Долго, ох и долго же пришлось Илье до Киева добираться. Подались они с Иванищем так, чтоб моря из виду не терять, потому как иной дороги не знали. К тому же, нет-нет, а поглядывал Илья с берега, не видать ли паруса над кораблем, особо скроенным, чтоб попроситься. Не видать. Вот и шлепали; коль небо ясное — пыль поднимают, земля тут больно глинистая, солнышко ее припекает, отсюда и пыль. А коль дождичком польет — так по большей части едва-едва.

Питались чем? А чем придется. Иванище поначалу все никак отсердиться не мог, что Илья его одежонку грекам оставил. Целый день бубнил, хоть обратно за ней возвращайся. Потом, однако, сменил гнев на милость, достал из сумы своей еще одну такую же и холстины кусок и веревку. Переоделся Илья, сложил в холстину доспех свой, веревкой обвязал и на спине нес. С жителями местными, что по дороге встречались, Иванище объяснялся. Он хоть языка не знает, зато в жестах поднаторел, по миру шастаючи. Им все больше селения убогонькие попадались, а там рукам рабочим, что в лепешку да рыбу обходятся, завсегда рады были. Там кому чего починят, здесь подлатают, глядишь, и накормлены. Не от пуза, конечно, но, в общем, не померли. Иногда сети помогали тянуть. То есть, Илья помогал, потому как Иванище, выяснилось, страсть моря боится. Бродил-бродил вокруг, а плавать не выучился. Его в лодку посади, чуть от берега отвези, — он на все готов, лишь бы обратно. Все ему чудится — опрокинется лодка, и он как топор… Ну, в том смысле, кто кого обгонит…

Пару сетей Илья все ж таки порвал. Казалось бы, тащи себе и тащи, велика ли хитрость? Оказалось — велика. Никогда б не подумал, что особое уменье надобно. Чего там сеть — дыры сплошные, веревкой обвязанные. В ней воде зацепиться не за что. Первый раз так деранул, — ну, чтоб побыстрее, а то как начнут тянуть, до завтра не закончат — что и сеть порвал, и лодку опрокинул. Только тем тогда и исправился, что сухостоя натащил. А так бы голодными остались. Помаяться пришлось, тут деревья в основном маленькие, не нашим чета, зато кустарника полно…

Так и шли, пока Илье удача не улыбнулась — корабль из Костянтин-града в Киев, с гостями, к берегу пристал. Напросился к ним, обещался отработать. Не узнали его, да и он никого в лицо не видел. То есть, может, и видел, но не запомнил. И то сказать, где гости — а где дружина. Спрашивать стали: кто таков и откуда, даже и думать не стал. Наврал с три короба, будто бы рассказали ему люди хожалые о том, как безбедно за морем живется, про реки молочные с кисельными берегами, он и поверил. Пошел счастья искать, да вот одумался, домой захотелось. И так у него здорово получилось, что особо его и спрашивать не стали. Чего и спрашивать, коли про таких искателей каждый знает, и не про одного. Посмеялись беззлобно, пошутили — да и забыли.

С Иванищем же расстаться пришлось. Для него, что на корабль, что сразу на дно морское — все едино. Уговорились, что он в Киев на своих двоих поспешит. Как доберется, найдет Илью, там и решат, куда ему лучше пристроиться. Может, к тому времени не о том думать придется. Рассказали корабельщики, что в Костянтин-граде учинилось, как греки с сарацинами разодрались. Сами не видели, а поговаривают, что с нашего все началось. То ли богатыря киевского, то ли калики прохожалого. Он вроде как с главным сарацином сцепился, а греки, не разобравшись, побоище учинили. Теперь же, как в себя пришли, к войне готовятся, клянут киевлян, почем свет стоит. Жили себе, не тужили; хоть и не по своей воле, а все лучше, чем воевать. Теперь эти самые сарацины их город главный до основания стереть могут. Даже посольство к князю киевскому слать хотят — пусть либо подмогу высылает, либо того, кто замятню учинил. Выдадут они его сарацинам, повинятся, подарками богатыми откупятся, и будут жить, как прежде. Дары, сказывают, уже приготовили. Но и рать созывают, ежели сарацины заартачатся. Только нам от этого легче все одно не будет — как ни случись, а мы крайними останемся.

Переглянулись промеж себя Илья с Иванищем, как услышали. Вот и делай после этого добро грекам. Они, можно сказать, то ига сарацинского их избавили, а те им вон какую свинью подложить задумали. Не люба им, видать, свобода, коли за нее чем большим, нежели золото, платить надобно…

* * *

…Наконец, грохнули сходни по причалу тесаному. Позади остались пороги Славутича, — гиблое место. Не даром один из них так и кличется — Ненасытец; сколько жизней отнял, а все неймется ему. Другие ничем не лучше, однако ж названия покрасившее: тут тебе и Звонец, и Вольный, и даже — Не спи! Откуда они тут взялись, коли минуешь их — не найти, должно быть, реки спокойнее Славутича.

В первый раз, это когда в Костянтин-град путь держали, Илье и невдомек спросить было. А тут, кто-то из корабельщиков сам рассказал, как, миновав, на ночевку к берегу пристали.

— Давно это было, — сказывал. — Тут опричь Славутича еще одна река есть, ежели супротив течения смотреть, по правую руку будет. Оттого Десной и прозывается. Они со Славутичем брат и сестра, отцом же у них — море синее. Заспорили они как-то промеж себя, кто из них старше. Каждый в свою дуду дудит, а к отцу сунулись — не помнит он, совсем старенький стал. Вот и уговорились она наперегонки бежать; кто первым прибежит, тому почет и уважение, тому и старшим быть. Брат — он сильный, а сестра — она хитрая. Пока брат собирался, да снаряжался, сестра уже давно в дороге бежит. Пока брат к отцу ходил, благословения спрашивал, далеконько убежала.

