Застоялись кони. Пока Илье с Добрыней на Соколе-корабле ходить довелось, им воли особо не давали. Кормить — кормили, обихаживать — обихаживали, а вот выгуливать — редко выгуливали. Побаивались. Вот и застоялись кони. А как завидели хозяев возвернувшихся, почуяли дорогу дальнюю, дрожмя дрожат от нетерпения. Прикупили богатыри на базаре кое-чего из гостинцев, а Добрыня — еще и гусли-самогуды расписные. Откуда они тут взялись, даже сам торговец не знал. Он их мало что не сломал, запихнул промеж рухляди, как только Добрыня углядел? Они ему будто сами в руку прыгнули. Повертел что-то там, пыль сдул, накинул ремень на плечо, пробежал по струнам пальцами — ровно словами ласковыми, распевными, инструмент заговорил. Вздрогнул от неожиданности Илья, замер базар, раскрыл рот торговец, а затем, смекнувши, что к чему, такую цену заломил, что за нее не токмо гусли, дворец княжеский выкупить можно. Торговаться начали. Они, волгаре (или болгаре, кто ж разберет?), больно торг любят. Народ сбежался, стоят, ротозействуют. Потом кто-то торговца этого самого за рукав ухватил, в сторонку отвел, и что-то там ему такое порассказал, рукою в сторону Добрыни тыча. Вернулся, присмирев, в глазах — опаска, сразу же и сторговались. Илье показалось даже, еще б немного, и сам бы не то, что отдал, так еще и приплатил бы.

Да и выдумкой Добрыня Алешке не уступит. Сколько мы, говорит, в Киеве не были? Платье загодя сменим, заявимся так, послушаем, что там без нас творится. Помнят ли еще, аль позабыли? Что-то ни единой весточки, пока за разбойником гонялись, не пришло. Коней, оружие, доспех — неподалеку спрячем, сами же на пир княжеский спросимся. Я скоморохом переряжусь, а ты… А ты — будто товарищ мой, от степняков пострадавший. Возьмешь в посох сук поувесистей, капюшон накинешь, лицо скрыть — сойдет. А коли репу за щеку — так и кто знал, не узнает. Сажей слегка подмажемся. Гридням у дверей сыграю что-нибудь, они князю доложат. Сядем в уголке, послушаем, попьем-поедим, а там — как снег на голову. Устроим потеху.

Прикинул Илья — чего ж и не устроить? Представил себе, какие лица будут у бражников, как они с Добрыней свои откроют, сразу и согласился. Пиров у князя редко какой день не бывает, долго ждать не придется.

Как задумали, так и поступили. Коней со всем прочим в лесу спрятали; пещерка там имелась неприметная. Они травы накидали, камушком, что вдесятером не поднять, прикрыли слегка, переоделись и пошли. Чего там — не сегодня, так завтра возвернутся. Добрыня скоморохом изладился, Илья — товарищем его. Пару шишек взял, чтоб за щеки запихнуть, для надежности. Глянул на него Добрыня, с шишками-то, одну выбросить велел. С одной-то, говорит, и то страхолюдина, весь двор княжеский попугаешь, а коль с двумя — так вообще, даже в ручей не смотрись. Чернотой, что промеж коры дубовой наковыряли, помазались, где надо, крошками-веточками усы-бороды поукрасили, глянули друг на друга — сойдет. Не распознают. Добрыня еще шапку нахлобучил, она у него до бровей налезла, до плеча свесилась. Теперь и в путь пора.

Идут себе, по сторонам посматривают. Вроде как знакомо все, а вроде и не знакомо. Бывает ведь: набежит на солнце ясное дымка легкая, не скроет его совсем, а так, притуманит чуть. Глянешь вокруг — каким было все, таким и осталось, разве краски чуть-чуть потускнели. Глазу не видно, а сердце чует. Вот и здесь так. И еще — телег поболее стало. Опять же: растет город, мужает, ему все больше и больше припасов для жизни требуется, ан нет — ровно в воздухе разлилось что-то неуловимое, неясное, неспокойное.

Тут как раз одна из телег с ними поравнялась. Рыбу селянин везет; а то здесь своей мало!.. Хоть и красная, хоть и хвост с телеги свешивается, только кого тут такой удивишь? Покрупней лавливали. Про одну говорили — десяток рыбарей сеть тащили, в какую она сдуру влетела, так она их пересилила. Бросить сеть пришлось, иначе всех бы на дно утянула. И, видно, поболтать селянин охочий, так ведь не с кем. Давно б перегнал, а он рядышком держится, то так, то эдак на гусли посматривает.

— На пир, никак? — не утерпел, наконец. — Аль на торг несешь?

— Коль на пир позовут, так и на пир, а нет — так и обойдусь.

— Играть, стало быть, умеешь?

— Вроде как.

— И песни складывать?

— Не без этого.

— А еще чему обучен, али как?

— Хлеб есть обучен.

— Ну, это всяк дока.

— А коли чару хмельную поднесут, так и выпью.

Селянин захихикал.

— Язык у тебя, вижу, хорошо подвешен. С таким да на пир не попасть…

— Что ж, князюшка наш, все по-старому, каждый день пиры закатывает?

Селянин вытаращил глаза, потом спохватился.

— По-старому… Так вы, выходит, не здешние?

— Здешние-то мы здешние, только вот давненько дома не бывали. Ушли с ратью к морю Хвалынскому, да там и подзадержалися.

— Э-э-э, тому уж сколько годов прошло… Постой-постой, может, о богатырях наших чего слышали?

— Чего о них слышать? Они домой подались, а мы подзадержалися.

— Да как же, домой? Не вернулись они.

— Кто — не вернулись?

— Богатыри. Илья с Добрынею. Сгинули они. Пропали. Весточка пришла, что и в живых их нету. Давно уже пришла. Мы уж и отгоревали. Тяжко теперь нам без них будет, коли кто ратью пойдет.

— Да неужто сгинули? Ты уж не серчай, мы кругом шли, по местам не больно обжитым. От жизни отстали. Ты б нам порассказал, что в Киеве творится-ладится, а мы б послушали…

Много селянин чего порассказал. В иное и поверить несподобно. Пока Илья с Добрыней за разбойником гонялись, князь уже и на греков походом сходить успел, потрепал их сильно, города какие позабрал. Потом, правда, вернул. Взамен за царевну греческую, которая нынче у него женою. Он теперь хочет, чтоб на землях у него греческие обычаи с нашими исконными мешались, потому как оттуда, из города их главного, высматривают на нас как на диких. Вот, к примеру, свадьба сейчас в палатах затевается, — не как у нас, а как у них.

