметить, что главное здесь все же не в самом исламе, а в пронизывающей его идее монотеизма. Неспроста Бируни с явным сочувствием цитирует те места из «Бхагавадгиты» или древнегреческих сочинений, где эта идея прослеживается наиболее четко, — выдвигая концепцию некой общности и равноценности различных религий, он считает, что изначально все люди были монотеистами, но с ходом времени внешние обстоятельства и условия, падение нравов, коррупция и не в последнюю очередь невежество привели их к отходу от этих позиций и породили различные конфессиональные системы. Если в любой религиозной доктрине, по мнению Бируни, можно найти отголоски ее монотеистического прошлого, то в примитивной вере в божество или божества, свойственной необразованной толпе, как раз и проявляется искажение первосути, которое препятствует взаимопониманию между людьми.

Увлеченный этой идеей, Бируни выдвигает учение о двух видах вероисповедания. «У всякого народа, — пишет он, — вера избранных и толпы различается по той причине, что избранным от природы присуща способность стремиться к точному познанию общих начал, тогда как толпе естественно ограничиваться чувственным восприятием и довольствоваться частными положениями, не добиваясь уточнений, в особенности в вопросах, где обнаруживается расхождение мнений и несоответствие интересов».

Не следует видеть в противопоставлении «избранных» и «толпы» свидетельство консерватизма Бируни или тем паче пренебрежительного высокомерия к людям. Подобное противопоставление имело у Бируни скорее гносеологический, нежели классовый смысл. Важнее здесь то, что, безусловно, относя себя к просвещенной части человечества, к «избранным», Бируни считал своим долгом способствовать искоренению невежества и предрассудков, служить утверждению истины и добра.

«Все мои намерения, — признавался он, — более того, моя душа целиком направлены только на распространение знаний, так как я миновал пору удовольствия от приобретения знания, — и я считаю это величайшим счастьем для себя. Тот, кто правильно понимает положение дела, не осудит меня за то, что я непрестанно тружусь над переводами с языка индийцев сходного с представлениями мусульман и противоположного и принимаю на себя бремя стараний в этом деле… Ведь скупость в отношении знаний — худшее преступление и грех».

Начиная «Индию» с изложения религиозно-философских воззрений индийцев, Бируни постоянно обращается к первоисточникам. К сожалению, однако, круг их был существенно ограничен тем, что собирал он материалы для своей книги в Пенджабе, который, подвергнувшись мусульманскому завоеванию, не имел уже в ту пору контактов с такими крупнейшими центрами индийской образованности, как Бенарес, Южная Индия и Кашмир. К тому же, лишенный возможности свободного передвижения, Бируни всецело зависел от кругозора и религиозно-философских пристрастий своих местных наставников.

Несмотря на эту ограниченность, очерк религиозных, философских и космологических представлений Древней Индии, охватывающий первые двенадцать глав книги, отличается поразительной для иноверца обстоятельностью и глубиной.

В точном соответствии с поставленной целью — дать своим единоверцам целостное представление о духовной культуре Индии — от религии и философии Бируни переходит к науке. Нет, пожалуй, ни одной отрасли знания, которой он не дал бы описания или по меньшей мере оценки; всему находился повод и место, а в некоторых вопросах его выводы и суждения сохраняют самостоятельное научное значение по сегодняшний день. Таковы, например, разделы, касающиеся филологии, где Бируни не только предлагает подробный список всех известных ему трактатов по грамматике санскрита, но и подробно анализирует метрические особенности индийской системы стихосложения и даже приводит схемы различных стоп.

Серьезный, углубленно-вдумчивый тон повествования сменяется насмешливо-ироничным, когда Бируни касается так называемых «скрытых», или герметических, наук, к каковым в Индии, да и во многих других странах, традиционно относили алхимию, искусство заклинаний, колдовство. «Колдовство, — писал Бируни, — это действие, при помощи которого что-либо представляют чувственному восприятию чем-то отличным от его реального бытия, приукрашенным с какой-либо стороны. Если смотреть с этой точки зрения, то оказывается, что колдовство широко распространено среди людей. А если признавать колдовство, подобно темному люду, за осуществление разных невозможных вещей, то оно стоит вне пределов достоверного познания… Следовательно, колдовство не имеет ничего общего с наукой».

Бóльшая часть книги посвящена исследованию точных и естественных наук индийцев, и в первую очередь астрономии. Оно начинается с обстоятельного обзора древнеиндийской астрономической литературы и включает как те ее положения, что уже были известны мусульманским ученым, так и новые, обнаруженные Бируни во время его пребывания в Индии. Понимая, что освоение идей и методов математики и астрономии индийцев немыслимо без уточнения принятых у них систем мер и отсчета времени, Бируни посвящает этим вопросам отдельные главы, в которых к тому же описывает древнеиндийскую гражданскую и религиозную хронологию и дает характеристики всех известных ему индийских эр.

Переходя к рассмотрению собственно астрономической тематики, Бируни нередко утрачивает спокойный и бесстрастный тон и по многим вопросам вступает в полемику с индийскими учеными. Индийская астрономия, пережившая расцвет в классическую эпоху, к XI веку уже заметно отставала от того уровня, которого достиг мусульманский Восток, и в стремлении Бируни внести уточнения и поправки к некоторым ошибочным или устаревшим положениям не было ничего необычного. Но не ошибки и не анахронизмы вызывали у него раздражение и даже гнев, а научная недобросовестность тех ученых, которые ради личной выгоды стремились сгладить противоречия между фантастической космологией религиозных преданий и научными представлениями о Вселенной и в конечном счете примирить религию с наукой.

«Религиозные книги индийцев и их книги преданий — пураны, — писал Бируни, — сообщают об устройстве мироздания такое, что полностью противоречит истине, признаваемой их астрономами. Однако индийцам необходимы эти книги для выполнения обрядов, и поэтому простые люди вынуждены прислушиваться к астрономическим расчетам и астрологическим предостережениям. По этой причине индийцы проявляют благосклонность к астрономам, любят говорить об их достоинствах, считают счастливым предзнаменованием встречу с ними… За это астрономы объявляют истинными их ошибочные представления и приноравливаются к ним, хотя большая их часть в действительности противоречит истине… С течением времени истинное и ложное перемешалось, и в результате сочинения индийских астрономов крайне запутаны, особенно работы подражателей, которые передают основы этой науки с чужих слов».

Это высказывание как нельзя лучше отражает позицию самого Бируни, который научную истину, добытую путем наблюдения и опыта, смело ставил над доводами любых «священных» писаний. Эмоциональность в данном случае не противоречит объективности, которую Бируни выдерживает на протяжении всей книги, В тех вопросах, где индийские ученые, по его мнению, превзошли его соотечественников, Бируни безоговорочно признает их заслуги, даже если при этом приходится ставить под сомнение выводы людей, ценившихся им особенно высоко. Так, например, он признает, что цвета затмеваемой части Луны в трактате его великого земляка Хорезми описаны весьма изящным слогом, но тем не менее не соответствуют наблюдаемому в действительности. «Описание индийцами этого явления, — констатирует он, — более верно и правильно».

Едва ли не пятую часть «Индии» занимают этнографические сюжеты, обнимающие почти все сферы повседневной жизни индийцев от свадебных обычаев, одежды, праздников, игр до судопроизводства и казусов наследственного права. Если к этому добавить географические разделы, содержащие сведения о великих реках Индии и ритуальном отношении индийцев к воде, об особенностях рельефа и о крупнейших городах с указанием расстояний между ними, а также описание различных каст и рассыпанные по всему тексту замечания исторического плана, мы сможем представить себе энциклопедический размах созданной Бируни книги, равной которой еще не знал мусульманский мир.

Как это часто случается с произведениями, намного опередившими свой век, «Индия» не была понята и принята современниками. Людей, привыкших видеть во всем чужом — враждебное, отпугивал сам принцип непредвзятости и объективности, поставленный Бируни во главу угла. В обществе, где царил определенный жанровый канон, новаторство, пусть даже наполненное глубоким смыслом, не воспринималось как достоинство. Достаточно сказать, что ни современники Бируни, ни позднейшие арабоязычные авторы почти не приводят в своих сочинениях цитат из «Индии» и тем более — хвалебных отзывов о ней. Даже в обширнейшем «Словаре литераторов» известного историка Якута ал-Хамави, в котором Бируни отводится целый раздел, об «Индии» не сказано ни слова, словно бы ее не было вообще. Небольшие отрывки из «Индии», правда, встречаются в сочинениях средневековых персидских авторов Ауфи и Гардизи, но впоследствии она окончательно выходит из культурного обихода, и ни на Востоке, ни на Западе о ней не знают ничего.

Второе открытие «Индии» состоялось через восемь с половиной веков после того, как она впервые увидела свет. В 1887 году английский арабист Эдуард Захау опубликовал арабский текст «Индии», а год спустя появился подготовленный им же ее перевод на английский язык.

Научный мир был потрясен. Опубликование «Индии» вызвало переворот в представлениях востоковедов о средневековой мусульманской культуре.

«Это — памятник единственный в своем роде, и равного ему нет во всей древней и средневековой литературе Запада и Востока, — писал известный русский востоковед В. Р. Розен. — От него веет духом критики беспристрастной, вполне свободной от религиозных, расовых, национальных и кастовых предрассудков и предубеждений, критики осторожной и осмотрительной, блистательно владеющей самым могущественным орудием новой науки, то есть сравнительным методом, критики, ясно понимающей пределы знания и предпочитающей молчание выводам, построенным на недостаточно многочисленных или недостаточно проверенных фактах, от него веет широтой взглядов поистине поразительной — одним словом, веет духом настоящей науки в современном смысле слова».

 

Глава IV

В полдень 27 мая 1030 года в Исфахан прибыли двое стремянных. Прямо у коновязи, вытянувшейся вдоль дворцовой стены на площади Мидан-шах, старший из них снял седло, надорвал войлок потника и извлек оттуда записку в восковой оболочке. Не обращая внимания на препирательства стражников, он прошел в дежурное помещение и потребовал немедленно доложить о себе Масуду. На шум вышел старший дабир эмира ходжа Тахир и, мгновенно оценив ситуацию, жестом приказал стремянному следовать за собой.

Пробежав глазами записку, Масуд сделался белым как полотно.

— Можешь посмотреть, — сказал он ходже Тахиру.

Перепуганный дабир приблизился на цыпочках, двумя пальцами приподнял записку со стола, начал читать. Родная сестра Махмуда — Хатли сообщала племяннику о кончине султана и намерении Али Кариба, сосредоточившего в своих руках всю власть, возвести на престол Мухаммеда согласно завещанию отца. «В час предзакатной молитвы государя похоронили в саду Перузи, — писала она, — и все мы тоскуем по нему… Ты знаешь, что брат твой Мухаммед не справится с делами царствования, а у семейства нашего врагов хватает, и мы, женщины, и сокровища султана остались без защиты. Необходимо, чтобы ты тотчас принялся действовать, ибо ты — наследник отцовского престола. Хорошо обдумай мои слова и будь готов наискорейшим образом прибыть в Газну, дабы престол царства и все мы не пропали…»

— Что ты скажешь на это? — спросил Масуд, глядя ходже Тахиру прямо в глаза.

— Нет никакой нужды совещаться, — не задумываясь ответил ходжа. — Действуй согласно тому, что написано, но никому об этом не говори.

— Тетка моя совершенно права, — сказал Масуд, воодушевляясь. — Но без совещания не обойтись. Зови сюда старшего хаджиба и других придворных — я с ними поговорю и послушаю, что они скажут. На чем порешим, то и сделаем.

