Сколько годков минуло, сколько дён листвой осенней канули — не счесть. Не та нонче застава, что прежде была. Более на ту похожа стала, какой богатыри ее в первый раз увидели. Пообветшала, скособочилась, однако ж держится, не валится. Зарастает потихньку травой, кое-где мох на частоколе проглядывает, ан не позаброшена. Обитателей только не в пример прошлому меньше стало. Хоть и было не густо, трое всего, с поры той давней всего один и остался. По времени обход совершает, вокруг частокола, там подправит, здесь подвыправит, а больше на коне, вдаль посматривает. Застынет, ровно изваяние каменное, и поглядывает, не собрался ли кто набегом на землю отчую? Не будет таким проезда легкого мимо заставы, хоть и стар годами всадник замерший. Нет уж прежней силы, однако и с той, что еще осталась, совладать попробуй.

Одно плохо — ежели раньше степняки незваными гостями наведывались, то теперь… С той поры, как не стало старого князя, разодрались промеж себя сыны его, поделили землю, ан каждый первым перед прочими мнится. У кого народишку побольше, а мошны поменьше, тот тем и обходится, а у кого наоборот — тот прежних врагов лютых в помощь покупает. Один — одних, другой — других. Отличия вот только между ними нету. Какой брат верх берет, того стая пришлая землю менее удачливого сродственника грабит. И нет ему дела до того, что не чужую, отчую землю… Вот так и выходит, что степняки — в чести, а богатырь — без надобности. Есть себе где-то — и пусть его.

Один остался. А одному что? Разве годы прожитые вспомянуть.

Сокольника…

Все ведь ему тогда поведал, все, без утайки. И про себя с Радой, и про Святогора со Славяной. Как мог, так и поведал. Казалось ему, вот-вот отзовется сердце Сокольника, почует родную кровь. Не отозвалось. А что еще сказать, не нашелся Илья. Ну, мелькнуло перед ним лицо Рады, ну, чинжалище ее, — и чего? В народе говорят: «сердце сердцу весть подает», а как тут подаст, коли Сокольник сызмальства никого, кроме Славяны не видел, рос у нее, как родной сын… А вдруг и есть родной? Мало ли откуда чинжалище взяться мог… К тому ж, только и слышал, что отец его, ну, Святогор, хитростью погублен был, как после того враз извериться? Вот и не договорились.

Спокойно слушал его Сокольник. Не встревал, не переспрашивал, а как закончил Илья, долго молча сидел. Вдаль куда-то смотрел, неизвестно об чем думавши. Поднялся потом неторопливо так, собираться начал. Только и ответил, что сам обо всем дознается, а уж потом снова отыщет. И чему тогда быть, пусть то и случится. Вернул коней с добром, у Алешки с Добрыней отобранным, и уехал себе, так, будто и не было ничего.

Смотрел ему вослед Илья, смотрел, ничего не высмотрел. Внутри, ровно самой горькой горечи опился. Давно уж не видать Сокольника, а он все стоит. Не стал на коня садиться, пешим обратно на заставу побрел.

Алешка с Добрыней обрадовались, расспрашивать стали, что да как. Не стал правду говорить. Сказал, будто уговорились на три схватки; кто верх одержит, тому и слава. Еще — будто насчет смертушки лютой, молодец цену себе набивал, нахваливался. Будучи побит, в пояс кланяется, прощения просит, стыдно ему вам на глаза показываться. Обещался, как позабудется его похвальба, наведаться. В общем, иной с три короба наплетет, а Илья — с три воза, и то не увезти. Поверили, не поверили, ан пытать не стали. Даже и о том, чего бы это с той поры Илья все больше дозором в другую сторону посматривает, не в ту, откуда степняков ожидать можно.

