В мгновение ока облетела Киев весть недобрая — князь самого Илью Ивановича велел в оковы заковать да в поруб глубокий бросить. Притих город, грозу ожидаючи. Если и переговаривались где, так шепотком и с оглядкою, не ровен час известно станет… Против слова княжеского никому идти неохота. Научил князь, рукой тяжелою, как волю его не исполнять. Помнили, как дружинники киевлян в Славутич загнали. Зачем — толком не поняли, а вот как загоняли — про то память вовек жива будет. Те, кто шептали, будто за народ Илья Иванович заступился, делись куда-то, даже весточки опосля себя не оставили, где искать. Ну а коли даже не по совести князь поступил — делать-то что? Илья, небось, не один в дружине богатырской был. Где ж его товарищи верные? Почто не вступились? А раз им дела нету, так мне и тем более. Моя хата с краю. Глядишь, не сегодня-завтра князь с Ильей опять помирятся, только мне от этого не легче будет, коли я сейчас язык распущу.

Подумали киевляне, подумали, и порешили про себя, каждый по отдельности и все вместе, что размолвка скоро забудется, замирятся, и все будет по-прежнему. Ан на сердце все равно осталось, в самой его глубине, — не будет больше по-прежнему.

Вернулась жизнь в прежнее русло, — в прежнее, да не в прежнее. Словно дымкой какой подернулась. Говорят иногда про кого: не испугался, а так, приужахнулся. Вот и здесь — поприугасла. Молва же, ее, коли явилась на свет белый, обратно не загонишь. Летит, окаянная, быстрее быстрого, от одного встречного-поперечного к другому. И ладно бы, до товарищей Ильи долетела, да и крылышки сложила. Нет, она и за море подалась. Ей все равно, были б уши. До самого царя Салтана доскакала, к радости его великой. Вот и дождался часа заветного. Хватит Киеву безданно жить. Заодно посчитаться кое с кем надобно. И за море Хвалынское, и за Костянтин-град. Ну, с последним сам счеты сведу, а с Киевом есть кому посчитаться. Никак ханы степные к согласию не придут, кто из них главнее? Это дело поправимое. Надо только с умом взяться, ино золотом, а ино и зельем… Пройдет мало времени — глядишь, вот уже и главный определился, и степняков своих поведет, куда царь Салтан скажет, за помощь оказанную. Подумано — так и сделано. Полетели с бедою вороны черные на Лукоморье…

Зря народ о товарищах Ильи неладное думал. Только лишь домчалась весточка, оставили Алеша и Добрыня заставы свои, — один у гор западных, другой — Степь караулить, в Киев подались. Не вместе прибыли, не вместе к князю ходили. С одним шли — с одним и ушли. И Илью не выручили, и сами мало в поруб не угодили. Что такое с князем приключилось? Али похвалы голову вскружили? Как и не вскружить, коли сколько ратей — столько и побед. Так ведь помнить не худо — они не им, витязями его добыты. Пробовали ему на то указать, а он знай одно: «На место мое мните? Выше меня себя почитаете? Того не видите, сколько земель я под свою руку привел?» Земли много, а порядку в ней как не было, так и нет… «Никому поперек слова моего идти не дозволю. За старое держитесь — так и подите прочь. Неволить не буду, помня прошлое. Одумаетесь, путь в Киев вам не заказан. Что же до Ильи, как поступить и когда выпустить, сам решу. Не ваше это дело».

Вот и рассуди, что лучше: старое или новое. Коли б новое лучше было, так не присылали б из Костянтина-града каждый год за помощью. Впору туда дружину на постоянное жительство отправлять. На шею сели, а пользы от них никакой. Зато орлами на всех взирают, приезжие-то греки. А сами — курицы мокрые.

Алеша на свою заставу вернулся, Добрыня — на свою. Жен из Киева по родным городам отправили, вернули князю терема дареные. Вернули — так вернули, иные богатыри в них заселились, новые. Их и имен-то никто не знает, не то, чтоб песни про них складывать. А про что складывать, коли и про подвиги их богатырские что-то не слыхать. Потому и сказали Алеша с Добрынею, не сговариваясь, князю: как бы не пришлось Илье в ножки кланяться, чтоб Киев оборонил. Кабы не пришлось тех, кого гоиит, обратно звать, на иных пронадеявшись. Сдержал князь гнев. «Не вами одними земля стоит».

…А Илья что? Илья в порубе сидит, в темнице. Сам себя, почитай, засадил. Поначалу от обиды света белого не взвидел. Как же так? Он же заради земли родной себя не щадил, а с ним — так-то. Из-за слова пустого да блажи княжеской. Взыграло ретивое: «ужо попомнишь, князюшка, как бы пожалеть не пришлось горькой жалостью». В темницу шел, мало не летел. Кто б увидел, сказал бы, чести великой удостоился, кабы не чело — туча тучей. Где тут ваш поруб, подавайте его сюда!.. Дверью так за собой грохнул, едва терема соседние по бревнышку не раздались. Дворец княжеский, даром что каменный, и тот, должно быть, содрогнулся. Благо, поруб совсем недалече от него устроен — для тех, кто познатнее. Свалился на лавку, — громом в небе отдалось. Так и лежал сколько времени. Все думалось почему-то: сейчас распахнетя дверь, князь войдет. Повинится, мол, вспылил, с кем не бывает. Идем, Илья, кто старое помянет… «Обидел ты меня, княже, ни за что обидел. Ан — понимаю. Бывает, скажешь чего в сердцах, самому потом тошно становится. Не держу на тебя зла. Идем…»

Не пришел князь. Ни он, ни кто другой. Забылся сном Илья, проснулся — стоит посреди темницы его кувшин с водой да миса с хлебом. Сел на лавке, огляделся. Стены каменные, окромя лавки да двери — нет ничего. То есть, окошко еще махонькое имеется, вверху где-то, из него света немного проливается. А так — ни свечки, ни лучины. Ну, жбан еще в углу притулился, для надобности.