Борьба за престол началась.

После трехдневного траура Масуд вызвал ходжу Тахира и продиктовал послание к багдадскому халифу. Тон письма был вежливый, но жесткий. Сообщая о смерти отца, Масуд потребовал от халифа немедленно подтвердить его права на султанство и выслать жалованную грамоту и стяг. Одновременно в Газну снарядили посольство с соболезнованиями и поздравлениями по случаю вступления Мухаммеда на престол — до поры ни брат, ни стоявшие за ним сановники не должны были догадываться о том, что их ждет впереди.

31 мая 1030 года Масуд выступил в Рей. Там его ожидало еще одно письмо из Газны — верные люди сообщали, что Мухаммед никак не придет в себя от привалившего ему счастья, раздает направо и налево деньги из расходной казны и уже вторую неделю пьянствует, окруженный сбродом из рыночных акробатов и дворцовых шутов. Газнийские оргии были как нельзя на руку, теперь слово было за Багдадом — без утверждения своих прав халифом Масуд чувствовал себя скованным по рукам и ногам.

Посольство из Багдада прибыло через несколько дней. Халиф Кадир, которого еще покойный султан приучил к покладистости, писал, что утверждает Масуда в правах наследника и жалует ему завоеванные им города Рей и Исфахан.

Послание халифа зачитывали в соборной мечети, с крепостной стены били в литавры, трубили в боевые рога. Целый день рейские каллиграфы, не разгибая спин, готовили списки с грамоты «повелителя правоверных», а к ночи десятки гонцов-хайлташей уже мчались о-двуконь в разных направлениях, чтобы весь Хорасан узнал, кто законный наследник и чье имя славить с минбаров во время пятничных служб.

Масуд стал султаном, однако до реального трона ему предстоял еще долгий путь. Надо было отправляться в Хорасан, где находилась большая часть войска. От его поддержки теперь зависело все. Оставляя за спиной Рей и примыкавшие к нему области, Масуд приказал щедро одарить именитых горожан — вещевую палату разобрали всю до последнего халата, но дело было сделано: подобревшие ходжи и шейхи пятились, отвешивая поясные поклоны, клялись в верности на вечные времена.

В середине лета, посадив наместником в Рее своего приближенного Ташфарраша, Масуд двинулся в столицу Хорасана — Нишапур. Во время остановки в Дамгане произошел такой случай — протиснувшись сквозь ряды стражи, к Масуду бросился и припал губами к его стремени Абу Сахль Заузани, старый друг, служивший ему еще в пору молодости в Герате и бежавший ныне из Газны. При виде Абу Сахля — осунувшегося, в прохудившемся халате, с нищенской сумой через плечо — Масуд растрогался, прослезился, приказал выдать ему одежду и содержание из походной казны. Провожая Абу Сахля в баню, сипахдары переглядывались, покачивали головами: подлый нрав нового фаворита, которого покойный султан за какую-то низость на несколько лет засадил в газнийский зиндан, был известен всему Хорасану, и лишь Масуд не догадывался, что вся эта сцена с лохмотьями и сумой была продумана старым негодяем от начала до конца. Вечером того же дня газнийский беглец, едва успев переодеться в парадное платье, вошел к Масуду для долгого разговора, а в полночь вышел от него самым влиятельным человеком при дворе.

Бегство Заузани вызвало переполох в столице. Если прежде вельможи, поддержавшие Мухаммеда, еще надеялись как-то оправдаться перед Масудом, то теперь, зная злобный, мстительный характер Абу Сахля, они понимали, что дело не кончится добром.

Посоветовавшись, решили писать покаянные письма: Мухаммеда, мол, призвали временно, для поддержания порядка, а нынче все готовы присягнуть государю, имеющему законные права на престол. Только кто же поверит словам, когда каждое утро они являются в державную суффу и, сгибая спины, приветствуют того, кто в их глазах давно уже не султан? Газна на время перестала быть столицей; все теперь решалось в Нишапуре, куда Масуд добрался к середине августа и под приветственные клики воинов торжественно въехал во дворец у сада Шадъях. Туда же, в Нишапур, следом за ним явилось посольство из Багдада с жалованной грамотой, подарками и султанским стягом; со дня на день ожидали коронацию.

В те дни Абу-л-Фазл Бейхаки не успевал распечатывать донесения, поступавшие из Нишапура от тайных информаторов, которые за отсутствием иных распоряжений продолжали по-прежнему исполнять свой долг. Выбирая из множества сообщений самые главные, он переписывал их для себя одному лишь ему понятной тайнописью и прятал сложенные вчетверо листки между страницами книг. Много лет спустя из этих заметок сложится целая хроника, в которой триумфальному венчанию Масуда будет посвящен целый раздел:

«Посла и его свиту вели между двух рядов войск, а сарханги с двух сторон рассыпали монеты, покуда посол не доехал до престола. Эмир восседал на престоле, открыв прием, а родичи и свита сидели и стояли. Посла опустили с коня на добром месте, затем привели пред лицо эмира. Он строго по чину выступил вперед и поцеловал руку государю. Эмир его посадил перед престолом. Сев, посол приветствовал государя от имени повелителя верующих и присоединил к сему добрые пожелания. Эмир Масуд царственно отвечал ему. Затем посол встал на ноги и положил на престол жалованную грамоту халифа и послание. Эмир приложился к ним устами и подал знак Абу Сахлю Заузани, чтобы он взял их и прочитал. Когда тот дочитал до поздравления эмира, эмир встал, облобызал ковер престола и снова сел… Эмир Масуд надел пожалованный халат и исполнил два раката молитвы. Абу Сахль Заузани заранее сказал эмиру, что так надобно сделать, когда он наденет почетное одеяние из рук халифа, как подобает преемнику отца. Поднесли венец, ожерелье и верхового коня, меч, перевязь и то, что было в обычае привозить оттуда. Родичи и свитские рассыпали перед престолом монеты…»

Читая сообщения из Нишапура, газнийские вельможи громко вздыхали, закатывая глаза, бормотали молитвы, но никто не решался произнести слова, которые давно уже висели в воздухе. Так продолжалось до тех пор, пока не начался великий пост. В середине месяца рамадана стало известно, что Масуд во главе хорасанского войска выступил из Нишапура в Герат. Возмездие надвигалось неумолимо — медлить было нельзя.

В ту осень войска, воевавшие в Индии, квартировали в Тегинабаде, в нескольких переходах к юго-западу от Газны. В последние дни поста Али Кариб наконец сделал решающий шаг. Выехав в сопровождении дворцовых сановников в Тегинабад, он, собрав тамошних военачальников, предложил Мухаммеду отречься от престола и до окончательного решения своей судьбы поселиться в окрестной крепости Кухдиз. Не ожидавший такого поворота, Мухаммед бросился к сархангам, с которыми не раз пил до рассвета на веселых пирушках, но вчерашние сотрапезники опускали головы, отворачивались, не поднимая глаз.

Судьба престола была решена.

* * *

Радостную весть Газна встретила ликующим стоном карнаев, боем литавр. В тот же день вдова Махмуда с домочадцами и гаремом торжественно перебралась из цитадели в городской дворец, выделенный Масуду еще покойным отцом. Вечером туда потянулись депутации знати, ученых шейхов, состоятельных горожан; из газнийского пригорода Шадиабад прибыли мастера музыкального цеха — сурнайчи, танцовщики, певцы с длинношеими сазами; на дворцовой площади вспыхнули костры и открылось гулянье, продолжавшееся до самого утра.

Принимая поздравления, мать Масуда не скрывала радости, от имени сына благодарила всех явившихся на поклон, а некоторых выделяла особо — расспрашивала о здоровье, говорила ласковые слова. Неожиданно для себя высочайшего внимания удостоился и Бируни.

— Мы много слышали о твоих успехах в искусстве звездочетства, — сказала государыня улыбаясь. — Надеемся, что ты будешь служить султану так же ревностно и верно, как служил его почившему отцу.

Бируни молча поклонился. Выходя из залы, он перехватил внимательные взгляды придворных и без всякой астрологии понял, что в их звездных каталогах он отныне значится в числе восходящих светил. Надо было радоваться, а ему вдруг стало тревожно. По дороге домой он безуспешно пытался угадать, чему обязан этой внезапной благосклонностью.

Дома его уже давно дожидался Абу-л-Фазл.

— Утром выезжаю в Герат, — сообщил он. — Вот пришел проститься. Всякое может случиться, не знаю, увидимся ли еще.

Абу-л-Фазл поведал Бируни о последних событиях. Через несколько дней после отречения Мухаммеда султан приказал Али Карибу с войском и казной немедленно выступить в Герат. Еще раньше туда отправился бывший визирь Хасанак, за которым от Абу Сахля Заузани прибыли трое стремянных. А теперь пришло распоряжение трогаться в путь султанской канцелярии во главе с Абу Насром Мишканом — обоз с архивами отправился еще прошлой ночью, а сам обладатель серебряной чернильницы готовился выехать поутру.

— Перед отъездом Абу Кариб приходил прощаться к Абу Насру, — рассказывал Абу-л-Фазл. — Он уверен, что ему не избежать смерти, просил Абу Насра не поминать его лихом, позаботиться о семье. Абу Наср и сам страшится султанского гнева, но его вина вроде поменьше — надеется, что пронесет. Что же касается Хасанака, то тут и думать нечего — кончит на плахе, потому что ни султан, ни этот проходимец Заузани не простят ему былых обид.

Положение Хасанака и впрямь было незавидным. Бируни уже приходилось слышать, что Хасанак, ставший визирем Махмуда после смещения опытного царедворца Мейманди в 1024 году вел себя неосмотрительно и недальновидно: полностью став на сторону султана в его ссоре с сыном, он не раз при людях оскорблял Масуда, упрекал его за беспутство и мотовство.

— Помяни мое слово, — сказал Абу-л-Фазл на прощанье, — всем, кто был особенно близок к Махмуду, нынче несдобровать. Борьба за власть началась не вчера и кончится не завтра. Кое-кого она приведет на плаху, других — в крепость… Ну а тебе, устод Абу Рейхан, нечего волноваться — всем известно, что покойный султан тебя не очень-то любил.

Внезапно явилась разгадка неожиданного фавора. Всех, кто в месяцы междуцарствия оказался в стороне от политических бурь, и тем более таких, к кому Махмуд не скрывал своей неприязни, сегодня скопом относили к партии Масуда, одаряли милостью заранее, в расчете, что они с лихвой отработают полученный аванс.

Предсказания Абу-л-Фазла сбылись и на этот раз. Расправу над политическими противниками Масуд начал еще до возвращения из Хорасана — первой жертвой, как и следовало ожидать, стал всесильный хаджиб Махмуда — Али Кариб, а через некоторое время на городской площади Балха при огромном стечении народа был казнен Хасанак. Но Масуд этим не ограничился. Что ни день, отдавались распоряжения о смещении с государственных постов чиновников, в свое время поставленных Махмудом и пользовавшихся его благосклонностью; вместо них назначали ставленников Масуда — старых приятелей, с которыми он сошелся еще в юные годы в Герате и выпил не один кубок вина, гулямов, сплотившихся вокруг него в годы размолвки с отцом, политических авантюристов типа Заузани, поставивших на Масуда еще в его бытность наследником престола. Встречались среди выдвиженцев и честные, преданные долгу люди, в силу тех или иных причин остававшиеся до этого в тени, и даже некоторые сановники прежнего султана, чьи государственные способности и опыт были столь очевидны, что Масуд не решился ими пренебречь. В числе последних оказался Абу Наср Мишкан, а с ним и Бейхаки, которых новый султан не только оставил на прежних постах, но и приблизил к своей персоне, к великому неудовольствию могущественного временщика Заузани.