Не дождался. Не сдержал слова своего Сокольник, не возвернулся. Сколько прошло, и Алешки с Добрыней не стало. Отбилась тогда тучка от тучищи, нанесло ее ветром на заставу. Приняли бой богатыри, решились до последнего стоять, хоть и было врага видимо-невидимо. Ну, то есть, не считал никто. Повернулся Илья неловко, угодила ему стрела так, что упал замертво. Не видал, что да как. Случаем живым остался. Сдюжили Алешка с Добрыней, не только выстояли, но и погнали ворога. Хорошо, странники им тогда помогли какие-то. И вроде даже калики. Позабылось в пылу битвы, как степняки бегством притворным в ловушку завлекают, вот и дался Добрыня в обман. В сече одолеть не смогли — стрелами засыпали. Кинулся было Алешка на подмогу, и его не стало. Случилось же это возле речушки какой-то, Смородинной. Там с ними и простились. А как простились — была речка, и не стало ее. Вчера еще была, а сегодня уж и нету. Чудно…

Илью же выходили, хоть и мучался шибко. Степняки, вишь, какую подлость удумали: они наконечники стрел своих ядом мазать стали. Есть у них там змеи, от укуса которых никому спасения нет, их ядом и мажут.

Вот и остался с той поры Илья на заставе один-одинешенек. По правде сказать, ему и податься-то некуда. А коли б и было куда, он так рассудил, что негоже ему оставлять службу свою, им самим самому себе порученную.

Редко когда мимо кто пройдет. Так ведь и такие идут — дивуются на него. А он — рассказам их, потому как ему-то рассказывать и нечего. Дивуется чему? Да вот, хотя бы…

Вышел как-то ввечеру на огонек к Илье путник. Сам тощий, окромя топора за поясом, котомки и палки в руках нет ничего, зато балагурить горазд, на десятерых хватит. Он от усобиц княжеских подальше счастья искать отправился. Все хозяйство прахом пошло, ан не унывает, на лучшую долю надеется. Борщом звали. Отчего так? Больно уж квас с борщевиком любил, оттого и прозвали. Что ни слово, то прибаутка, с иной так смех разберет, остановиться не можно, ан как князей помянется — мелькнет в глазах зимнее что-то, мелькнет, и исчезнет.

Не думал Илья, не гадал, чтоб память о нем у людей песнями сохранилась. Потому, на вопрос Борща, слыхал ли чего о богатырях прежних лет, с легким сердцем соврал, что, мол, не доводилось. Тот удивился было, только характером вышел — не спрашивать, а языком молоть. Ему такой ответ Ильи, что иному большая ендова с медом на пиру. До тех пор соловьем разливался, пока не уснул на полуслове, да мало в костер не повалился.

   Из того ли то из города из Мурома,    Из того ли села да Карачаева    Была тут поездка да богатырская…

Это ж надо, Карачаево… Правду сказать, Илья и не вспомнил, как деревенька ихняя прозывается. Ни к чему вроде. Деревенька — и есть деревенька, не человек, не скотина. Этим имя обязательно требуется, а деревеньке… И об городе как-то не задумывался. Ну город — и город…

Дальше — пуще. Так Борщ самого Илью расписал, и коня его, и оружие богатырское, что лучше и не надо. Одно плохо. Все-то у Ильи заморское. Вот спроси сейчас Борща, откуда у богатыря заморское взялось, коли деревенька его на отшибе, ее и соседи не сразу найдут, из тех, что ближе к городу, а получается — сколько сторон обойти нужно, чтоб одного Илью в путь-дорогу снарядить?

Поначалу Илья все рот разевал, встрять хотел, руками размахивал, мол, погоди, мил человек, дай дух перевести, не так все было, иначе совсем, а потом поуспокоился. Подумалось, уж коли в прибаутку попал, так не отвертишься, а из песни тем более, слов не выкинешь.

А Илья песенный, тем временем, столько дел понатворил, столько подвигов богатырских совершил — не счесть. И все один, потому как друзья-товарищи ему только б под рукой мешались. Не успеет в одном месте порядок навести, уже в другое требуется. Кабы он и в самом деле стольких ворогов побил, да чудищ, да людей лихих, не жизнь была б сейчас, загляденье…

Гулял так песенный Илья от младости до самой старости, а как время пришло, оказался в чистом поле. Едет себе, по сторонам посматривает, ищет, кого бы это ему еще одолеть, ан вместо супротивника вывела его дорога на Латырь-камень. От камня того три росстани лежат, а на нем, значит, написано: «В первую дороженьку ехати — убиту быть, в другую дороженьку ехати — женату быть, в третюю дороженьку ехати — богату быть». Стоит себе старый, удивляется, головой качает, сам с собою разговаривает, думу думает.

Тут Илья и вправду удивился. Ну откуда ему было грамоте выучиться? Он и хозяйствовать-то толком только у Святогора… А Борща дальше несет, ровно льдину в половодье.

