Вспоминаю...

Слышишь, моя красная малюточка? Нежно сожми меня. Становится все холоднее.

Я вспоминаю...

...Я огромен, черен и преисполнен надежд. Снова тепло, я вприпрыжку бегу по горам, перебирая шестью лапами. Неиз­вестность воспой, перемены воспой! Всегда ли быть переме­нам?... Теперь я не просто напеваю — это слова. Еще одна пе­ремена!

Нетерпеливо устремляюсь за солнцем, следуя за едва улови­мым разлитым в воздухе трепетом. Леса уменьшились. Но по­том я понимаю: это же я! Я-самое, МОГГАДИТ, я вырос за вре­мя зимних холодов! Поражаюсь себе — Моггадиту-малышу!

На солнечной стороне манит и зовет радость. Я иду!.. И солнце тоже опять меняется. Ночью солнце на свободе! К ле­ту солнышко идет, солнце свет с собой несет!.. Тепло — это Я-самое, Моггадит. Забыть про злые времена и зиму.

Меня сотрясает воспоминание.

Старик.

Замираю, потом выдираю из земли дерево. Мне о стольком хотелось расспросить Старика. Не успел. Холод. Дерево переворачивается, падает со скалы, прыскают из кроны толстяки- верхолазы. Не голоден.

Старик предупреждал меня о холодах, но я не поверил. Бе­гу дальше, охваченный горем... Старик тебе говорил, холод те­бя схватил. Мерзлый холод! Убийца-холод. Из-за холода тебя убил.

Но теперь тепло и все иначе. Я снова Моггадит.

Переваливаю через холм, а там мой брат Фрим.

Сначала не узнаю его. Какой-то огромный черный старик! Думаю. Сейчас тепло, и мы можем поговорить!

Бросаюсь вперед, круша деревья. Огромный и черный он, скорчившись, навис над лощиной и уставился куда-то вниз. По огромному и черному пробегает блестящая рябь, точно как у... Да это же вправду Фрим! Фрим-за-которым-я-гнался, Фрим- который-сбежал! Какой же он теперь большой! Фрим-великан! Чужой-другой...

—   Фрим!

Не слышит. Нацелил все глаза-стебли на землю под деревья­ми. Хвост странным образом торчит, дрожит. На кого идет охота?

—   Фрим! Это я — Моггадит!

Не слышит — только лапы подергиваются. Выступают шпо­ры-зубцы. Какой же Фрим дурак! Вспоминаю, какой он робкий, и стараюсь двигаться тише. Подбираюсь ближе и снова поража­юсь. Да я же теперь больше его! Перемены! Заглядываю в ло­щину Фриму через плечо.

Там все горячо и желтым-зелено. Солнце высвечивает ма­ленькую прогалину. Сдвигаю глаза, чтобы разглядеть, кого это подкараулил Фрим. И от изумления содрогается весь мир.

Я вижу тебя. Я увидел тебя.

Я всегда буду видеть тебя. Там в зеленом пламени пляшет моя крошечная красная звездочка! Такая яркая! Такая малюсень­кая! Такая неистовая! Само совершенство! Я узнал тебя! Да, узнал с первого же взгляда, ненаглядная моя зорюшка, алая моя малютка-родич. Красная! Красная крохотулечка, не больше са­мого моего маленького глаза. А какая отважная!

Старик так и сказал. Красный — цвет любви.

Ты набрасываешься на прыгуна, который в два раза больше тебя. Мои глаза вытягиваются все дальше, а ты скачешь вслед за добычей, падаешь, катишься, взвизгиваешь: «Лилили! Лилили- и-и!» Тебя, малышку, охватывает детская ярость. Моя могучая охотница не знает, что кто-то смотрит прямо на нее — на неж­ную крохотулечку, облаченную в мех любви! О да! Бледней­ший розовый мех, чуть подернутый пунцовым. Выскакивают вперед мои челюсти, мир вспыхивает, кружится.

И тут бедный недотепа Фрим, почуяв мое присутствие, встает на дыбы.

Но каков теперь Фрим! Горловые мешки вздулись черно-лиловым, пластины набухли, он словно матерь грозовых облаков! Сияют и бряцают шпоры-зубцы! Громыхает хвост! «Мое!» — ревет Фрим. Я едва разбираю слова. Он бросается прямо на меня!

—   Стой, Фрим! Остановись! — растерянно кричу я, увора­чиваясь от удара.

Сейчас тепло, отчего же Фрим такой дикий? Дикий убийца!

—   Фрим! Брат! — зову я тихонько, ласково.

Но что-то не так! Я тоже не говорю — реву! Да, сейчас теп­ло, я лишь хочу его успокоить, меня переполняет любовь, но убийственный рык рвется наружу, и я тоже раздуваюсь, бря­цаю, громыхаю! Я непобедим! Крушить! Рвать!..

Меня охватывает стыд.

Прихожу в себя посреди того, что осталось от Фрима. Во­круг разбросаны куски Фрима, я весь измазан Фримом. Но я не съел его! Не съел! Радоваться ли? Сумел ли я восстать про­тив Замысла? Глотка моя была сомкнута. Не из-за Фрима, но из-за тебя, милая моя. Из-за тебя! Где же ты? На прогалине пусто! Какой ужас, какой страх, я напугал тебя, ты сбежала! За­бываю о Фриме. Обо всем забываю, кроме моего сердечка, мо­ей драгоценной красной крохотулечки.

