Вопреки всему

Тимофеев Валерий Владимирович

1973—2000. Володя

 

 

Нефедов Владимир Иванович.

1920—1988.

Ветеран 2 гвардейской армии.

Кавалер двух орденов Красной звезды, двух орденов Отечественной войны 1 и 2 степени, медалей «За отвагу», «За освобождение Праги», «За взятие Берлина», «За победу над Германией», «За воинскую доблесть», юбилейных медалей Победы в ВОВ, Вооруженных сил СССР и т. д.

Сдавали тему, людей хронически не хватало, вот и прислали из цеха лучшего слесаря на подмогу. Хваткий такой оказался, только очень уж неуправляемый, даже своевольный какой-то. А испытания ответственные, ухо востро держать надо, вот и пришлось его пару раз обуть на ржавые гвозди. Набычился — гордый, но дело наше испытательское быстро освоил. Только на меня иногда этак искоса глазами зыркал. Высоченный черный красавец, лет за пятьдесят, кулачищи как гири и жилистый, иной раз такие сборки без тельфера на рабочий стол поднимал и не крякал даже. А по ту пору в стране стала популярной песня «Фронтовики, наденьте ордена», вот перед 9 Мая и появился он поутру с полным иконостасом. Чего только там не было. Одних орденов четыре штуки, медалей куча, да все награды боевые, а не значки какие-то, которыми ныне, как правило, некоторые «ветераны» увешаны. Сбежалось все инженерье, рты пораскрывали, а шеф наш, Паша, пригласил его на традиционную вечернюю пьянку по случаю праздника Победы, куда вход был только своим. Разговорили его потихоньку и обалдели от рассказанного. Позднее принес он «Боевые листки», «Солдатскую правду» и другие фронтовые газеты, где про его подвиги и геройства все и было написано. И после у меня рука не поднималась на его художества. Усек я, что этот человек ТАКОЕ в жизни совершил, что простить ему можно все, а уж мелочи производственные тем более. Подружились мы с ним в конце концов, и в разговорах один на один раскрылся он передо мною как на духу. Слушал как завороженный и поклялся себе, что все равно когда-либо обнародую ключевые моменты из жизни этого удивительного человека.

Нефедов Владимир Иванович

 

Начало

Уродился я в обыкновенной рабочей семье, батя вкалывал на заводе, мамка домовничала, ну а мы, братовья с сеструхами, жили простой советской жизнью: октябрята, пионеры… пацаны вечерами стенка на стенку, девки на завалинку — рассусоливать да сплетничать. В тридцать пятом переехали на Уралмаш, устроился учиться в ремеслуху, закончил на слесаря и, немножко поработав на заводе, загремел на срочную. Слава богу, что до войны еще два года было, быстрехонько с меня шелуху поотшибали — саперы они и Африке саперы, cловом, мастаки на все руки. А стояли мы совсем на границе, вот и досталось нам по первое число с самого начала.

Батя у нас хороший был, еще с Финской, драпали мы по-грамотному, немца побьем и снова ходу, да вот не повезло вскоре, окружили ночью и тепленькими повязали. Свезли всех в сарай колхозный и дня три жрать и пить не давали, жара стояла жуткая, духотища, вонь, горло сохнет, у народа потихоньку мозги набекрень поехали. Под вечер отворили ворота и погнали строиться в две шеренги. А вечер прохладненький такой, птички чирикают, тихо. Мимо нас толпой немчура в фуражках пошла, офицера тычут пальцем: «Юде? Коммунист?» — и выводят их. Человек с двадцать навыводили и построили шагах в двадцати, повернувши к нам, а сами в сторонке курят и регочут. Глаз-то у меня зоркий, гляжу, а сбоку присели на корточки два пожилых фрица, пулемет с дырками наладили, да и сидят, покуривают. Один из офицеров оглянулся на них и перчаткой махнул — так, просто. Тут и начали они палить: один ленту правит, а другой из стороны в сторону дулом водит. В общем, кончили всех, пулемет на плечо и ушли, покуривая, а офицера прошлись там и из пистолетов постреляли кто ползал.