— Стоит Илья возле Латырь-камня, думу думает. «Сколько лет я во чистом поле гулял да езживал, а еще такого чуда не нахаживал. Но на что поеду в ту дороженьку, да где богату быть? Нету у меня да молодой жены, и молодой жены да любимой семьи… Как молоденьку ведь взять — да то чужа корысть, а как старую-то взять — дак на печи лежать, на печи лежать да киселем кормить…»

Обвила сердце Ильи змея-тоска лютая. Не слышит, что там Борщ повествует. Не видит его. Рада перед взором, какой последний раз запомнил. Смотрит, улыбается. Он ведь не один раз к дому возвращался, где они вместе жили. Ничего там не менялось, как стоял повымершим, таким и остался. Только как с Сокольником повстречался, шевельнулась в груди надежда снова увидеться… Поманила лучиком солнышка заходящего, да и угасла. Не заметил старый, как дрогнули губы, как наполнились влагой глаза. Так ведь и Борщ не заметил. Его Илья ту дороженьку выбрал, где убиту быть.

Занесло богатыря песенного подале Корелы проклятой, поближе Индии богатоей, аккурат в грязи смоленские. Где такие? Не важно. Главное, чтоб разбойников было побольше, татей-подорожников. Тут уж Борщ не поскупился, насчитал аж сорок тысячей.

— Это ж сколько будет? — Илья спрашивает, потому как и слова такого не слыхивал.

Запнулся Борщ, будто за корень.

— Сколько? — бормочет, а и сам, видно, не знает. — Ну, сколько… Во сколько!

И руки в стороны развел. Так бы и сказал, а то сорок каких-то выдумал…

То ли от того, что встрял Илья не ко времени, сбил Борща с панталыку, то ли тот сам заплутал, а только что ни слово, — все поперек прежнему. Сам ведь расписывал, как богатырь в поход отправлялся — разодетый, что княжна какая. На нем злата-серебра было, с каменьями драгоценными да шелками узорчатыми, иной гость столько за всю жизнь не наторгует. А тут на тебе, стоило атаману ихнему прикрикнуть своим молодцам отбирать добро у проезжего, как тут же и выяснилось, что у того и нет ничего. И лошаденка-то неказистая, и сбруя на ней едва от ветхости держится, а на самом на нем платьице со всем прочим — за такое в базарный день разве что по шее дадут. Видит атаман, надуть его пытаются супротив очевидного, — а кто б и не увидел? — обидно ему стало, и повелел он своим разбойничкам проучить старого как следует, — проще говоря, прибить.

Легко сказать — прибить. Этот самый песенный Илья шеломом своим пуще языка владел. Сорвал с головы да как начал поколачивать всю эту шатию-братию. Видят разбойнички, туго им приходится, взмолились: «Ты оставь-ка, добрый молодец, да хоть на семена». Не оставил. Схватит татя, как даст ему шеломом по макушке, только макушка из земли и торчит… В общем, побил силушку великую, вернулся опять к камню, и написал на нем, что, мол, очищена тая дорожка прямоезжая, где убиту бить. Он, оказывается, еще и писать разумел.

Хоть и стар летами песенный Илья, а ума ему это не добавило. Потому как по той дорожке подался, где женату быть. Сколько сказок сложено, — иные при детишках да бабах и не скажешь, — что бывает, когда старый за себя молодую берет, ан ему, должно быть, вожжа в особое место угодила. Оно понятно, женитьба, она зачастую много больше подвига богатырского, только всякому цвету свое время. Наехал, спустя время, на палаты белокаменны, посеред поля чистого. Встречает его девка красная, поляница удалая (тут у Ильи так дыхание перехватило, так внутри отозвалось — будто мечом кто пронзил). Кланяется до сырой земли, берет под ручки белые, ведет в палаты просторные, сажает за дубовый стол. Только было расспрашивать принялась (это не попотчевавши-то!), кто он, откуда, а добрый молодец в ответ — устал, мол, мне б отдохнуть хоть ненадолго. Ну, в его годы это не диво… Снова берет тогда красна девица Илью за руки, ведет в спаленку богатую, ложит на кроваточку обманчиву. Бабы, оно, конечно, разные бывают, но чтоб вот так вот… Правда, Илья тоже не лыком шит оказался. Откуда про кроватку распознал, про то неведомо, а только говорит он ей: «Ай же ты, душечка да красна девица! Ты сама ложись да на ту кроватку на тесовую». Подхватил, на кровать бросил. Повернулась та, и упала красна девица в глубокий погреб. А оттуда царевичей-королевичей, что она прежде обманом к себе завлекла, видимо-невидимо. Все-то его благодарят, все-то в ножки кланяются… Вернулся опять к камню, и написал на нем, что, мол, очищена тая дорожка прямоезжая, где женату быть.