Видит брат, коли не прямой дорогой, нипочем не догнать ему хитрой сестры. Вот и начал он сквозь горы путь торить, сквозь овраги непроходимые, сквозь леса дремучие. Долго ли, коротко, а и догнал сестру, и перегнал. А та видит, отставать стала, несмотря на хитрость свою, начала камни подбирать, да братцу на дорогу и подкидывать. В двенадцати местах накидала, там, где пороги нынче, ан не помогло это ей. Оттого и стал Славутич старшим, оттого и уважение ему, хоть и каменист, где сестра ему путь заступала.

— А с ней что сталось? — спросил кто-то.

— С ней-то? Огорчилась больно, да и пошла себе, куда глаза глядят. Сгинула б без вести, однако ж брат сжалился. Принял ее к себе, вместе текут.

— Постой-постой, — вдруг спохватился Илья. — Одесную… деснь… Десна… Уж не та ли самая, что возле Чернигова?..

— Та самая…

Ишь ты, не думал, не гадал, что они брат с сестрой…

Не стал Илья сразу во дворец княжеский соваться. Решил поначалу поразузнать, что тут, да как. Посольство прежде него должно было воротиться, мало ли, чего, воротившись, князю напели. Упросился он у корабельщиков пожить пару дней, а те и рады. Только, говорят, не взыщи уж, силенкой не обижен, так будешь нам подсоблять.

Ну, Илья до полудня подсобляет, а там — иди на все четыре стороны. Ходит, посматривает, слушает, о чем люди промеж себя притолковывают. Вроде обо всем том же самом говорят, вроде и жизнь течет по-старому, ан только по внешности. Сунулся ко дворцу княжескому, там чего-то строить затеяли, камень везут. Без греков, должно быть, не обошлось. Для них, небось, отдельные палаты возводятся. Поглядел издали на дворы Алешин с Добрыниным, не видать, чтоб хозяева дома были. Спросил на торгу, чтой-то богатырей не видать, так никто ему прямо не ответил. Кряхтят, мнутся, а то и просто — рукой махнут, вот и весь ответ, толкуй, как знаешь.

День маялся безвестностью Илья, другой, а на третий решился к князю на пир наведаться. В один сапог сена подложил, чтоб одна нога длинней другой казалась, на одно плечо — соломы, чтоб и тут перекос виднелся, шапку набекрень, лицо чуть золой подправил, чтоб не поначалу узнали. В таком виде и отправился.

Через главное крыльцо соваться не стал. Там гридни хай подымут, в драку полезут, а ему тихо надобно. Потому, в обход сунулся — что ж он, за время службы не прознал, где и как пройти способно? До палаты добрался, никто ему слова не сказал. Оно, конечно, хорошо, а с другой стороны — ежели кто с дурной мыслью полезет? За дверьми же шум шумит, пируют по обычаю. Пока думал, распахнулась одна половина настежь, и стал он на виду князя киевского. Совсем тот не изменился. Век пройдет, он, должно быть, таким и останется.

Вошел Илья, поклонился по обычаю. Пока кланялся, взгляд бросил на тот стол, за который богатырям отведен. Залешане сидят, Збродовичей сколько, а более никого. Из старых никого. Молодежь незнакомая. Не то, чтоб возрастом молодежь, в дружине, коли приняты они в нее, молодежь. А может, и не новички уже, сколько времени прошло, как Илья тут последний раз сиживал? То время, что от возвращения с моря Хвалынского до посольства в Костянтин-град, оно не в счет. Там как-то и не пришлось за столом посидеть. Ага, а вон и еще лицо новое. Позади князя стоит. Оно ему из кувшина в кубок подливает. Ишь, красавец какой. В сарафан нарядить — от девки не отличишь. Неужто и таких нонче стали в дружину брать? Хотя… что-то ты, Илья, разворчался. Ты Алешу вспомни, а потом уж молодцу пеняй. Алешка, он тоже не особо богатырем выглядит, однако ж супротив него мало кто устоять сможет.

Махнул рукой князь, пришлеца подзывая. Приблизился Илья, хромая и чуть подволакивая ногу при ходьбе, наклоняясь так, чтоб заметно было, что одно плечо повыше другого.

— Ну, добрый молодец, отвечай, зачем пожаловал, что за нужда тебя ко мне привела? — князь спрашивает.

— Прослышал я, княже, что тебе богатыри в дружину надобны, вот и пришел.

Оторопели те, кто услышал. Это ж надо, в таком виде — и в дружину. Смеется, аль ума при рождении не досталось?

Однако ж князь бросил окрест суровый взгляд, — ему решать, — и снова спросил:

— Звать-то тебя как, молодец? Из каких краев?

— Никитой звать. Из залешан я.

— Брешет! Как есть брешет! — вскочил один из братьев. Так ему обидно показалось, что и взгляд княжий ни во что. — У нас все как на подбор, а этот… колченогий…

Он еще что-то слово какое-то молвил, да не расслышать было из-за хохота, что по палате ухнул, как ведро в колодец.

— В дружину ему… богатырь… колченогий…

Сам князь не сдержался, прыснул.

А Илья стоит себе спокойненько, иногда чуть плечиком пожмет. Мол, и чего веселятся? Хромых не видали?

Почувствовал князь, отсмеявшись, что негоже получилось: и без того человек с изъяном, а тут, выходит, на смех подняли за то, в чем вовсе и не виноват. Конечно, не ему в дружину проситься, но и смеяться — негоже…

— Ты вот что, Никитушка, — говорит. — Не буду тебя больше ни об чем спрашивать, ни о подвигах твоих, ни кто тебя дружиной надоумил. Ты будь гостем моим, садись вон за тот стол, где младшие гридни сидят.

Не тут-то было.

— Уж ты батюшка князь стольный киевский, — Никита ему в ответ. — Не по чину место, не по силе честь: Сам ты, князь, сидишь со воронами, А меня садишь с воронятами.

Не по сердцу, ох, не по сердцу князю слова такие. Правду сказал Никита, не по чину честь была оказана. Повернулся к братьям.