Скоро машины подогнали и по счету, по двадцать пять, по пять в ряд, в кузова на колени загнали — и руки у всех за головы. С краю я оказался, слева у кабины, в меня коленкой белобрысый такой фриц уперся, на губной гармошке все пиликает и подпинывает в задницу, весело ему, видать, на борту-то сидеть. Катим, а по нутру-то я заводной шибко, чую, глотку от злобы перехватило, шевельнул правым локтем, а у парня рядом от бешенства аж глаза белые, толкает и он, понял. Только в лес заехали, как саданул я фрицу в харю, только сапоги сверкнули, прыг за борт и деру. Тут еще поскакали, и пальба началась. Заяц так по кустам не шпарил, как я. Справа, слева народ с криком валится, да долетел все же до леса и дале.

Тут и перехлестнулись с Петькой, справный парень такой, только уж шибко в лесу бестолковый. Поперли вместе, а хламу там — море, и жратва в банках, и оружие всякое, и шмотье. Оделись с ним по-дорожному, по ножу хорошему взяли, котомку с харчами да по пистолету для легкости. На второй день чуть не сунулись под нос двум фрицам, проволоку те тащили какую-то, балакали промеж собой, курили, а винтовки-то за плечьми держали. Долгонько за ними смотрели, люди как люди, а одно — фашисты, только не молодые. А, все они суки! Грохнули их втихую, а катушки ихние в воронку от снаряда сунули, засыпали сверху и снова рвать. Так и таились днями по буеракам, а вечерами да ночью шли на восток, на пушки. Освоился Петро, не хуже меня в темноте стал видеть, уже не блевал опосля очередного фрица. А много мы их по ходу порезали, пока шли. Но покуда в кустах отлеживались, чего только он мне не порассказывал, как в армию попал да как до плену докатился.

Вот его рассказ: «Кажный день одно и то же. До петухов вставай, мамке успей помочь управиться, шелудивому кобелю, которому Санька-сосед по пьяни отчекрыжил полхвоста, плескануть вечерочные объедки, да и шасть опять на колхозные поля, стахановец, етить твою мать! А ведь ужо шишнадцать брякнуло, девок по вечерам щупаешь на завалинке, а в прошлый Первомай, опосля Васькиной бражки, тока Верке-соседке сарафан над башкой узлом завязал, выпали откель енные братовья, пришлося дрыном отмахиваться, до сих пор шишки на башке зудят, а ведь угрозили оне, что все едино уханькают, ежели сватов не зашлю, а надо мне… Вот и дунула маманя до сельского писарчука с поллитровкой самогонки, изладил он справку, что уже полных восемнадцать, и замели меня в Красную армию. Обмотки дали да ботинки кирзовые, каши пшенной — ужраться, с утра до вечера: „Встать! Лечь! Коли — отбивай!“, про Маркса политрук рассказывал, портрет казал — борода евонная, как у старика Семеныча с нижней улицы. А старшина наш, Фролыч, тот по нашему саперному делу мастак, учебу проводил, как топором тюкать, да где скобья бить, во умора, ежели я с пеленок энто дело ущучил. А так он мужик-то не злобливый, жалостливый такой, но нашего брата долбил крепко, все пословицу какого-то генерала Суворова поминал и про войну скорую баял. А какая тута война, коли песню нас выучили петь: „Красная армия всех сильней!“ …и допелись! Когда поутру ахнуло и полказармы усвистало к едрене фене, а мы ополоумивши повылетали в одном исподнем — круг все полыхает, политрук по плацу с кишками в горсти ползает, тока Фролыч-то всех согнал в кучу, крикнул, что началось и воевать пора. А сам „Максимку“ за собой тащит, „стариков“ живых всех собрал с ружьями, а „малолеток“ сх оду в отход погнал: „Сопля ишшо!“ Вот и дали мы деру, а тама долго еще енный пулемет торкал, да и заглох, однако. Поутру натакались на капитана с наганом, сурьезный такой, всех построил, пересчитал, у кого ружей не было — дал и окопы копать заставил, да зря все. Закричали вдруг все: „Танки! Танки!“ И опять все дернули, аж до речки, за которой наши пушки палили да танки в кустах потырены и командиры шустро бегают и орут матерно. Разобрали всех по взводам и давай опять заново копать. Раза два немчура на нас ходила, да все без толку, только танки свои пожгли. А под вечер снялись и всю ночь топали, а под назавтра отозвал нас с Коляном лейтенант, дал кобылу с подводой и ящиками с толом, машинку дал, провода и ентот, как его, шнур бикфордовый и показал, как все делать. А дела-то было тьфу! Мосты рвать, как наши все уйдут, и вся немога. А жара — страсть, хлеба по пояс стоят и уже сыпются, а жалко. Вот мы с Николкой и воевали опосля всех, посмотрим, что никого уже нету, и рванем, а сами дале на коне боевом. День на третий зарядили еще один мост, все ждали, поколь последние раненые перебредут, да и закемарили на таком-то пекле. Очухались. Знать, никого: „Ну, че, рванем?“ — „Ага“, — говорю. Крутанули ручку разок, другой — не хочет. И тута слышим — за спиной кто-то в кулак прыснул, гля, а там около двух мотоциклеток три фрица ржут, аж приседают со смеху, показывает один, что, мол, порезали провода, а другой у башки пальцем вертит, мол, дурачье вы долбаное, обидно. Только Колька к винтовке потянулся, рыжий, ну, тот, что в синей линялой майке, как жахнет от живота из махонького такого черного автомата и попал сразу. А меня за микитки и в люльку. Выпимши едут, ржут всю дорогу, лопочут, что, мол, „рус капут“, и снова хаханьки. Довезли до старого колхозного сарая, дали поджопника и дверь захлопнули. Народищу в нем — тьма, ссакой пахнет и все не раненые. Жрать неча, дышать не можно, а в углу дерьма куча, все туда ходят… Ну а дале ты сам все знаешь».