Это на воле время птицей летит, а в порубе — что смола. Обида потихоньку гневом обратилась: отчего медлит, отчего виниться не идет? Аль не ведомо ему, что Илью двери эти не удержат? Он, коли захочет, палаты княжеские в пыль мелкую разотрет. Для него засовы железные, что прутики. Только вот как захотеть, коли сам он, по своей воле в поруб подался? Кабы сразу посшибал двери в палатах, вышел во двор, сел на коня богатырского, да подался на волю вольную… А сейчас… Думается ему: вот посносит он двери, пойдет к князю, глянет на него грозно, тот и скажет: «Сам ведь говорил, что на место мое не мнишь?..» Так повернет, что Илья брехуном окажется. Отвернутся от него тогда люди простые. Слишком уж много вокруг князя тех оказалось, которые поближе к нему разным образом подвинуться норовят, заради выгоды своей. Люди же плохому скорее верят. Впрочем, какое же оно плохое? Было плохое, а нонче обычным стало. Ночью уйти, тайком, того хуже. Чего побежал, аки заяц, коли не виновен ни в чем?

Вот и выходит, — как ни думает Илья, а кроме как в порубе сидеть, ничего иного ему не остается.

Князь же об Илье и думать забыл. Тоже, должно быть, ожидал поначалу, что богатырь вину свою признает, от непокорства откажется. Не дождался, так и позабыл. Что у нас, земля богатырями оскудела? Аль на этих поперечниках свет клином сошелся? Без них предки его землями прирастали, врагов били. Потому и сказал им: «Не вами одними земля стоит». Потому и забыл про Илью. Так забыл, что и наказ пить-есть узнику давать не отдал. Такова вот она, благодарность княжеская.

Сгинул бы Илья от такой благодарности, кабы не дочь князя, Мстислава. По доброте ли сердца своего, али по иной какой причине, а только взяла она потихоньку ключ от темницы, где богатырь томился, и отнесла кузнецу, чтоб такой же сделал. Наказала, чтоб помалкивал. А тому — наказ, не наказ, лишь бы за работу хорошо заплачено было.

Вот и стал находить Илья в темнице своей кое-что посущественней хлеба и воды. Бочка большая появилась, чтоб ополоснуться; время от времени — одежонка чистая. Кто и когда приносил-уносил, не ведал. Ляжет спать, проснется — ан все уже и поменялось. Сколько раз делал вид, что уснул, — высмотреть тайком, что за радетель неведомый, на какие уловки не пускался, так и не высмотрел. Ровно суседушко объявился. Только откуда ему здесь взяться? Никогда не слыхивал про суседушек в теремах княжеских. По деревням — в каждой избе, а тут… Не иначе, князюшка милости ищет. Неловко ему вот так сразу взять да повиниться, время выжидает. Глядишь, скоро сам пожалует. Только я у него более не останусь. Замириться — замирюсь, а там — на заставу какую далекую, подальше от Киева, поближе к Степи. Алешка с Добрыней — им воля вольная. Все им по чести объясню. Как хотят, так пусть и поступают; хотят — со мной, вместе землю от врагов стеречь будем, а не хотят, слова поперек не скажу. Где-то они сейчас? Что с ними? Так ведь про них ничего и не узнал, как из Костянтин-града возвернулся.

* * *

Степь… Как услышишь это слово, так и представляется себе луг наш, только без конца и края, зелень, цветами переливчатыми поизукрашенная, от того места, где стоишь, и до самого того, где небо с землей сходится. И такова она необъятностью своею, что иному за словом этим воля вольная слышится, а вот иному… Потому как живет здесь народ, — а может, народы, — хищный, воинственный, на одном месте неусидчивый. Ладно, они б промеж себя там грызлись, потому как делятся на племена всякие, вот как наши ватаги, только числом поболее и по родственным отношениям, и каждое племя себе получше кусок Степи отхватить норовит. Так ведь и соседям от них достается. Казалось бы, зачем им там богатства всякие, злато-серебро? На что они им? Скот у них, кони, пастбища бескрайние — чего еще нужно для мирной жизни? Или в крови у них, что как весна, на разбой тянет. Сколько раз били их, — случалось и наоборот, — никак не уймутся. Ни себе покоя, ни другим.

Да и Степь, она не то, чтобы луг… Она и около моря, и за рекой великой к другому морю тянется, и за горами — разная она. И та, про которую царь Салтан думал, она ближе всех к владениям киевским прилегла. Не то, чтоб от других шибко отличалась, обида у нее на князя глубже, чем у прочих, залегла. Он, собственно, греков проучить пожелал, а заодно и ее потрепал, ну, чтоб, значит, два раза не ездить. Обычно наоборот случалось, потому и не ждали степняки, потому и разбежались, кто куда. Потом, понятное дело, снова собрались, но не все.

Шатер ханский, — это у них так князья называются, — не шибко от прочих отличается. Охрану убрать, другие поближе придвинуть, пожалуй, что и не отличишь. Внутри — другое дело. Тут и ковры побогаче, и сундуки с богатствами, и оружие поразвешано, более для красоты, чем для битвы, приспособленное.

Задумался хан Калин. Смотрит на какую-то завитушку золотую, что на ковре, молчит. То бороду погладит, то нос потеребит. Оно, конечно, быть ханом над ханами — о таком только мечтать. Такую власть по всей земле распространить можно, сколько ее ни есть. За исключением той, разумеется, где царь Салтан правит. Ну да у него ее, похоже, предостаточно, раз братом называет, себе равным почитает, все отдает, что по эту сторону моря, помощь обещает. Не то, чтобы совсем все, — Киев с его владениями. Насчет остального речи пока нет. Только ежели всех ханов под себя подмять, она и не нужна будет. С такой силищей никакой царь Салтан не страшен. Неизвестно еще, кто кому братом будет.