— Что ж это за свадьба такая?

— А порешил князь, чтоб роду богатырскому переводу не было, отдать за начального своего, Алешу, вдову Добрынину…

— Что-о-о?!!

Остановился Добрыня, как вкопанный, рот раззявил, глаза выкатились. Головой трясет, уж не ослышался ли? Не ослышался. Прибил бы селянина, под горячую руку, да Илья придержал. А тот видит, — хворый перед ним, даром что с гуслями, подхлестнул лошаденку, да и укатил от беды подальше.

— Да что же это такое творится на белом свете, Илья? — Едва-едва Добрыня с собой совладать может. — Как это — от живого мужа, жену взамуж отдавать?

— Охолонись, охолонись маленько, — Илья его уговаривает. — Сам же слышал, сгинули мы. Много лет как сгинули…

— Да ему башку вот этими своими руками сверну, — ярится Добрыня. — Чтоб впредь неповадно было. Ишь, на чужое позарился!..

— Погоди, погоди, — держит его Илья, не пускает, чтоб не токмо Алешке голову — стены киевские по бревнышку не раскатал. — Разобраться б надобно. Может, не своей он волей. И она не своей. Князь-то у нас, сам знаешь, коли ему вожжа под корзно угодила, он тебе еще не то учудит. А тут еще греки эти заморские. Не ровен час, околдовали князя. С чего бы это он враз обычаями мешаться вздумал?

Не слушает его Добрыня. Раскраснелся, ровно солнышко на закате. Рвется-вырывается. Насилу Илья с ним совладал, насилу утихомирил. Ничего ведь покамест не случилось, чего б поправить нельзя было. Идем к дворцу княжескому, на пир напросимся, там и поглядим, что к чему. Как и собирались. Ежели не по правде все деется, я тебе помощник верный. Ну, а коли по правде… Тут Илья осекся. Мало себя по загривку кулаком не съездил — хорошо, неудобно, а так бы съездил. По какой такой правде? — сразу поправился. — Нет такой правды, чтоб при живом муже… Это ты, Добрыня, верно говоришь… Только ты там смотри, веди себя ниже травы. Я тебе вроде как старший брат, на меня и посматривай. Ты сейчас вроде как разума лишился… Постой, постой, не кипятись… Каждый бы на твоем месте… К тому я, что за двоих думать буду.

Видит, слушает его брат меньшой вполуха, о своем думает. Не пронять его никак словами. Что еще сказать, не ведомо. Хорошо, к палатам княжеским пришли, а так бы, чего доброго, наговорил, на свою и Добрынину шею.

Тут, перед платами, не протолкнуться. Народу сбежалось — не токмо что со всего Киева, по окрестностям, должно быть, никого не осталось. Столы выставили длинные… Правду сказать, и не столы вовсе. Так, козлы наспех сколотили, доски поверх — вот тебе и стол. Два пня, на них лесина, пополам колотая — вот тебе и лавка. Холст грубый — вот тебе и скатерть. Мисы, чаши — все деревянное, и откуда только понабрали: и щербатые, и колотые, и кособокие, однако ж кто на них смотреть будет? Главное — не мисы, а что в них понакладено. Еда, конечно, не княжеская, а так, обычная для селян. Зато обильная. Бочки выкатили, — донышка нету, ковшик есть, — с медом хмельным. Жиденьким, но и того вдоволь. В общем — гуляй, не хочу. Кое-кто уже и нагулялся; приник к бочке, обнял ее, отойти не может. Лежит, улыбается. Пинают его, уволочь пытаются — потому как мешается больно — как же!.. От дармовщины — да уволочь! Не на того напали. Иной возле стола притулился, иной под, — потеха, да и только. Шум, гам, скоро уж и в тычки затеют…

Пробрались Илья с Добрыней к крыльцу. Хоть и не через войско вражье, — там-то оно попроще будет, нежели через народ, на даровщину сбежавшийся, — а пробрались. Без бою не прошли бы, кабы не дружинники. Кто такие — не признали. Из новых. Они уже где-то нагрузились, как ладья, по самую обводку. За обиду им стало. Идут скоморохи гостей княжеских потешить, жениха с невестой, заодно дружину княжескую, — нет, наоборот, последних в особенности, остальных заодно, — а им — от ворот поворот. Это вот негоже как-то получается, до того негоже, что прям коли не отворят им дверей, то быть стражам битыми. Оно и то сказать — какая ж свадьба без рукопашной?.. Рановато, конечно, ну так все равно, должен же кто-то начинать…

Эти — не Добрыня, их словом не удержишь. Покачали головой стражники, да и впустили. Дружинники, как вовнутри оказались, сразу про богатырей забыли. Им главное — победу одержать, а повод, он вроде как и не причем. Обнялись, и в палаты подались, где пир бурей весенней разгулялся. Богатыри — за ними. Добрыня было, по привычке, хотел на свое обычное место сунуться, да Илья его в сторону потянул, к младшим гридням. Там, позади них, возле самой стены, еще один стол имелся, за который всяких прочих сажали, кому за иными столами места по чину не находилось. Приткнулись они там, поглядывают.

Надивиться не могут. Князь — прежний, а княгиня — новая. Не может быть, чтоб так сильно лицом изменилась. Люди, подле князя, тоже незнакомые. Окромя Алешки, по правую руку, и по левую от княгини — Настасья. Разряжены, в пух и прах, ан каждый в свою сторону смотрит. Не едят, не пьют. Ну, хмельного не пьют, оно понятно, не положено им, а вот что не едят… Лебедь печеная, вон она, совсем нетронутая. В общем, ровно не на свадьбе, — на тризне. Только князю на это и горя мало, ему веселье требуется.

Илье-то видно, а Добрыня, как Настасью приметил, не токмо что из-за стола, мало из портов собственных не вылетел. А ведь и вылетел бы, кабы Илья ему на ногу не наступил да за рубаху не ухватил. Усадил обратно на лавку, в бок толкнул, — не глядя, мису с чем-то подвинул, кувшин, — погоди, мол, не время. А самому грек какой-то шибко не понравился, через Алешку от князя приткнувшийся. Лицо тощее, нос орлиный, глазки бегают, морщится — не одобряет, знать, что вокруг творится — кому и быть, как не греку. Этот чем-то выслужился перед князем, потому — остальным отдельный стол поставлен.