А через две недели вышли мы к речке ночью, ракеты пуляют, туда и оттуда, пождали до утра да по туману и переплыли. Вот только в фильтрационном пункте потерялись, а жаль. Свыклись с ним, железный парень оказался. Муторили меня особисты недолго, как прознали, что слесарем был, да и направили в танкисты, доучиваться прямо на фронте на механика-водителя, и понеслось…

 

Танкист

Подбили нас в первом же бою под Воронежем, не успел я фрикционами сработать и подставил бочину, дубина. Первая болванка скользом саданула в бронь супротив стрелка. Звону в ушах стояло, страсть, да тут еще он со страху и в штаны навалил. Лето, духотища в коробке, глаза слезятся, вонища! Дергаю рычагами, вертимся, а в триплекс-то хреново видать, не уследили, и вторая попала прямиком под башню. Как я в нижний люк шмыгнул, не помню, помню, что укатился в ближайшую воронку. Тут и грохануло! Башню набок, коробка поначалу в дым, а потом и полыхнуло. После боя нашли меня, оглохшего и пообгорелого. Уволокли в медсанбат, а опосля сразу на переформировку. Вот только экипаж жалко…

 

Снайпер-1

После медсанбата поступил в школу снайперов. Капитан Калинин, учил который, огонь и воду прошел, кучу фрицев на тот свет отправил, да вот поранили его в руку — оттого и в учебку попал. Гонял нас по-страшному, все в башку вбивал, что, мол, cам хоть в говне валяйся, а винтовочку-то свою, как девку любимую, чистенькую к себе прижимай, шинелкой прикрывай, а уж она-то тебя завсегда спасет за это. Премудрости всяческие, одна хитрей другой рассказывал: и как схорониться, и как терпеть долго, как глаза чтоб не слезились и как снайпера ихнего расчухать. А фрицы мастаки были в этом деле, на своей шкуре вскорости понял, когда заприметил он меня и всадил подряд две пули: одну в котомку, а другая прямиком у виска свистанула. А из всей нашей команды через пару месяцев только трое и остались. Зато насобачился я здорово, жизнь быстро научила, и пошел зарубки на прикладе резать, по одной на каждого фрица, а на офицеров крестики. А лежать приходилось подолгу, шевелиться-то нельзя, а ссать хочется, вот и пристраиваешь сразу фляжку у раскрытой ширинки, чтоб сподручней прудить. Зато фриц смелеть начинает, из окопов выглядывает, перебежки устраивает, вот во время перебежки и наловчился их снимать, глядь, кувыркнулся, да замираешь после этого, выжидаешь подолгу, чтобы не ущучили. Ну, вот когда на третий десяток их перевалило и удалось мне по биноклю ихнему точнехонько попасть, обозлились гады и накрыли меня минометом. Долго садили и все рядом, вот и досталось мне осколком в спину. Отстрелялся…

 