Задремывать Борщ стал. Каждым словом запинается. Только и успел про третью дорожку сказать, что наехал молодец на три погреба глубоких, златом-серебром да каменьем насыпанных. Собрал все, раздал нищей братии, сиротам бесприютным, а до камня обратно не доехал. Потому не доехал, что на этом самом месте одолел сон Борща, мало в костер не свалился. Успел его подхватить Илья, не стал никуда относить, приспособил возле костерка, сунув под голову полешко, сам с другой стороны прилег. Не спалось. Как же так получается, ни об чем, что с ним и вправду приключилось, и речи нет, одни сказочки? Вспоминать принимался, что Борщ наплел, лишь бы другим мыслям воли не было. Так до утра и промаялся тогда…

* * *

Совсем уже было собрался Илья дозор свой на сегодня заканчивать, как увидел на холме соседнем огонек. Кому бы это случилось? Отчего к заставе не жалует? Всматривается, и кажется ему, будто не живым огонек светится. Вот ежели костер увидать, он с какого расстояния ни возьми, живой. Переменчивый. Вроде как на месте приплясывает. Не всегда добрый, правда. Этот же застывший какой-то, и даже вроде как холодком от него веет, даром что до холма того стрелой достать.

Разве съездить да глянуть, что там?

Тронул Илья коня. Едет себе потихонечку, ни о чем особо не раздумывает. Чему быть — того не миновать. А чему тут быть? Он уж и позабыл, когда в последний раз человека живого видывал. Ну, конечно, окромя себя в ручье. Коли так и дальше пойдет, глядишь, слова все позабудет. Только кого в этом винить? Сам своей судьбой распорядился, никто в богатырство силком не тянул…

Ишь, как горит, не мигаючи. И цветом не желтый с красным, а бледный. Вот, сказывали, огоньки такие бывают, блуждающие. Про них молва народная — кто клад, говорит, кто человеки, людьми злыми жизни лишенные, бродят, обидчиков ищут. Это ребятишек да девок по вечерам байками такими пугать. Был у них в деревеньке случай, помнится. Засиделись как-то девки допоздна, друг дружку сказками всякими пугаючи, а кто-то подшутить над ними решил. Возьми, да постучи в окошко. И так это у него получилось, — завизжали девки, бросились опрометью вон из избы, такой переполох устроили, любо-дорого. Вся деревенька на ноги поднялась, мечутся туда-сюда, как угорелые, в чем дело понять не могут. Не нашли озорника, сколько ни искали. На том порешили, что дворовой, мол, учудил.

Взъехал Илья на вершину холма, где светится, и видит, лежит колода, по виду на домовину похожая. Прямо как тогда, со Святогором. Только та открытая была, а эта крышкой накрыта. Вот ведь беда… Не просто так ведь объявилась, мало ли кто там, внутри, схоронился. Будь рядом еще кто, в подмогу, а коли один — что и делать-то? Не ровен час, сила незнаемая неведомая в гости пожаловала. Тут одному можно и не справиться, ежели выпустить. А ежели не выпустить, ну как сама вырвется? Мало земле невзгод, еще и эта… Незадача. Ни тебе уехать, ни тебе внутрь заглянуть. Может, выкопать яму побольше, завалить и камешком потяжеле сверху придавить? Или, скажем, веревкой обмотать, да за облака закинуть, с глаз долой?

Слез Илья с коня. То по солнцу домовину обойдет, то против. И так присматривается, и эдак. Остановится, прислушается — нешто там есть кто, кому помощь его надобна? А он его — под камушек.

— Ну, поздорову будь, Илья, свет Иванович!.. — голос молодой позади раздался.

— До веку здравствовать!.. — совсем молодой.

— Мир тебе!.. — протяжный такой, но мягкий, словно увещающий.

