Дзержинский

Тишков Арсений Васильевич

Часть первая

ТОВАРИЩ ЮЗЕФ

 

 

Глава I

Путь в революцию

1

Ученик 7-го класса 1-й Виленской гимназии Феликс Дзержинский шел на свидание с доктором Домашевичем. Андрей Домашевич был одним из основателей литовской социал-демократии. Он познакомил Феликса с марксизмом и снабжал его социал-демократической литературой. Некоторые из книг, полученных от Домашевича, Дзержинский читал на собраниях ученического кружка самообразования. Недавно его выбрали руководителем кружка, и он этим очень гордился. Сейчас во внутреннем кармане кителя лежала небольшая книжка с длинным названием «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Имя автора на обложке не значилось, но Домашевич сказал, что она написана молодым петербургским марксистом Ульяновым.

Времени в запасе было достаточно, и Феликс решил немного покружить по городу. Скоро рождество, а за ним и Новый год. Мысли его как-то невольно обратились к пережитому. Этот, 1894 год Дзержинский считал переломным в своей жизни: он окончательно порвал с религией. Как это было мучительно и трудно — отречься от бога, олицетворявшего для него любовь, правду, доброту и справедливость. Первые сомнения — парадоксально, но факт — зародились у него, когда дядя-ксендз отговаривал его посвятить себя служению господу. Ксендз напирал на его неподходящий характер, но Феликсу показалось, что дядюшка сам не очень верит в бога и боится, чтобы и он не проник в тайну его небытия. В четырнадцать лет Феликс с обостренным вниманием прислушивался к разговорам о далеко не праведном житье служителей божьих, а потом горячо молился, чтобы бог спас его от дьявольского искушения. В пятнадцать пришло увлечение книгами по естествознанию и философии; поколебалась вера в библейские и евангельские мифы и легенды. В шестнадцать знакомство с марксизмом окончательно развеяло его сомнения, он разуверился не только в догматах церкви, но в самом существовании божественного начала, стал материалистом и безбожником. Три года внутренней борьбы и поисков истины! Феликс обрел новую веру, веру в историческое призвание рабочего класса изменить мир и в неизбежную победу рабочих. Он готов был хоть сейчас, немедленно отдать жизнь, если этим можно было бы приблизить победу.

В условленном месте показался Домашевич. Он был па нелегальном положении, часто менял квартиры и встречался с Дзержинским чаще всего в тихих переулках, убедившись заранее, что за ними нет слежки.

Домашевич не спеша, с безразличным видом прошел мимо Дзержинского, у перекрестка осмотрелся и, не увидев ничего подозрительного, повернулся и догнал продолжавшего свой путь Феликса.

Поздоровались. Феликс расстегнул шинель, достал книгу.

— Ну как? — спросил Домашевич.

— Замечательно! Всю ночь читал не отрываясь.

— Да, Ульянов, несомненно, талантлив: и полемист превосходный, и в логике силен. Народникам теперь нелегко будет «ниспровергать» марксизм.

— Вы правы, доктор, все это, несомненно, так, но меня, признаться, больше увлекли практические выводы, сделанные Ульяновым для социал-демократов.

— Ну и что же вы этим хотите сказать? — поинтересовался Домашевич.

— Я решил уйти из гимназии и целиком отдаться распространению среди рабочих идей научного социализма.

Домашевич посмотрел на Феликса с нескрываемым удивлением.

— Послушайте, Феликс, — наконец сказал он, — зачем это? Разве мало людей и учатся и занимаются революционной деятельностью?

— А я не могу так, наполовину, — упрямо отвечал Дзержинский. — Я считаю, что за верой должны следовать дела.

Дзержинский смутился. Получилось высокопарно. Но он говорил искренне то, что думал.

Домашевич был гораздо старше Феликса, и он тоже искренне считал, что Дзержинский по своей молодости и горячности хочет сделать шаг, о котором потом будет жалеть всю жизнь. Сказал как можно мягче:

— Подумайте хорошенько, Феликс. Революция такой жертвы от вас не требует.

— Ах, при чем тут жертвы! Гимназия готовит верных слуг царя. Зачем мне она? Только время отнимает. По правде говоря, я давно бы с ней расстался, если бы не мать. Она тяжело больна и не перенесет такого удара.

— Вот видите. Тем более не следует бросать учение. Надеюсь поздравить вас с университетским дипломом.

Поговорив немного о делах кружка, они разошлись.

«За верой должны следовать дела» — так Феликс сказал Домашевичу. И он глубоко убежден, что истинный революционер должен поступать именно так. И вот его убеждения столкнулись с другим могучим чувством — любовью к матери. Исполнить долг, перешагнув через любовь, не хватало сил. Он так надеялся на поддержку Домашевича и не нашел ее. Остался гордиев узел, который рано или поздно ему предстоит разрубить.