Снайпер-2

Отвалялся в госпитале — и на формировку. Вот и сейчас в тылу как бы, хоть громыхает где-то рядом. Сидим и ждем, куда кого направят, скучно, в карты дуемся, бражничаем по случаю, тоска. Вдруг подлетает на полуторке майор с выпученными шарами, сиплый такой, построил всех и кличет добровольцев снаряды отвезти на батарею, иначе кранты им там. Это только в кино все шаг вперед делают, а тута стоят, переминаются, глаза тупят, сопят. А, думаю, хер с ним — и шагнул. И еще один, помоложе, чокнутый такой же нашелся. А «студер» доверху ящиками зелеными набит. Походил я вокруг, колеса попинал, бак проверил, проволокой дверцы к капоту привязал и рванул.

Проселок-то укатанный, рулю помаленьку, а по сторонам все же зыркаю, и не зря, оказывается. Из-за леса, как черт из табакерки, «мессер» выскочил и на нас с ходу. Только на боевой разворот зашел, я хрясь по тормозам. Мимо! Покуда он разворачивался, удыбал мост старый каменный и ходу туда. Съехал вниз и за бок стырился. Он из пулемета лупит, аж каменья летят, а потом вверх взмыл, перевернулся и умотал за горизонт. Выбрались на косогор и газу, только смотрю — выныривает снова и прет уж больно низко. Врубаю демультипликатор и бегом вдвоем по полю, хрен с ней, машиной. А он, гад, за нами, забрало его, значит. Раза два заходил, да все как-то проскакивал, мимо промахивался. Только рванули снова, и споткнулся я об пулемет немецкий, ручной и с лентой. Ах ты, сука, думаю, зря меня учили, что ли. Поставил пацана перед собой, на плечо ему ствол умостил и жду. А тот на бреющем идет, близко уже, и морду даже видно. Стрелять стали вместе, он-то мимо, а я попал. Дернулся самолет, как в стенку шибанулся, задымил, и летчик-то за борт с ходу сиганул, да уж больно низко было. Парашют до земли так комом и шел. Подбежали к нему, молоденький и живой еще, только ноги выше плеч вышибло. Лежит, в поту весь и глазами бешено зыркает, губу закусил, а на шее крест железный болтается. Вытащили документы, а там фотки, с женой и сыном, а потом где-то на юге, улыбается. Отстегнул у него «Вальтер», хлобысь промеж глаз, чтоб не маялся, и ну догонять «студер», благо что не далеко ушел.

Словом, отвезли мы эти снаряды, вернулись, да и нажрались с мужиками до зеленых соплей. А ночью будят меня, за задницу и в машину, повезли куда-то. Ну, думаю, учудил по пьяни, как всегда, наверное, во дурак! Вводят в избу, а там генерал в орденах, схватил так за плечи да как поцелует. «Снайпер!» — говорит. Ничего не пойму, что это все меня тискают, по плечам хлопают да улыбаются. А все просто оказалось: самолет-то этот приписала себе зенитная батарея, а того не знали, что капитан пехотный все видел и рапорт подал. Командира зенитчиков в штрафбат, а мне Красную звезду, вторую уже, за снайперство.

Много чего потом было, даже чуть Героя не схлопотал, да вспоминать совестно… Зато упросился заново в танкисты.

 

Невезуха

Стоим на исходной в лесопосадке уже с полчаса. Деревья спереди саперы давно подпилили, ждем команды на атаку. Двигатели тихохонько урчат, да вполголоса десант на броне гуторит, а курить-то нельзя, вот и треплются ребята. Наконец, перед самой командой, деревья повалили, а ракеты все нету. И прямо перед нами, метрах в трехстах, из-за каменной сарайки выкатывают фрицы пушку противотанковую, «сучка» называется, на прямую наводку, а мы стоим голехонькие, как на ладошке. Смотрю в триплекс, как расчет ихний там суетится, и матом захлебываюсь. Ведь командирский танк у нас, с хлыстиком антенны, приметный, сволочь. Первый же снаряд жахнул по правому борту, мат, крики, стоны, десантников как корова языком слизнула. Руки на рычагах упрели, дрожат, а второй, следом, по левому борту, аж звон в коробке до глухоты.