Вздрогнул Илья. Хоть и не робкого десятка, а вздрогнул. Обернулся.

Длинные рубахи чуть выше колена, перехваченные обычной веревкой вместо пояса. Порты до лаптей, онучи. Рубахи и порты серого полотна, недавно тканого; лапти — недавно плетены. Волосы перехвачены незатейливого узора ремешком. Сумы на боку. У парня в руках ореховая палка чуть выше него ростом. У старца за спиной гусли.

Все те же, какими прежде виделись. Те же, да не те же.

У старца прежде глаза вроде как пленкой светлой подернуты были, а сейчас — глаза как глаза, искорки, вон, поблескивают.

И мальчонка. Он прежде слова не сказал, а тут… Ясно три голоса слышал.

— Ну что, так пнями стоять и будем? — ухмыльнулся Звенислов. — Может, присядем на дорожку?

— На дорожку? — снова удивился Илья. — Какую-такую дорожку?

— А это уж тебе решать…

Сказал, да и плюхнулся себе. Илья рядом присел. Боян с Васяткой тоже рядышком приспособились. Сидят, молчат.

— Ты, Тимоха, мне вот что скажи, — начал Илья, не век же так сидеть, — отчего это так получается, что я побелел весь, а вы как были, так и остались такими же, какими я вас в первый раз увидал?

— Точно ли такими? — ухмыльнулся тот.

— Ну, не то, чтобы точно…

— Тогда чего ж прямо не спросишь: правда ли, что слепой прозрел, а безъязыкий заговорил?

— Кто ж про такое спрашивает… — буркнул Илья.

— А самому — никак?..

Илья плечами пожал — мол, понимай, как знаешь. Может, знаю, отчего, а может, догадываюсь.

— А ты на людей вокруг себя взгляни, на народ. Он ведь когда нем, а когда так молвит — по всем землям от края до края земли слово его отзовется. Когда слеп, а когда так зряч, что ничего от взора его не укроется, — ни дела, ни думки. Когда балагур, а когда и молчун… Потому и нет народу ни лет, ни старости. Понял?

Чего и понимать-то? Опять зубоскалит. Туману напустил, никакому ветру не разогнать. Может, волхвы какие? Так и скажи прямо.

— Ты, Звенислов, будущее, часом, сказать не умеешь? — спросил осторожно.

— Не-а, — беззаботно отозвался тот. — Откуда ж мне про то знать, чего не было. Вот про то, чего было…

— А коли знаешь, так скажи… — осекся Илья. Не решился. Про другое спросил. — Ты мне тогда вот скажи, что с Мишкой Потыком приключилось? Ведомо тебе, али нет?

— С Мишкой-то, — протянул тот, сорвал стебелек и принялся постукивать им себя по лаптю. — Не врал он ведь, когда про жену свою вам сказывал, ну, как добыл ее… Того только не знал, кого в жены берет. Не просто так она ему встретилась, Марья Лебедь белая… Она, как побил он степняков да вызволил, чтоб силы его подкрепить, поднесла ему чару зелена вина. Выпил он, и не стало Мишки. Так-то вот…

— Опоила, значит… Змея подколодная…

— Не змея подколодная, — лебедь черная… Только ведь, Илья, у Смородины, у нее, как у любой реки, два берега. И коли с одного берега суждено белой лебеди плыть, нет такого, чтобы с другого ей навстречу черная не плыла…

Эх, и чего запнулся? Лучше б про Раду да Сокольника спросил, что с ними.

— Про то, Илья, сам у них спросишь, — опять Звенислов, должно быть, в голове у него пошарил.

— Это когда же? — встрепенулся Илья.

— Сказано же было, тебе решать…

Опять у Ильи булава зачесалась — по макушке Тимоху шмякнуть.

— А домовина эта, кто там внутри?

— Так пустая она, Илья…

Вот оно что!.. Гром среди неба ясного… Как же это он сразу-то…

— Проститься мы пришли, Илья, — Звенислов говорит. — Не свидимся больше. Ты, коли что, о коне не беспокойся. Он тебе верно служил, и другим еще послужит. Оружие твое, оно тоже, не только про тебя сковано. Не перевелись вороги, на землю нашу зарящиеся…

— Кому ж за нее и стоять-то, — горше горького Илье стало. — Никого не осталось… У меня, вон, тоже, ни двора, ни кола, ни ясна сокола…

Прыснули тут люди хожалые, ровно дети малые прыснули.