Перемены, начавшиеся осенью 1030 года, коснулись всего и всех. Даже придворные одописцы, казалось бы, по роду профессии обязанные славить и восхвалять, расплачивались теперь за неумеренное угодничество перед прежним султаном. Царь поэтов Унсури и старейшина поэтического «дивана» Фаррухи по-прежнему приглашались на официальные приемы, но в питейные ассамблеи их уже не звали, и их панегирики Масуд выслушивал равнодушно, как утомительное, но необходимое дополнение к церемониалу, который следовало соблюдать. Среди поэтов на главные роли вскоре выдвинулись выскочки, чье единственное преимущество состояло в том, что при Махмуде за свои вирши они не получали ни гроша. Торжественная велеречивость классиков, изысканность слога, в которой они состязались, все же надеясь заслужить вознаграждение, теперь уже были не в моде. Зато третьеразрядный рифмоплет Алави Зинати, угадавший эпикурейские наклонности Масуда, завел дружбу с его любимым шутом Джухой и музыкантом Бу Бакром и исполнял под его музыку незамысловатые стихи, прославлявшие чувственные наслаждения и вино. Старик Унсури, топая подагрическими ногами, с возмущением рассказывал Бируни, как однажды султан, восхитившись непристойными стишками Зинати, приказал послать ему домой целый пилвар золотых монет, а пилвар — это столько, сколько можно погрузить на слона. Не осмеливаясь возвысить голос, старые махмудовские сановники шепотом пересказывали друг другу стихи, написанные по этому поводу поэтом Минучихри:

В наши дни процветают насмешки и пустословие, Дела идут только у рубабиста Бу Бакра и шута Джухи. Кому бы ты ни снес стихотворение, ни составил славословия, Тебе скажут: «Все это ложь от начала и до конца».

Бируни выслушивал сетования старых поэтов молча, ничего не отвечал. Бывшие фавориты Махмуда не вызывали в нем ни жалости, ни сочувствия. Ничтожной ему казалась и мышиная возня сторонников Масуда, затеявших вечную как мир борьбу за чины и награды. Расположение султана, становившееся с каждым днем все более очевидным, волновало и радовало его вовсе не перспективою личных выгод. Почти всю жизнь, сколько помнил себя Бируни, стесненность в средствах стояла неодолимым препятствием на пути научных стараний. Теперь, когда тяжесть прожитых лет уже ощущалась спиной, сутками напролет не знавшей разгиба, попутный ветер, кажется, впервые задул в его паруса. Надо было спешить.

* * *

Если вокруг личности Махмуда мнения историков разошлись, то в отрицательной оценке его преемника единодушны практически все.

«После кратковременного царствования младшего сына Махмуда, Мухаммеда, — писал В. В. Бартольд, — власть перешла к старшему, Масуду (1030–1041), который наследовал только недостатки отца. Масуд был такого же высокого мнения о своей власти, как Махмуд, и так же желал решать все дела по своему усмотрению, но, не обладая способностями отца, приходил к пагубным решениям, за которые упорно держался, не обращая внимания на советы опытных людей. Рассказы о подвигах Масуда на охоте и в битве показывают, что он отличался физической храбростью; тем более поражает в нем полное отсутствие нравственного мужества; в несчастии он оказывался малодушнее женщин. В корыстолюбии Масуд нисколько не уступал Махмуду, и обременение жителей поборами при нем достигло крайней степени».

Еще непривлекательней выглядит Масуд в описании советского востоковеда А. К. Арендса, переводчика «Истории Масуда» Бейхаки на русский язык: «Это упрямый, своенравный, самонадеянный и подозрительный деспот, коварный жестокий лицемер и в то же время игрушка в руках своекорыстных советников. Внезапные порывы великодушия и добросердечия носили в нем скорее наигранный характер, в этом преобладало желание казаться великодушным, справедливым и добрым, ибо таково было традиционное представление о повелителе. Масуд в противоположность отцу был совершенно лишен государственного ума, он был плохим администратором и оказался бездарным полководцем, когда пришлось вести войну с Сельджукидами… Ко всему тому Масуд был пьяницей, пристрастие его к вину обостряло дурные нравственные качества и сводило на нет хорошие».

Самонадеянность и заносчивость вкупе с подозрительностью сослужили Масуду недобрую службу. Не считаясь с мнением опытных людей и вместе с тем во многом полагаясь на советы прожженного интригана Заузани, он с первых дней своего правления обнаружил склонность к непродуманным и недальновидным решениям и допустил ряд серьезных политических просчетов, в конечном счете подорвавших авторитет и могущество газневидской державы. Так, уже в 1031 году он сместил с должностей и бросил в темницу двух крупных военачальников, пользовавшихся доверием и покровительством отца: Эрьяруна, командовавшего газневидскими войсками в Индии, и хорасанского сипахсалара Гази, который летом 1030 года одним из первых перешел на его сторону и поддержал его в борьбе за власть. Неожиданная опала Гази, чья преданность Масуду ни у кого не вызывала сомнений, вызвала глухой ропот в армии, но Масуд, прислушивавшийся к Сплетням дворцовых интриганов больше, чем к осторожным советам Абу Насра Мишкана и вновь назначенного визирем Майманди, продолжал действовать в том же авантюристическом духе.

Еще в 1030 году он пригласил на службу вождей сельджукских племен, в свое время отброшенных Махмудом от границ Хорасана. Союз с сельджуками в принципе мог бы способствовать укреплению военной мощи Газны, но, когда туркмены стали жаловаться на произвол газнийских военачальников и потребовали выплачивать им жалованье, Масуд, не задумываясь о последствиях, летом 1031 года приказал схватить Ягмура и нескольких других сельджукских предводителей и предать их мучительной казни. Так он по собственной воле нажил себе на границах Хорасана опаснейших врагов, которым в будущем будет принадлежать решающая роль в разгроме газневидской державы.

Не менее нелепой и опасной по своим последствиям была и предпринятая им в 1030 году попытка покушения На хорезмшаха Алтунташа, бывшего гуляма Махмуда, поставленного им над Хорезмом после завоевательной кампании 1017 года. Эта идея, подсказанная Масуду Абу Сахлем Заузани, не имела никакого политического смысла и, более того, противоречила государственным интересам Газны, для которой Хорезм был мощным форпостом в Мавераннахре, сдерживавшим враждебные поползновения караханидского правителя Бухары. Бессмысленность этой предательской акции усугублялась еще и тем обстоятельством, что Алтунташ никогда не помышлял об измене и остался верным вассалом Масуда до конца своих дней.

Продолжая грабительские походы в Индию, традиционно считавшуюся главным направлением военной экспансии его державы, Масуд проявлял непростительное легкомыслие в отношении Хорасана, и эта политическая близорукость обошлась ему особенно дорого: именно оттуда начался развал газневидской державы, который ни ему, ни его преемникам уже не удалось остановить. Безжалостное выжимание налогов из жителей Хорасана широко практиковалось и при Махмуде, но лишь в годы правления Масуда оно приобрело характер открытого и бесконтрольного грабежа. Абу-л-Фазл Сури, назначенный при Масуде гражданским правителем Хорасана, фактически объявил всем податным сословиям настоящую налоговую войну, не останавливаясь перед насилием и в отношении местной знати, которая стала все чаще обращаться к Караханидам с просьбой защитить ее от произвола газнийских властей. Уже один этот факт, свидетельствовавший о растущих центробежных тенденциях в главной провинции государства, казалось бы, должен был насторожить Масуда, но Сури взял за правило делиться с ним своей добычей, и султан, ослепленный баснословными подарками, ежегодно поступавшими из Хорасана, даже гордился ловкостью своего наместника, раздраженно отмахиваясь от настоятельных требований Абу Насра Мишкана сместить зарвавшегося казнокрада, чьи действия подрывали в глазах хорасанской знати державный авторитет Газны.

Не вникая глубоко в государственные дела, Масуд большую часть времени проводил в развлечениях, наконец-то позволив себе то, что было запретным при жизни отца. «Когда сел на царство Масуд, — писал внук Кабуса ибн Вушмагира Кей-Кавус, много лет проживший при газнийском дворе, — он вступил на путь смелости и мужества, но управлять царством он совсем не умел и вместо того, чтобы царствовать, предпочитал развлечения с рабынями». Увеселительные ассамблеи во дворце Масуда всегда сопровождались неумеренными возлияниями; султан, пристрастившийся к хмельным напиткам еще в юные годы, нередко пьянствовал по нескольку дней подряд и, хватая за полы халатов пытавшихся улизнуть придворных, кричал: «Никому не уходить! Сейчас будем пить вино!»

Как мы видим, в портрете Масуда, созданном усилиями его современников, черная краска явно преобладает над всеми остальными, но справедливость требует, чтобы, показав отрицательные черты его натуры, мы не обошли вниманием и некоторые достоинства, которые выгодно отличали его от покойного отца. К этим достоинствам, кстати сказать, не столь часто встречавшимся среди феодальных деспотов мусульманского средневековья, безусловно, относилась широкая образованность Масуда.

Как свидетельствуют современники, Масуд свободно владел арабским и персидским языками, причем в последнем он преуспел до такой степени, что собственноручно писал на нем пространные послания, поражая даже многоопытных дабиров глубиной мысли и изысканностью слога. Еще в юные годы Масуд прошел курс традиционных дисциплин под руководством нишапурского судьи Абу-л-Аля Саида Устувана, чье имя в начале XI века пользовалось широкой известностью в мусульманских богословских кругах. Однако Масуд, судя по всему, не удовлетворился кругом предметов, составлявших основу придворного воспитания, и по собственной инициативе принялся за освоение математики, астрономии, географии и других «древних наук». Глубокий интерес он проявлял к зодчеству и строительству фортификационных сооружений, и некоторые из них даже возводились по его чертежам.

Образованность Масуда определяла его отношение к ученым, которым по его приказу предоставлялось все необходимое для работы. По сообщению историка XIV века Ибн ал-Асира, Масуд «очень любил ученых, оказывал им много благодеяний, приближал их к себе, и они сочинили для него много сочинений по различным отраслям наук». Разумеется, было в его меценатстве немало и от стремления выглядеть в глазах мусульманского мира «просвещенным правителем», но как бы там ни было, все средневековые источники единодушно сходятся в том, что при дворе Масуда ученые жили лучше, чем где-либо еще.

Это чрезвычайно важное обстоятельство подтверждает и Бируни, который благодаря покровительству Масуда наконец-то смог целиком отдаться творчеству, освободившись от мелочных житейских забот и постоянной тревоги за завтрашний день. «Он дал мне возможность в оставшиеся годы моей жизни расширить служение науке, — с благодарностью вспоминал Бируни, — он обласкал и окружил меня заботой и под сенью своего могущества укрыл меня завесой спокойствия. Он пролил надо мной ливни даров, сопровождая это все большим приближением к своей особе, все возрастающим дружелюбием и столь сердечным отношением, что молва о сем разошлась далеко-далеко».