Крушу деревья, швыряю скалы, разношу лощину в пух и прах! Где же ты прячешься? Вдруг меня охватывает еще больший ужас: а если во время этих безумных поисков я поранил тебя? Заставляю себя успокоиться. Начинаю искать, описываю кру­ги, все шире, через деревья, двигаюсь бесшумно, точно облако, устремляю глаза и уши к каждой прогалине. В горле клокочет новая песня: «О-о-о-о, оо-оо, рум-лули-лу», — напеваю я. Вы­искиваю, выискиваю тебя.

Раз вдалеке замечаю черное и огромное и вскидываюсь во весь рост, реву. Бей черное! Еще один брат? Я прикончил бы его, но незнакомец исчез. Снова реву. Нет, это новая черная сила ревет мною. А где-то глубоко внутри Я-самое-Моггадит наблюдает, боится. Бей черное? Даже когда тепло? Неужели всегда опасно? Неужели мы и правда ничем не отличаемся от толстяков-верхолазов? И все же это так... правильно! Хорошо! Замысел сладок. Забываю обо всем и ищу тебя, моя новая томя­щая песня. О-о-лу. Лули-рам-ло-у-лу.

И ты отозвалась! Ты!

Такая крошечка — укрылась под листом! Закричала: «Ли! Ли! Лилили!» Трепещешь, дрожишь, почти дразнишь, уже по­велеваешь. Я верчусь, крушу, пытаюсь заглянуть себе под ноги и в ужасе замираю — не раздавил ли Лилили?! Ли! Моггадит трясется, стенает, его обуяло томление.

И ты показалась. Да, показалась.

Обожаемая моя искорка. Ты грозишь — грозишь мне!

Вижу твои крошечные охотничьи коготки, и все внутри та­ет, затапливает меня. Я будто мягкое желе. Мягкий! «Мягкий и неистовый, словно Мать», — думаю я! Разве не так ощущает себя Мать? Челюсти исходят соком, но не от голода. Меня ду­шит страх — нельзя испугать тебя, нельзя поранить такую кро­хотулечку... До смерти хочется схватить тебя, примять тебя, проглотить тебя в один присест, долго-долго откусывать от те­бя понемножку...

Вот оно могущество красного — Старик так и говорил! Я чувствую, как особые лапы (нежные, раньше они всегда были спрятаны) набухают, выпирают, тянутся к голове! Что? Что?

Тайные лапы мнут и скручивают сок, капающий с моих че­люстей.

И ты ведь тоже вся распалилась, моя красная крохотулечка!

Да, да, я чувствую (какая пытка!), чувствую твое лукавое воз­буждение! Даже сейчас твое тело помнит зарю нашей любви, наши первые мгновения Моггадит-Лили. Тогда я еще не знал Тебя-самое, а ты не знала Меня. Тогда все и началось, мое сер­дечко, мы полюбили-узнали друг друга в то мгновение, когда твой Моггадит, напыжившееся чудовище, смотрел на тебя. На такую юную, такую беспомощную!

Да, еще когда я нависал над тобой и дивился, когда мои тай­ные лапы ткали твою судьбу, — еще тогда вспоминал и жалел: в прошлом году я был дитя и видел среди братьев других крас­ных малышей, а потом наша Мать прогнала их. Я был глупый маленький несмышленыш, не понимал. Думал, малыши вырос­ли странными и нелепыми — такие красные, Мать правильно их прогнала. Глупый-глупый Моггадит!

Но теперь я увидел тебя, мой огонечек, — и понял! Тебя как раз в тот день прогнала собственная Мать. Ни разу не испыты­вала ты ужаса в одинокой ночи, вообразить не могла, что за тобой охотится чудовище, этот Фрим. Мой алый детеныш, моя красная крошечка! Никогда, так я поклялся, никогда я тебя не оставлю... И сдержал клятву, правда, сдержал? Никогда! Я, Мог­гадит, стану твоей Матерью.

Замысел велик, но я превосхожу его!

Все, что я узнал за тот одинокий год, когда охотился, когда научился плыть, будто воздух, набрасываться, аккуратно хва­тать, — все это теперь для тебя! Чтобы не поранить твое алое тельце. Да! Я обхватил тебя, крошечную и совершенную, хотя ты шипела, плевалась, отбивалась, моя маленькая солнечная искорка. А потом...

А потом...

Я... Ужас! Стыд и радость! Как поведать об этой чудесной тайне? Замысел направлял меня, словно мать дитя, и своими тайными лапами я...

Связал тебя!

Да! О да! Мои особые лапы, которые раньше ни на что не годились, теперь разворачиваются, набухают, оживают, без уста­ли ткут густой сок из челюстей. Эти лапы связали тебя, спеле­нали сверху донизу, со всех сторон, и каждое мгновение меня пронзали страх и радость. Я оплетаю твои сладчайшие крошеч­ные лапки, твои нежнейшие сокровенные местечки, ласково опутываю, успокаиваю тебя, вяжу и вяжу, и вот наконец ты превратилась в сияющее сокровище. Мое!

Но ты отвечала мне. Теперь я это знаю. Мы оба знаем! Да, ты яростно сопротивлялась, но при этом стыдливо помогала мне, каждая петля в конце концов так сладостно ложилась на свое место... Окутать, опутать, любить Ли-лилу!.. Наши те­ла двигались, пока ткалась наша первая песня! Даже сейчас я чувствую это, таю от возбуждения! Как я опутал тебя шелками, спеленал каждую лапочку, и ты стала совсем беззащитной. Как бесстрашно ты смотрела на меня — на своего ужасного пленителя! Ты! Ты не боялась, и я сейчас тоже не боюсь. Странно, да, моя возлюбленная крохотулечка? Какой сладостью наполняют­ся наши тела, когда мы покорны Замыслу. Замысел велик! Мож­но бояться его, противиться ему — но удержать бы эту сла­дость.