Глянул на посла салтанского, тот — лис — тоже в ковер уткнулся, глаз не подымает. Вроде как почтение являет, а на самом деле, чтоб глаза не выдали. Слов насыпал, что если б столько жемчуга в сундуках ханских лежало — не надо б и набегов, весь мир бы скупил и не заметил бы недостачи в сундуках тех самых. На обещания все горазды. Тут, правда, помимо обещаний еще и золото, и советы, и помощь кое-какая. Но тут так понимать надо, что все это, пока дело ладно складывается. А коли не ладно, был хан — и нет хана. У киевлян даже слово такое забавное есть. Хана. Хана хану.

— Знаешь, должно быть, про обиду нашу от князя киевского, — не спросил, утвердил, Калин.

Посол едва земетно кивнул головой.

— Не все багатуры вернулись, кто-то в ином месте шатер раскинул. Советом, говорил, поможешь. Ну, вот и помоги советом, как их обратно вернуть.

— Коли не так скажу, не прогневайся, великий хан. Про обычаи ваши, да про сказания мало знаю, но вот слышал одно, о емшане…

И снова смолк. Смотрит на него хан, пристально смотрит.

Жили в незапамятные времена в Степи два брата-багатура. Славные багатуры, много набегов совершили, много богатства добыли. Все соседи их боялись, дань платили, потому как не знали они в битвах поражений. Тогда, правда, и племен не было, единым народом жили. А потом, налетел откуда-то из краев неведомых вихрем черным враг неодолимый. Разметал народ в разные стороны, пограбил все, что можно пограбить, а что не мог — огню и саблям предал. Многие тогда полегли, но многим и спасения сыскать удалось. А враг — как налетел, так и пропал, оставив после себя выжженную, почерневшую Степь. Один брат на поле ратном лег, второй скрылся неведомо куда. Тот, что остался, его смерть пощадила. Выходили кудесники степные, вылечили, на ноги поставили. Снова собрал он вокруг себя народ, только уже гораздо меньший. Время прошло, вернулась жизнь в Степь, хотя и не такая, как прежде. А чтобы как прежде, подумалось брату оставшемуся, что надобно узнать, что с утекшим сталось. Долго ли, коротко ли, — люди тогда не в пример нынешним по годам жили, — а доложили ему, что имеется за горами, Степь ограждающими, царство богатое, и правит там царь, по слухам, на него, хана, лицом похожий. Только добраться туда мало что труд великий, жители царства того иноземцев не привечают, и тех, кто добром не уйдет, предают лютой смерти.

Закручинился хан, и никто ему помочь не мог, ни делом, ни советом, пока не нашелся певец один, старый-престарый. Вызвался он не только к царю тому добраться, но и, ежели он братом хану окажется, обратно, в Степь родную его вернуть. «Как же ты туда-обратно дойдешь? — хан спрашивает. — Ведь годов-то тебе…» «Ничего, — певец отвечает, — как-нибудь. Мне б туда только добраться, а обратно, может, и без надобности».

Про то, как до гор добирался, да через них — отдельные сказания сложены, их все вспомниать — не упомнишь. Лета его да домбыр лучшей защитой служили, чем иному багатуру оружие. Мягкий и тихий звук у домбыра, такой же и у певца голос. Одно от другого не отличить. Даже и слов не зная, языка чужого, очаровываются слушающие, ни у кого рука не поднимется старика обидеть. Не поднялась и у тех, что путь в царство искомое от иноземцев оберегали.

Исполнил певец наполовину обещание, хану данное, добрался до дворца, в котором царь жил. Пока шел — по сторонам примечал, как людям здесь живется, счастливы ли. Захочет ли царь от царства своего ради Степи родной отказаться? Слух же о нем быстрее кобылицы степной впереди летел. Не успел в город главный пожаловать, встретили его воины, окружили, во дворец повели. Как привели, глянул певец на царя, аж сердце встрепетнуло; не может быть такого сходства у людей, родством не связанных. А как заговорил царь на языке их, никакого сомнения не осталось.

Но вот одолеет ли искусство певца богатство невиданное, коим дворец переполнен, дев прелестных, что танцами своими взоры услаждают? Прежде, чем повеление исполнить, напевом царя потешить, попросил старик еды-питья, обычных для общей их родины. Не нашлось. Испросил тогда воды чистой, хоть колодезной, хоть родниковой, в чашке простой деревянной, присел перед царем, перекинул домбыр со спины на грудь.

Ветром вольным, степным пахнуло во дворце. Зашумели ковыли, вспорхнули в небо синее бездонное птицы потревоженные, топотом грозным с земли поднятые. Мчатся набегом багатуры грозные, беспощадные, страха не ведающие. Мелькает перед глазами придворных железо жалящее, сполохи пожарищ, враги поверженные, девицы красные, полонянки. Не понимают наречия, да и ни к чему оно. Околдованы.

А царю скучно. Привалился щекой на ладошку, локоть в боковину трона упер, смотрит глазами полуприкрытыми. Что ему слава чья-то, битвы прошлые? Он сам славен, он сам не в одной битве побывал. Что ему Степь далекая? Разве сравнится она с богатством, его окружающим?

Прав был певец, одолело богатство искусство его. Видит, ни к чему здесь степные песни. Замолчал. Царь тоже молчал, а потом предложил старику просить у него награды за усладу доставленную.

— Ничего мне надо, — певец отвечает. — Вот, разве, еще чашу воды на дорогу.

Пожал царь плечами. Спросил бы золота — дал бы золота. Спросил камней драгоценных — и тех дал бы. Да что там: танцовщицу молодую, и той не пожалел бы. А коли просит воды, так тому и быть.

Выпил певец, протянул чашу с поклоном, и так это у него неловко вышло, что выпал из-за пазухи сверток полотняный. Упал на пол, развернулся, и все увидели пучок травы.