— Вот что. Назвался гость незваный залешанином, вам и встречать, и провожать. Коль отказывается от встречи, за обиду почитает, так и проводите его на двор. Только не переусердствуйте. Не надобно, чтоб потом говаривали, будто у князя киевского богатыри над убогими потешаются.

Братьев дважды просить не надобно. Им тоже за обиду, что этакой-то залешанином назвался. Подошли с двух сторон, стали полегоньку попихивать, потихоньку поталкивать. А тот стоит себе, не шелохнется, ровно корни в пол пустил. Даже шапка у него на голове, и та не колыхнется. Посмелей братья за дело взялись, однако, с той же удачей. Никита же над ними насмехается.

— Ну и богатыри у тебя, князь, вдвоем с одним калекой справиться не могут. Ты уж, коль позабавиться решил, давай еще троих, а эти пущай отдохнут пока.

Ухватил братьев за загривки, да так лбами друг об дружку шарахнул — инда во дворе треск слыхать было. Отпустил — осели оба на пол, ровно мешки пустые.

Ого как! Ай да Никитушка залешанин. Только в обиду то князю показалось, что теперь иная молва пойдет-разлетится: будто его богатырей любой колченогий одолеть способен. Как тут не пожалеть, что из первых никого не приключилось.

Збродовичи подымаются. Они завсегда заолешан этих за никого почитали. Тому не дивятся, как хромой с ними обошелся; кому ж не ведомо, что видом ущербные иногда крепче красавцев бывают? Порешили промеж себя, кому гостя незваного взашей толкать, а кому по бокам идти, чтоб без сорому вышло — трое на одного!..

Ухватил один брат колченогого за плечи, силится повернуть — как бы не так. Скорей палаты княжеские повернутся, чем этот. Крякнул, поплевал на ладони, только было вдругорядь собрался, ан тот ему по голове кулаком — раз! Третий мешок на полу валяется.

Ну, от остальных безобразий дожидаться не стал. Хвать одного под глаз, другого — вот уже и пять мешков.

Тихо стало. Ничего понять не могут. Разве ж такое видано, чтоб не пойми кто эдак-то вот с богатырями княжескими обошелся?.. Полно, залешанин ли? А вдруг как чародей какой заявился?

Не стал Илья томить. Сорвал шапку, провел по лицу. Распрямился, плечи расправил.

Узнали его. Не сказать, чтоб удивились, скорее — будто ноша тяжкая с плач упала. Илья — другое дело, от него битым быть не зазорно. А тот и говорит:

— Эх, княже, не умеешь ты гостя на приезде учествовать!..

Посуровел князь, будто и не рад вовсе Илью увидеть. Взор мало что молнии не мечет.

— Так ведь и ты не с открытым лицом пришел, — переряженным. Не как в дом родной, как к недругам. Сказывали мне, про Костянтин-град… Ну да не теперь речь вести. Садись, где по праву сидишь, после потолкуем.

Сел Илья, зашумел пир, ровно ничего и не было. А ему что-то не пируется. Правду князь сказал, не родным он себя здесь чувствует…

* * *

…Жила-была на белом свете честная вдова, и звали ее Амельфа Тимофеевна. Вот ведь как случается. В городе Рязани, помнится, тоже честная вдова живет, и тоже Амельфа Тимофеевна. И сын-то у нее — из первых будет, Добрынюшка свет Никитинец. У той же, про которою речь идет, тоже сын есть, и тоже богатырь. Дюк Степанович. Только живет она не в Рязани, а в Волыни. Волынь — она к Киеву недавно приклонилась. Слава о богатырях киевских сюда с Алешей доспела. Дюк тогда в отлучке был, у короля на службе. Он западные границы королевства оберегал, а как вернулся — места его к Киеву отошли. Не захотелось ему более королю служить, что землю его уберечь не смог, ан и на поклон к новому владетелю идти зазорным посчитал. Так и жил себе, в свое удовольствие. Чего и не жить-то, коли богатства у него — на десятерых хватит, еще и останется… Потом же наскучило. Стали из Киева слухи доходить, о тамошнем житье-бытье, о богатырстве киевском, о подвигах. А тут что? Не с кем ни силушкой померяться, ни удалью молодецкой похвастаться. Ну, кого удивишь, что поехал раз на охоту, триста стрел пустил — триста утиц добыл. Ни одна стрела мимо не пролетела. Или вот трех орлов в поднебесье приметил. До них вполовину достретилить — и то не каждому, Дюк же всех трех сострелил играючи.

Вот и стал он к матушке родимой понаведываться, чтоб дала она ему благословение, в Киев отправиться. Та — ни в какую. Кто за ней в старости приглядывать станет? Да жениться ему надобно, хозяйством заняться. Оно, ежели им не заниматься, враз прахом пойдет. «Ты, вон, все в особое рядишься, все-то у тебя самое лучшее быть должно, ан оглянуться не успеешь, портам латаным рад будешь, да веревку у соседей выклянчивать, рубаху в поясе перехватить». А у него — ну не лежит сердце хозяйствовать, и все тут. Привык к службе ратной, к жизни вольной, ему иного и не надобно. Только тем и взял, что пригрозил без благословения податься.

На том уговорились, что ненадолго. Глянет, как там, в Киеве, обратно возвернется, расскажет, тогда и думать будут. Об одном никак договориться не могут. Собрался Дюк в Киев дорогой прямоезжею, мать же тому противится. «Три заставы миновать надобно, говорит, ан и через одну никому ходу нету. Есть там, сказывают, горы толкучии; иыи ж как горы врозь ростолнутся, а потом вместе столнутся, — и тут тебе не проехати. Другая застава — сидят две птичи там клевучиих. Тыи птичи тебя с конем склюют, и тут тебе не проехати. Ну, а коли до третьей заставы доберешься, так там лежит Змиище да Горынчище о двенадцати о хоботах, и тая змия тебя с конём сожрет». «Ни по чем, Дюк ей в ответ, мне заставы эти. Аль позабыла, какой у меня конь?»