Пока Илья греков рассматривал, Добрыня уж и мису опустошил, и кувшин, и даже от брата старшего поотодвинулся. Улучил время, когда тот совсем зазевался, шмыгнул с другого конца лавки, — кто там сидел, все на пол полетели, что твои желуди, — выпростал из-за себя гусли. Пробежал по струнам пальцами — ровно ручей звонкий, весенний, на волю вольную из-под снега пробился.

— Дозволь, — говорит, — князь, молодых песнею потешить.

Князь просиял, а того грека, что рядом с Алешкой, аж перекосило. У Ильи аж рука зачесалась, — шалость детскую учинить. Ухватить яблоко моченое, — да в чело кощею.

— Изволь, — князь ответствует. — Коли потешишь, проси у меня, чего хочешь, ан пожалую, чем смогу. Ну а коли игрец из тебя никудышный окажется, — не взыщи. Кривая кобыла, да перья с дегтем — вот и вся твоя награда будет.

Поклонился Добрыня, выбросил руку, зазвенели струны. Вспорхнула песня величальная до сводов каменных; что там до сводов — должно быть, до самого Славутича. Смолк разом гомон, застыли бражники, кто как, шевельнуться боятся. Слыхал Илья как-то байку, будто гусляр какой-то пением своим царя водяного обворожил, так вот, какой бы дока он ни был, а Добрыне в подметки не годится. Добрыня — ему разве что с самим Бояном тягаться. Никто и не заметил, как гусляр напротив жениха встал.

   Как у светлого у месяца    Отрастали золоты рога;    Как у князя новобрачного    Разметались кудри русые,    По могучим да по плечикам!..

Ну как тут не узнать Добрыню! Ан нет, заворожила песня величальная, никто кроме как на жениха и не смотрит.

Поклонился гусляр жениху, шаг шагнул — против невесты стал.

   Отставала лебедь белая,    Да от стада лебединого,    Приставала лебедь белая,    Да ко ясному ко соколу…

Закончил величать невесту, назад отступил, против князя встал.

   Уж ты, соловей, соловей,    Соловей птица певчая!    Деревов ли тебе не было,    Опричь осинушки горькия?    Уж ты, молодец, молодец,    Что невест ли тебе не было    Опричь этыё девицы?    Уж ты, соловей, соловей,    Соловей птица певчая,    Деревов ли тебе не было    Опричь осинушки горькия?    Уж ты, девица, девица,    Женихов ли тебе не было,    Опричь этого молодца?

И так он это спел, что Илья только вздохнул: ни к чему все его увещания были.

Нахмурился князь, вскинулся Алешка, медленно, очень медленно повела головой Настасья — глаз не сводит с гусляра. А тому скрываться без надобности. Полетели гусли расписные на стол греческий, спорхнула на пол шапка.

— Добрыня!..

А тот уже в Алешку вцепился, через стол его тащит…

* * *

Жил да был на свете белом Иванище. Кто его так прозвал, отчего — неведомо. Других — тех просто Иванами зовут, а этот вдруг — Иванище. Может, его тоже поначалу Иваном звали, только спросить не у кого. Потому — откуда он такой взялся, где жил-был, про то тоже неведомо.

Вот вздумалось как-то Иванищу этот самый белый свет, на котором он жил-был, обойти да посмотреть, где как люди живут. Вдруг где получше будет, чем в родимой сторонке? Там и осесть можно, хозяйством обзавестись, остепениться. Сам ли до того додумался, али надоумил кто, а только вскинул на плечо суму, взял в руки клюку о сорок пуд, лапотки надел о семи шелках, а посредь шелков каменья самоцветные заплетены… Или это он уже потом в лапотки такие обулся, а поначалу в простых отправился?.. Ну да не про то речь. Идет это он себе, днем — по красному солнышку, ночью — камешки самоцветные в лапотках ему путь кажут… — Или, все-таки, изначально они у него там были?.. — Сто царств-государств прошел, сто морей переплыл, а чтоб где приткнуться, того не отыскал. Тут ему жарко, там — холодно. Тут каждый день как из ведра льет, а там — вёдро, воды напиться не отыщется…

— Погоди, — прервал Веденю Илья. — Ты вот для чего мне все это плетешь? Аль не говорится в народе: живал молодец в деревне, веселья не знал, а как на чужбину подался — так и совсем зарыдал? Ты мне про Костянтин-град расскажи… Как там, что там…

— К тому и веду, — по виду обиделся Веденя. — Что да как — сам увидишь. А я тебе — что знаю…

Угораздило же князя подсунуть эдакого толмача. Правду сказать, с ними и у князя не густо. Только уж этот — из ледащих ледащий. Один в один с тем самым греком, которому Илья…

* * *

В общем, выхватил Добрыня Алешку из-за стола, и пошла потеха. Не припомнит Илья такого, чтоб в палатах княжеских, да еще при нем самом, потасовку учиняли. Может, когда раньше и случалось, а при Илья — нет. Народ с мест повскакал, Настасья чувств лишилась, гречанка мало не под стол забралась, один венец с глазами над скатеркой торчат, ан никто не вмешивается. Шумят, гомонят, однако ж знака со стороны княжеской не было, чтоб разнимать, потому и не вмешиваются. Илья поближе подобрался, кабы что…

Алешка все сказать пытается, а Добрыня совсем с ума съехал. Ему сейчас под горячую руку лучше не попадаться. Только Алешка не лыком шит: то присядет, то под кулак Добрынин поднырнет, то ножку подставить норовит — оно, конечно, не по-дозволенному, ан со стороны посмотреть — и дешево, и сердито. Степняки недаром ухватки такие усвоили.

Ждет Илья, как подустанут. Сейчас сунуться, самому достанется. А те, кажется, разохотились. У обоих уже по одному глазу натучилось. Приметил Добрыня, что Алешка ему все под руку уходит, да как даст вдругорядь снизу вверх. От всего сердца получилось, отлетел Алешка шагов аж на пять. Другой бы не встал, а этот подхватился, — и опять полез. Махнул Добрыня, присел Алешка, подскочил, да как ахнет в ответ, и тоже от всего сердца. Ну, Добрыня не отлетел, а так, можно сказать, пошатнулся слегка, — на пол портами оперся…

Видит Илья, плохо дело. Еще малость, и никакой князь народ не удержит. Больно уж заразительно сцепились богатыри. Пока еще, — это народ, — спорят промеж себя, кто одолеет, но коли уж до спора дошло, до побоища — рукой подать. А тут как раз одно к одному сложилось. Во-первых, Алешка с Добрыней обняли друг друга, ровно медведи, пыхтят, сопят, один другого опрокинуть норовит. Во-вторых же, гридень какой-то, из младших, ведро с водой тащил. Он, должно быть, его на варню волок, а как шум заслышал, не утерпел, заглянул. Ухватил Илья ведро, шаг шагнул, да и выплеснул его на богатырей. На беду, гридень за дужку ведерную зацепился, а Илья и не заметил. Вслед за водой на Алешку с Добрыней плюхнулся; не Илья, конечно, гридень. Те расцепились, тут Илья промеж них и влез. Ухватил за плечи, прижал к себе изо всей мочи, а ну, кончайте, говорит, ровно дети малые. А сам забыл, что у него шишка во рту, как с Добрыней договаривались, чтоб не узнали. Так и впрямь не узнать. Глядит князь, глазам не верит. Вроде как его богатыри, только какие-то побитые; у двоих глаза заплыли, у третьего — щека оттопырилась… Так двое только что на кулачки, а третьего-то когда приголубить успели?..