Нахмурился царь. Уж не отравителя ли к нему враги подослали? Как ни пытался старик оправдаться, — не верит. Велел лекарей позвать.

Пришли те, вертят в руках пучок, — не знают, что и сказать. Не ведома им трава такая, но если по запаху судить, горькому, пряному, не иначе как для зелья черного надобна.

Ну, коли для зелья, так тому и быть. Повелел царь еще воды принести. Пусть старец пред его глазами траву эту в чашу положит, а затем выпьет. Не держал зла, ничего ему не будет. Держал, знать, для самого себя зло изготовил.

Поставили певца перед троном. Взял старец чашу, взял пучок. Разделил его на две части. Одну часть в чашу бросил, другой в руках помял, а затем как бросит к царскому трону. Не успели ему помешать. Сверкнули сабли, и уже готовы были опуститься… Не успели.

Схватился царь за грудь, будто оружие острое сердце пронзило. Вскочил, бросился вперед, — разлетелась стража, могучими руками отброшенная. Пал на колени перед старцем, обнял, слезы из глаз. Ухватил чашу, достал намокшие стебли, будто самое величайшее сокровище на свете. Дрожащими руками к лицу поднес… На ноги поднялся.

— Не царь я вам отныне! — говорит сквозь слезы. — Нет жизни тому, кто свое отечество чужбине предпочитает. Разве смерть в родном краю не милей, чем богатство и слава в чужом? Ищите себе другого, кто будет править вами, а мне отныне другая судьба уготована…

* * *

— Не те нынче люди, — сказал послу хан. — От тех времен разве сказание и осталось. Кто нынче за запах трав степных голову сложить захочет?..

— Так ведь и емшан тоже другим стал, — едва слышно, но очень отчетливо произнес посол. — Нужно только знать, кому какой посылать. Иному — запах золота сладок, иному — славы, особливо если к славе часть дани с земли завоеванной приложить, иной положением своим возле хана недоволен, сам на его место метит. Ну а для тех, кого ничем не пронять, ни богатством, ни посулами, — им можно другой емшан послать…

Замолчал посол, не стал договаривать. В пол глазами уткнулся. Можно и не договорить — без слов понятно, о каком емшане речь идет.

— И царь Салтан великого хана без помощи своей не оставит, — ласково, едва не пропел, посол. — Не видит он другого хана, который бы великим стать мог…

Почудилось хану, нет ли, что опять не договорил посол? Отпустил жестом. Проводил взглядом, как тот задом к пологу пятится, усмехнулся невольно. Внешне, так мало что не облизывал, а ежели лесть в сторону отодвинуть… «Коли ты не подумаешь великим ханом стать, так и другие найдутся. Не тебе, так кому из подданных твоих емшан пришлют». И хотелось бы выбрать, ан нет его, выбора-то. Либо ты, либо тебя. Не можно сейчас поперек воли царя Салтана идти. Великому хану — можно, а хану — нет. Иначе — хана хану.

…Сколько раз полная луна над Степью вставала, пока задуманное свершалось — не счесть. Не весь народ вокруг себя удалось собрать Калину, не всех достала его рука. Однако ж и того, что удалось, не могли упомнить самые старые старики. Собрать все войско, от ржания коней горы дрогнут. Однако ж не сразу на Киев хан великий тронуть его решил. Поначалу с теми, кто послабее, силы свои попробовал. Всех, что за горы не спрятались, данью тяжкой обложил. Никого не оставил, кто бы при случае в спину ударить мог. А про Киев не забывал. Наводнил земли киевские соглядатаями под видом гостей. Они тебе и торг ведут, и поглядывают, и послушивают. Вроде бы забыли обо всем, что прежде было. Даже мелкие набеги, и те хан великий воспретил. Ходили слухи, будто породниться с князем киевским подумывает, и подданных своих, что из самых знатных, к тому подговаривает. А знал ли кто, что греки полоненные машины осадные придумывают? Ну, если и знал, не сказал бы. Не для того их в тайне великой делают, чтоб ее кто разболтать смог.

Наконец, пришла хану весть долгожданная. Рассорился князь киевский с богатырями, засадил самого старшего в поруб, остальные же служить ему по той причине отказались. Разъехались, кто куда. Дружины порознь стоят, и то, от жизни мирной, воевать приотвыкли. Еще к грекам, в Костянтин-град, едва не каждый год на подмогу ходят.

Настало время слово, данное царю Салтану, исполнять. Ханы, что под рукой ходят, тоже по набегам истосковались. Пора.

* * *

О ту пору засиделся как-то у своего свата работный один. Ему в Кожемяки топать, а он все никак; пиво уж больно хорошо сварено. Уж обо всем, кажется, говорено-переговорено, а пиво осталось. Как же жбан оставить, коли на донышке еще плещется?.. Луна уже вовсю в окошко заглядывает, только тогда и собрался. Проводил его сват до ворот, и спать подался, а работный глянул по сторонам, на небо, расправил плечи — и тоже потопал. Идти хоть и не близко, ан заплутать сложно. Сто шагов вдоль стены городской, а там свернул в улочку, и по прямой. Главное, собак не вспугнуть. Коли хай подымут, так и шею накостылять могут. Не собаки, конечно, хозяева. Подумают, что за тать тут по ночам шатается, и запросто накостыляют. От собак, оно отбиться можно, жаль толко, палку у свата взять позабыл. Ну да камень какой под руку попадется, им и отобьемся. Идет себе, сердце песни просит, только было затянул вполголоса, слышит, ему будто кто-то подпевать начал. Осерчал. Потому как не видно никого, а подпевает. Сейчас, думает, как завижу, сразу по шее дам. Играет силушкой, пиво-то…

Озирается, видит, будто впереди идет кто-то. Неторопливо так, легонько. Глаза рукавом протер: девка. Ночью. Одна. И так-то идет, будто горе у нее какое приключилось. Прислушался.