Впервые за долгие годы у Бируни появились все условия для плодотворной работы. Благоволение султана надежно ограждало его от недоброжелательства воинствующих невежд, которые по-прежнему занимали многие теплые местечки при дворе. Еще вчера они не упускали повода хоть в чем-нибудь досадить ему, и их завистливые шепоты преследовали его на каждом шагу. Сегодня же ядовитые старцы, встречаясь с ним, едва не стукались лбами об пол и, подключившись к хору славословий в адрес Бируни, не забывали лишний раз прибавить к его имени почтительный титул «ученый шейх». Уже к концу 1030 года по повелению Масуда Бируни покинул свое скромное жилище в городе и переселился в небольшую усадьбу в окрестностях Газны, где так же, как в кятской усадьбе Ибн Ирака, неподалеку от дома вскоре выросла обсерватория с большим стенным квадрантом, секстантами и астролябиями всех мыслимых систем. Ушли в прошлое времена, когда, случалось, не хватало денег расплатиться с каллиграфом и даже бумагу приходилось экономить, сжимая строчки и обуздывая размашистость письма. Теперь можно было спокойно водить каламом по нежнейшим листам самаркандской работы и в случае описки рвать их на части, не видя в этом большого греха. Со временем в доме образовались меджлисы с беседами и спорами, наезды гостей стали необременительны, радовали душу, потому что каждому теперь без усилий раскладывался щедрый дастархан.

Своим вниманием Масуд не обошел и Ибн Ирака, и других ученых; время от времени он собирал их во дворце и подолгу беседовал с каждым, интересуясь направлением их трудов. На одном из меджлисов разговор зашел о Гургандже и его ученых, помянули добрым словом покойного Мамуна, расчувствовались, повздыхали, а когда пришло время расходиться, Масуд велел Бируни задержаться и, взяв его под локоть, сказал, что не видит серьезных препятствий его поездке в Хорезм.

От неожиданности Бируни лишился дара речи.

— Только птица навсегда улетает из золотой клетки, — сказал Масуд, улыбаясь. — А ты полетишь и вернешься, ибо нигде тебе не будет так привольно, как здесь.

* * *

Ни в одном из дошедших до нас сочинений Бируни не сообщает подробностей о своей поездке в Хорезм. Неизвестна и точная дата этой поездки, но по некоторым косвенным данным можно предположить, что она имела место в самом начале правления Масуда, скорее всего в 1031 году. В ту пору Хорезм был одной из провинций газневидского государства, и хотя его правитель Алтунташ носил титул хорезмшаха, сам он считал себя слугой и наместником Газны, и в хорезмских мечетях читали хутбу на имя Масуда. Правда, удаленность Хорезма от центра, его экономическая и военная самостоятельность, а также выгодное стратегическое положение вдоль нижнего и среднего течения Амударьи с каждым годом делали его зависимость от Газны все более призрачной и эфемерной, тем более что после смерти Махмуда в меджлисах хорезмийской знати вновь вошел в моду сепаратизм. Подобные идеи встречали решительный отпор со стороны Алтунташа, воспитанного с младых ногтей в духе верности газнийским владыкам, но крамола махровым цветом расцветала в его собственной семье, где подросшие сыновья с жаром обсуждали возможность отложения от Газны.

Хорезм мало изменился за те четырнадцать лет, которые Бируни провел в Газне. Включение в состав газневидского государства никак не отразилось на том особом укладе жизни, который выстраивался веками и не мог разрушиться, выветриться, исчезнуть бесследно под порывами политических бурь. Так же, как и десять и сто лет назад, здесь вовсю кипела торговля — караван за караваном доставляли по «царской дороге» славянских невольников, оружие, драгоценные северные меха; кочевники являлись из степи со своими отарами и уходили, погрузив на верблюдов вьюки с шерстяными тканями и всевозможной утварью, сработанной в Гургандже мастеровыми людьми. События 1017 года положили конец знаменитой «Академии Мамуна», но Гургандж по-прежнему был прибежищем богословов-рационалистов, и фанатизм, столь распространившийся в газневидскую эпоху, здесь считался дурным тоном точно так же, как в прежние времена.

Бируни прибыл в Хорезм накануне важных политических событий — по приказу Масуда хорезмшах готовился весной 1032 года идти войной на Бухару. Старая идея союза с кашгарскими Караханидами против Караханидов бухарских была вновь возрождена к жизни Масудом и, несмотря на ее кажущуюся целесообразность, со временем привела к последствиям, крайне неблагоприятным для Газны. Война началась уже после возвращения Бируни из Хорезма. В одной из битв с бухарским правителем Али-тегином верный Газневидам Алтунташ был убит. Масуд, давно уже с тревогой наблюдавший за усилением Хорезма, тотчас попытался резко ограничить самостоятельность наследника Алтунташа Харуна. Пожаловав почетный титул хорезмшаха своему сыну Саиду, Масуд поставил Харуна в положение правителя без прав. Но Харун, еще при жизни отца мечтавший об освобождении от гнета Газневидов, неожиданно взбунтовался и летом 1034 года отменил во всех хорасанских мечетях хутбу на имя Масуда.

Это означало, что Хорезм стал независимым государством и отныне ни в чем уже не подчинялся воле Газны.

Отложение Хорезма пробило первую брешь в монолите могущественной империи, созданной Махмудом.

Ни удач, ни триумфов уже не случится — звезда Газны, прошедшая точку зенита, теперь будет опускаться все ниже и ниже, пока не сольется с горизонтом, и исчезнет за ним навсегда.

1034 год был отмечен двумя событиями. Одно из них, в сущности, не столь значительное, всколыхнуло газневидскую столицу, и о нем старики рассказывали внукам еще десять и даже двадцать лет спустя. Другое — мирового значения — прошло незамеченным, как это часто случается в истории, где справедливость восстанавливается спустя сто, а то и тысячу лет.

Осенью 1034 года Газна встречала посольство от кашгарских Караханидов, которое доставило в султанский дворец дочь Кадыр-хана, Шах-хатун, взятую в жены Масудом для закрепления союза двух мусульманских держав. «Несколько дней город находился в убранстве, — рассказывает летописец, — подданные ликовали, а знать устраивала разного рода игрища и пировала, покуда торжество не кончилось».

Той же осенью умер Ибн Ирак.

Он был единственным, кто в споре с Бируни позволял себе трясти у его носа сухонькими кулачками и потом дуться по нескольку дней, зная, что шестидесятилетний ученик первым явится на поклон. Профессиональные плакальщицы, нанятые за несколько фельсов, оглашали махаллю душераздирающими воплями, но Бируни ничего этого не слышал. С кладбища его вели под руки какие-то люди, что-то шептали в ухо, и он мотал головой, пытаясь стряхнуть повисший перед глазами туман. Дома его осторожно уложили на подушки, и он тотчас провалился в глубокий сон, а когда очнулся, тумана уже не было, ночные звуки воспринимались отчетливо, остро, и он лежал на спине с открытыми глазами, думая о том, что одна его жизнь уже кончилась, а другая еще не началась.

* * *

«К мечети было присоединено обширное медресе, помещение которого от пола до потолка было наполнено сочинениями выдающихся ученых по наукам людей древних и новых. Эти сочинения были вывезены из сокровищ царей как добыча, взятая от областей Ирака и местностей всех стран света».

Так описывает библиотеку основанного Махмудом духовного училища историк Абу Наср Утби, современник Бируни, служивший в одни годы с ним при султанском дворе. Наверняка они были знакомы и именно в этой библиотеке могли встречать друг друга, тем более что в течение многих лет Бируни наведывался туда едва ли не через день. Содержания, которое назначил ему Масуд, было теперь более чем достаточно для приобретения всего необходимого, но ведь нужные книги подбираются медленно, годами, а работа, задуманная им сразу же после возвращения из Хорезма, не позволяла промедлений.

Еще год назад попечитель библиотеки брал с Бируни залог за взятые на дом книги, недовольно ворчал, если с возвратом случалась задержка, и грозился, что станет ограничивать срок, а с недавних пор его, как, впрочем, и многих других, словно подменили — по утрам приветствовал у дверей, не переставая кланяться, пятился к полутемной сводчатой зале, куда тотчас сбегались фарраши с чирогами и, сдувая пыль, отваливали тяжелые крышки деревянных ларей.

Здесь хранились книги по всем отраслям знаний, но в последнее время Бируни сосредоточился на астрономии, и ему доставляло огромную радость, если среди знакомого и многократно читанного вдруг случалась находка, поражавшая необычным подходом к решению тех или иных задач. Теперь ему без всякого залога отпускал» десяток, а то и более книг — возвращаясь домой, он удобно устраивался на суффе в прохладном айване и погружался в чтение астрономических сочинений минувших веков.

Это было не ученическое проникновение в предмет, знакомый ему до мельчайших частностей, и не повторение пройденного, а попытка нащупать основные вехи в развитии «небесной механики», отсеять второстепенное и ошибочное, сделать необходимые уточнения и дополнить недостающее собственными решениями и методами, копившимися годами и проверенными на практике уже множество раз.

На мусульманском Востоке кинематическое описание движений небесных тел возникло и совершенствовалось главным образом под влиянием индийской и греческой традиций. Уже вслед за переводом на арабский язык первых сиддхант в научных центрах халифата появились сочинения особого жанра — зиджи, которые обычно состояли из небольшого теоретического введения и многочисленных календарных, тригонометрических, сферико-астрономических и географических таблиц, таблиц движения Солнца, Луны и планет, а также изложенных в словесной форме расчетных правил.

В этих зиджах, в большинстве своем относившихся к IX веку, Бируни без труда прослеживал влияние индийской астрономии, а в некоторых — влияние астрономических и астрологических трактатов сасанидского Ирана и даже следы линейных методов, созданных в Древнем Вавилоне. Однако уже со второй половины IX века на мусульманском Востоке стала преобладать греческая кинематическая традиция, что было связано с переводами птолемеевского «Альмагеста» и комментариев к нему, составленных в позднеэллинистическую эпоху Теоном Александрийским.

Отныне композиционное построение «Альмагеста» стало образцом для большинства создававшихся мусульманскими учеными зиджей, в том числе и тех, в которых преобладали идеи и методы индийской астрономии. Постепенно, по мере освоения и творческого развития греческих расчетных правил для вычисления положений небесных тел и кинематико-геометрических моделей их движений мусульманские ученые начали создавать зиджи на основе собственных астрономических наблюдений, обработанных с помощью принципиально новых методов и идеи.

Этот качественный перелом стал возможным благодаря созданию мощного математического аппарата — тригонометрических методов в астрономии и тригонометрии как самостоятельной науки. Одним из первых на мусульманском Востоке элементы тригонометрии попытался изложить великий земляк Бируни — Мухаммед ибн Муса ал-Хорезми. Ему принадлежала самая ранняя попытка введения синуса в широкий научный оборот. В своем зидже, составленном во многом под влиянием индийской традиции, ал-Хорезми поместил таблицу синусов. Ознакомившись с этим зиджем еще в молодые годы, Бируни уже тогда отметил про себя весьма любопытное обстоятельство — само понятие синуса ал-Хорезми, несомненно, взял из индийской математики, но таблицу свою построил не через 3°45′, как это было принято в сиддхантах, а через 1° аргумента по принципу птолемеевской таблицы хорд.

Еще дальше продвинулся на этом пути коллега ал-Хорезми по багдадскому «Дому мудрости» Хабапг, который включил в свой зидж таблицы тангенсов и котангенсов, определенных на основе представлений индийской гномоники. Несмотря на новаторство ал-Хорезми, вытеснение птолемеевых хорд синусами произошло не сразу — Бируни попалось подряд несколько зиджей более позднего времени, где одновременно использовалось и то и другое. Еще медленней происходил переход от «теней» индийской гномоники к определению тригонометрических линий в круге. Первым, кто начал систематически применять в своих вычислениях тригонометрические линии, был арабский математик и астроном ал-Баттани. Правда, это касалось лишь синуса, синус-верзуса и косинуса, тогда как тангенс и котангес он согласно индийской традиции по-прежнему определял как «прямую» и «обращенную» тени гномона. Окончательное решение этой проблемы явилось несколько позднее, когда твердый сторонник эллинской и эллинистической традиций Ибн Юнис стал определять тангенс и котангенс как линии, не связанные с гномоникой, и полностью отказался в своем зидже от использования птолемеевых хорд.