Илья же тем временем чувствует, неладно во рту-то, сплюнул шишку, поймал рукой, Добрыню выпустив, и бросил эдак в сторону. Да так неудачно бросил, что угодил тому самому греку, которого яблоком облагодетельствовать хотел, прямо в лоб. Тот так со скамьи и повалился. Бревном. Надо ж так попасть, не желаючи. Или…

Шум, гам тут поднялись, пуще прежнего. Как же иначе? По ком отгоревали, вот они — не сгинули, живехоньки. Пуще всех, конечно, Настасья рада. Кинулась к Добрыне, обнимает его, на шею вешается, а он сурово так на нее поглядывает, и будто чужой себя держит.

Не выдержала Настасья.

— Что бирюком смотришь? Говори прямо, что в вину мне ставишь?

— То и ставлю, — угрюмо Добрыня отвечает, — что при живом муже в замужество собралась. Да еще за братца моего названого…

Опешил Илья.

— Как так? — спрашивает.

— А вот так. Молва нас с Алешкой братьями сделала… Не всерьез. Мы хоть и далече один от другого, а то он мне на дороге попадется, то я ему… Вот опять пересеклись…

— Да ты выслушаешь, вконец, аль нет! — это Алешка встрял. — Нешто Настастья добром шла? Нешто я не супротивничал?

— Ты-то чего вступаешься? — Добрыня напустился. — Кабы не Илья, я б тебе… Ну да ничего, посчитаемся…

— Посчитаемся… — поддразнил его Алешка. — Потому и вступаюсь, что нет у нее перед тобой вины. Ни у нее нет, ни у меня. Мне моя Аленушка пуще света белого… Не своей волей свадьбу эту затеяли, князь повелел…

А князю чего? Он об земле радеет. Ему богатыри нужны. Пропали Илья с Добрыней, ни слуху о них, ни духу. Никого по себе не оставили. Тому же быть не должно, чтоб богатыри на земле нашей перевелись. Потому и решил, что и Настасья при муже, и Алеша при жене, и отчине польза. Такому же, чтоб против воли княжеской идти — не бывать тому. Он для того и князь, чтоб все блюсти. Ну а коли вернулись богатыри, живы-здоровы, так милости просим. Вместо свадьбы — по иному поводу пировать станем.

Конечно, не такими словами князь объяснился. Короче, но доходчивей. Кстати, что ты там, Алеша, про Аленушку какую-то говорил?.. Кто такая? Сестра Збродовчией? Лад с ней у вас? Вот и славно. Был пир свадебный, его и догуливать будем. Пожалуйте-ка сюда Аленушку… Где вы там, Збродовичи? Здесь ли? Князь вам честь великую оказывает, за Алешу свет Григорьевича сестру вашу сватает. Согласны ли?.. Вот и чудесно… Там как раз на подворье богатырском терем поставлен, для Потыка, ну да он погодит, его следующим женим. А терем тот — молодым.

Сумел князь дело миром уладить, сказать нечего… Так все повернул, что вроде как и обиженных нету. Кроме Михайлы, который ни за что ни про что терема лишился. Ну — он пока в отъезде, ему другой поставят. А князь, тем временем, и ему жену подыщет.

На другой день, к вечеру, Илья к Добрыне пошел. Надо ж как-то дело разрешать. Не век же им теперь с Алешкой друг на друга волками… По-дурному все связалось, ан как-никак, а развязалось. Чем кулаками махать, поначалу договориться как-то… Тем паче, что и кулаками-то уже намахались, побили друг дружку слегка. Интересно, в который уже раз?

Правду в народе говорят: ночная кукушка дневную завсегда перекукует. С Настасьей Добрыня уже помирился, это Илья сразу понял, как в горницу вошел. Иного и не ждал, если честно. Он потому чем свет один за конями к пещерке потайной отправился. Своего особо в конюшне, что для дружины назначена, поставил, а Добрыниного — на двор к нему привел.

Не хотелось Добрыне к Алешке идти, однако ж Илья уговорил. Хотела было и Настасья с ними увязаться, да сказали ей — не чествовать идут пару молодую, а на разговор. Вот как чествовать — тогда пожалуйста. Покачала головой Настасья, как бы опять чего не вышло, ан перечить не стала.

— Ты, главное, поперед меня не лезь, — Илья по дороге выговаривает, — чтоб не как надысь. Я и глазом моргнуть не успел, как ты уже того… рать учинил.

— Да я чего, — слабо отбрехивается Добрыня. — Я ничего… Добрый я нынче. Надысь — иное дело было. Кабы ты не вмешался, не свадьбу б Алешке играть…

— Зазря ты так, — продолжает Илья укорять. — Сам же видел, не своей он волей, княжеской. Тут, пока нас с тобой не было, больно уж все поменялось…

— Своей, не своей, — Добрыня свое гнет, — а жить по совести надобно. Ежели она тебе указ, ты однова живешь, а коли слово княжеское…

Так, препираясь, и добрели до Алешиного терема. Хотя там и брести-то всего ничего: от ворот до ворот камень кинуть. Гостей набилось — не продохнуть. Иные уж от ворот отойти не могут — воротины облапили, поддерживают, чтоб, значит, не упали. И такой это тяжкий труд, что некоторые не сдюжили, рядышком прислонились. Не вовремя пришли, однако ж Алеша, к чести его, из-за стола выбрался, встретил, как полагается. Аленушка его, в пояс кланялась, к честному пиру звала. Ну да не затем Илья Добрыню притащил, чтоб пиры пировать. Успеется.