   Как вечор-то мне, маладешеньке,    Мне мало спалось, много виделось.    Не хорош-то мне сон привиделся:    Уж-то у меня, у младешеньки,    На правой руке, на мизинчике,    Распаялся-от золот перстенек,    Выкатался-от дорогой камень,    Расплеталася коса русая,    Выплеталася лента алая…

Допела песню, повернулась к стене лицом, шаг шагнула — и нет ее. Стоит работный, понять никак не может: то ли привиделось ему, то ли нет… Подошел тихонечко к тому месту, где девка пропала, так посмотрит, эдак — в лунном свете хорошо видать — стена, она стена и есть. Никаких тебе дверей там, подкопов. Страшно ему вдруг стало, задал стрекача — только пятки засверкали. До самого дома сверкал.

Жена видит, муж сам не свой возвернулся, спрашивать принялась. Он поначалу отнекивался, а потом не выдержал — рассказал. Она ему не поверила; да и как тут поверить, когда от него пивом хмельным за версту несет? Поутру же, соседке поведала, вот, мол, до девок красных допился. В его-то лета. Посудачили, посудачили, разошлись. Сколько прошло — уже весь Киев знал, как работный какой-то, с Кожемяк, стену городскую плакавши видел. Не к добру такое видение. Страшное что-то к городу придвигается.

Наконец, и до князя слухи докатились. Ну, у того суд скорый. Доставили к нему работного, выслушал князь рассказ его, и повелел вложить на первый раз ума в одно место, дабы впредь глаза чего не надо не видели. Выпороли работного, да и вытолкали взашей. Тем история и закончилась. Народ даже как-то вздохнул поспокойнее. Стена городская плачет — это непонятно что, а вот ума в одно место — оно как-то привычнее…

* * *

Так и случилось, что проворонил князь Степь, иначе и не скажешь. Когда ему говорили, хан Калин, мол, под свою руку прочих ханов приводит, только усмехался. Правильно хан делает. В одном народе двух властителей быть не должно. Их ведь у отца тоже трое было. Один он остался. Это и к лучшему. Спокойнее.

Как вести злые приходить стали, — заволновалась Степь, того и гляди набегом двинется, — тому не верил. А как поверил, тогда уж поздно было. Смели степняки сторожи засечные единым махом, разве несколько дружинников и уцелело, кому утечь повезло. Они-то переполох и подняли. Надвигается беда, доселе невиданная. Прежде Степь тайком наведывалась, а нонче не таясь идет. И силища у нее в этот раз несметная — сколько глаз хватает, сплошь всадники. Не шибко спешат, везут с собой коромысла, что камни мечут — вдесятером не поднять. А еще башни. С такой башни прямиком на стену городскую мост перебросить сподобно. Перебросил — и ступай себе, хоть пешим, хоть на коне.

Призадуматься бы князю, ан нет — у страха глаза велики. Мало чего примерещилось? Давно такого не было, чтоб степняки одолевали. Не будет и впредь. Пока гонцов разослал, дружины разрозненные в одну собирать, время упустил. Тут, правду сказать, те богатыри, что не в опале, поспособствовали. Они за столом княжеским жирком пообросли, князю в рот смотреть да поддакивать когда надо хорошо научились. Вот и поддакивали: «Что нам Степь? Шапками закидаем. А хана ихнего — на одну ладонь посадить, второй прихлопнуть, — вся недолга. Хана хану». Такие закидают… Им разве блины в рот закидывать. Того не видят, — не разбрасывается Степь на грабежи, валом единым валит, бьет дружины, что по пути попадаются, берет все, что взять может, однако никто из воинов обратно с полоном да добычей не отправляется. На Киев идут, не куда-нибудь.

Прошло время, послы прибыли. Что снаружи, что внутри стен городских, едут, по-хозяйски кругом посматривают, будто промеж себя делят. В палаты княжеские вошли, кмети им дорогу заступить не посмели. Послов багатуры охраняют, с такими лучше не связываться. С ними только тем богатырям и тягаться, что ныне в опалу угодили. Говорили послы спокойно, даже вроде как с участием. «Князь ваш древний, во время оно, в Степь посылал сказать: «Иду на вы!» Настал наш черед с тем же словом прийти. Посылает тебе, князь киевский, великий хан Калин грамоту, коею признаешь ты власть его до веку и обязуешься дань платить, по уговору. Коли примешь сию грамоту, повернет хан Калин войско свое непобедимое обратно в Степь, дань взявши. Коли нет — быть ему под Киевом, и тогда уж — чья возьмет». Это ежели коротко. А так они через толмачей долго лопотали. Не прямо, а сто верст в обход к покорству увещевали.

Туча тучей слушал их князь с советниками своими. Умей молнии метать — испепелил бы. Даром что посол — лицо подневольное. Не сам говорит, то только, что пославший его. Потому, нет с посла спроса. Только вот Ольга, что прежде княжила, на то не посмотрела. С послами так обошлась, как заслужили. Одних в бане сожгла, других в ладье на колья сбросила. Вольготно ей было так поступить: послы те, можно сказать, от себя говорили. Надменничали. Здесь же хоть и знатные, а воины. Им послами быть в диковину, сразу видно. С них спрос иной будет — на поле ратном.

Сдержался, вопреки обычному, князь. Не стал сразу ответ давать, время на раздумье спросил. Дерзостью послы ответили. «Время тебе, покуда сам великий хан Калин к Киеву не пожалует». И тут сдержался. Дали послам дары богатые для хана великого, и с честью видимой подалее выпроводили. Они за порог — гонцы по всем городам-весям помчались с наказом — спешить к Киеву воеводам с воями, оставив для охранения самую малость. Понимает князь, что городам-весям с охраной такой не устоять против врага, ан что делать-то? Киев отстоять, об ином и не мыслит. Ежели по тем вестям, которые отовсюду стекаются, судить, в войске ханском по десятку воев на одного дружинника княжеского приходится. Помощи тоже ждать неоткуда. Кочевники, они прежде в союзниках и ходили. О греках и речи нет. Их, окромя собственных сумятиц, никакие другие не заботят. Они сами чуть что, помощи требуют.