Сладко началось время нашей любви, когда я впервые стал твоей новой Матерью, настоящей Матерью, которая никогда не прогонит. Как я кормил тебя, ласкал, нежил и холил! Быть Матерью — серьезное дело. Я осторожно нес тебя в тайных ла­пах, свирепо гнал прочь непрошеных гостей, даже безобидных нельзяков, снующих в траве, и каждое мгновение боялся разда­вить, задушить тебя!

А все те долгие теплые ночи, когда я холил твое беззащит­ное тельце, осторожно вызволял каждую крохотную лапку, рас­тягивал, сгибал ее, вылизывал огромным языком всю тебя до последнего алого волоска, обгрызал крохотные коготочки сво­ими жуткими зубами, радовался детским напевам, притворял­ся, будто хочу тебя съесть, а ты взвизгивала от радости: «Ли! Лиллили! Лили-любовь! Ли-ли-ли-и-и!» Но самое великое сча­стье...

Мы говорили!

Мы с тобою разговаривали! Приобщались друг к другу, де­лились друг с другом, изливались друг в друга. Любовь моя, как же поначалу мы запинались, ты говорила на своем странном языке, а я на своем! Как сперва сливались наши бессловесные песни, а потом и слова, все больше и больше мы глядели на мир глазами друг друга, слышали его, ощущали на вкус, чувствова­ли его и друг друга, пока я не стал Лиллилу, а ты Моггадитом, пока в конце концов мы не превратились в новое существо — в Моггадит-Лили, Лиллилу-Могга, Лили-Могга-Лули-Дит!

Любовь моя, неужели мы первые? Любили ли другие всем своим существом? Как грустно думать, что былые возлюблен­ные сгинули без следа. Пусть помнят нас! Не забудешь ли ты, моя обожаемая? Хотя Моггадит все испортил, а зимы все длин­нее. Вот бы еще только разок услышать, как ты разговариваешь, красная моя, невинная моя. Ты вспоминаешь, я чувствую твое тело — ты помнишь даже сейчас. Сожми меня, нежно сожми. Услышь своего Моггадита!

Ты рассказывала, каково это — быть тобой, Тобой-самое, красной-крохотулечкой-Лиллилу. Рассказала про свою Мать, про грезы, детские страхи и радости. А я рассказывал про свои, рассказывал обо всем, чему научился с того самого дня, как моя собственная Мать...

Услышь меня, мое сердечко! Время на исходе.

...В последний день детства Мать созвала нас всех, и мы со­брались под нею.

—   Сыны! Сын-н-ны!

Почему же родной голос так хрипит?

Братья, резвившиеся в летней зелени, медленно приблизи­лись, они напуганы. Но я, малыш Моггадит, радостно забираюсь под огромную Мать, карабкаюсь, ищу золотой материнский мех. Прячусь прямо в ее теплую пещеру, где сияют глаза. Всю нашу жизнь укрывались мы в этой надежной пещере, так я теперь укрываю тебя, мой пунцовый цветочек.

Мне так хочется дотронуться до нее, снова услышать ее сло­ва, ее песню. Но материнский мех какой-то неправильный — странные тускло-желтые клоки. Я робко прижимаюсь к огром­ной железе-кормилице. Она сухая, но в глубине материнского глаза вспыхивает искра.

—   Мама, — шепчу я. — Это я — Моггадит!

—   СЫН-Н-НЫ!

Материнский голос сотрясает могучую броню. Старшие братья сбились в кучу подле ее лап, выглядывают на солнышко. Такие смешные — линяют, наполовину черные — наполовину злотые.

—   Мне страшно! — хнычет где-то рядом брат Фрим. Как и у меня, у Фрима еще не вылез детский золотой мех.

Мать снова говорит с нами, но голос ее так гремит, что я ед­ва разбираю слова:

—   ЗИМ-М-МА! ЗИМА, ГОВОРЮ Я ВАМ! ПОСЛЕ ТЕПЛА ПРИХОДИТ ХОЛОДНАЯ ЗИМА. ХОЛОДНАЯ ЗИМА, А ПО­ТОМ СНОВА ТЕПЛО ПРИХОДИТ...

Фрим хнычет еще громче, я шлепаю его. Что стряслось? По­чему любимый голос сделался таким грубым и незнакомым? Она ведь всегда нежно напевала нам, а мы сворачивались в теп­лом материнском меху, пили сладкие материнские соки, раз­меренная песня для ходьбы укачивала нас. И-мули-мули, и-мули-мули! Далеко внизу проплывала, качаясь, земля. А как мы, затаив дыхание, попискивали, когда Мать заводила могучую охотничью песнь! Танн! Танн! Дир! Дир! Дир-хатан! ХАТОНН! Как цеплялись за нее в тот волнующий миг, когда Мать кида­лась на добычу. Что-то хрустело, рвалось, чавкало, отдавалось в ее теле — значит, скоро наполнятся железы-кормилицы.

Вдруг внизу мелькает что-то черное. Это убегает старший брат! Громогласный Материн голос стихает. Ее огромное тело напружинивается, с треском смыкаются пластины. Мать рычит!

Внизу братья бегают, вопят! Я поглубже зарываюсь в мате­ринский мех. Она прыгает, и меня мотает во все стороны.

—   ПРОЧЬ! ПРОЧЬ! — ревет она.

Обрушиваются жуткие охотничьи лапы, она рычит уже без слов, дрожит, дергается. Когда я осмеливаюсь взглянуть, то ви­жу: все разбежались. Но один брат остался!