Присели они на лавку, так, чтоб видно не было, — Илья посередке, кабы чего не вышло. Поговорили. Много чего один другому сказали, потому — у каждого своя правда, — ан то хорошо, что в себе не держать не стали. Осталось, конечно, кое-что на сердце, ну да придет срок — и тому не бывать. Рассказали Илья с Добрыней (больше, конечно, Илья), что с ними приключилось, а Алеша — что в Киеве без них деялось. Ино говорили, ино молчали.

Может, тогда-то и сбылась молва народная? Ну, о братстве, покрепче названого… Новое время наступало, лучшее ли, худшее, а новое.

Не успели богатыри толком пожить спокойно, как князь всем поручения дал. Алеша с ратью к горам подунайским отправился; Добрыня — степняков гонять, с одними замирились, так другие повадились; а Илья — греков обратно повез, с посольством, толмачом Веденей и строгим наказом — доставить в целости и сохранности, чтоб ни один волос с голов посланных никуда не делся. Хорошо ему сказать, а как за ними смотреть-то, коли половина греков — плешивые… Так что случилось у Ильи — с корабля на корабль угодить…

* * *

— И занесло, — продолжал Веденя, — каким ветром Иванища как раз к Костянтину-городу. А там в это время как раз беда страшная приключилась. Осадили город полчища неведомые, тараканы, с самым главным своим тараканом Салтаном…

— Погоди, — Илья спрашивает. — Это ж какие-такие тараканы? Что у нас по избам живут?

Веденя уставился на него, разинувши рот.

— Кто у нас по избам живет?

— Ты ж сам сказал, тараканы.

— Ну, живут, и чего?

— Как — чего? И вот эти самые тараканы целый город осадили?

— Да кто ж тебе сказал — осадили?

— Ты и сказал.

— Когда?

— Да вот только что. Тараканы, мол, Салтаны…

— Ты меня, Илья, чего, несмышленышем мнишь? Я тебе про сарацинов толкую, а ты мне — тараканы!..

— Так ведь ты сам…

— Сказано тебе: сарацины, значит — сарацины, — начал обижаться Веденя. — Это вот как у нас степняки. А главный у них — царь Салтан прозывается. И войска у него, как этих самых твоих тараканов.

— Ладно, — примирительно буркнул Илья. — Чего уж там… досказывай.

Но Веденя надулся, как мышь на крупу.

— Чего там рассказывать? Видит Иванище дело такое, подкрался, ухватил сарацина, дал ему как следует, чтоб тот не орал, и подальше уволок. Дождался, пока в себя придет, спрашивать начал: «Кто, мол, вы такие, откуда взялись, почему разор чините?» А тот ему отвечает: «Мы, говорит, пришли сюда из земель сарацинских, потому как всю землю повоевать хотим, по приказу нашего царя Салтана. Нас, говорит, видимо-невидимо, а воеводою у нас Идолище поганое, — он ростом в сажень греческую, а в ширину — в две сажени греческих, головище у него — с пивной котел, а глаза — что чаши пивные, а нос на роже — с локоть длиною»… Видит Иванище, не совладать ему с таким богатырем, пригорюнился, и дальше себе побрел…

— Да что ты мне все сказки рассказываешь? — опять не выдержал Илья. — Я тебя об чем просил? Чтоб ты мне про город поведал, про обычаи местные, а ты про какого-то Иванищу бродяжного…

— Не про какого-то, а про калику Иванища, — напустился в ответ Веденя. — Что ты ко мне пристал? Откуда мне чего про город знать, коли я там в полоне был? Про обычаи? Меня в застенке держали, только на работу и водили — камень колоть. Со мной рядом грек долотом стучал, от него языку и выучился.

— А Иванище этот твой откуда языку выучился? Он ведь у тебя запросто с сарацином разговаривает? И где ж это видано, чтоб воеводу своего поганым называть?

— Сказано ж тебе, что Иванище — калика, он еще и не на то способен. А у греков, чтоб ты знал, поганым тот именуется, кто ихних обычаев не соблюдает. Или кто не в главном городе живет. Понял, дурья башка? — совсем Веденя разошелся. — Эх, зря я тебе сказал!.. Коли не знал бы, да услышал, как тебя поганым назвали — ты непременно б мордобой учинил. Сам себя потехи лишил лицезрения…

Развернулся и пошел себе. Не успел отойти, еще с кем-то сцепился. Больно уж норовом досадлив.

* * *

…Зря, ох, зря Илья над байкой Ведениной потешался. Потому как оказалась она вовсе даже и не байкой, а правдой-истиной. Дня эдак за два, как им к Костянтину-граду прибыть, ладья одна об камень прохудилась. Близко к берегу взяли, не заметили, вот и прохудилась. Не то, чтоб очень сильно, но дальше на такой идти — себе дороже, а пару досок стесать, паклей забить и просмолить — для этого все под рукой имеется, и инструмент, и мастера. Илья ладью на берег вытащил, наклонил, где надо подпоры из цельных стволов приладил, и, пока суд да дело, пошел себе по земле побродить, косточки поразмять. Идет, и как-то ему все здесь не нравится. И деревья не те, не чета нашим, и леса привычного нету, и земля сухая, как на такой что и растет. Трава чахлая, колючая, жесткая, где присесть — и то не сразу сыщешь. У нас по лесу идешь, сердце радуется, птички там, зверьки, а тут — пауки бегают, ящерицы, а из птиц — окромя мартын не видать никого. Как тут греки эти самые живут — непонятно. Наверное, от того и злы на всех, что места им достались — ни тебе речек молочных, ни берегов кисельных.

Бродит Илья, ничего интересного не видит. Все одинако — куда ни посмотри. Совсем было обратно повернул, и тут на тебе — заприметил в сторонке человека на камне. Сидит себе, орехами какими-то балуется; достал из сумы горсть, зажал ладонь в ладонь, сдавил, теперь скорлупу разбрасывает, а ядра — в рот пихает. И наружность у него совершенно не греческая, а скорее наша. Особенно борода. Привяжи к челу два веника соломенных, в разные стороны чтоб торчали, как раз такая и получится. И одет по-нашему. Любопытно стало Илье, дай, думает, подойду; коли не наш, скажу, ошибся, мол, а уж поймет — не поймет, его дело. Подходить начал — точно, из наших. Греки в лаптях не ходят. Вот только онучи странные, да и сами лапти — поблескивают на солнышке, ровно капли воды на них. А еще — вон — клюка к камню прислонена… Неужто?.. Да нет, быть такого не может.

Сбавил шаг Илья, сомневаючись. Борода же веником глянул искоса в его сторону, и говорит:

— Ты, — говорит, — добрый молодец, коли на орехи нацелился, так мимо проходи. Потому — самому мало.