Признавая блестящие успехи, достигнутые математиками мусульманского Востока в IX–X веках, Бируни тем не менее понимал, что в целом их деятельность все же не выходила еще за пределы творческого осмысления и совершенствования достижений греческой и индийской научных школ. Решающий шаг на пути превращения тригонометрии в самостоятельную науку был сделан лишь во второй половине X века великим багдадцем Абу-л-Вафой ал-Бузджани. Впервые в истории математики Абу-л-Вафа предпринял попытку определить все шесть тригонометрических функций единообразно в круге. За одно это он уже мог быть назван величайшим ученым эпохи, а ведь сколько еще ярких открытий он совершил за свою долгую жизнь!

Усилиями Бузджани и покойного учителя Бируни — Ибн Ирака — самостоятельной наукой стала и сферическая астрономия — в своем зидже, названном по примеру птолемеевского «Альмагестом», Бузджани успешно применил последние достижения тригонометрии к решению астрономических задач, причем практически все функции сферической астрономии выводились им на основе функциональных зависимостей между четырьмя величинами, три из которых определялись наблюдением, а четвертая вычислялась. Не меньшее значение для развития сферической астрономии имели трактаты Ибн Ирака, и в частности «Таблица минут», которая была посвящена Бируни и прислана ему в дар, когда он находился при дворе Кабуса в Горгане. В «Таблице минут» покойный учитель табулировал пять основных комбинаций исходных функций, с помощью которых, по его убеждению, можно было определить остальные необходимые функции и решать таким образом практически все задачи сферической астрономии.

Просматривая зиджи и астрономические трактаты предшественников, Бируни не просто отмечал для себя встречавшиеся в них ошибки или устаревшие положения, но ко многим из этих сочинений составлял пространные дополнения, с уточнениями и комментированием неясных мест. Так, например, в разные годы им были созданы комментарии к зиджам Абу Машара, Хабаша, Баттани, а также к сочинениям индийских астрономов. Несколько крупных работ Бируни посвятил зиджу ал-Хорезми, который, по его мнению, был первым на мусульманском Востоке фундаментальным астрономическим трудом. Защищая ал-Хорезми от несправедливой критики астронома IX века Абу-л-Хасана ал-Ахвази, еще в Гургандже он написал полемический трактат, насчитывавший в автографе около 600 листов. В гурганджский период из-под пера Бируни вышла еще одна, к сожалению, не дошедшая до нас работа — «Полезные вопросы и верные ответы», содержавшие теоретическую аргументацию к таблицам зиджа ал-Хорезми.

По-видимому, уже тогда Бируни задумывался над тем, что отсутствие подобной аргументации практически во всех астрономических зиджах нередко порождало сомнения в точности содержащихся в них таблиц, особенно если они были составлены на основе наблюдений самих авторов, и кроме того, делало эти зиджи уязвимыми для критики или даже злобных нападок недоброжелателей. К тому же табулирование результатов без теоретических обоснований и промежуточных доказательств существенно ограничивало возможности зиджа как научного жанра и в конечном счете тормозило развитие самой науки.

Размышляя над этой проблемой, Бируни пришел к выводу, что зидж в его сложившейся форме уже не годится для систематического изложения всего круга вопросов, составляющих предмет астрономии и смежных с нею наук. Время требовало создания более совершенного научного жанра, в котором таблицы стали бы составной частью текста, содержащего развернутые теоретические положения по всем вопросам астрономии, тригонометрии, хронологии и географии с полными математическими доказательствами и подробным описанием поставленных экспериментов. В интересах дальнейшего развития науки необходимо было обобщить опыт, накопленный на протяжении веков поколениями математиков и астрономов, с помощью безупречной аргументации вынести за скобки целый ряд неверных и устаревших положений, по инерции принимаемых за истинные, а также ошибки, кочующие из работы в работу, и, наконец, на основе обстоятельного изложения собственных теорий и наблюдений указать наиболее перспективные направления научных поисков ученым последующих поколений.

Постановка задач такого масштаба, не имевших прецедента в истории мировой науки, в XI веке оказалась по плечу двум ученым.

Один из них, Ибн Сина, создал «Канон врачебной науки», определивший пути развития медицины на много веков вперед.

Другим был Бируни, написавший «Канон Масуда», признанный астрономической энциклопедией средневековья.

Подробно объясняя свои цели и задачи, в предисловии к «Канону» Бируни писал:

«Я не шел в этой работе путем моих предшественников, даже наидостойнейших, тех, кто усердствовал в причислении к традиционным аксиомам положений, почерпнутых ими из работ других ученых, и заимствованных из «изъезженных вдоль и поперек» зиджей. Авторы этих зиджей ограничивались приведением лишь голых положений зиджей, скрывая лучшее из собственных практических работ и утаивая от других суть тех основ, на которых они основывались. Это привело к тому, что позднейшие ученые в одних случаях были вынуждены воссоздать разъяснения к зиджам, а в других — взять на себя труд их критического осуждения и разоблачения заблуждений в них. Ведь в подобных зиджах оказались увековеченными все ошибки, допущенные их авторами, поскольку положения их были лишены доказательств, а ученые, пользовавшиеся ими в позднейшем, недостаточно руководствовались собственными доказательными аргументами.

Я сделал то, что надлежит сделать всякому в своей отрасли, — с признательностью воспринять старания своих предшественников и исправить без стеснения их погрешности, если таковые будут найдены, особенно в тех вопросах, в которых невозможно установить истину относительно самих величин движений светил, и увековечить то, что представляется поучительным для тех, кто запоздал к нашему времени и явится позже».

«Канон Масуда» состоит из 11 книг. В первой книге излагается общая картина мира и основы хронологии, вторая книга посвящена вопросам хронологии и календаря, третья — плоской и сферической тригонометрии, четвертая — сферической астрономии, пятая — географии, шестая — движению Солнца, седьмая — движению Луны, восьмая — солнечным и лунным затмениям и описанию физических свойств Солнца и Луны, девятая — звездной астрономии, десятая — движению планет, одиннадцатая — астрономическим методам, употребляемым в астрологии.

«Канон Масуда» пронизан духом научного критицизма и смелого новаторства. За исключением, пожалуй, одиннадцатой книги, трактующей об астрологии, чуждой творческим интересам Бируни, во всем «Каноне» не сыскать главы или даже подраздела, где не содержались бы какое-либо новое понятие, доказательство, идея, метод, оригинальная теория, свежий, принципиально самостоятельный взгляд на тот или иной предмет. Особое внимание историков науки неизменно привлекает третья книга «Канона», в которой рассматриваются основы плоской и сферической тригонометрии. Многие исследователи сходятся во мнении, что Бируни впервые в истории математики подошел к тригонометрии как к самостоятельной науке.

Уже при самом беглом ознакомлении с разделами, посвященными сферической астрономии, бросается в глаза, что именно здесь Бируни в наибольшей степени приблизился к осуществлению своей идеи о систематическом изложении всех теоретических вопросов целой отрасли знания с полным обоснованием и строгим математическим доказательством каждого из них.

Используя материалы астрономических зиджей IX–X веков и внося в них необходимые поправки и дополнения, Бируни подробно описывает все известные правила преобразования систем координат, применяемых в сферической астрономии, для определения ее основных функций и каждое правило снабжает соответствующими таблицами и геометрическим доказательством со схемами и чертежами. Помимо этого, следуя своему исходному замыслу, он вводит в книгу целый ряд вопросов, не встречавшихся в зиджах его предшественников. Справедливо обращая внимание на особую важность именно таких материалов, советские исследователи научного творчества Бируни А. Т. Григорьян и М. М. Рожанская выделили в «Каноне Масуда» три группы проблем, в решении которых его новаторские идеи и методы проявились наиболее выпукло и ярко.

Во-первых, указывают они, эти правила определения часового угла светила, его высоты в меридиане и расстояния между светилами на небесной сфере, которые Бируни сводит к теореме косинусов. В отличие от астрономов X века Сабита ибн Курры, Баттани и Ибн Юниса он приводит полное доказательство этих правил и сопровождает их рядом геометрических иллюстраций. Кроме этого, Бируни предлагает еще один оригинальный способ определения разности долгот, применявшийся им для вычисления разности долгот Александрии и Газны. Для этой цели он выбирает несколько промежуточных географических пунктов, расстояния между которыми и их широты были заранее известны, и получает искомую разность как сумму разностей долгот этих промежуточных пунктов.

Во-вторых, это исчерпывающее описание методов определения наклона эклиптики к плоскости небесного экватора и подробный перечень результатов, полученных различными учеными, начиная с Эратосфена и древних индийцев и кончая тремя результатами самого Бируни.

В-третьих, это заключительный раздел пятой книги «Канона», в которой Бируни, по существу, обобщил всю совокупность задач сферической астрономии, сведя их к определению двух основных в практической астрономии того времени величин: склонения светила δ и широты места наблюдения φ. Бируни образует две группы горизонтальных координат светила. К первой он относит координаты, остающиеся неизменными в течение суток: для Солнца это расстояние восхода, его полуденная высота и разность восхождений. Эти три величины можно объединить в три попарных сочетания и, рассматривая δ и φ как функции двух аргументов, получить правила их определения для каждого из сочетаний. Вторая группа состоит из координат, в некотором смысле аналогичных координатам первой группы, но величина которых в течение суток не остается неизменной. Это азимут светила, его высота в данный момент и дуга истекшей части суток. Их Бируни тоже объединяет в три попарных сочетания. Комбинируя их с каждой из координат первой группы, он образует девять комбинаций по три величины, так что δ и γ будут функциями этих величин. Таким образом, комбинации величин, принадлежащих к одной из двух групп, дают по три возможных варианта задач на определение склонения и широты места. Комбинируя величины, принадлежащие к разным группам, Бируни получает девять вариантов таких задач. В итоге число возможных способов определения δ и γ (каждого в отдельности) равно 15. Если же включить в рассмотрение и случаи, в которых их можно определить вместе, метод Бируни будет охватывать все возможные варианты решения этой задачи.

Ко всему этому можно добавить целый ряд направлений, в которых Бируни значительно превзошел своих предшественников. К их числу принадлежит его теория неравномерного движения Солнца, в которой он вплотную подошел к понятию «мгновенной скорости», или скорости точки в данный момент, а также так называемое третье неравенство Луны, явившееся существенным дополнением к Птолемеевой модели движения Луны. Велики заслуги Бируни и в разработке эффективных методов определения долготы апогея Солнца, точек равноденствия и солнцестояния и продолжительности тропического года, что позволило опровергнуть тезис Птолемея о неподвижности апогея Солнца и подтвердить гипотезу ал-Баттани о перемещении долготы апогея Солнца по орбите его истинного движения.

В отличие от «Индии», которая так и не была по достоинству оценена в мусульманских научных кругах, «Канон Масуда» сразу же завоевал всеобщее признание и оставался основным руководством по астрономии в течение нескольких последующих веков. Работа над «Каноном», начатая в 1031 году, была завершена к концу 1036 года. Существует предание, что, получив дарственный экземпляр «Канона» с посвящением, султан Масуд распорядился выплатить Бируни огромную сумму в золотых динарах. Однако Бируни не принял вознаграждения и вернул его обратно в казну. Неизвестно, соответствует ли это исторической правде. Ясно лишь то, что современники, безусловно, хорошо понимали, что созданная Бируни всеобъемлющая энциклопедия астрономических и математических наук действительно не имеет цены.