А Калин, как донесли до него послы просьбу княжескую, только ходу прибавил. Прежде войско его ровно колом двигалось, коли из поднебесья глянуть, а теперь — ухватом. Разошлись рога в стороны, не дают воеводам пробраться к Киеву, порознь бьют. Только тем и удается, что с севера спешат. Не только воевод не пускают, смотрят, чтоб никаких припасов к Киеву доставить не можно было. Силой не возьмем, так измором…

Вот уже и первые разъезды в виду стен городских показываться начали. До главного войска еще верст сто, а они уже рыщут по селениям опустевшим: все, кто мог, за стенами городскими укрылись, со скотом, с припасами.

Притих Киев, окромя Кузнецкого конца. Там молоты не переставая бухают. Мечи куют, наконечники для стрел и копий; бабы с птицы оперенье добывают.

Уже и дымком с пожарищ потянуло. Где кто насильникам на зло справедливостью отвечает, там и горит. Князю же и на помощь выслать некого. Малый отряд послать — перебьют, и не заметят. Большой — так и Киев защищать никого не останется. Отозвались пиры да беззаботность княжеская горем превеликим.

Еще сколько — вот уже и главное войско степное вокруг городских стен станом располагается. Кольцом охватили — мышь не прошмыгнет. За Славутичем с обеих берегов присматривают, чтобы ниоткуда помощи не было. Никогда прежде столько врагов не подступало к Киеву. Сколько ж они деревьев вокруг изведут на костры свои? Коли осада затянется — до самой степи голо будет.

Великий хан шатер так поставил, чтоб со стен хорошо видать было. Не боится, что какой богатырь киевский стрелку пустит. В ответ столько стрел прилетит, с паклей горящей, — ровно огонь небесный город накроет. Несдобровать тогда Киеву.

Снова послы к князю явились, за ответом обещанным. Встретили их дарами богатыми, еще большие дары великому хану собрать обещались и в три дня прислать, вместе с ответом окончательным. Великий хан, правду сказать, более одного дня ждать не собирался, но послы взялись его уговорить на три, из милости великой.

Зорко всматриваются вдаль сторожа на стенах. Не видать ли дружин на подходе? Не видать. Зато орудия осадные степняки подвезли. Башни с мостами, тараны, железом окованные, в рамах дубовых, на цепях.

Перед дворцом княжеским подводы, складывается на них все, чем богат Киев. Казна, утварь, меха… Только не утолит это алчности великого хана. Ему надобно, чтоб пред ним выи склонили, сами на себя ярмо надели.

На третий день, как обещано было, распахнулись ворота киевские, потянулись телеги к шатру великого хана. Вдоль дороги сразу лучшие воины выстроились, чтоб никто ничего ухватить не успел. Возницы понурые идут, по сторонам не смотрят. Зато по стану степному такой шум пошел, ровно буря налетела. Радуются. Велик хан Калин, велик! Без всякой битвы вон сколько урвал, каждому хоть малость, а достанется. То ли еще будет!..

Калин же едва глянул на дары богатые. Усмехнулся хищно, когда посол княжеский еще три дня срока испросил: не все собрано, не успели. Столько же привезем, а то и поболее. Про ответ не заикнулся.

Скривился великий хан презрительно, глянул, будто не человек перед ним, — собака, рукой небрежно махнул. Три дня — не три года. Подумал про себя: чем хвост по частям резать, не лучше ли разом обрубить? Время князь выиграть хочет? Надеется на что? Ничего не выждет, кроме позора.

И сам князь это понимает. Твердо решил: коли не придут дружины, сам через три дня вместо подвод воев поведет. Коли между ярмом и гибелью выбор делать приходится, так ведь тут выбора нет…

Три дня — это князю так думается.

Жил-был о ту пору в Киеве молодец один, Васькой кликали. То есть, по-настоящему его Василием Ивановичем звали, однако ж в народе иначе как Васькой-пьяницей никто не называл. Ни об родне его, ни об отчине никто ничего не ведал, и сам не рассказывал. Где жил, у кого — а где придется, там и пристраивался. Потому — силищи Васька был неимоверной, с кем угодно потягаться мог, хоть с самим Ильей Иванычем, за это и спрос на него. Где какую работенку исполнить, — завсегда пожалуйста. Характер незлобливый, покладистый, а за дело спрашивает — еду да хмельного. Хмельное и сгубило, а иначе — из первых был бы. Сокрушались об нем люди, многое за спиной говорили, а более всего — своего ума не дашь. И руки золотые, и нрав, и на лицо не крив, ан как денежка завелась, куда что подевалось. Где канава погрязней, тут и Васька. Отоспится, одежонку в Славутиче ототрет, сам поплескается, и будто не было ничего. Так и жил. Семь дён вкалывает, столько же канавы меряет, глубоки ли. Ему и великий хан под стенами нипочем. То есть, пока не оклемался. Собрался было по обычаю своему к Славутичу податься, не выпускают. С трудом, а объяснили, что к чему. Васька поначалу подумал — смеются над ним, хотел было по шее дать сгоряча, потом одумался. Забрался на стену, — не стали ему мешать, — выглянул, и впрямь войско вражеское город обложило. Он — вниз, к сторожам. Как же это, мол, до такого допустили? А так, ему в ответ, только и есть дружины, чтоб город защищать, а чтоб в открытом поле бой принять, — столько нету. Одна надежда, на подмогу скорую.