Вот так, ни много, ни мало. Ни тебе приветствия, ни пожелания доброго — а милости просим мимо нашего забора киселя хлебать.

— Не нужны мне твои орехи, — в тон Илья ответил. — Ты мне вот что скажи — уж не Иванищем ли будешь?

— А коли и так, что с того?

Вот свезло — так свезло. Сколько про калик слышал, а тут — вот он, нежданно-негаданно.

— Ничего… Слышал про тебя… В народе…

— И чего ж там про меня в народе говорят?..

Чего, чего… Об этом Илья как-то не подумал. А потому, — за руку ухватить все одно некому, — выложил все, что прежде слышал. Обо всех. И про мудрость несусветную, и про подвиги богатырские, а напоследок прибавил, что ему Веденя поведал.

— Здорово, — протянул Иванище. — Век бы слушал… Однако ж брешут. Не все, конечно, но много. Никаких я там Змеев не одолевал, даже и не видывал, ратей вражеских не гонял, по воде не бродил, по воздуху не летал, да и с разбойниками… Ну, разве самую малость.

— А с сарацином что? Правда, ты язык ихний понимать научился?

— Да какой там!.. — махнул рукой Иванище. — Я ему для начала в ухо дал, для порядка, а уж потом на пальцах изъяснялись. Прутиком он мне еще рисовал… Ты мне вот что скажи, не слыхал ли ты чего про богатыря, который на море Хвалынском ихнего богатыря одолел?

Да что ж это такое на белом свете творится-то? Сколько времени прошло, а слава об этом уж и сюда добежать успела.

— Так, кое-чего… — уклончиво ответил Илья. — А тебе зачем?

— А затем, что в Костянтин-граде главным теперича не царь греческий, а тот самый воевода сарацинский, что город измором брал. Салтан сарацинский дюже разгневался, что одного из лучших его богатырей извели, на Киев идти собирался, ан услышал, что богатырь тот самый, недруг ему, с посольством к грекам послан. Чего ж лучше быть может, коли рыба сама на берег лезет…

И про то узнали. Не иначе, чародейством каким.

— Тебе-то откуда ведомо? — вздохнул Илья.

— Так сарацин давеча сказал… Их тут много…

— Ты и ему в ухо, для порядку?..

— Не без этого… Говори теперь, что о богатыре слыхал?

— Что слыхал, что слыхал… Я тот самый богатырь и есть.

— Да ну? — Иванище сунул в рот скорлупу.

— Вот тебе и ну… Недаром говорят: на ловца и зверь бежит. Чего хотел-то?

— Подумалось мне, негоже в стороне оставаться… Дай, думаю, подсоблю, чем смогу…

— Чего ж грекам не подсобил?

— Ну ты сказанул, грекам!.. Они мне не земляки даже… Так и войско сарацинское больно уж большое было…

— Чем же ты мне подсобить собрался? Упредил — и на том поклон.

— Про то не придумал…

— Ну так давай вместе.

Присоседился Илья рядом с Иванищем на камешек, и стали они вместе думать да гадать, как из беды достойным образом выбраться. Только раздумывать особо не над чем. Илья князю обещался посольство в целости и сохранности доставить, значит, так тому и быть. Иванище — самому себе слово ненарушимое дал, не оставить земляка без помощи. Вот и выходит, что какую хитрость ни задумай, а встает она поперек слов даденных. Ничего толком не придумали. Понадеялись на авось да кривая вывезет. Договорились, что Илья на корабль возвернется, а Иванище берегом в Костянтин-град побредет. Это еще неизвестно, кто там раньше окажется, заверил он Илью. Дал напоследок одежку свою, из смены, чтоб тому не богатырем маячить, а скрыться до поры, до времени, от соглядатаев. Тем Илью удивил, что в суму свою, локоть на локоть размером, ручищу аж по плечо запихнул. Разъяснил, у каких ворот околачиваться будет, в ожидании, и побрел себе.

* * *

Пока суд да дело, Илья по городу бродит. Накинул на себя одежку, Иванищем данную, в таком виде и бродит. Чтоб не опознали в нем до поры, до времени богатыря. А еще лучше, чтоб совсем не признали…

Нет таких городов у нас, и неизвестно еще, будут ли когда. Все-то здесь каменное, даже мельницы. Другой бы в толк не взял — отчего? — а Илья сразу смекнул. Леса у них нету. Вот у нас: где б не приткнуться, а выйдешь за околицу — тут тебе и лес на тыщи верст. А у них — камень. Вот и строят из того, чем богаты. Не дома — дворцы, как у князя киевского. Стены, что город окружают, такие — вверх глянешь, шапка свалится. Мало того, что кольцом обхватили, так и внутри их еще понаделали, не пройти. Башен — ежели всех людей в их деревеньке собрать, да пальцы на руках перечесть — вот столько, а то и больше. В каждой — ворота. Улучил Илья время, когда стража отвернулась, попробовал стукнуть — руку отшиб. Крепкие, на совесть сделаны. Над какими-то воротами — это ему Веденя наплел — знак должен иметься, круглый. Когда-то, в незапамятные времена, кто-то из предков нынешнего князя киевского, осерчал за что-то на греков, и решил их проучить. Побил немножко, на щит взял, а чтобы впредь неповадно было, этот самый щит над какими-то воротами и приколотил. Да как же это ему удалось? — Илья спрашивает, а сам прикидывает. Знает, сколько дружины у князя. Тут таких дружин, чтобы город взять, ого-го сколько надобно. Оно, конечно, в стародавние времена богатыри были — не чета нонешним, а все одно непонятно. А так и удалось, — это Веденя ему отвечает. — Князь тот корабли свои из моря достал, и посуху на город двинулся, паруса расправил. Увидели это греки, перепугались, сами ворота растворили, подумали — колдовство какое. Хотел было Илья за такое объяснение толмачу леща отвесить, а потом вздохнул, и решил больше его ни о чем не спрашивать. Корабли — и посуху… Надо ж такое удумать… Это еще похлеще, чем прежние его враки. Тут люди каменные в разных местах поставлены, непонятно зачем. Стоит себе столб, а на столбе — человек каменный. Там — одетый, а тут — в чем мать родила. Это, — Веденя ему рассказывал, — они так героев своих и знатных людей для памяти сохраняют. Голых — и для памяти? Обычай у них такой. Хорош обычай!.. Бабы, вон, ходят, а ты стой тут, у всех на виду… Нет, нам такой обычай без надобности. Просто удивительно, чем только этот обычай греческий князю угодить мог? Оно, конечно, про князя многое чего рассказывали, но чтобы вот такое, и у нас в Киеве?.. Представил себе Илья, — стоят они вот эдак-то с Добрыней и Алешкой посреди Киева, и как-то неуютно ему стало.