С-суки! В вилку ведь взяли, сейчас прямиком в лобешник получим! И я дернул за рычаги с разворотом в сторону — мимо! А через десяток метров — ракета, и все уже пошли вперед. А я-то впереди и пру зигзагом на пушку, а они, вопреки всем киношным вракам, стоят до последнего, никто не отбегает, и с нескольких метров дают последний выстрел точнехонько в трак. Гусеница тут же разматывается, и мы боком влетаем на позицию и начинаем крутиться на месте, вминая в землю железо и людей. Стоп! Встали! Лезу споро через передний люк, а капитан, гнида по жизни, — через командирский, белый весь от злобы, аж слюни летят. «Расстреляю к едрене фене! — орет. — Ты че, сука, без команды в атаку пошел?» — «Стреляй, падла!» — рванул я на себе комбинезон, а он сразу хрясть из ТТ, да мимо. Не помню, как в руке трофейный «Вальтер» очутился, и, надо же, засандалил ему рукояткой прямиком промеж глаз. Во невезуха!

Повязали с ходу да в кутузку. Ордена, медали, погоны и пояс содрали. Сижу на соломе, в башке мысли толкутся всякие, а, все едино, думаю, что конец, однако. Темнеет уже, и вдруг в щелочку что-то толкают и шепотком: «Пиши, покуда светло, на Ворошилова, что, мол, к Герою был представлен, что кровью, мол, искуплю… Только поскорее, а то смена скоро». Накалякал я карандашом химическим бумагу и жду. День прошел — выводят меня, а куда — непонятно, в распыл, наверное. Однако в штаб тащат, а там «тройка» сидит. Чикаться долго не стали и огласили приговор: «Разжаловать в рядовые — и в штрафроту!» И загремел я под фанфары… Даже во сне жутком не мог себе представить, во что я вляпался.

 

Штрафная рота

Крепкий я человек по натуре, но как услышу Высоцкого: «В прорыв идут штрафные батальоны…», так удержу нет, слеза накатывает, все перед глазами эти четыре страшных месяца стоят и ребята, что полегли без меры. До сих пор передо мной ротный наш, капитан Ощепков, маленький такой, цепкий, а седой уже и весь в морщинах, справедливый, но жесткий мужик был. Ну а как иначе, ежели в роте сброд всякий был вперемешку с нормальными. Тут и урки, и власовцы, и трусы, и полицаи, да и бедолаги, ни за что залетевшие.

И через минные поля перед общей атакой нас гоняли, и высотку, на хер никому не нужную, брать, и ночью на пулеметы выталкивали, а позади вроде заслон энкавэдэшный, тоже с пулеметами — куда ни кинь, всюду клин. Вот и перли безоглядно вперед с диким матом во всю глотку, рев стоял страшенный, в котором переплетались звериный страх, ужас от скорой смертушки, желание добежать, заколоть, порвать, удавить поскорее, ежели добежишь все-таки. Ужасно немчура нас боялась, знали, гады, что, ежели дорвемся, ни один живьем ноги не унесет, пленных-то мы отродясь не брали. Даже «моречманы», что в атаку ходили, закусив зубами ленточки от бескозырок, с диким ревом «Даешь!», не так их пугали, как мы, безбашенные. Вот потому зачастую и драпали от нас как оглашенные, бросив все нам на разбой.

По первости боялся, жалко, ежели зазря хлопнут, да и осторожничал, ведь после нас в окопах не один али два оставались с перерезанными глотками, — успевали счеты сводить перед последней атакой. А когда уж на два раза личный состав поменялся, как бритвой отрезало, все отсохло, — будь что будет, и лез в самое пекло, а все сходило! Мы с капитаном как заговоренные, ничто не брало, и вдруг… Осколочное черепно-мозговое ранение, несколько суток в беспамятстве, пару месяцев в лазарете, дырка незаросшая до сих пор в волосах, пальцем ущупать можно. Кровью, значит, искупил, вернули все, да и хрен с ним. Снова живой — и снова за рычаги!