Что правда, то правда. Конь у Дюка — всем коням конь. Отец его где-то за горами купил, жеребенком. Выходил-выгулял, — налился тот силою, нет ему равных. Сколько за один скок перемахивает, про то сам ведает. У него и упряжь особая, за большие деньги купленная. С иной подступиться — и думать не смей.

А еще остались Дюку от отца три стрелы диковинные. То есть с виду ничего особенного — стрелка, и стрелка. Ан и за них цена большая дадена. Есть за тридевять морей остров дивный, на том острове дерева растут, что прочнее железа. Только и можно с них сорвать, что ветку молоденькую, пока еще зеленая совсем. Если же не успеть, потемнеет ветка, ничем ее не взять. На деревьях тех птицы гнезда вьют. Не простые птицы, а такие, что каждое перышко у них цвета особенного, и двух одинаковых не сыскать. А еще есть на том острове камни, из которых коли железо выплавить, ему сносу не будет. Вот коли сделать из ветки, да пера, да железа стрелу — никто и ничто той стреле нипочем будет. Не пригодились отцу Дюкову те стрелы, сыну оставил…

Кафтан еще, к князю чтоб наведаться, имеется. Нет сносу тому кафтану, сколько ни носи. Кто бы ни одел — он всякому впору придется. Так пошит — глаз не отвести. Запоны на нем чиста золота, на них птицы летучие, и звери рыкучие, и змеи ползучие. Коли провести по ним рукою, заклекочут птицы, зарычат звери, зашипят змеи — вот диво, так диво!..

А что к князю наведаться, в том сомнения нету. Уговорил Дюк мать благословить его в дорогу дальнюю. Слово дал, что как подъедет к заставе, попотчует коня своего плетью о девяти шелках, тот его мигом перемахнет через препону злую. И по-твоему, Дюк сказал, и по-моему будет. И прямой дорогой, и без опасности. Только, когда словом твердым обещался, вроде как закашлялся немного, поперхнулся ненароком. А потому и слово вроде не очень твердым получилось.

В общем, правдами-неправдами, а добрался Дюк Степановича до Киева. Почти до Киева. Вон они, стены городские, рукой подать, а тут, возле самого леса, на взгорочке, шатер стоит. Впрочем, шатер — это громко сказано. Тут втроем — вчетвером еле уместишься. Из холстины сделан, не из шелков каких расписных. Конь рядом пасется. А из шатра такой храп доносится, — хоть и не время еще спать, время только к вечеру, — полы будто ветром в сторны развеивает.

Дивится Дюк — кому бы это быть? Просто так заглянуть — зазорно, ждать — тоже вроде как не к чести. Кто бы там ни был, а проснется, выйдет, спросит — за какой надобностью поджидаешь? — что и ответить-то? Надо бы в город подаваться, ан любопытство одолевает. Может, встреча эта к добру? Как же мимо добра проехать-то?

И решил Дюк испытание устроить. Спешился, коня своего легонько этак к тому, что пасся, подтолкнул. Так решил, что ежели они промеж себя поладят, вместе ходить станут, то встреча эта — к добру. А коли нет, — под уздцы, и в город.

Поладили кони. Бродят себе рядышком, выискивают, где травка посвежее. Ну, знать так тому и быть. Присел Дюк на кочку — вот ведь напасть, на муравейник угодил, — спохватился, сел на другую. Опустил голову на ладони, вдаль посматривает, да и сам невзначай прикорнул.

От того проснулся, что кто-то его очень невежливо за плечо потряс. Открыл глаза, голову поднял — стоит перед ним молодец дюжий, руки в боки, сам нахмурившись и неприветливый.

— Кто таков будешь? Чегой-то при оружии поджидаешь? Никак, силушкой помериться вздумал? Аль от князя посланный?

Дюк его почему-то таким и видел.

— Гой еси, Илья свет Иванович! Одно солнышко красное на небе, один месяц ясный, один богатырь в Киеве! Не мне с тобой силушкой меряться, потому как признаю за тобою первенство. Зовут же меня Дюком Степановичем, из далеких краев я, с Волыни. И не от князя посланный, — к князю едущий.

В одну сторону Илья голову склонил, в другую, потом спрашивает.

— Коли ты из краев далеких, откуда ж меня знаешь? Сказал кто?

— Песни в народе сложены, оттого и знаю.

— Песни сложены… Один месяц, один богатырь… Твое счастье, что Добрыни с Алешкой поблизости нету, не то накостыляли б… И другие, коли б слышали… — беззлобно буркнул Илья.

— Накостыляли ли б, нет ли, это бабка надвое сказала. С ними б и разговор другой был.

— В Киев-то зачем пожаловал? Аль не в Киев путь держишь, а сюда стороной завернул?

— В Киев, в Киев… Наслышал я о дружине княжеской, вот, решил сам разузнать, что да как, а то и проситься. Шатер же случаем увидал, не знал, кто в нем. Но уж коли узнал, так помощи твоей прошу, Илья Иванович, советом выручи. Ты ж, поди, у князя самый главный в дружине богатырской? У тебя проситься по первости надобно?

— Был главный, да весь вышел, — посуровел Илья. — Нешто, думаешь, за здорово живешь я тут в шатре бока грею? Князюшка-то наш, вишь, жизнь новую затевает. Хочет, что все у нас было по-гречески. А кому не угодно, тот… В общем, — он махнул рукой и неожиданно спросил: — Ты, случаем, не голоден? У меня тут не княжеский стол, ан кое-что имеется.

— Отчего ж? Не откажусь, — просто отвечал Дюк.

* * *

— А скажи мне, Дюк Степанович, где это такое твоя земля? Долго ли добирался, не видел ли в дороге чего интересного?

Пока насыщались, Илья исподтишка на гостя поглядывал. Молод, хорошего обхождения, не беден, говорит прямо, без утайки. Невольно подумалось: таких бы молодцев поболее в дружину… И тут же осекся, где она, дружина та?