И дом, который им отвели, тоже каменный оказался. А на полу — камнем цветным всякие картинки выложены. Такие, что Илья поначалу ступить боялся, как бы не раздавить кого. Крынки стоят, в рост человеческий. Он внутрь заглянул — пустые. Веденя говорит — для красоты, ан, должно быть, пожадничали. Что эта за красота такая — пустая крынка? Вот с медом — другое дело.

В общем, столько чудесного в городе оказалось, глаза разбегаются. Вот и ходит Илья, посматривает, но так, чтобы от дома далеко не уходить; не ровен час заблудишься, а спросить не у кого. Одни греки кругом. Ну, с иных земель тут тоже предостаточно, однако ж все по-своему лопочут, и нашего языка не ведают.

Ходит же потому, что этот самый ихний князь, он тут по-другому называется, а по сути — одно с нашим, сразу никого к себе не допускает. Дожидаться требует. Как надумает повидаться — весточку пришлет. Пока не прислал.

И еще — сарацинов этих самых, тут не особо много. Он думал, они на степняков похожи будут, ан нет, больше на греков смахивают, чем на степняков. Оружием на степняков смахивают, а обликом — грекам ближе.

Насмотрелся Илья, на всю оставшуюся жизнь. Домой хочется. Надоело посреди камня пылью дышать. Он слово свое исполнил — доставил, а насчет обратного пути уговору не было. Да и не сказались ему, надолго ли посольство прибыло. Веденя что-то толковал, книги какие-то князю киевскому понадобились, мудрецы местные, чтоб обычаям обучать, только все это Илье не по сердцу. Князь, он что хочет, то пусть и делает, а других не неволит. Как-нибудь без этих мудрецов обойдемся. Жили по старинке, и еще сколько проживем. Своей головой. Эти, вон, хоть и мудрые, а под сарацинами ходят. Мы же, хоть и лаптем щи хлебаем, ан никого над собою не имеем, окромя неба синего.

Совсем уж было собрался Илья домой проситься, с каким кораблем попутным, как смилостивился Василий-князь. Призвал к себе посольство киевское, беседовал с ними об чем-то, а вечером на пир позвал, в знак особого расположения. Со строгим наказом — чтоб все явились, как есть, сколько ни прибыло.

Ну, на пир — отчего ж хозяев не уважить. Одно плохо — снедь ихняя в горло нейдет. Они ведь что поймают, то и на стол. Таких страшилищ из моря достают, что своими бы глазами не увидел — не поверил бы. А они едят, да нахваливают. И медов у них нету, и пива. Пьют что-то такое, от чего облик кривится, до того кислое. Ладно, потерпеть — и домой.

…Илья, как кто в ухо нашептал, опять поверх доспеха богатырского платье каличье набросил. Сел себе скромненько за стол рядом с мастерами корабельными, с корабельщиками, с обслугой. То насторожило, что как вошли в залу пиршественную, двери позади них на засовы заперли. Пока шли — воев многих видел; оно, конечно, царский дворец, а все ж таки многовато. И в самой зале — возле каждой колонны понатыкано. Зачем столько, коли никто в дворец царский никто с оружием сунуться не смеет? Странновато у них как-то гостей встречают.

На троне царском сарацин сидит. Не сарацин — сарацинище. Тот самый вроде, про которого Веденя как-то сказывал: «он ростом в сажень греческую, а в ширину — в две сажени греческих, головище у него — с пивной котел, а глаза — что чаши пивные, а нос на роже — с локоть длиною». Приврал толмач, как обычно, но в том прав, что сразу видно — богатырь, хоть и сарацинский. А вот по ухваткам — о вежестве и не слыхивал. Василий-князь ниже его приспособился, тоже на троне, но маленьком, так он ему едва ножищами в спину не пихает. Хозяином расположился. Возле него посуда сплошь золото, а камни в ней самоцветные — иные аж с яйцо голубиное. Позади него заморыш какой-то пристроился, из греков, толмач, как Илья потом догадался.

И вот сидит себе этот самый сарацинище, то в одно блюдо пальцем ткнет, то в другое — сразу слуги подхватываются, несут ему указанное. Руку с чашей в сторону отведет, ему в нее сразу отдельный слуга из кувшина наливает. Василий-князь при нем, будто бедный родственник. Слово без разрешения сказать не смеет. А тот, видать, решил охолонуть маленько, обождать, пока уляжется. Знак подал — глядит Илья, схватили Веденю за шиворот, с лавки подняли, к трону волокут. Сами собой кулаки сжались, ан не на расправу приволокли. Язык почесать сарацинищу захотелось. Он грека-толмача за загривок достал, говорит ему что-то; тот — Ведене, а уж Веденя — посольству киевскому. Интересно, о чем речь идет? Только вот не слыхать отсюда, где Илья сидит.

Смолкло все вдруг. Видит Илья, вперился сарацинище взглядом тяжелым в посольство, каждого осматривает, ровно тот прячет чего. Махнул рукой Ведене, тот, глядя в угол, пробормотал:

— Знамо ему стало, что есть у нас в Киеве богатырь, именем Илья, на море Хвалынское хаживавший. Еще — будто сюда послан, с нами вместе. Только как ни глядит вокруг, никак не высмотрит. Спрашивает, правда ли то? Все ли здесь, кто на кораблях были? Не спрятали ль богатыря своего? Али сам спрятался? Грозится, коли лжу замыслили, всем несдобровать, даром что посольством пришли.

Тихо, так тихо — перо урони, на пол упадет — громом небесным покажется.

Опять сказал что-то сарацинище толмачу, тот — Ведене.

— Говорит, отыщет он Илью, хоть на дне морском. До Киева дойдет, только угольки останутся. Не верит, чтоб никого не нашлось, кто о богатыре нашем знает. Ежели так и будем молчать, не по-хорошему каждого спросит.

С такого станется. Ну да плохо он богатырей киевских ведает. Не собирается Илья за чужими спинами прятаться. Но и на рожон не полезет. Выпростался тихонечко с лавки — гул тут метнулся по зале; метнулся, и затих, — подошел, ссутулившись, скукожившись к Ведене, стал рядышком.

— Скажи ему, — говорит. — видал я того, о ком спрашивает. Чего ему надобно?