— Эх, Илья, Илья, — сверкает глазами Звенислов. — Зеленоглазую, помнишь ли? Не привиделось тебе тогда. Дочь у вас, Илья. Да не простая. Зеленоглазая, она ведь… Рожаница она. С Родом ты, Илья, породнился, от того и не прерваться роду твоему во век… Так-то вот… Ну, прощай, Илья, свет Иванович!..

Поклонились ему поясно, да и пошли себе. Идут, переговариваются о чем-то, посмеиваются…

Илья же на прежнее место сел, уткнул голову на руки, глаза закрыл. О чем думает — кому ж то ведомо. Посидел время, поднялся тяжко. Разоблачился медленно, сложил доспех с оружием возле колоды. К коню подошел. Обнял за холку, прошептал на ухо слово ласковое.

Что ж, Илья. Погулял по белу свету, пора и честь знать. Сдвинул в сторону крышку, бросил последний взгляд окрест, лег, обустраиваться начал. Так повернется, эдак, чтоб поудобнее. Пристроился вроде. Набрал, не зная зачем, побольше воздуху в грудь, будто в реку нырять затеял, да крышечку-то и задвинул. Лежит, прислушивается. Слышит, ровно крыльями кто хлопает. Ближе, ближе, вот уж совсем близко. Снова все затихло.

А потом, поначалу тихо, а затем все нарастая и нарастая, зазвучала песня. И пела ее то ли молода жена, то ли красна девица. Так пела, что раз услышав, вовек не захочешь иной голос слышать…

   По крылечку ли идет да молода жена,    По сеням ли идет да красна девица…

…Ближе и ближе дерево. Уже и листочки на веточках видны. Чувствует Илья, вроде как подустал немножко, пора бы и отдохнуть, не все же крыльями махать. Присмотрел себе веточку, к ней устремился. Только было лапы вперед выставил, чтобы половчее ухватиться, да листочек махонький, что на веточке рос, раздался разом во все стороны, так что Илья сквозь него мимо веточки махнул. Глядит вниз, и глазам своим не верит…

…На одном из холмов приречных примостилась деревенька невеликая — дворов тридцать. Спряталась посреди лесов да дубрав, только с реки и разглядишь ее. Ладненькая да аккуратненькая, сколько здесь простояла — кто ведает? Избы, сараи, постройки хозяйственные…

Ажно сердце к горлу подбросило, слезы на глаза навернулись. Как же не узнать родимых мест-то? Вон она, изба родимая, а дальше… Неужто… Сложил Илья крылья, чтоб побыстрее, да как со всего маху угодит во что-то мягкое, чего сквозь слезы навернувшиеся не приметил. И сшиб кого-то, и сам так грохнулся, — земля задрожала.

— Ну, батя, ты прямо как медведь с елки, — добродушно пробормотал кто-то. — Смотреть надо, куда прешь. Хорошо, вилы в сарай убрал, а то б прямо на них угодил…

Сильные руки обхватили его за плечи и рывком поставили на ноги.

— Стоять-то хоть можешь, не расшибся?..

Сокольник… Рот до ушей… Живой… Или…

— Ладно, мне тут с тобой некогда, опосля поговорим. Вон, ступай, мать тебя ждет…

Толкнул слегка в плечо, и к сараю подался.

Смотрит Илья — глазам своим не верит. Стоит на крыльце Рада, какой запомнил, в сарафане нарядном, прислонилась к столбу, руки сложила, ладони к губам прижаты. Не чудится ли?

Сделал шаг — не слушаются ноги, не держат, совсем как тогда… Как до крыльца добрался, не помнит. Обнять хотел, а вместо этого плюхнулся неловко, и руки на колени уронил. Присела Рада рядышком, сидят, через ворота распахнутые на улицу смотрят.