— Далеко… Сколько дней пути, и не считал. А интересного… Вот в песне одной пелось, что выбрал ты как-то дороженьку прямоезжую, супротив окольной. И на той дороженьке одолел силу злую — Соловья разбойника. Так ли было, Илья Иванович?

Принахмурился Илья, вспомнив, как дело было.

— Так, да не так, — сказал, взор в сторону отведя.

— Вот и у меня тоже. Сказывали мне, что на дороженьке прямоезжей три заставы неминучие поджидают. Одну не миновать, чего уж про три речь вести. Только я не послушался. Окольной я б еще и вполовину не добрался. Подъезжаю это я к первой — горам толкучиим; иыи ж как горы врозь ростолнутся, а потом вместе столнутся — только мокрое место и останется…

— Ишь ты, — покачал головой Илья. — Ну, и как же ты?..

— А так, — хитро улыбнулся Дюк. — Взял плеточку о семи шелках, огрел коня поперек хвоста, он меня разом через заставу ту и перемахнул.

— Обманул, значит, судьбу, — хохотнул Илья.

— Не без того…

* * *

…Хорошо, старик один помог. Без его слова выбрался бы, нет ли — кто знает… Он про то ущелье много чего слышал, сам как-то наведывался, издали посмотреть. Сплела молва людская воедино правду с лжой, красивая скатерка получилась, ан с дырою. Чтоб горы двигались, этого на земле сроду не было, а вот камни… Камни — иное дело. Какие сами валятся, ну, не то, чтоб сами, а ветер толкнет, вода подмоет, земля сотрясется — всяко бывает. Какие же — умыслом злым. Оно, конечно, коли рать вражью в ущелье зажать — это благо, хитрость военная, но коли гостей, что с товаром богатым идут, тут иная хитрость, недобрая. Облюбовали ущелье то три брата-разбойничка, люди лихие, день и ночь того стерегут, кто по незнанию сунется. Таких уж, поди, и не осталось вовсе; окольной дороженькой хоть и дальше, ан живота не лишишься. Может, и разбойников не осталось, одна молва, только кому ж охота пропадать лишь за то, чтоб любопытство свое утешить? К тому ж, сказывали, будто не простые те разбойники. Будто прежде богатырями были. Возомнили о себе, будто нет им равных, возгордились, вызвали на поединок силу неведомую, ей и одолены были. Наложила она, якобы, заклятие на них страшное — до веку ущелье то стеречь и никого живым из него не выпускать. Зачем оно такое? А затем, чтоб людей разделить. Чтоб одни здесь жили, другие — там, чтоб промеж собой не знались, а коли знались, так только с одним — кто на кого ратью пойдет, кто над кем властвовать станет.

Ну, сказок подобных Дюк в детстве, а то и у костра на стороже вдоволь наслушался. Одна разница — про сокровища несметные старик словом не обмолвился. Обычно разбойнички сокровища награбленные стерегли, а тут — людям препоны чинят, не пойми зачем. Коли б иной дороги не было, а так… Хоть и сказал старик, что ежели с черным сердцем кто через ущелье идет, тому путь свободный, а пропустил то мимо ушей. Черное, не черное, кому то ведомо?

Видит старик, не внял Дюк его словам, на рожон прет. Своего ума не дашь, так хоть совет прими. Там по ущелью речка течет, едва в две ладони глубиною. Скалы вверх вздымаются, сплошь мхом поросли. От одной до другой — едва пять сажен наберется. Коли войдешь туда, обратного пути не будет. Недалеко пройти, ан никому на его памяти не удавалось. Коли камни минуешь, с тремя справиться — тяжко будет. Камни какие? А такие, что братья сверху приспособили. Как кто в ущелье том покажется, дождутся времени, и столкнут на голову. От того и молва идет, будто горы сходятся. Только и на них хитрость имеется. Ежели в одном месте встать, да крикнуть громким голосом, камни те сами упадут. Путь закроют, однако ж вреда не причинят. Примету запомни, места того. Чего ж не запомнить?

Так старик все описал, будто сам по ущелью тому каждый день хаживал. Дюк, прежде чем сунуться, три стрелки своих особых отдельно переложил, на всякий случай. Три стрелки — три брата. Меч попробовал, хорошо ли выходит. Ему мечом сподручнее. Плохо, что на верху ничего не видать. Кромка острая каменная, а над ней — небо синее. Где тут камни, для неосторожного путника приготовленные? Едет тихо, то вправо, то влево глянет. Ежели напутал старик чего, ежели начнут стены смыкаться, отсюда не выскочить. А сдержать камень — сил не хватит. Ну да не видать следов, чтоб двигались.

И тихо. Только вода журчит. Когда до места добрался, про какое старик сказывал, не хотелось тишину тревожить, так все мирно да спокойно вокруг. Эх, будь что будет…

Набрал воздуху побольше, да как гаркнет со всей мочи, аж у самого уши заложило. И тут же ровно задрожали стены, заходили ходуном, посыпались сверху камни, но не так чтоб сильно рядом, чтоб раздавить. Не крупные, самое большее — в пару обхватов, а самыми последними, как дрожь унялась да грохот поутих, три таких свалилось, — один спереди, два сзади, что разом проход перегородили. Глянул Дюк, несподручно такие конем перемахнуть, знать, придется спешиваться, руками выталкивать. Получится ли?

Пока прикидывал, не заметил, как камни те в людей обратились. Ну, таких точно не вытолкнешь. Каждый ростом сажени в две, в ширину, должно быть, столько же, в доспехе воинском и при оружии. И все — будто из камня, как и сами они. Даже взгляд из-под шелома, тяжелый, каменный. Один спереди, двое сзади. С такими биться — и думать нечего. Тут самое лучшее, — удрать, хоть и не по-богатырски это. Удрать вот только некуда. Не заметил Дюк, как в руках лук оказался, как легла стрелка на тетиву. Тот, который один, вот он уже, надвинулся, еще пару шагов — и мечом достанет. Некогда раздумывать, куда целить; в такую орясину — да не попасть? Вскинул лук, щелкнула тетива, слетела стрелка. Куда угодила — не видел. Вторую на тетиву бросил, развернулся… Хорошо, помедлил, потому как не стало перед ним никого. То есть, богатырей не стало. Стоят себе камни здоровенные. А потом и их не стало. Вроде как пошли-побежали по ним трещинки, одни трещинки и остались. Остальное же в пыль обратилось, будто и не было…

* * *

— …Другая застава впереди поджидает, с птичами клевучими. Тыи птичи с конем склюют и не заметят.