Глянул Веденя на Илью; хоть и цапались всю дорогу, а ведь не чужой, земляк. Сам в пасть волку лезет. Против сердца ему толмачить, ан приходится.

Расплылось сарацинище, ровно блин. Ухмыляется. Бормочет что-то.

— Спрашивает он, — нехотя Веденя говорит, — откуда ведом да каков из себя богатырь Илья: велик ли ростом, по многу ль ест, по скольку пьет? Это он в обиду спрашивает, — от себя пояснил.

— Ну так отвечай ему, что Илья — братец мой названый, росточком — с меня будет, коли лепешками его вашими угостить, так штуки три, может, и одолеет, а пьет — разве что ковшик малый.

Расхохоталось сарацинище, а Веденя толмачит:

— Ну, коли ты брат ему, тебе и ответ за него держать. Остальных милую. У нас принято — о богатырях судить, кто как ест да пьет. Я, — это он об себе говорит, — зараз в рот по десять лепешек кидаю, а что вина — так чашу ведерную поднеси, и той мало будет. Не богатыри у вас в Киеве, а песьи мухи. Знать, не силой, ведовством аль коварством с Бугой совладал. Попадись он мне, я бы его на одну ладонь посадил, другой прихлопнул, а что сделалось бы — сдунул в чисто поле единым дуновением…

Полыхнули огнем глаза Ильи.

— Толмачь ему, — говорит. — Сосед у меня был, а у него корова. Хороша корова, да обжориста. Ела-пила так, что поперек себя треснула. Кабы и тебе судьбы такой не сыскать.

В камень обратились киевские. Вот только сейчас живые сидели, и вдруг — разом камни. И Веденя им под стать. Видит сарацинище, неладное что-то, насупился, ножище в руках вертит.

— Толмачь, как сказано, — Илья говорит. — И смотри, слово в слово передай.

Запинаясь, будто воды в рот набрал и боится выплеснуть, Веденя передал, как сказано было. Теперь уже тощий грек замер, разинув рот. Веденя еще ему что-то сказал, к Илье повернулся.

— Я ему пообещал, — буркнул, — ежели переврет, несдобровать ему будет.

Попал грек из огня да в полымя. И так не хорошо, и эдак нездорово. Потом, видимо, решив, что за слово сказанное не ему ответ держать, перетолмачил.

Обалдел сарацинище. То на грека глянет, то на Илью. Никак понять не может, кого из них наказывать. Этот ли наврал, али тот ни весть кем себя возомнил. Притянул к себе грека, повторить велел, в глаза ему глядючи. Повторил грек — ровно баран проблеял.

Отшвырнул его сарацинище, будто перышко. Кровью налился, вот-вот с ним случится, что Илья ему предсказал. Никто и пошевелиться не успел, как он то ножище, что в руках вертел, в Илью метнул.

Не стал Илья, как прежде с Алешкой случилось, ножище за черенок хватать. Уклонился в сторону, махнул рукавом, — чиркнуло лезвие по полотну, шарахнуло в дверь деревянную. Так шарахнуло, что выскочила дверь, вместе с обдверинами, подалась вперед, завалила на пол стражу, позади нее стоявшую.

Извиняй, Иванище, коли свидимся, как-нибудь рассчитаемся за одежку твою. Смахнул ее с себя Илья, чтоб привычней было.

Но и сарацины эти самые, не вчера родились. Опешили на мгновение, а затем сабли выхватили, копья нагнули — и на Илью. У того же ничего с собой из вооружения нету. А коли нету, так не взыщите. Что под руку попало, тем и обороняться будем.

По первости скамья под руку попала. Кто там на ней сидел, — посольство ли, еще кто, — не разглядел Илья, потому как они лещиной созревшей посыпались. Ухватил за конец, да и приголубил наотмашь, кто первыми сунулся. Крякнула скамья, звон раздался, как полетели сарацины во все сторону. Отмахнул Илья в другую сторону, — еще сколько повалились. Глянул мельком на сарацинищу, на скамью, — нет, размер не тот. Метнул в сторону двери, — на удачу, кому достанется, стол ухватил. Разлетелись по стенам яства, да питья, да посуда всякая, спорхнула скатерть узорчатая, тем столом сарацинищу и употчевал. Славно угостил, от всего сердца. Едва щель малая промеж столом и стеной осталась. В ту щель сарацинище весь и уместился.

Одно плохо, оружия Илья лишился. Ну да не пропадать же совсем, надо из передряги этой выбираться, к воротам, где Иванище поджидает. Вдвоем-то им посподручней будет. И посольство к кораблям провести. Крикнул Ведене, чтоб под руками не сновали да под ногами не путались, чтоб тоже выбирались, паруса подымали, нагонит он их, — наклонился, нащупал что-то, ухватил, и давай отмахиваться, потому как лезут сарацины, ровно медведь к борти. Даже и не заметил поначалу, что сарацина поверженного за ноги ухватил, им и машет.

До двери домахал, засовом разжился. Веселей дело пошло. В окошко взгляд мимолетный бросил — там уже во дворе началось. Несколько сарацин в окошки выпали, подумали, должно быть, греки, настала пора обидчиков бить, вот и схлестнулись. Только Илье от этого не легче. Это в сказках богатырь направо-налево без передыху супостатов валит, а тут не сказка. Да и супостатов, правду сказать, многовато, на одного-то.

А потому Илья, как до ворот дворцовых пробился, глянул по сторонам, да шмыгнул в переулочек. Бочком-бочком, к месту, с Иванищем уговоренному, пробирается. Вроде как и не причем. Весь город кипит, а он — не причем.

До ворот условленных добрался, — еле протиснулся. Гонят греки сарацин, а те сопротивляются. Сеча злая завязалась. Никто уступать не хочет.

Выбрался-таки. Глядит, — Иванище, хоть и не воюет, однако ж и без дела не стоит. Как кто к нему отлетит, — грек ли, сарацин, — он того клюкой свой легонько так — бац! Клюка-то у него, почитай, пудов в сорок — это Илья сам на вес попробовал. Вон уж сколько набацал…

— Я уж думал, не дождусь, — спокойно так сказал, Илью заприметив. — Только вот не знал, то ли в город сунуться, то ли домой подаваться…

— Ты вот что, — Илья ему отвечает, — давай-ка мы с тобой до дому отправляться. Пущай эти тут без нас промеж себя разбираются, не наше это дело. Нам своей земли держаться надобно, одна она у нас. За нее и стоять будем. Чую я, ждать нам скоро гостей в Киеве…