Спустя два века историк Якут ал-Хамави напишет о «Каноне» такие слова: «Он стер следы всех книг, составленных по математике и астрономии».

 

Глава V

По традиции, которой, как правило, следовали авторы средневековых зиджей, в первых главах «Канона» Бируни изложил основы космологии, позволяющие судить о том, каким ему представлялось мироздание.

«Мир в целом, — писал Бируни, — это тело круглой формы, края которого доходят до чего-то неподвижного в пустоте… То, что находится вблизи неподвижного по краям, движется по кругу в пространстве вокруг середины, которая является низом и центром Земли. Все существующее в целом называется миром. Иногда то, что движется по кругу, называют высшим миром, а то, что движется прямолинейно, называют низшим миром… Мы хотим ограничиться тем, что будем называть движущееся по кругу эфиром, это — один из элементов. Мы будем часто нуждаться в упоминании того, что движется прямолинейно, поэтому мы не сможем обойтись без четырех элементов, то есть земли, воды, воздуха и огня… Более тяжелые из них движутся к центру, а более легкие — от центра. Люди на Земле, когда стоят во весь рост, направлены по прямым диаметров сферы, по этим же прямым тяжести падают вниз. Люди видят над собой небо в виде лазурного купола, и где бы они ни находились, они видят только половину сферы».

Как мы видим, в своем описании строения и свойств Вселенной Бируни в целом придерживался представлений, веками складывавшихся в Древней Греции и впервые получивших системное оформление в космологии и натурфилософии Аристотеля. Вселенная виделась Аристотелю в форме шара с конечным радиусом, пребывающего в вечном круговращении вокруг центра. Характерно для античной традиции и деление космоса на «надлунный», или «высший», и «подлунный», или «низший», миры. Так же, как Аристотель, Бируни признает круговое движение исключительной прерогативой «высшего» мира и даже называет его «эфиром» на греческий манер. Физикой Аристотеля навеяно и представление о четырех элементах, или субстанциях, из которых строится земной, «низший» мир. Весьма любопытно утверждение Бируни о движении тяжелых субстанций к центру, а легких — наоборот. Когда-то в молодости, полемизируя с Ибн Синой, Бируни решительно высказывался против этой аристотелевской теории «естественных мест»; теперь же, в зрелые годы, он пересматривает свое мнение, безоговорочно включая ее в свою космологическую схему.

Переходя далее к перечислению сфер «надлунного» мира, Бируни приводит геоцентрическую систему Птолемея, согласно которой в центре Вселенной находится Земля, а вокруг нее вращаются небесные сферы Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна и неподвижных звезд. В наиболее общем виде космология Птолемея совпадала с космологией Аристотеля, но средневековые мусульманские астрономы отдавали предпочтение кинематико-геометрическим моделям Птолемея, точнее объяснявшим сложность видимых движений небесных тел.

«Эфир, — писал Бируни, — разделяется по семи его планетам на сферы, расположенные в семь касающихся друг друга слоев, и каждая верхняя из них окружает нижнюю. Каждая планета на одной из этих сфер движется по долготе — в направлении знаков зодиака или против этого направления, по широте — на север или юг, а также по глубине слоя сферы — вверх и вниз… Над этими семью сферами возвышается восьмая, в которой расположены все неподвижные звезды… Первая сфера снизу — сфера Луны. Над сферой Луны — сфера Меркурия, а далее над ней сфера Венеры. Над этими двумя планетами находится Солнце — краса лучистая светил. Оно занимает середину в порядке их расположения и находится на положении царя среди своих владений, ибо положение всех остальных светил и их движение зависит от него. Поскольку Луна, Меркурий и Венера находятся ниже Солнца, их называют нижними, а далее располагаются три верхние планеты, сферы которых — над сферой Солнца. Ближайшая к нему — Марс, а самая дальняя — Сатурн; меж ними — Юпитер».

Далее Бируни переходит к обоснованию шести принципов космологии Птолемея, изложенных в «Альмагесте»: о сферичности и вращении неба; о сферичности Земли; о ее нахождении в центре мира; о неощутимости величины Земли по сравнению с небом; о неподвижности Земли и, наконец, о двух небесных движениях — суточном вращении небесной сферы и движении Солнца, Луны и планет в обратном направлении. Представление о сферичности, или шарообразности, Земли, возникшее в глубокой древности, для средневековых мусульманских астрономов было вещью вполне очевидной, не требовавшей дополнительных доказательств. Приводя аргументы в защиту птолемеевского принципа сферичности, Бируни, таким образом, ведет полемику не со своими учеными собратьями, а с мусульманскими схоластами, придерживавшимися довольно нелепого мнения о том, что «округлость свойственна только населенной части Земли, но не другим ее краям». Значительно интересней точка зрения Бируни по поводу пятого принципа Птолемея о неподвижности Земли. Как математик Бируни вполне допускал возможность вращения земного шара вокруг своей оси и считал, что это никоим образом не противоречило бы наблюдаемой картине неба. Более того, «проигрывая» такую возможность, он подсчитал, какой была бы в этом случае скорость движения точек земного экватора. Однако именно этот подсчет и привел его в смущение — вычисленная им скорость оказалась столь огромной, что никак не проявляться и не быть «явственной для измерения» она, по его мнению, не могла. В случае вращения Земли с такой скоростью, рассуждал Бируни, тела, оторвавшиеся от ее поверхности, как, например, птица или стрела, должны были бы двигаться в восточном и западном направлениях по-разному. А поскольку ничего подобного в природе не наблюдалось, тезис о неподвижности Земли в его глазах оставался непоколебленным. На самом деле движение нашей планеты проявляется во многих вещах — в результате инерции, возникающей при ее вращении с запада на восток, происходит подмывание правых берегов рек в северном полушарии и левых берегов в южном, образуется особая циркуляция воздушных потоков при циклонах, антициклонах и пассатах, возникают и другие процессы, о существовании которых Бируни не подозревал.

Впрочем, в некоторых работах, созданных еще до «Канона», Бируни не раз высказывал мысль о принципиальной возможности вращения Земли. «Вращательное движение Земли, — писал он в «Индии», — нисколько не порочит астрономии, а все астрономические явления протекают в согласии с этим движением». Это вовсе не означало, что в какие-то периоды своей жизни Бируни стоял на гелиоцентрических позициях. Речь шла лишь о том, что идея гелиоцентризма, кстати сказать, выдвигавшаяся еще в III веке до н. э. Аристархом Самосским, не представлялась Бируни некорректной с точки зрения кинематики движении небесных тел.

В отличие от кинематики, не интересующейся причинами описываемых ею движений, философия издревле выдвигала крайне существенный для понимания мироустройства вопрос о причинах движения: «Omni quod movetur ab alio movetur». Этот афоризм, широко распространенный в ученых кругах средневековой Европы, имел в своей основе известное высказывание Аристотеля: «Все движущееся необходимо бывает движимо чем-то. Ведь если оно не имеет начала движения в себе самом, ясно, что оно движимо другим».

Размышляя еще в молодые годы об источнике движения Вселенной, Аристотель исходил из платоновской мысли о том, что «путь и перемещение неба, со всем существующим на нем, имеет природу, подобную движению, кругообращению и умозаключениям разума». Одушевленные светила, таким образом, двигались в результате собственного разумного произволения. Впоследствии в книгах «О небе» Аристотель в разных местах предложил две взаимоисключающие причины вечного круговращения неба: одна из них вытекала из особых свойств, якобы присущих самой природе небесной материи; другой причиной был вынесенный за пределы мироздания и трансцендентный ему «перводвигатель».

Зрелый Аристотель остановился на второй идее. Вечный и невозникший двигатель мира — это бог, который, по Аристотелю, отождествлялся с неподвижным, бестелесным, созерцающим умом, мыслящим только себя.

«И без сомнения ему присуща жизнь, — писал Аристотель, — ибо деятельность разума есть жизнь, а он есть деятельность, и деятельность его, как она есть сама по себе, есть его жизнь, самая лучшая и вечная».

Учение Аристотеля о боге как перводвигателе мира и причине всех происходящих в мире движений оказалось созвучным исканиям мусульманских мыслителей, для которых главным был вопрос о соотношении бога и мира. В конце раздела, повествующего о геоцентрической системе Птолемея, Бируни, не считая возможным обойти стороной эту ключевую проблему, писал: «Каждая из планет двигается согласно положениям и законам миропорядка, усердно выполняя положенное ей, ибо создана каждая из них не зря, а явной мудростью и поразительным могуществом творца, упорядочивающим мир…»

В этом проявляется ориентация Бируни на отождествление деятельности бога с «положениями и законами «миропорядка», что сближает его с представителями рационалистического пантеизма, для которых «бог» символизирует целостность универсума и разумность мироздания. В гносеологическом плане это неизбежно вело к признанию возможности познания реального мира и далее — к утверждению превосходства разума над верой. Именно таким было отношение к религии у Бируни; выступая за освобождение науки от пут религиозной догмы, он исходил из безграничного уважения к человеческому разуму, наделенному способностью познавать окружающий мир.

Основным критерием познания Бируни считал наблюдение и опыт. А это вкупе с признанием им реальности мира во многих вопросах приводило его на путь естественно-научного материализма, который, по определению В. И. Ленина, есть «стихийное, неосознаваемое, неоформленное, философски-бессознательное убеждение большинства естествоиспытателей в объективной реальности внешнего мира, отражаемого нашим сознанием».

Таким видел мир Бируни.

Пущенное в ход божественной волей, небо совершало равномерное и вечное круговращение, и с каждым его оборотом убывали дни, но они, как известно, движутся по прямой к своему пределу, ибо в отличие от неба ничего на земле не возвращается на круги своя.

* * *

При дворе Масуда вошло в моду кичиться богатством. Тон задавал сам султан — за десять лет его правления близким и дальним родичам, военачальникам и вельможам, воинам и купцам, поэтам и музыкантам и еще всякому темному люду, роившемуся вокруг дворца, было роздано из государственной казны 20 миллионов серебряных дирхемов и с четверть миллиона золотых динаров.

Серебро переходило из рук в руки, шло в размен, разлеталось и возвращалось вновь; желтый металл вкладывался в строительство загородных особняков, базаров, караван-сараев и общественных бань; прилипая к ловким рукам, оседал в сандаловых ларях. На газнийских пирушках подавались блюда из нежнейшего мяса и дичи, приправленные смесями из мускуса, камфары и розовой воды; для султанской кухни везли засоленных осетров, добывавшихся острогами в прозрачных водах озера Ван, айву из Балха, сирийские яблоки, индийские померанцы; на столах вырастали диковинные сахарные дворцы с выносными башнями и отверстиями бойниц. Развалившись на коврах, вельможи опускали бороды в кубки с дорогим укбарским вином; хмелея, брызгались им, как дети, и рассказывали анекдоты, которыми на всю империю славился Нишапур.

Расточительство не знало пределов, а на рынках цены взвинчивались с каждым годом; народ, обескровленный поборами, нищал, ходили слухи, что в некоторых рустаках голодной смертью умирают тысячи людей. Вакханалия, которую уже нельзя было остановить, пожирала огромные средства, и для пополнения пустеющей казны в 1035 году Масуд решил идти походом в Табаристан.

— Говорят, там десятки тысяч жителей, и все богаты, — пояснил он, заметив недоумение на лице визиря Майманди. — Если с каждого взять по динару, это уже составит немалую сумму. К тому же добудем золото и одежду для войск — и все за три-четыре месяца.