— Ну, ну, — подзадорил Илья.

— И вправду не заметили, — снова улыбнулся Дюк. — Взял я плеточку о семи шелках, огрел коня поперек хвоста, он меня разом и через ту заставу перемахнул…

* * *

…Сразу за ущельем — перелесок, а за перелеском — холмы. Только вдали где-то полоска темная, то ли лес там, то ли опять взгорки, не разглядеть толком. Дорога же, хоть давно и оставлена, а просматривается. Петляет промеж холмов, а на тех, кроме кустарничка да травы невысокой, ничего и нету. Спрятаться тут негде; ни врагу засаду устроить, ни самому схорониться. Тут, как от ущелья отъехать, ровно перст какой — далеко тебя видно. Дюк, однако ж, не понаслышке знает, как местность такая обмануть может. Он королю верой-правдой служил, от рати не бегал. Много чего повидал, хоть и не вошел еще в полное мужество. Настороже едет. Лук под рукой, стрелка наготове. Что ж тут за напасть такая скрывается, которую обойти нельзя? Он птиц разных видал, но чтоб таких, которые человека с конем заклевать могут, — такие только в сказках бывают.

А потом… Было в небе одно солнышко, а стало вроде как три. На одно глянешь невзначай, и то на какое время слепнешь. Тут же — сразу три. И шум такой, — будто стоишь, смотришь на тучи грозовые, что все небо застили, тихо все, и вдруг — шум, неясный, глухой, ближе, ближе, и вдруг пелена воды сплошняком, и весь мокрый до нитки. Вот такой шум. И укрыться негде. Что вперед, что назад — одинаково. Тут бы коню полную волю дать, ан и его слепит, головой мотает, артачится. Того не чует, что коли не он, — обоим пропадать. Ежели и впрямь птицы, сейчас никак не можно их стрелкой взять, совсем ослеп Дюк.

Все ближе шум, но тут, каким уж чудом, неведомо, прянул конь. Хоть и не под облака, хоть и не с ветром потягаться, однако ж не без хитрости: несется прямо, потом вдруг в сторону резко прянет, совсем как заяц, что на снегу, петляя, скидку делает. И птицы, — кто б сомневался, что это они налетели — никак взять его не могут. Почему? Кто видел, как птица хищная охотится, тот поймет. Ей легче ту добычу взять, которая голову от страха потеряла, которая замерла, али прямо улепетывает, на силу лап надеясь. Не на тех напали. У Дюка тоже перед глазами проступать начало. Разглядел, пока из стороны в сторону шарахаются, что за невидаль объявилась. Никогда таких не видал, — да и вовек бы не видеть. Вся будто из железа сделана, оттого и блестит на солнце. Что клюв, что когти — ровно сабли, только размером поболее. Такой даже слегка зацепит — будь на тебе хоть десять кольчуг, не спасешься. Конем спасается Дюк, а еще жадностью да глупостью — из них каждая первой добычу ухватить норовит, мешаются.

А потом, на счастье Дюка, третий спаситель заявился, когда уж и не чаял. Это птицы железные, а конь — нет. Уставать начал. Тогда и нагнало ветром облачко. Махонькое совсем, ан мимо солнышка не пролетело. Скрыло его на мгновение, заволокло слабенькой дымкой. Перестало слепить Дюка. Вывернулся он, вскинул лук навстречу птицам, щелкнула тетива, слетела стрелка…

Так земля содрогнулась, будто гору на нее кто сбросил. Полыхнуло к небу пламенем; показалось Дюку, все сейчас, сколько видно, пламенем охватит. Не охватило. Даже следа не осталось. Заколыхалось марево, поднялось к небу, да и растаяло. Будто не было ничего…

* * *

— А третья что?.. — Илья любопытствует. — Нешто опять без ничего минулся?

— Третья-то?.. Это где Змиище да Горынчище о двенадцати о хоботах? Отчего ж без ничего… И там поперек хвоста пришлось…

* * *

…Он там и заночевал, где от птиц отбился. И себе, и коню отдых дал. Нашел ямку в основании холма, там и пристроился. Будто кто нашептал ему: «Спи спокойно, никто тебя не потревожит». Так и случилось. Как поднялся — солнце уж припекать стало. Как к лесу подобрался, совсем припекло. Он поначалу вправо-влево посмотрел, нет ли какой иной дороги? Не оказалось. И там болотина, и там. Между ними перелесок. Густой такой, неприветливый. Тихий. Ни тебе птиц, ни тебе зверей. Ветер деревья пошатывает, листва шумит, стволы скрипят — а более ничего. Ладно, Дюк, чего уж там. Последняя застава и осталась. Только вот что там такое? Горынчищи, они в лесу не живут, они в горах, по пещерам прячутся — это каждому ведомо. Каждый, небось, сказки любит. Хотя, может, там как раз гора с пещерой и есть…

Сунулся в лес, — десяток саженей не проехал, — тут же и высунулся. Ничего себе — да тут пострашней чем в пещере Горынчищевой. Тут змей на каждом шагу по десятку, хоть и не здоровые, зато много. И на дороге, и в кустах, и с деревьев свисают. Это не с богатырями великими биться; тут одна упадет на шею, ужалит — и нет добра молодца. Она, может, и размером всего-то с локоть длиной, в палец толщиной. Ан что тут поделаешь? Мечом махать — не намашешься. Стрелой бить — стрел не напасешься. Огнем палить? С огнем шутки плохи, такого напалить можно, сам рад не будешь. Как же тебя, застава третья, от беды-напасти освободить?