Ну, Васька еще в себя не пришел, ухватил что под руку попалось, — бревно здоровенное, их готовили, чтоб сверху на степняков кидать, на лестницы ихние, коли на стены полезут, — и к воротам. Отпирай, кричит, сейчас я их тут всех уполовиню. То есть, по пояс в землю этим самым бревном вгонять буду. Еле отговорили.

Думали, что отговорили. Бросил Васька бревно, повернулся, и поплелся себе. Глянули ему вслед, головами покачали, да и позабыли про выходку его, не до него сейчас.

А Василий, тем временем, пошел в место, одному ему известное, сдвинул камешек, что и пятерым не поднять, земельку разгреб, досочки раздвинул. Пошарил в ямке, и вынул из нее лук тугой да колчан со стрелами. Досочки обратно содвинул, земелькой присыпал, камешек двинул. Упер один конец лука в землю, пригнул рукой — ажно рука хрустнула — накинул тетиву. Тронул пальцем — запела. Кто ж ты был и есть такой, Василий-пьяница? Что с тобой приключилося? Может, когда и разведомится…

Перекинул колчан через плечо — и на стену. Не таясь идет. Сторожа только диву даются, однако ж чуют в нем что-то, дороги не заступают. Остановился супротив шатра великого хана. Далеко до него — не дострелить. Еле виден огонек костра — так, искорка малая. Ну да степняков столько набежало, хоть вслепую стрелу пускай. Мудреней не попасть.

Сначала Васька без стрелки лук натянул. Попробовал. Расправился. Уперся ногами. Лицо суровое, глаза огнем горят. Ушла первая стрелка, вторая третья… Эти, наудачу, к шатру ханскому отправил. Остальные зря не растрачивал; шептал что-то на стрелку — и отпускал в темноту, на волю вольную. От того ли, что нашептывал, от удачи ли, от умения-везения, а только ни одна мимо не пролетела.

Суматоха поднялась в стане кочевническом. Посреди ночи, и вдруг стрелки смертоносные. Забегали, заметались, вой поднялся. Кто стрелял, откуда? Ежели со стен — так далековато будет, да и не видели никого на стенах. Может, тайком кто в стан пробрался? Отвел князь дарами богатыми глаза, а сам подобрал людей нужных, заслал тайком, чтоб посреди ночи смуту затеяли. В надежде, что купятся на уловку его, поубивают друг друга в темноте? Как бы и впрямь не поубивать.

До утра, должно быть, глаз не сомкнули, насторожились. А как развиднелось, так и разобрались — со стороны Киева беда пришла. Нашелся в городе богатырь, который все это учинил. Хоть и доносили лазутчики, что прежние богатыри в опале у князя, ан и сами обманулись, и хана великого в обман ввели. Желаемое за действительное выдали.

Снова послы к князю направились. Час времени, чтобы богатыря того найти и связанного к великому хану доставить. С дарами богатыми и изъявлением покорности до веку. Если же не случится по слову ханскому, не бывать более на свете городу Киеву.

Пока послы в палатах толмачили, гридни младшие, что за дверями толклись, каждое слово друг дружке передвали. Не успели степняки до ворот добраться, в городе уже всяк знал, что ночью приключилось. По-разному говорили; иной хорохорился, что хоть и грозен враг, ан не испугались, огрызнулись, а коли сунуться посмеет, как обещается, так еще и не того отведает. Иной же вздыхал тихохонько; кабы не богатырь неведомый, так, может, и отсиделись бы, и сговорились; степняк — он на богатство падок…

Что побоище Васька-пьяница учудил, сразу известно стало. Дозорные на стене видели — они и сказали. Вот только поверить в это… Не худо б и у самого спросить. Где он, в какой канаве запрятался? А он и не прячется вовсе. Он, как услышал, о чем послы ханские толкуют, пошел к месту заветному, все, что там было, достал, облачился, как воину сподобно. Не узнать Ваську бывшего в богатыре дюжем. Направился было к палатам княжеским, да на полпути передумал, плюнул, к воротам свернул, тем, что к шатру ханскому поближе. Никто ему, как и прежде на стене, дороги заступить не посмел. Замирали люди при его приближении. Бабы лица в ладонях прятали, сквозь пальцы сомкнутые роса соленая проступала.

Отступили в сторону гридни у ворот, ни у кого рука не поднялась засовы тяжкие подвинуть. Кто видел, говорили, будто Васька засовы те ровно перышки в стороны поразметал, толкнул двери могучие, ему самому под стать, поправил щит за плечами, да и пошел себе к рати вражьей, будто на гуляночку…

…Стоит князь в палатах своих, возле окна, один-одинешенек. Никого допускать не велел. Кое-где виднеются еще зарева, скоро и они угаснут. Не стал Калин-хан полную силу показывать, так, предостерег, что ждет город, коли ворот своих не распахнет. Васька… хотя какой он Васька?.. Василий, свет… так и не сказал никто, чьих родителей сын… Недолго молодец позабавился. Поначалу, ровно в сказке: направо мечом махнет — улочка, налево — переулочек. Так ведь в сказках и враги — сказочные. Там и правда кривду завсегда одолевает. Хорошо бы и в жизни так. Только и у степняков свои богатыри имеются. Хотели числом взять, — не вышло. А на любую силу, как известно, большая ей завсегда отыщется.