Ни золота, ни одежды в Табаристане Масуд не добыл и, обозленный неудачей, двинулся в Горган, где предался развлечениям, откладывая со дня на день возвращение в Газну. А когда наконец выступил в путь, из Нишапура пришло известие о том, что сельджуки внезапно переправились через Джейхун и в жестоком сражении разгромили хорасанское войско. Положение стало угрожающим. Визирь и государственный секретарь настоятельно советовали Масуду задержаться в Нишапуре, чтобы личным присутствием вселить уверенность в растерявшихся хорасанских военачальников и организовать оборону провинции от назойливого степного врага.

Но в голове у Масуда было уже другое. Золотая лихорадка гнала его в Индию. В 1037 году, фактически бросив Хорасан на произвол судьбы, он ушел через перевалы на восток, добрался почти до самого Дели и неподалеку от него разграбил знаменитую «Крепость девственницы», до которой в свое время так и не дотянулась жадная рука отца. Из похода Масуд возвратился в марте 1038 года, а в мае сельджукский предводитель Тогрул-бек вновь вторгся в Хорасан и, захватив Нишапур, провозгласил себя султаном.

Получив известие о коронации кочевого вождя, Масуд скривил рот в презрительной усмешке, но в глубине души содрогнулся, затосковал. Он еще не отдавал себе отчета, что в Хорасане создается новая могучая империя и, разрастаясь, она будет впредь теснить его с запада, отрезая все новые и новые куски от газнийского пирога.

Созывали сархангов и хайлташей, сулили деньги и чины.

В конце 1039 года, когда армия, с трудом собранная для решающей битвы, уже вот-вот собиралась выступить из Газны, в Нишапуре случился голод, которого не знали почти тридцать лет. Сельджуки оставили город без боя, и Масуд занял его весной 1040 года, но тут же вынужден был уйти — голодная смерть, подстерегавшая на каждом шагу, оказалась страшнее туркменских клинков. «Цены выросли настолько, что ман хлеба стоил 13 дирхемов и достать его было невозможно, — сообщал летописец, — а ячменя и в глаза не видали. Люди и животные гибли от бескормицы, дело дошло до того, что рать от отсутствия продовольствия стала бунтовать и начался развал».

Вновь пошли в ход уговоры и посулы. Но поправить уже ничего не удалось.

В конце мая 1040 года у стен крепости Данданакан близ Мерва произошло генеральное сражение, в котором Масуд потерпел сокрушительное поражение и спасся от плена лишь потому, что сельджуки занялись грабежом брошенных им обозов. Сразу после битвы прямо на поле был поставлен украшенный золотом и драгоценными камнями трон, и сельджукская знать посадила на него Тогрул-бека, окончательно признав его султаном и принеся клятву верности. Так родилось государство Сельджукидов, к которому отныне и навсегда отошла вся западная часть Хорасана и его столица Нишапур.

Весть о катастрофе быстро разнеслась по всему государству, кое-где вспыхнули бунты и мятежи, и газневидская знать уже почти не скрывала своего недовольства бездарностью и малодушием султана. Обстановка требовала решительных действий, но вопреки здравому смыслу именно в этот ответственный момент Масуд начал в тайне от всех готовиться к бегству в Индию. Люди из ближайшего окружения тщетно пытались отговорить его от этого рокового шага — смертельно напуганный неудачами в Хорасане, Масуд не принимал никаких советов и упрямо шел навстречу своей гибели.

В конце 1040 года на пути из Пешавара в Лахор его войско восстало. Мятежные гулямы разграбили следовавшую с обозом государственную казну и, поняв, что отступать уже некуда, решили расправиться с султаном. 18 января 1041 года Масуд был убит собственными телохранителями в пенджабской крепости Марикале. Власть в Газне перешла в руки его брата Мухаммеда, который ждал этого часа в течение десяти лет. Но и на сей раз Мухаммеду суждено было стать «калифом на час». В апреле Газну захватил энергичный и решительный сын убитого султана Маудуд, и через несколько дней Мухаммед кончил свою жизнь на плахе, так и не сумев убедить разгневанного племянника в своей непричастности к убийству отца.

Маудуд был последним правителем в жизни Бируни.

Источники не сообщают никаких подробностей о том, как складывались взаимоотношения ученого с султаном, хотя известно, что Бируни пользовался его покровительством и свои последние годы провел спокойно, не испытывая ни в чем нужды.

* * *

На седьмом десятке нескончаемой чередой пошли болезни.

Хуже всего было то, что после болезней резко ухудшилось зрение, и астрономические наблюдения поневоле пришлось прекратить. На первых порах ему удавалось читать, но ей временем и это стало невозможным: глаза быстро уставали, буквы расплывались, наслаивались друг на друга, сливались в одно черное пятно. Рука его еще твердо держала калам, но работа требовала постоянного обращения к источникам, и, подолгу роясь в сундуках в поисках нужной книги, он начинал сердиться; проклиная свою беспомощность, в отчаянии опускался на ковер.

Любое, даже самое незначительное намерение осуществлялось теперь ценой неимоверного усилия, на всякую мелочь уходила уйма времени. И каждый раз, оценивая перед сном, насколько удалось продвинуться вперед, он горько усмехался — память хранила еще много заветного, невысказанного, и мысль работала четко, без сбоев, но, несмотря на это, выхода из тупика, казалось, не было и уже не могло быть.

Выход нашелся.

Как-то раз молодой ученый Абу-л-Фазл Серахси, изучавший астрономию по «Канону», явился к нему с просьбой о разъяснении ряда трудных вопросов. Бируни, не терпевший никаких непредвиденных перерывов в работе, выслушал его довольно холодно, но, узнав, что нежданный проситель проделал ради встречи с ним многодневное путешествие из Серахса, смягчился, впустил его в дом. Разговор оказался долгим, и когда Абу-л-Фазл, спохватившись, стал спешно откланиваться, чтобы успеть до закрытия в постоялый двор, Бируни предложил ему поужинать с ним вместе и остаться в доме до утра.

А наутро, войдя в свой рабочий кабинет, он увидел, что все там приведено в образцовый порядок — пол подметен и вымыт горячей водой, книги, протертые влажной тряпкой, сложены аккуратными стопками, глиняные сосуды с рукописями выстроены ровными рядами около стены. Так Абу-л-Фазл, разменявший в постоялом дворе Газны последний дирхем, расплатился за свой первый урок, и в этом не было ничего предосудительного: на Востоке считают, что услужение мастеру — забота и долг ученика.

Вечером того же дня Абу-л-Фазл прослушал вторую лекцию по сферической астрономии и, заметив, с каким трудом Бируни разбирает рукописный текст, предложил читать ему вслух все, что необходимо для его научных трудов.

Абу-л-Фазл оказался не только способным учеником, но и незаменимым помощником в работе. С того дня, когда он появился в доме, жизнь Бируни вновь обрела целесообразность и смысл. Отныне он не сомневался, что, если суждено ему прожить еще хотя бы десяток лет, этого вполне достанет для воплощения всех его планов и тогда можно будет уйти спокойно, не печалясь о долге, оставленном на земле.

* * *

С помощью Абу-л-Фазла Бируни начал постепенно приводить в порядок свои записи о свойствах металлов и драгоценных камней, вывезенные из Гурганджа, где он когда-то проводил опыты по определению удельных весов. В последующие годы он неоднократно возвращался к этой работе, и его архив пополнялся новыми наблюдениями и фактами, но всякий раз иные, более важные дела отвлекали от минералогии, и основательно сесть за книгу так и не удалось.

Теперь предстояло оживить в памяти древние сочинения по алхимии, еще раз просмотреть все, что написано по этому предмету естествоиспытателями мусульманского мира, осмыслить копившийся десятилетиями огромный материал и разложить его в порядке, имеющем строгую логику и смысл.

Книга «Собрание сведений для познания драгоценностей», или «Минералогия», была написана в 40-х годах XI века. Точная дата ее создания, к сожалению, неизвестна, но, учитывая, что «Канон» был закончен в начале 1037 года и, следовательно, «Минералогию» отделяли от него как минимум несколько лет, можно представить, как медленно и нелегко двигалось дело, несмотря на содействие Абу-л-Фазла Серахси.

Книга состояла из двух неравных частей: «О драгоценных камнях» и «О металлах». Большей по объему была первая часть, в которой Бируни дал подробное описание всех известных ему драгоценных минералов, добавив сюда же некоторые вещества органического происхождения, такие, как гагат, асфальт, янтарь, а также получаемые искусственным путем стекло, фарфор, эмаль и глазурь. Вторая часть посвящена рассмотрению свойств различных металлов и сплавов; в ней же приводятся результаты проводившихся Бируни опытов по измерению удельных весов.

Такое построение «Минералогии» было вполне традиционным, как, впрочем, не выходил за рамки установившейся традиции и жанр книги, которую в отличие от «Геодезии» или «Канона» едва ли можно отнести к сочинениям сугубо научного плана. По своему содержанию «Минералогия» скорее напоминала лучшие образцы назидательно-дидактической литературы — так называемого «адаба». Этот жанр, широко распространившийся в мусульманском мире с XI века, известный итальянский арабист К. Наллино довольно точно определил как «учебники для представителей интеллектуальных профессий», включавшие, помимо чисто научного материала по той или иной отрасли знания», «прозаические или поэтические фрагменты, а также анекдоты и шутки, которыми можно было бы блеснуть в изысканной беседе». Непревзойденным мастером этого жанра считался Джахиз, чьи сочинения, посвященные минералогии и химии, были хорошо известны Бируни. В «Минералогии» мы не встретим никаких анекдотов и шуток, упоминаемых К. Наллино, но в духе той же «адабной» традиции научные сюжеты в ней то и дело иллюстрируются цитатами из стихотворений древних и средневековых арабских поэтов или кораническими сентенциями, которые нередко сопровождаются авторскими пояснениями и комментариями лексикологического или лингвистического характера. Забавной особенностью «Минералогии» является то, что Бируни, обычно суровый и непримиримый ко всякого рода суевериям и небылицам, на сей раз обильно вкрапляет их в ткань повествования, лукаво посмеиваясь и как бы приглашая читателя отвлечься от серьезного и улыбнуться вместе с ним.

Этим, собственно говоря, ограничивается традиционное и привычное; во всем остальном, начиная с последовательности перечисления минералов и кончая сведениями об удельных весах, «Минералогия» строится на фактах, добытых самостоятельно — наблюдением или опытным путем.

Согласно традиции главными критериями классификации драгоценных минералов были место, занимаемое ими в «шкале совершенства», и цвет. По цвету все камни делились на две большие группы: в первую входили красный яхонт (рубин) и «подобные ему» минералы красного цвета; другая группа включала изумруд и «подобные ему» камни зеленых тонов. В отличие от более поздних времен наиболее совершенными из драгоценных камней ювелиры XI века считали красные яхонты, а не алмазы, которые применялись тогда только для сверления и еще в качестве весьма изощренного яда для самоубийств. По этой классификации в одну группу с красным яхонтом обычно помещали все другие драгоценные камни красного цвета, затем переходили к жемчугу, занимавшему в «шкале совершенства» следующую графу, и лишь после этого упоминали более дешевые яхонты других цветов. «Шкала совершенства», таким образом, отражала в первую очередь коммерческую ценность камней.