Припомнил, что слышал — слово заветное есть. Стоит его сказать — ни одна змеюка не сунется. Даже говаривали, даже выучить хотел… Потом рукой махнул; мало ли чего люди наговорят. Теперь вот понадобилось, ан в голове ничего не удержалось. Как там было? «На острове… каком-то… лежит камень большой… нет, белый… на том камне огонь горит… нет, бел-горюч… а под тем камнем эта самая… змея… как ее… Скоропея…» От такого слова ежели и помрут все змеи, так разве что со смеху, коли смеяться умеют.

Мыкался-мыкался, а потом и то припомнил, что вроде бы травка такая есть, что коли ее под язык положить, змеи тебя за своего примут. Зовется змееголовиком, возле болота растет, цветочек у нее фиолетовый и голову змеиную напоминает, с язычком торчащим. Болота — они вот, только найдется ли травка? А коли и найдется — узнает ли? Он ее только один раз и видывал…

То ли нашел, али не то — скоро узнается. Торчит посреди травки, ровно и впрямь змея. Дюк для верности палкой потыкал, не уползет ли. Не уползла, значит, травка. Сорвал два цветка, — их два всего и было, — один под язык сунул, а другой коню в гриву заплел. На всякий случай. В рот ему не запихнешь, так пусть хоть в гриве. Такая горечь, коли б не нужда крайняя, сразу б и выплюнул.

Не трогают его змеи. Своими делами занимаются. Иные на пеньках греются, иные промеж собой вьются, иные по делам своим змеиным спешат. Никто на шею не падает, клубками под копыта не катится. Только Дюк коню воли не дает. Медленно едут, чтоб переполох не учинить. Как знать, что случится, коль напугать ненароком.

Так и ехали, пока дерево впереди не развиднелось. Черное такое, должно быть, молнией когда опалило. Веток нет, один ствол остался, в обхват толщиною. Как и держится, вон, ветерок еле-еле, а его из стороны в сторону качает. Так бы и въехал, коли б не всмотрелся попристальнее. У дерева того на самом верху будто два дупла. Глянул — ан это голова змеиная. Вот-вот бросится… Не успела. Метнулась ей навстречу стрелка, осело чудище черным дымом, и остальные враз пропали…

* * *

Потому и не стал Дюк Илье всего рассказывать, что не по-богатырски как-то все вышло. Стрелки те ему по наследству достались, силушкой меряться ни с кем не пришлось, случаем все вышло. Про Илью в песнях поется — он степных великанов, да разбойников всяких в честном бою одолевает, ну, может, не совсем честном, ибо противники завсегда числом его одолеть пытаются. А тут — стрельнул из лука, и вся недолга. Так любой может.

Илья же видит, не так все было, как сказано. Но же и то располагает, что не хвастает, слов понапрасну не бросает. Держится просто, уважительно, но и не заискивает. Не то, что этот чашник княжеский, как его… Чурило Пленкович… Худо будет, коли такие Чурилы в чести окажутся. Нравится ему молодец. Был бы главным в дружине княжеской, сам бы к ним предложил…

Так и сказал, без обиняков. А еще сказал:

— Князюшко-то наш, вишь ли, ровно опоен чем стал. Не по нраву ему жизнь старая, новую для всех устроить желает. Чтоб на греков смотрели и во всем им подражали. Ну, да это я тебе уже говорил. Он и мне такое условие поставил, неделю дал, поразмыслить. Четыре дня минуло. Самому тебе там придется… Одно тебе скажу: коли к хмельному непривычен, чашу пригубь, пока другие дно ищут, и отставь. Охмелеешь, начнут тебя спрашивать, начнешь хвастать, беду наживешь. Так-то вот оно, Дюк свет Степанович… Ну а уж коли не убережешься, шли ко мне весточку сюда, в обиду не дам.

* * *

…На следующий день, ближе к вечеру, прилетела из Киева весть. Илья тогда только-только коня с реки привел. Только было повечерять собрался, шваркнуло что-то в землю. Глянул — стрелка торчит, опереньем подрагивает. Как чувствовал, что неладно Дюка у князя примут. Сейчас собираться, али до завтра потерпит?.. Глядь, селянин какой-то на телеге трясется. Илья — к нему.

— Слышь, мил человек, что там такое в Киеве приключилось? Что за напасть?

— Да нет там никакой напасти. Тпрррууу!.. Занесло ветром каким к князю богатыря заезжего. Хватанул на пиру лишнего, расхвастался богачеством своим, удалью молодецкой. Так расхвастался, что за обиду то чашнику княжескому, Чуриле, показалося. Повздорили они, чуть до рукопашной не дошло. А потом уговорились завтра поутру состязание устроить, через Пучай-реку на конях прыгать. Кто одолеет, тот противнику своему голову с плеч снимет.

— Так уж и голову с плеч?.. — недоверчиво протянул Илья.

— А то… Сказывают, мало волками в глотку друг дружке не вцепились, таких обид учинили, что голову с плеч — и то мало.

— Что же князь-то? Неужто до того допустил?..

— Ему что… Он в любом случае не в накладе. Который посильней окажется, тот у него все одно в службе останется.

Сказал, и уехал.

…Чем свет Илья к Пучаю отправился. Местечко хотел занять поудачнее, чтоб и видно хорошо было, и вмешаться можно, коли что. Где там. Народ, должно быть, ночевал здесь. Столько сбежалось — яблоку негде упасть. Того и гляди, друг дружку за бороды таскать начнут. На доброе дело какое, случается, не дозовешься, а как на потеху — вон сколько. Все дела по боку. За сохой — не мы, с косой — не мы, а попеть-поплясать — против нас не сыскать. Тут, конечно, не попеть-поплясать, а все одно — ротозейство. И гости здесь же, и дружинники.