В когтях у Матери — черное тельце. Это мой брат Сессо! Но мать рвет его, пожирает! Меня охватывает ужас — это же Сессо, которого она с такой гордостью, с такой нежностью ра­стила! Рыдая, утыкаюсь в материнский мех. Но чудесный мех отходит клоками и остается у меня в лапах, золотой материнский мех умирает! Отчаянно цепляюсь, не хочу слышать, как хрус­тит, чавкает, булькает. Это конец света, ужасно, ужасно!

Но даже тогда, моя огненная крохотулечка, я почти пони­мал. Замысел велик!

И вот, насытившись, Мать устремляется вперед. Далеко вни­зу дергается каменистая земля. Теперь походка у Матери не плавная — меня мотает. Даже песня ее изменилась: «Вперед! Вперед! Одна! Всегда одна. Вперед!» Стих грохот. Тишина. Мать отдыхает.

—   Мама! — шепчу я. — Мама, это Моггадит. Я тут!

Сокращаются пластины на брюхе, отрыжка сотрясает ее нутро.

—   Ступай, — со стоном велит Мать. — Ступай. Слишком поздно. Больше не Мать.

—   Я не хочу уходить от тебя. Почему я должен уходить? Мама! — причитаю я. — Поговори со мной!

Затягиваю свою детскую песенку: «Дит! Дит! Тикки-такка! Дит!» Вот бы Мать ответила — проворковала утробно: «Брум! Бр-р-рум-м! Брумалу-бруйн!» Огромный материнский глаз сла­бо вспыхивает, но вместо песни раздается лишь скрежет.

—   Слишком поздно. Нет больше... Зима, говорю тебе. Я го­ворила... Пока не наступила зима, ступай. Ступай.

—   Мама, расскажи мне, что там снаружи.

И снова ее сотрясает стон или кашель, и я едва не падаю. Но потом она говорит, и голос ее звучит чуть тише.

—   Рассказать? — ворчит она. — Расскажи, расскажи, рас­скажи. Странный ты сын. Расскажи-расскажи, как твой Отец.

—   А что это такое, мама? Что такое Отец?

Она опять рыгает.

—   Вечно расскажи. Зимы все длиннее, так он сказал. Да. Скажи им, зимы все длиннее. И я сказала. Поздно. Зима, гово­рю тебе. Холод! — Голос грохочет. — Нет больше! Слишком поздно!

Я слышу, как там снаружи гремит и щелкает броня.

—   Мама, поговори со мной!

—   Ступай. Сту-у-упай!

Вокруг меня с треском смыкаются брюшные пластины. Прыгаю, цепляясь за клочок меха, но и он отваливается. Плачу. Мне удается спастись, повиснув на ее огромной беговой ла­пе — жесткой, гулкой, словно камень.

—   СТУПАЙ! — ревет она.

Материнские глаза съежились, умерли! В панике лезу вниз, вокруг меня все дрожит, гудит. Мать сдерживает свой громо­вой гнев!

Соскакиваю на землю, бросаюсь в расселину, извиваюсь, за­рываюсь поглубже, а надо мной жутко рычит, клацает. Прячусь в скалах. Позади лязгают материнские охотничьи когти.

Красная моя крохотулечка, нежная моя малютка! Никогда не испытывала ты такого ужаса. Что за кошмарная ночь! Сколь­ко часов прятался я от чудовища, в которое превратилась моя любящая Мать!

Да, потом я еще раз видел ее. На рассвете взобрался на уступ и всмотрелся в туман. Тогда было тепло, туманы были теплые. Я знал, на что похожи Матери. Мы иногда замечали вдали огромные темные ороговевшие туши, Мать звала нас, и мы соби­рались под нею. Да, а потом землю сотрясал ее боевой клич, и в ответ раздавался рык чужой Матери, и мы, оглушенные, цеп­лялись изо всех сил, ощущая убийственную ярость, нас трясло, мотало, пока наша Мать наносила удары. Раз, когда она насы­щалась, я выглянул и увидел в разбросанных на земле останках чужое вопящее дитя.

Но теперь моя собственная любимая Мать шагала прочь в тумане, огромная серо-бурая туша, вся шишковатая, орого­вевшая, только охотничьи глаза торчали над броней — бездум­но вращались, высматривая добычу. Она ломилась вперед, со­крушая горы, и напевала на ходу новую суровую песню: «Хо­лод! Холод! Лед. Одна. Лед! И холод! И конец!» Больше я ее не встречал.

Когда взошло солнце, я увидел, что мой золотой мех выпа­дает, обнажая блестящую черноту. Вдруг, сам того не осозна­вая, я выпустил охотничью лапу, она мелькнула в воздухе и сби­ла прыгуна прямо мне в пасть.

Понимаешь, моя крохотулечка, насколько больше и сильнее тебя я был, когда Мать прогнала нас? Это тоже Замысел. Ты тогда еще и на свет не появилась! Надо было выживать, пока тепло сменялось холодом, пока зима снова не перешла в весну, а там ждала ты. Надо было расти и учиться. Учиться, Лиллилу! Учиться — это важно. Только у нас, черных, хватает времени учиться, так говорил Старик.

Сначала я учился помаленьку — как пить гладкую воду-лужу и не подавиться, как ловить блестящих летучих кусак, как под­мечать грозовые облака и движение солнца. А еще ночи. А еще нежные создания в кронах деревьев. А еще кусты, которые ста­новились все меньше, меньше, — вот только на самом деле это я, Моггадит, становился больше! Да! Однажды я сумел сбить с лианы толстяка-верхолаза!

Но учиться было легко — меня направлял живущий внутри Замысел. Он и сейчас направляет меня, Лиллилу, даже сейчас, уступи я ему — меня охватили бы радость и покой. Но я не уступлю! До самого конца буду помнить, говорить!