В «Минералогии» Бируни вводит в научный обиход принципы совершенно иного рода. Следуя в общих чертах классификации арабского философа и естествоиспытателя IX века Кинди, он в целом ряде частностей находит собственные оригинальные пути. Так, например, свое описание Бируни по традиции начинает с яхонта, но не ограничивается его красной разновидностью — рубином, а тут же рассматривает яхонты других цветов, считая объединяющим признаком этой группы минералов не цвет, а такие свойства, как твердость и близость удельных весов. Отход от традиции проявляется и в том, что вслед за яхонтами он описывает не жемчуг, имеющий органическое происхождение, а алмаз. «Связь между алмазом и яхонтом, — подчеркивает он, — состоит в их крепости, твердости, нахождении по соседству в месторождениях и свойстве побеждать другие камни своей способностью резать и сверлить…»

Во многом Бируни так и не удалось преодолеть силу инерции, перешагнуть через устоявшиеся и, вероятно, казавшиеся ему очевидными представления, и все же его попытка нащупать внутреннюю связь явлений, увидеть близость внешне несхожих, но обладающих общими свойствами минералов явилась важным шагом на пути к созданию естественной классификации камней.

Практически все сочинения по минералогии от восходящей еще к сирийскому оригиналу «Книги о камнях» Псевдо-Аристотеля и до непосредственного предшественника — Бируни ар-Рази, помимо описания драгоценных камней, обязательно содержали сведения о месторождениях различных минералов и руд. Не отходит от этого правила и Бируни, но в отличие от многих средневековых авторов, нередко прибегавших к компиляциям из более ранних источников, он в первую очередь стремится представить читателю результаты собственных наблюдений и сообщения, полученные из первых рук. Особенно интересны его данные о разработках полезных ископаемых на территории Средней Азии — по мнению некоторых современных ученых, они представляют ценность не только как источник по истории горнорудного дела, но даже для геологии сохраняют свое значение по сегодняшний день…

Судьба «Минералогии» оказалась в целом счастливой, хотя в научных кругах мусульманского мира ее поняли и приняли далеко не все. Трезвый рационализм Бируни, выдвинутое им положение о ведущей роли опыта и эксперимента в изучении свойств металлов и драгоценных камней вызвали крайне враждебную реакцию в стане ученых невежд. Раздавались даже голоса, обвинявшие Бируни в посягательстве на правоверие.

Зато нашлись и последователи, среди которых были ученые мирового уровня. Первый в их ряду — Омар Хайям, творчески развивший экспериментальные методы Бируни в своем знаменитом трактате об удельных весах. Основным источником «Минералогия» стала и для минералогического трактата выдающегося естествоиспытателя и философа XIII века Насир ад-Дина Туси, ее влияние прослеживается и в книге «Джавахир-намэ» ученого XV века Мухаммеда ибн Мансура и во многих других трудах естествоиспытателей мусульманского Востока.

Здоровье ухудшалось с каждым днем — глаза еще видели, и в отсутствие Серахси он даже пытался понемногу читать, но слышал все хуже и хуже, грустно шутил, что из всех музыкальных звуков ему доставляет удовольствие только барабанный бой.

Отныне мозг неотступно буравила единственная назойливая мысль — успеть. Боялся не смерти, а того, что она явится не вовремя, прервет на полуслове, застигнет врасплох. Принимаясь за дело, придирчиво обдумывал, достанет ли времени и сил, чтобы довести до конца. И все же работы, как всегда, было невпроворот. Едва закончив «Минералогию», он принялся переводить с пехлеви на арабский полюбившиеся еще в молодости старинные повести «Сказание о Наделяющем радостью и Источнике жизни» и «Рассказ о двух бамианских идолах», волнующее сказание о влюбленных «Вамик и Азра». Арабские переводы произвели также ошеломляющее впечатление на престарелого «царя поэтов» Унсури, что он чуть не со слезами выпросил для себя список и на основе этих сюжетов вскоре создал три поэтических шедевра на языке фарси.

Все это не могло не радовать, но у Бируни уже складывался новый замысел, которым он до поры не делился ни с кем. «Если нет того, чего желаешь, — учит арабская мудрость, — желай того, что есть». Спокойно и трезво оценивая свои силы, Бируни вдруг вспомнил, что есть одна отрасль знания, которая не требует ни опытов, ни сложных расчетов, а значит, как бы ни ухудшилось здоровье, вполне окажется ему по плечу. Еще мальчиком в усадьбе Ибн Ирака он увлекался сбором различных растений, и старый ромеец, заведовавший аптекой, дал ему первые сведения о свойствах лекарственных трав. С тех пор прошла целая жизнь, и он ни разу всерьез не обращался к фармации, хотя всюду, где ему приходилось бывать, проявлял интерес к местным видам целебных растений, и записей, собравшихся за долгие годы, хватило бы на несколько фармакопей.

Первым, кому Бируни сообщил о своем намерении составить описание всех известных лекарственных растений и трав, был Абу Хамид Нахшаи, главный лекарь газнийской больницы, ставший частым гостем с тех пор, как пошли болезни и дом наполнился запахом целебных снадобий. К радости Бируни, Абу Хамид не только поддержал мысль о создании фундаментального фармако-гностического свода, но и высказал несколько идей, которые сразу же придали замыслу, еще не продуманному до конца, конкретную направленность и глубокий практический смысл.

— Сегодня медики испытывают необходимость не только в описании свойств различных лекарственных средств и их воздействия на организм, — сказал Абу Хамид. — Проблема заключается в том, что в медицинской литературе скопилось множество иноязычных названий, подлинное значение которых известно далеко не всем фармацевтам и врачам. Дело усложняется и тем, что одно и то же лекарство в разных местностях называют по-разному, но случается так, что какое-нибудь название, которое мы в Газне относим к определенному составу, в Гургандже или Багдаде имеет совершенно иной смысл. Все это создает путаницу и нередко приводит к недоразумениям, особенно недопустимым, когда речь идет о человеческой жизни…

Бируни прислушивался к словам Абу Хамида с замиранием сердца, приблизив ухо к самому его рту. Проблема, поднятая газнийским целителем, вдруг оживила в его памяти случай, происшедший в Хорезме много лет назад.

— В знании названий какого-либо лекарства на разных языках есть большая польза, — сказал Бируни. — Я вспоминаю, как один из эмиров Хорезма заболел и ему из Нишапура прислали рецепт лекарства. Рецепт показали знатокам, но они так и не смогли отыскать одно из составляющих его веществ. Тогда кто-то из них сказал, что может помочь. Ему заплатили пятьсот дирхемов чистого серебра, и он выдал им корневище касатика. Они стали обвинять его в мошенничестве, а он возразил: «Вы купили то, что вам нужно, хотя не знали его названия».

После этого разговора Бируни уже четко представлял себе характер предстоящей работы. Огромная эрудиция, накопленная десятилетиями научной практики, и знание нескольких языков должны были стать подспорьем в тщательном анализе и сравнении тысяч различных наименований, из которых следовало выбрать синонимы, дать их эквиваленты на различных наречиях и диалектах, точно установить, что представляют собой обозначаемые ими лекарственные средства, из какого растения или животного добывается и каковы признаки, свидетельствующие о его доброкачественности и чистоте.

Выслушав просьбу Бируни подобрать для него в библиотеке газнийского медресе медицинские трактаты греческих авторов, Абу-л-Фазл искренне удивился.

Но удивительного в такой просьбе ничего не было.

С IX века фармакогнозия на мусульманском Востоке развивалась в русле античной и эллинистической традиций, освоение которых стало возможным благодаря переводам греческих и сирийских медицинских трактатов на арабский язык. Сочинения греков — Гиппократа, Афлимуна, Филагрия, Орибазия, Галена, Руфа, византийца Атьюса ал-Амиди, перса Джурджиса и других ученых древности сделались настольными книгами мусульманских врачей. Главным источником фармакогнозии в странах ислама стало пятитомное сочинение греческого ботаника, фармаколога и врача Диоскорида «О лекарственных растениях», содержавшее подробное описание 750 лекарственных средств.

Вот почему начинать следовало с изучения античных фармакопеи и лишь потом переходить к трудам великих медиков мусульманского средневековья, среди которых Бируни высоко ценил Яхью ибн Масавейха, Масарджавейха, Хунайна ибн Исхака, Ибн ал-Битрика, Абу-л-Хасана ал-Ах-вази, Абу Зейда ал-Арраджани, Али ибн Раббана ат-Табари, своих хорезмийских друзей Абу Сахля ал-Масихи и Ибн ал-Хаммара и, конечно же, непревзойденного медика Востока Абу Бакра ар-Рази.

Число авторов, упоминаемых Бируни в «Фармакогнозии», приближается к 250. В книге обобщены сведения, почерпнутые из медицинских трактатов, создававшихся на протяжении полутора тысяч лет. Огромный фармако-гностический компендий Бируни состоял из 1116 разделов, в которых рассматривалось около 750 лекарственных растений, 101 снадобье животного происхождения, 107 минеральных веществ и 30 сложных лекарств, используемых в качестве противоядий и диетических средств.

Приступая к «Фармакогнозии», Бируни, конечно, понимал, что один, без посторонней помощи, он вряд ли сможет, а точнее, вряд ли успеет освоить такой необозримый материал. Но верные друзья Абу-л-Фазл Серахси и Абу Хамид Нахшаи с самого начала с энтузиазмом подключились к работе, и благодаря их жертвенному бескорыстию дело успешно двигалось вперед.

С благодарностью принимая их помощь, Бируни как мог старался скрыть свои недуги. Теперь уже уверенный, что этот гигантский труд — последний в его жизни, он без сожаления вкладывал в него остатки сил, забывая о боли, буравившей угасающую плоть.

«Кто находится в таком состоянии, — вывел он неровным почерком на полях «Фармакогнозии», — тому не обойтись в своих стремлениях без достойного помощника, который помог бы любовью и добром… Время и место не позволяют, чтобы людей, наделенных такими качествами, было много; куда там! Только в редких случаях появляется один такой человек из множества людей. Хвала единому единственному за одного из них в лице Абу Хамида Нахшаи, отличающегося от подобных ему знанием языка, авторитетом в науках, а также высоким уровнем познаний в медицине, которого он достиг, работая под руководством выдающихся врачей и упорно изучая книги древних и новейших авторов… Он выполнил долг содействия путем присоединения того, что есть у него, к тому, что имеется у меня, и постоянно старался, сообразно месту и времени, расспрашивать тех, кто понимал толк в фармакогнозии».

И чуть ниже — тем же неуверенным почерком: «Да воздадут мне люди исправлением тех ошибок, недосмотров и упущений, кои можно исправить».

Вечером второго дня месяца раджаб 440 года хиджры, или 11 декабря 1048 года по григорианскому счислению, ему стало худо, и он велел Абу-л-Фазлу срочно послать за Абу Хамидом. Умирая он в полном сознании, и, когда в его дом со всей Газны съехались друзья, он улыбался, называл их по имени и каждому успел перед уходом сказать добрые слова.

— Что ты толковал мне однажды о методах подсчета неправедных прибылей? — спросил он судью Абу-л-Хасана Валвалиджи, прижавшегося щекой к его ладони.

— В таком-то состоянии? — изумленно воскликнул судья.

— Эх ты! — сказал Бируни еле слышно. — Я думаю, что покинуть сей мир, зная этот вопрос, лучше, чем уйти из него невеждой.

Все улыбнулись.

Бируни закрыл глаза…

В тот миг, когда со всех сторон надвинулся мрак и белую нить уже нельзя было отличить от черной, в его тускнеющем сознании вспыхнули яркие ночные огни. Он с улыбкой глядел, как они плывут в темноте, разлетаясь серебряными брызгами, и к ним вдруг неодолимо потянулась душа, озябшая от одиночества и печального снега чужбины…