 

Пруссия

Война на закат повернула, весна… Птахи чирикают, а на сердце вдруг хандра накатила, ну не то чтобы трусость, а так, мысли, под конец загинуть что-то уж не хочется. А наш взвод завсегда каждой дырке затычка. Вот и сейчас в разведку кинули без прикрытия. Выскакиваем на пригорок, позади четыре года непрерывных боев, пепелища, разор, горы убитых, города да деревни в руинах, а тут… Прямо перед нами белые дома с фахверками в кипенье цветущих яблонь, куры хлопочут, поросята розовые резвятся, замерли мы, а капитан наш, высунувшись из командирского люка, в карту смотрит. Глядь, вдруг весь белый стал, глаза стеклянные, и шепчет так, как бы про себя: «Пруссия…» А у самого в сорок первом на Смоленщине стариков его, детей и жену в хате живьем спалили, и перед тем как захлопнуть люк, скомандовал он мертвым голосом, тихо так: «Беглым, огонь». Грех на душу взяли, по половине боекомплекта высадили и ходу. До сих пор перед глазами стоит, а сердце, однако, холодное, отсохло все.

 

Прага

Уже перед глазами горящие улицы проклятого всеми Берлина, фаустники на каждом шагу, тяжеленные уличные бои с огромными потерями, как вдруг приказ: «Вперед, на Прагу!» И все наши мало-мальски неизмочаленные машины, укомплектовав полностью экипажами, взяв на броню дополнительные баки и десант, развернули на юг и погнали мощным бронированным кулаком по великолепным немецким автобанам с предельной крейсерской скоростью.

Отступающие с боями, потрепанные немецкие части, разглядев катящуюся на них такую махину, в ужасе шарахались по сторонам шоссе, но, уразумев, что они-то нас не интересуют, тут же быстрехонько разворачивались на боевые, а уж что-что, так воевать-то фрицы завсегда умели, и херачили беглым по колонне, по незащищенным бортам, выплескивая с каждым снарядом всю свою ненависть к этим «русиш швайн». А ужас-то ситуации заключался в том, что в приказе жестко было закреплено: «НЕ останавливаться! В бои местного значения НЕ ввязываться, на огонь отвечать только тогда, когда противник мешает выполнению основной задачи, и только ВПЕРЕД, ВПЕРЕД и ВПЕРЕД!!!»

До сих пор в ушах стоит застрявший в шлемофоне матерный вопль горящих, подбитых и БРОШЕННЫХ нами на произвол судьбы ребят, с которыми воевали бок о бок последние страшные месяцы наступления, с которыми повязаны одной братской жизнью на пределе возможностей человеческих, со всеми бедами, радостями и постоянными бытовыми проблемами. Когда твой лучший друг заходится в предсмертном хрипе: «Вовка, б…ь, спаси-и-и!» — а ты от бессилия только в бешенстве в кровь закусываешь губы, глаза застилает красная пелена, в душе закипает и не дает тебе покоя навсегда ТАКАЯ злоба, что судорогой сводит пальцы, а в мыслях только одно: «Вот доберусь до вас, с-суки!» И добрались. Давили гусеницами, размазывали по стенам, рвали на куски прямой наводкой, били, били очередями по мельтешащим впереди, судорожно дергающимся зеленым теням с задранными кверху руками, а все мало, мало, мало… Готов был выскочить из бронированного ящика и рвать, рвать голыми руками. А бились-то они насмерть, знали, что живьем из этого пекла не уйдут, вот и полыхали по новой наши коробки на узких пражских улочках, гибли напоследок войны кореша, но все реже грохали гранаты и стучали зло автоматы, когда штурмовые группы безжалостно добивали остатки фрицев, думаю, что немногим из них повезло, а повезло ли, остаться в живых.

И уж когда, оглохшие от непрерывного боя, полуослепшие от едкого дыма, пооткидывали крышки люков и повылазили на горячую и липкую броню, когда горожане высыпали на поуродованные улицы с цветами и подарками, только глубокая тоска и застрявшее в печенке осознание страшной вины перед ушедшими в никуда друзьями и черная пустота внутри, разъедающая остатки души, накатили на меня. А радость ПОБЕДЫ и новые награды, и скорое возвращение домой, и дикие до безнадежности пьянки — ничто не могло вывести меня из этого сумеречного состояния. И до сих пор, вспоминая последние дни войны, видишь пред глазами обгоревшие и окровавленные лица друзей, и нет тебе прощения, и тонкая игла безысходной тоски так и сидит в твоей душе, как бы ты ни хорохорился в этой новой, тоже не простой жизни. И так, наверное, уже до самой смерти. Так будь же ты ПРОКЛЯТА, эта бойня, и дай бог, чтобы наши дети не повторили страшную участь своих отцов и дедов, да ведь кто от этого застрахован… в этой сучьей жизни.