Буду говорить о важных уроках, которые выучил. Я видел! Хотя постоянно был занят (ловил и ел, еще и еще, всегда нуж­но еще), но видел, как все меняется, меняется. Перемены! Бу­тоны на кустах превратились в ягоды, толстяки-верхолазы сме­нили цвет, поменялись даже холмы и солнце. Я видел: все живут вместе с сородичами, и только я, Моггадит, одинок. Как же я был одинок!

Я шагал по долинам, блестящий и черный, и напевал но­вую песню: «Турра-тарра! Тарра-тан!» Раз заметил брата Фри­ма и позвал его, но тот умчался быстрее ветра. Прочь, один! А в следующей долине все деревья были повалены. Вдалеке я увидел черного — такого же, как я, только гораздо-гораздо боль­ше! Огромного! Почти такого же огромного, как Мать, глад­кого, блестящего, нового. Я едва не позвал, но тут он поднялся на дыбы и заметил меня — зарычал так жутко, что и я умчался быстрее ветра к пустынным горам. Один.

Так я познал, красная моя крохотулечка, как мы одиноки, хотя сердце мое переполняла любовь. Я бродил, думал, ел все больше и больше. И видел Тропы. Тогда я не обращал на них внимания. Но я выучил важное!

Холод.

Ты знаешь, моя красная малютка. Когда тепло, я — это я, Я-самое-Моггадит. Вечно расту, вечно учусь. Когда тепло, мы думаем, мы разговариваем. Любим! У нас собственный Замы­сел. Так ведь, моя любимая крохотулечка?

Но когда холодно, когда ночь (а ночи становились все длин­нее), в холодной ночи я стал... Чем? Не Моггадитом. Не Мог­гадит, который думает. Не Я-самое. Только Нечто, которое живет, действует бездумно. Беспомощный Моггадит. Когда холодно, остается только Замысел. Я почти это додумал.

И однажды ночной холод не ушел, а солнце скрылось в ту­манах. И я отправился по Тропам.

Тропы — это тоже Замысел, моя красная крохотулечка.

Тропы — это зима. Мы, черные, все должны идти. Когда становится холоднее, Замысел зовет нас все выше, выше. Мы медленно бредем по Тропам, вверх, вдоль хребтов, на холодную ночную сторону гор. Выше лесов. Там все меньше деревьев, там они обращаются в камень.

Меня тоже вел Замысел, и я следовал ему, едва это осознавая. Иногда забредал в тепло, на солнечный свет, там можно было остановиться и покормиться, попытаться думать, но потом снова поднимались холодные туманы, и снова я шел вперед, все дальше и выше. Я стал замечать других таких же, как я, далеко на склоне. Они неумолимо ползли вверх. Не вставали на дыбы, не рычали при виде меня. Я не окликал их. Мы карабкались к Пещерам, каждый сам по себе, одинокий, слепой, бездумный. И я тоже.

Но тут случилось очень важное.

О  нет, моя Лиллилу! Не самое-самое важное. Самое важ­ное — это ты, это всегда будешь ты. Моя драгоценная солнеч­ная искорка, моя любимая красная крохотулечка! Не сердись, нет-нет, ты — та, с кем я все разделяю. Сожми меня нежно. Я должен рассказать тебе о важном уроке. Послушай своего Моггадита, послушай и запомни!

В последних теплых лучах солнца я нашел его — Старика. Какое жуткое зрелище! Весь изувеченный, израненный, что-то и вовсе оторвано, что-то сгнило. Я смотрел на него и думал, что он мертв. Но вдруг голова чуть качнулась, раздался хрип­лый стон.

—   Моло... молодой? — На гноящейся голове открылся глаз, и на него тут же накинулся летун. — Молодой... постой!

Я понял его! С какой любовью...

Нет-нет, моя красная крохотулечка! Нежнее! Будь нежнее и послушай своего Моггадита. Мы действительно говорили — Старик и я! Старый с молодым —- мы делились. Думаю, так не бывает.

—   Никогда старые... — прохрипел он. — Никогда не гово­рили... мы, черные. Никогда. Не таков... Замысел. Только я... Жду...

—   Замысел, — уже почти поняв, говорю я. — Что такое За­мысел?

—   Красота, — шепчет он. — Когда тепло, повсюду красо­та... Я следовал... Другой черный меня увидел, мы бились... ме­ня ранили, но Замысел гнал дальше, пока меня не сокрушили, не разорвали, пока я не стал мертвым... Но я выжил! И Замысел меня отпустил, я приполз сюда... ждать... рассказать... но...

Голова безвольно свешивается. Хватаю летящего прыгуна и просовываю его в развороченные челюсти.

—   Старик! В чем Замысел?

Он глотает, превозмогая боль. Не отводит от меня свой глаз.

—   В нас, — говорит он уже громче, увереннее. — В нас. Он ведет нас, где это нужно для жизни. Ты видел. Когда дитя зо­лотое, Мать лелеет его всю зиму. А когда оно становится крас­ным или черным — прогоняет. Разве не так?

—   Да, но...

—   Это и есть Замысел! Всегда есть Замысел. Золотой — цвет материнской заботы, а черный — цвет гнева. Бей черное! Черный — убить. Даже Мать, даже собственное дитя. Она не может противиться Замыслу. Послушай, молодой!

—   Слушаю. Я видел. Но что такое красный?

—   Красный! — стонет он. — Красный — цвет любви.

—   Нет! — возражаю я ему (глупый Моггадит!). — Я знаю, что такое любовь. Любовь золотая.

Глаз старика поворачивается прочь от меня.

—   Любовь, — вздыхает он. — Когда повсюду будет красота, ты поймешь...