Увидали гридни со стены, — тяжко Василию приходится, того и гляди не сдюжит, — позабыли про строгий наказ княжеский, распахнули ворота — и на подмогу. Завязалась возле стен сеча лютая. Всколыхнулось море степное. У одних ворот пластаются, гремят о железо железом, грудь в грудь сходятся, до остервенения, когда врага разве что зубами достать можно, до того тесно, у других… Поползли великаны деревянные, особой выделки кожами прикрытые, чтоб огонь их не брал. Тараны поползли, башни громадные. Заметались всадники под заборолами, стоит мелькнуть где защитнику, осыпают стрелами. Отвечают им со стен, не отсиживаются. Там, глянешь, один всадник с лошади сверзился, там — другого стрелка настигла, а в ином месте, по другую сторону, на стене, охнул кто-то коротко, да и поник, будто былинка под ветром…

Потом уж и огонь в город метать начали. Запалят паклю смоляную, на стрелу — и мечут. Не чтоб пожар устроить, — от сгоревшего города какой прок? — попугать пока что. Не пепелищем любоваться шли, за добычей. Большую часть сразу водой заливают, однако кое-где недосмотрели, занялось…

У ворот же, где смертью море людское кипит, вроде как одолевать киевляне начали. Подаются степняки, не держат ударов молодецких, такое и прежде не раз бывало. Пятятся, — шаг в шаг, — ан пятятся. Кажется, еще поднапереть, и погонят врага до самого их моря дальнего. Где там в пылу битвы по сторонам смотреть!.. Где там помнить излюбленный прием кочевнический — показать притворно спину, увлечь погоней, а там и навалиться всею силою, по сторонам в засаде укрытою. И тут бы так случилось; отрезали бы от ворот, да перебили, кабы не залешане со Сбродовичами. Сдержали ораву, не дали от ворот отсечь. Стояли, пока гридни вперемешку с горожанами обратно в город втягивались. Сами же не успели. Вот ведь как бывает: разная о них в народе молва ходила, и что увальни, и что об себе одних думают, и что богатыри-то они только по названию. Забылось говоренное. Иными глазами люди на них глянули, иные слова найдут, как начнут песни складываться про нашествие Калина, если только будет, кому складывать…

…Стоит князь в палатах своих, возле окна, вздыхает тяжко. Как же случилось, что богатыри его верные, слову его покорные, в один день полегли? С кем теперь город оборонять? Кинул взгляд на скамью богатырскую, мелькнуло перед глазами недавнее прошлое, так явственно, будто и не уходило вовсе. Всех увидел, всех припомнил. Услышал тихое, а может сам произнес: «Илья Иванович…» И шорох какой-то.

Глянул — стоит в уголку видение — не видение, фигура женская. В темное укутана, ровно скорбит по ком.

— Кто ты, как вошла? Ответствуй не медля! — грозно вопросил князь.

— Дочь твоя, Мстислава… — прошелестело в ответ.

— Как смела без зова явиться?

— Услышала ненароком, богатырей ты поминал, сетовал, что некому за Киев постоять…

Неужто думы тяжкие словами невзначай вырвались?

— …Илья Иванович…

— Так ты что же, укорять меня вздумала? За дело прошлое, за то, что смутьяна в порубе уморил?

Бросилась кровь в голову князю, шагнул к дочери. Еще мгновение…

— Нет, батюшка, не уморил… Жив Илья Иванович… Живой он…

Упала занесенная рука, ровно отнялась.

— Жив?!! Живой… Как можно…

— Я во всем виновная, батюшка. Я ключ сделала, я в темницу наведывалась… Девки мои поили, кормили, обихаживали. Тайно все делали, так, что не прознал никто…

Еще что-то бормочет, а у князя сумятица в голове. Лезут мысли одна на другую, и никак ему с ними не совладать. С одной стороны — вот она, помощь ожидаемая; услышит враг, что Илья в Киеве, — одно это поприглушит спесь ханскую. А коли продержаться, дойдет весть до других богатырей, быстрее быстрого на выручку пожалуют. С другой стороны… Обида великая богатырю князем учинена, как подступиться к нему — не знает. И ведь не пошлешь никого уламывать, самому идти придется. Не иначе — в ножки кляняться. Это князю-то! Так получается, что куда ни кинь, а все клин. То ли Илье кланяться, то ли Калину, то ли голову сложить под Киевом, отдав город на разграбление и поругание…

Потом решился — как в омут с головой. Мимо дочери прошел, даже не глянул на нее. В поруб направился. У двери в подземелье, правду сказать, позамешкался. Один раз в жизни своей испугался, — давно это приключилось, — с тех пор никому этого самого испытанного страха не прощал, а тут… Не то, чтобы испугался, просто мелькнуло что-то, на чувство вины похожее, мелькнуло — и исчезло. Толкнул дверь, вошел, пригнувшись; не по его росту притолока.

Поднял повыше факел. Увидел Илью, лежащего на лавке. Стол, какого никогда прежде не было, чурбан возле стола, бочку в углу. На столе — кувшин, миса с чем-то. Набрал князь в грудь воздуху, а что сказать — не знает.

Илья — сколько времени прошло — князя сразу узнал. Сел не торопясь, покряхтывая, сжал доски ладонями.

— Зачем пожаловал, княже?

Просто так спросил, без злобы, без любопытства.

Не стал князь ни прощенья просить, ни иное что примирительное молвить. Душно ему здесь, камнем давит, что снаружи, что внутри.

— Беда у нас, Илья, — ответил. — Прознал Калин хан, — нет всей дружины в Киеве, разошлись богатыри по заставам, да и надвинулся к Киеву. Собрал всю Степь — и надвинулся, хоть и клялся в вечном мире. Не было прежде стольких врагов под стенами, не устоять городу без подмоги. А та далече, видать, не успеть ей.

— Так ты что же, меня на помощь звать пришел? Где же твои хваленые жалованники, али они только за столом пиршественным степняков языками гоняют?

Сдержался князь.

— Нет их больше. Поднесли чару гостям непрошеным, ан и сами ее испили… Каково же слово твое будет?

Молчит Илья, ничего не отвечает. Князю тоже сказать нечего. Положил ключ от темницы на стол, воткнул факел в стену, вышел из поруба. Не оглянулся, не видел, как в дверь, что запирать не стал, сгусток мрака скользнул. Мстислава. Не осталась в палатах, за отцом шла, у двери слушала. Негоже так поступать, да разве кто осудит?