Илья спешиваться не стал. Подвигается потихоньку вперед. Его узнали, ан дороги не дают. Это на поле ратном вперед поезжай, а тут, чай, не со степняками биться, все равны.

Потом шум поднялся — князь едет, с ним — гридни. По разным сторонам — спорщики. Чурило — он поближе к князю держаться норовит, оно и понятно, приближен. Петушком этаким задиристым смотрится. А Дюк — тот спокоен. Будто не об голове его состязание, а так, подурачиться едут.

Место чистое выбрали, без ракитника. Пучай здесь тихий, сажен эдак в полста шириной. Коню богатырскому вполне под силу. Туда-сюда перескочить — дело нехитрое, ежели без подвоха. В оба нужно глядеть, чтоб обмана какого не было.

По суд да дело — уже и жребий бросили. Первому Чуриле прыгать выпало. Освободили проход к берегу, встали два всадника, — правду сказать, хоть и не по нраву Пленкович Илье, а тоже не из последних. Что Илья про него знает? А ничего. Подумаешь — чашником. Может, он в поле совсем другой?.. Может…

Не успел Илья додумать. Подал князь знак, тронул Чурила коня. Хорошо взял, ан не по себе дерево рубить затеял. Не одолел реки. Только до середины и домахнул, а там как грохнется — шум, брызги… Ахнул народ, привстал на стременах князь — что делать, не знают. Никто и не подумал лодку на всякий случай подогнать. И, как назло, ни одного паруса. А Чурила бултыхается, видать, ноги выпростать из стремян не может.

Тут-то Дюк Степанович и показал себя. Прянул его конь, единым махом на тот берег Пучая перескочил, развернулся, — и обратно. Нагнулся Дюк на пути возвратном, выхватил утопающего, с конем вместе, — и к ногам княжеским швырнул. Конь вскочил — и в сторону, глянул зло Дюк на соперника поверженного, соскочил, потянулась к мечу рука.

Глядит Илья — негоже выйти может, потому как князь бровью не повел. Чего ему вмешиваться — уговор есть уговор.

— Охолони, Дюк Степанович! — крикнул так, чтоб услышал. — Не обнажай меча!.. Не губи Чурилу!.. Не добыть тебе ни славы ни чести, коли поверженного супротивника из-за пустяка жизни лишишь!..

Обернулся на голос князь, обернулся Дюк, а Илья уже рядом. Тоже спешился. Положил руку Дюку на плечо, а тот меч уже до половины вытащил.

— Прежде ты моего совета просил, а нонче совет мой непрошенным будет. Не вами слова обидные сказаны были, хмель за вас речи вел. Он и посейчас в голове играет, разум застит. Не делай того, о чем пожалеешь горько. Таков мой совет, а там — поступай, как сердце велит.

Склонил Дюк голову, еле-еле пальцы разжал. Стукнул меч обратно в ножны.

Тяжко, ох как тяжко посмотрел на Илью князь. Только тому не до него сейчас. Сели они с Дюком в седла, прочь подались, к шатру.

Молчал Дюк всю дорогу. До самого шатра. А как добрались, даже спешиваться не стал.

— Не учествовали добра молодца, — молвил, на Илью глядючи. — Не такого приема ждал я в Киеве. Благодарствую, Илья Иванович, за привет да за совет. Не останусь я здесь, не буду искать дружины княжеской. К себе вернусь. Коли объявится во мне нужда, посылай весточку, в наших краях окажешься — не минуй двора моего, сочту то за обиду великую. Прощай.

Не успел Дюк с глаз скрыться, гонец к Илье подлетел. Требует его к себе князь киевский. Ишь ты, требует. Прежде звать велел… Отчего только на берегу не сказался, чего надобно?.. Хотел было у гонца спросить, а тот уж развернулся да прочь подался. Клячу свою нахлестывает… Тоже, гонца прислал, самого ледащего, небось, выискал… Добро, князюшка…

В Киеве все, как обычно, даром что весь город поутру на Пучай бегал. Так, похохатывают кое-где, ан не разбрешь, отчего зубоскалят. То ли над Чурилою, то ли еще от чего. Вон еще голи бредут. Вот ведь жизнь — не сеют, не жнут, кто чего подаст — тем и рады. Как дома питейные при дворах гостиных стали ставить — все туда несут. Никогда прежде не задумывался, отчего так? Отчего, коли жизнью обижены, не помощи ищут, — во хмелю горе топят? Нешто земли мало, нешто оскудела она людьми добрыми? Вон их, ватага какая. На деревеньку махонькую наберется.

Вожак ихний к Илье подступился.

— Не порадеешь ли, добрый молодец, сирым да убогим? Нужда у нас по жизни великая, бьет нас, что градом; иному солнышком светит, а нам все больше стужею…

Он продолжал тянуть еще что-то, жалостным голосом, но Илья уже не слушал. Сорвал с пояса калиту, бросил вожаку.

— Пейте-гуляйте, люди сирые да убогие. Не мне вас судить, не я ваш князь. Был бы я вашим князем…

Тронул коня, и подался дальше.

Князь сидел на троне, один. Столы и лавки были непривычно голыми. Заслышав шаги, поднял голову, глянул грозно.

— Хотел я, Илья, об одном с тобой перемолвиться, ан придется и о другом. Отвечай прямо: признаешь ли меня князем над собою? Готов ли отступиться от старого, по-новому жить, как я велю?

— Одному князю быть надобно, иначе раздор приключится, а от раздора того — погибель земле нашей. О другом — негоже мне от заветов дедов-прадедов отступаться. Они, чай, не дурнее нас были, коли землю нашу нам такой, какая есть, оставили. Могучей, вольной, какой нигде более под солнцем не сыщешь…

— Одному, говоришь? — перебил князь. — Так ли одному? Не ты ли голям золото бросил со словами дерзкими?..

Да неужто у князя везде уши имеются?

— На место мое мнишь? Поперек княжеского слова идти желаешь? Правду сказал: не быть двум князьям в земле нашей. Сам в поруб пойдешь, али под руки свести?..