Он замолкает. Мне страшно, что он умрет. Что делать? Мы оба молчим, окутанные последними теплыми солнечными ту­манами. Сквозь них видно, как движутся неумолимо по скло­нам смутно различимые черные, такие как я. Все выше и выше, по Тропам, мимо каменных куч, в ледяных туманах.

—   Старик! Куда мы идем?

—   Ты идешь в Зимние Пещеры. Таков Замысел.

—   Да, зима. Холод. Мать говорила нам. А после холодной зимы приходит тепло. Я помню. Зима ведь пройдет? Почему она сказала, что зимы все длиннее? Научи меня, Старик. Что та­кое Отец?

—   О-отец? Этого слова я не знаю. Но погоди... — Изуве­ченная голова поворачивается ко мне. — Зимы все длиннее? Так сказала твоя Мать? Холод! Одиночество! — стонет он. — Важный урок. Страшно думать о таком уроке.

Его горящий глаз закатывается. Меня захлестывает страх.

—   Оглянись по сторонам, молодой. Посмотри на каменные деревья. Это мертвые оболочки тех деревьев, что растут в до­линах. Почему они здесь? Их убил холод. Здесь больше не рас­тут живые деревья. Думай, молодой!

Смотрю вокруг. Все правда! Теплый лес, но мертвый, обра­щенный в камень.

—   Когда-то здесь было тепло. Как в долинах. Но станови­лось все холоднее. Зима все длиннее. Понимаешь? Тепла все меньше и меньше!

—   Но тепло — это жизнь! Тепло — это Я-самое!

—   Да. Когда тепло, мы думаем, учимся. А когда холодно, остается лишь Замысел. Когда холодно, мы слепнем... Я думал, пока ждал здесь: может, когда-то тут тоже было тепло? Может, мы, черные, приходили сюда, в тепло, чтобы разговаривать, де­литься? Молодой, как страшно думать такое. Может, то время, когда мы способны учиться, становится все короче? Чем все закончится? Зимы будут все длиннее, и в конце концов мы со­всем не сможем учиться — будем только слепо жить, подчи­няясь Замыслу, как глупые толстяки-верхолазы, которые поют, но не разговаривают?

Меня охватывает ледяной ужас. Какой жуткий урок! Потом приходит гнев.

—   Нет! Мы не будем! Мы должны... Должны удержать тепло!

—- Удержать тепло? — Превозмогая боль, он поворачивает­ся и смотрит на меня. — Удержать тепло... Важная мысль. Да. Но как? Как? Скоро станет слишком холодно, и мы не сможем думать даже здесь!

—   Снова станет тепло. И тогда мы должны научиться удер­живать его, ты и я!

Голова его безвольно скатывается набок.

—   Нет... Когда станет тепло, меня уже здесь не будет... А те­бе, молодому, будет не до мыслей.

—   Я помогу тебе! Отнесу в Пещеры!

—   В Пещерах, — задыхаясь, говорит он, — в каждой Пе­щере по двое черных — таких же, как ты. Один живет, бездум­но дожидается, пока не кончится зима... А пока дожидается — ест. Ест другого, потому и живет. Таков Замысел. Так и ты съешь меня, молодой.

—   Нет! — в ужасе выкрикиваю я. — Я ни за что не причиню тебе вреда!

—   Когда станет холодно, сам увидишь, — шепчет он. — За­мысел велик!

—   Нет! Ты ошибаешься! Я преодолею Замысел!

С горы веет холодом, солнце умирает.

—   Ни за что не причиню тебе вреда! — реву я. — Ты оши­баешься!

Мои пластины встают дыбом, хвост колотит по земле. В ту­мане я слышу прерывистое дыхание Старика.

Помню, как тащил в свою Пещеру что-то тяжелое и черное.

Мерзлый холод! Убийца-холод. Из-за холода тебя убил.

Он не противился, Лилилу.

Замысел велик. И Старик все снес, — быть может, он да­же чувствовал ту странную радость, которую я ощущаю теперь. В Замысле — радость. Но что, если Замысел ошибается? Зимы все длиннее! А есть ли Замысел у толстяков-верхолазов?

Какая тяжелая мысль! Как мы старались, моя красная крохо­тулечка, моя радость. Когда стояли долгие теплые дни, я втол­ковывал тебе снова и снова — рассказывал, как придет зима и мы изменимся, если не сумеем удержать тепло. И ты поняла! Мы все разделяем с тобой, ты понимаешь меня и сейчас, моя огненная, моя драгоценная. Хоть ты и не можешь разговари­вать, я чувствую твою любовь. Нежно...

Да, мы готовились, у нас был свой Замысел. Даже когда стояла самая теплая погода, мы лелеяли Замысел против холода. Может, другие возлюбленные поступали так же? Как же упорно я искал, как нес тебя, моя маленькая вишенка, переваливал че­рез горы следом за солнцем, пока мы не нашли теплейшую из долин на солнечной стороне. Конечно же, думал я, здесь будет не так холодно. Неужели доберутся до нас здесь холодные ту­маны, ледяные ветра, которые заморозили Меня внутри меня и погнали по Тропам в мертвые Зимние Пещеры?

На этот раз я не сдамся!

На этот раз у меня есть ты!

—   Не забирай меня туда, Моггадит! — молила ты в испуге перед неизвестным. — Не забирай меня туда, где холодно!

—   Никогда, моя Лилилу! Никогда, клянусь. Разве я не твой Моггадит, моя красная малютка?

—   Но ты изменишься! И забудешь все из-за холода. Разве не таков Замысел?

—   Мы преодолеем Замысел, Лили. Посмотри, какая ты выросла большая, тяжелая, моя огненная искорка, — и такая красивая, ты всегда красивая! Скоро мне непросто будет тебя нести, я не смог бы дотащить тебя до холодных Троп. И я ни­когда тебя не оставлю!