— Глупая я была, Илья, — сказала. — Как узнала, что тяжелая, не захотела тебе поперек судьбы вставать. Думала, одна подниму, а потом уж… Оставила все как есть, в другое место ушла, потому как знала, искать меня будешь. Только не так сложилось, как думалось. Прознала про меня жена Святогорова, Славяна. Она ведь думала, ты в смерти его повинен, зарок дала, смертью за смерть расплатиться. Как ни доглядывала я за сыночком, ан не углядела. Вернулась как-то, а его и нету. Сколько мыкалась, пока узнала, что с ним, не ведаю. Узнала, отыскала Славяну, схлестнулись мы. Сшибла я ее с коня, придавила, надо бы тогда ее и порешить было, да как узнала, где живет с Сокольничком моим, помутилось в голове от радости. Вскочила я, на коня — и к дому ее… А она, вишь, только показалось прибитою. Одной стрелки всего и хватило-то мне… Со спины стрелила… Чинжалище мой забрала. Не то, чтоб он ей глянулся, а чтобы Сокольнику дать, чтобы он им…

— Слышь, бать, не подсобишь малость? — Тут сам Сокольник из-за избы показался, глянул на крыльцо, рукой махнул. — Ладно, обойдусь…

— А он?.. — кивнул Илья в сторону сына.

— Нашел он меня… Помнишь, говорила я тебе, что Леля мне ленточку узорчатую подарила?.. На том месте она осталась… Что-то его туда вывело — чего, сам не знает. Сказала ему Леля о приключившемся со мной… И о тебе сказала. Он было хотел Славяну отыскать, — она ему заповедала. К тебе спешил. Жалел, что не поверил. Мало не доехал, повстречалась ему сила нездешняя, неведомая, богатырей земли нашей губящая, зло в ней сеящая. Не пропустил он ее. А что до остального, сам тебе все скажет…

Помолчал Илья, потом спросил осторожно:

— Что же это такое — сила нездешняя, неведомая?

— Да я, Илья, и сама толком не знаю. Знаю только, что обличьем она разная. Чем захочет, тем и прикинется. Еще то знаю, что где разлад, горе людское, ненависть лютая — там ее и ищи… С того берега речки Смородины вроде приходит, из-за гор Сорочинских. Иные говорят, будто и Смородина та самая, и горы Сорочинские, они у каждого человека внутри. Только мне этого не понять… Ну, что, вечерять будем? — вдруг просто спросила она.

В это время снаружи двора, на улице, послышался какой-то шум. Проехала телега, на ней сидели двое, переругиваясь на чем свет стоит. Кто, Илья не разглядел, а вот голоса знакомыми показались.

— Опять Долговяз с Братилой… Они, вишь, рыбу какую-то чудную поймать удумали, что и на трех телегах не увезешь. Просо им крючки сковал, ан ничего у них не вышло. Два раза упустили, вместе со снастью. Перед третьим разом, надоумил их кто-то из волоса конского веревку сплесть. Взяли они нож, пошли ночью к лошадям, чтоб у каждой понемногу хвоста взять. И так это у них получилось, что одной лошади начисто обкорнали. То ли она дернулась, то ли руки у них растут не оттуда. Оказалась — Просова. Так он их потом с молотом полдня по деревне гонял, насилу уняли… Опять, видать, пустые едут.

— Как он, Просо-то?

— Да как… Живут себе. Об одном жаль, нет у них с Заряной детишек своих, ну да от прочих отбоя нету. Иные из кузницы не вылазят. Он им игрушки какие-то мастерит. А там, глядишь, дело молодое…

— А?.. — начал было Илья и осекся, потупился.

— Завтра сходишь, — без слов поняла его Рада.

— Как они?

— Как обычно. Живут, захаживают иногда.

— Я ведь обещался к ним… А сам…

— Кто старое помянет, Илья… Простят… Пойду я. — Рада поднялась, собираясь в избу. — Да и ты шел бы, помог Сокольнику. Он стропила у сарая менять вздумал, тяжко ему одному.

— Какой из меня нонче работник, — махнул рукой Илья и тоже поднялся. — Сколько годков-то уж. Мне теперь только на печи лежать, да на завалинке посижиывать…

Улыбнулась Рада. Ухватила за плечи, подвела к бочке с водой, возле угла избы, склонила сильной рукой чуть не до воды. Любуйся, мол.

Глянул Илья. Совсем не то увидел, что ожидал. Не старца, — мужа во цвете лет. На руки свои посмотрел, выдохнул.

— Что же это за место такое, где?.. — и на Раду смотрит.

Снова улыбнулась Рада.

— Что за место? Вирий, Илья… Вирий.