—   Но, Моггадит, ты такой большой! Когда ты изменишься, то все забудешь и унесешь меня в холод.

—   Ни за что! У твоего Моггадита есть свой Замысел, еще более хитроумный! Когда придут туманы, я отнесу тебя в са­мый дальний, самый теплый уголок нашей Пещеры и сплету там стену, так что ни за что, ни за что не вытащить будет тебя оттуда. Никогда, никогда я тебя не оставлю. Даже Замыслу не под силу оторвать Моггадита от Лилилу!

—   Но тебе придется охотиться, добывать еду, и тобой овла­деет холод! Ты забудешь меня и подчинишься холодной зим­ней любви, оставишь меня тут умирать! Может, это и есть За­мысел!

—   Нет-нет, моя драгоценная, моя красная крохотулечка! Не печалься, не плачь! Послушай, какой Замысел есть у твоего Моггадита! Отныне я буду охотиться в два раза чаще. До по­толка набью нашу Пещеру, моя кругленькая розочка, набью ее едой и смогу всю зиму провести здесь, с тобой!

Так я и поступил, да, Лили? Глупый Моггадит. Охотился, тащил сюда десятками ящериц, прыгунов, толстяков-верхолазов, нельзяков. Каков глупец! Ведь они, конечно же, гнили в тепле, кучи еды покрывались слизью, зеленели. Но были такие вкусные, да, моя крошечка? И нам приходилось есть их побыст­рее, мы наедались до отвала, словно малыши. И ты становилась все больше!

Ты стала такой красивой, моя драгоценная краснотуля! На­литая, тучная, блестящая, ты все равно оставалась моей крош­кой, моей солнечной искоркой. Каждую ночь я кормил тебя, а потом раздвигал шелковые нити, гладил тебя по голове, ласкал глазки, нежные ушки и, дрожа от предвкушения, ждал того сладостного мгновения, когда можно будет высвободить красную лапку — огладить ее, размять, прижать к своим трепещущим горловым мешкам. Иногда я высвобождал сразу две лапки — просто чтобы полюбоваться, как они двигаются. И с каждой ночью это продолжалось все дольше, каждое утро приходилось прясть все больше шелка, чтобы снова тебя связать. Как же я гор­дился, моя Лили, Лиллилу!

Именно тогда ко мне приходили самые важные мысли.

Нежно оплетая тебя, моя ягодка, моя радость, сияющим ко­коном, я подумал: а почему бы не поймать толстяков-верхолазов живьем и не связать их тоже? Тогда мясо не сгниет и мы сможем питаться ими зимой!

Какая великолепная мысль, Лиллилу! Я так и сделал, и было это хорошо. Солнце клонилось к зиме, тени становились все длиннее и длиннее, а я собрал в маленьком туннеле, отгорожен­ном шелковой стеной, превеликое множество тварей и много всего другого. Я собирал толстяков-верхолазов, нельзяков и дру­гие вкусные создания и даже (умница Моггадит!) разные лис­тья, кору и прочее, чтобы их кормить. Мы ведь, конечно, пре­одолели Замысел!

—   Моя краснотулечка Лилли, мы преодолели Замысел! Тол­стяки-верхолазы едят ветки и кору, нельзяки пьют древесный сок, бегуны жуют траву, а потом их всех съедим мы!

—   Моггадит, ты такой храбрец! Думаешь, нам и вправду удастся преодолеть Замысел? Мне страшно! Дай-ка нельзяка, а то что-то холодает.

—   Крошка моя, да ты уже проглотила пятнадцать нельзя­ков! — поддразнивал я тебя. — Стала такой тучной! Дай-ка снова на тебя взглянуть, да, пока ты ешь, твой Моггадит тебя приласкает. Какая же ты красавица!

И разумеется... Ты же помнишь, как она началась — наша самая сильная любовь! Однажды я снял твои путы (тогда в воз­духе уже чувствовалось приближение холодов) и увидел, как ты изменилась.

Сказать ли мне вслух?

У тебя вырос тайный мех — материнский мех!

Я всегда нежно вылизывал тебя, но мне легко было сдержи­ваться. А в ту ночь, когда я отвел в стороны охотничьими ког­тями шелковые нити, какие же предстали моему взору прелес­ти! Ты больше не была розовой, бледной — ты стала огненно-красной! Красной! Алые, словно рассвет, шерстинки с золотом на кончиках! Такая округлая, пышная, влажная — о! Ты велела мне освободить себя, всю целиком. Как таял я от твоих неж­ных взглядов, каким сладким было твое напоенное мускусом дыхание, какими теплыми и тяжелыми были лапки, которые я ласкал!

Охваченный неистовством, я сорвал остатки шелковых ни­тей, а ты медленно потянулась во всем своем красном велико­лепии, и от этого зрелища меня охватила блаженная истома. И тогда я понял (нет — мы поняли!), что прежняя наша лю­бовь — лишь начало. Мои охотничьи лапы безвольно повисли, а тайные лапы, лапы-ткачи, выросли, налились жизнью, мне было почти больно. Я не мог говорить: горловые мешки все наполнялись! Мои лапы любви взлетели сами по себе и прижа­лись в экстазе, мои глаза потянулись — все ближе, ближе к не­вероятной красной красоте!

Но вдруг пробудился Я-самое, Моггадит! И я отскочил!

—   Лилли! Что с нами происходит?

—   Моггадит, я люблю тебя! Не уходи!

—   Но что это, Лилилу? Это Замысел?

—   Мне все равно! Моггадит, разве ты меня не любишь?

—   Я боюсь! Боюсь причинить тебе вред! Ты такая крошка. Я твоя Мать.

—   Нет, Моггадит, взгляни! Я теперь не меньше тебя. Не бойся.

Я отпрянул еще дальше (как же это было тяжело!) и принял спокойный вид.

—   Да, красная моя крохотулечка, ты выросла. Но твои лап­ки такие нежные. Не могу на это смотреть!

Я отвернулся и стал ткать шелковую стену, чтобы отгоро­диться от сводящей с ума красной красоты.

—   Лиллилу, нужно подождать. Пусть все будет как прежде. Не знаю, что это за странное желание. Боюсь навредить тебе.

—   Да, Моггадит, подождем.

И мы ждали. Да, мы ждали. И с каждой ночью становилось все труднее. Мы старались вести себя как раньше, быть счастливыми. Лили-Моггадит. Каждую ночь я ласкал твои лапки, которые все росли, а ты словно бы предлагала себя мне. Я по очереди высвобождал их и снова спутывал, и все сильнее, все горячее разгоралось во мне желание — освободить тебя всю целиком! Снова взглянуть на всю тебя!

Да, любимая моя, я чувствую... как это невыносимо. Чувствую, как ты вспоминаешь вместе со мной те последние дни на­шей безыскусной любви.

Холоднее... становилось все холоднее. По утрам я выходил зa толстяками-верхолазами и видел, что их мех белеет. А нель­зяки больше не двигались. Солнце опускалось все ниже, блед­нело, над нами простерлись холодные туманы, окутали нас. И скоро я уже не осмеливался выходить из Пещеры. Весь день проводил я подле шелковой стены и напевал, словно Мать: Брум-а-лу! Мули-мули, Лиллилу, любимая Лили. Силач Мог­гадит!»

—    Подождем, моя огненная крохотуля. Не поддадимся За­мыслу! Ведь мы счастливее всех, здесь в нашей теплой пещерке, с нашей любовью, правда?

—   Конечно, Моггадит.

—   Я — это Я-самое. Я силен. У меня свой собственный За­мысел. Не буду смотреть на тебя, пока... Пока не станет тепло, пока не вернется солнце.

—   Да, Моггадит... Моггадит, у меня лапки занемели.

—    Драгоценная моя, погоди... Смотри, я осторожно уберу шелк и не стану смотреть... Не стану...

—   Моггадит, ты меня любишь?

—   Лилилу! Прекраснейшая моя! Мне страшно, страшно...

—    Посмотри, Моггадит! Посмотри, какая я большая и сильная!

—    Красная моя крохотулечка, мои лапы... мои лапы... Что они с тобой делают?

Своими тайными лапами я с силой выдавливал горячие со­ки из горловых мешков, нежно-нежно раздвигал твой прекрас­ный материнский мех и оставлял свой дар в твоих сокровенных местечках! И глаза наши переплетались, и лапки наши обвивали друг друга.

—   Любимая, я поранил тебя?

—   Нет, Моггадит! Нет-нет!

Прекрасная моя, то были последние дни нашей любви!

За стенами Пещеры становилось все холоднее. Толстяки- верхолазы больше не ели, а нельзяки перестали шевелиться, и вскоре от них начало вонять. Но в глубине убежища все еще держалось тепло, я все еще кормил свою любимую остатками припасов. И каждую ночь новое таинство любви становилось все привольнее, ярче, хотя я заставил себя скрыть шелками по­чти всю сладкую тебя. Каждое утро мне все сложнее было сно­ва оплетать твои лапки.

—   Моггадит! Почему ты не связываешь меня? Мне страшно!

—   Еще немного, Лилли, чуть-чуть. Еще один только разок приласкаю тебя.

—   Моггадит, мне страшно! Прекрати немедленно и свя­жи меня!

—   Но зачем, любовь моя? Зачем тебя прятать? Это что, то­же глупый Замысел?

—   Не знаю. Все так странно. Моггадит, я... я меняюсь.

—   Моя Лилли, моя единственная, ты с каждым мгновением все прекраснее. Дай взглянуть на тебя! Нельзя опутывать тебя и скрывать от глаз!

—   Нет, Моггадит! Не надо!

Но разве я послушал тебя? Глупый Моггадит, который во­зомнил себя твоей Матерью. Замысел велик!

Я не послушался, не связал тебя. Нет! Я сорвал прочные шелковые путы. Опьяненный любовью, торопливо сдернул их все разом, с одной лапки, потом с другой, обнажил все твое ве­ликолепное тело. И наконец увидел тебя всю!

Лиллилу, величайшая из Матерей!

Не я был твоей Матерью, а ты была моей.

Раздавшаяся, блестящая лежала ты передо мной, одетая в но­венькую броню, твои мощные охотничьи лапы были больше моей головы! Что я сотворил? Тебя! Совершенную Мать! Мать, равной которой еще не видывал свет!

Ошалев от восторга, я глядел на тебя.

И тут ты схватила меня огромной охотничьей лапой.

Замысел велик. Лишь радость чувствовал я, когда сомкну­лись твои челюсти.

И радость чувствую я теперь.

Так, моя Лиллилу, моя красная крохотулечка, и закончились мы. В твоем материнском меху растут дети, а твой Моггадит больше не может разговаривать. От меня почти ничего не оста­лось. Становится все холоднее, все больше и ярче твои мате­ринские глаза. Скоро ты останешься одна с детьми, и вернется тепло.

Вспомнишь ли ты, мое сердечко? Вспомнишь ли, расска­жешь ли им?

Лилилу, расскажи им про холод. Расскажи про нашу любовь.

Расскажи им... зимы все длиннее.