2

Слетали листки с календаря, что висел над письменным столом в маленькой комнатке Феликса в доме бабушки на Поплавах, где он жил вместе с семьей своей тетки Софии Пиляр. Дни складывались в недели, недели в месяцы, а все как будто бы оставалось по-прежнему. Феликс по утрам ходил в гимназию, вечерами и ночами занимался самообразованием, вел кружок.

Вместе с развитием капитализма росло и рабочее движение. В феврале 1895 года в Петербурге состоялось совещание членов социал-демократических групп Петербурга, Москвы, Киева и Вильно. Было принято важное решение о переходе от пропаганды марксизма в узких дружках к массовой политической агитации и об издании популярной литературы для рабочих. В начале сентября проездом из Швейцарии в Петербург Вильно посетил Владимир Ильич Ульянов. Он поделился с виленскими социал-демократами привезенной из-за границы нелегальной марксистской литературой и условился о поддержке заграничного издания сборника «Работник».

Этой же осенью помощник присяжного поверенного Владимир Ильич Ульянов объединил все марксистские кружки Петербурга в единую политическую организацию — «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Подобные союзы и организации начинают возникать и в других городах России. В 1895 году и в Вильно был создан подпольный центр литовской социал-демократии.

Осенью 1895 года в ряды литовской социал-демократии был принят Феликс Эдмундович Дзержинский. Его кружок по содержанию занятий становится социал-демократическим. Феликс читает там теперь «Эрфуртскую программу немецких социал-демократов» и «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» Плеханова. Но не забывает, как и прежде, декламировать Мицкевича и Пушкина, Конопницкую и Некрасова.

На каникулах Дзержинский отправился в Варшаву.

Феликс взял билет в вагон 3-го класса. Было тесно и душно.

Дзержинский не мог позволить себе роскошь ехать во 2-м классе. Но не потому, что не было денег. Родные его кормили, обували и одевали. Кроме того, уже с 15 лет он давал уроки и имел свои деньги. Однако из своего заработка Феликс почти ничего не тратил на себя, а помогал нуждающимся товарищам. Теперь же все заработанные деньги отдавал на нужды социал-демократической организации. Купить билет 2-го класса для Дзержинского было бы равносильно тому, что взять и истратить на свои прихоти энную сумму из партийной кассы.

Тетя Зося, сестра и все его родные и близкие знали, что Феликс поехал в Варшаву навестить больную мать, лежавшую в одной из варшавских клиник. Так оно и было. Дзержинский всегда, как только представлялась возможность, стремился в Варшаву повидать Елену Игнатьевну. Но на этот раз у Феликса было в Варшаве и другое дело, о котором никто из родных не знал. Там собирался тайный съезд нелегальных ученических организаций Королевства Польского. Такие съезды проводились в Варшаве ежегодно, но в 1895 году на съезд впервые были приглашены делегаты от некоторых городов, расположенных вне пределов Королевства Польского. Феликс

Дзержинский был избран делегатом от объединенной организации ученических кружков города Вильно.

С вокзала Феликс поехал прямо в больницу. До открытия съезда оставалось несколько часов, и он радовался, что успеет наговориться с матерью да еще побродить по городу, собраться с мыслями перед заседанием.

Елена Игнатьевна, извещенная о приезде сына, постаралась сделать все, что возможно в больничных условиях, чтобы произвести на него хорошее впечатление. Она шутила, уверяла его, что ей уже почти хорошо и что в следующий раз Феликс сможет взять ее из больницы. А он видел, что ей плохо, но тоже говорил, что она заметно поправилась и что он рад ее выздоровлению. Так мать и сын, всегда ценившие правду, лгали, чтобы подбодрить и утешить друг друга.

На квартиру богатого варшавского адвоката Дзержинский пришел, когда почти все делегаты были уже в сборе. Его встретил сын хозяина квартиры, высокий белобрысый студент, и, сверившись со списком делегатов, провел в просторный, обставленный дорогой мебелью адвокатский кабинет, превращенный в зал заседаний съезда.

Задачи ученических кружков на предстоящий год — таков был единственный вопрос, вынесенный на обсуждение делегатов.

Первые же выступления выявили политическую неоднородность состава съезда. Сразу обозначились резкие расхождения во взглядах. Необходимость борьбы с царизмом признавали все. А вот как бороться и что делать дальше? — тут большинство делегатов показали себя ярыми шовинистами.

— Все поляки без различия сословий и имущественного положения должны объединиться. Только так мы можем возродить независимость и свободу Польши! — патетически восклицал очередной оратор в новеньком, с иголочки, гимназическом мундире.

Ему шумно аплодировали. Особенно усердствовали гимназистки.

Еще не умолкли аплодисменты, а между стульями к столу президиума уже пробирался с поднятой рукой Дзержинский. На скулах выступил румянец, глаза горели.

Подавив волнение, Феликс начал:

— Разве может быть объединение между рабочими, которые гнут спину по 12–14 часов в сутки и голодают вместе со своими семьями, и капиталистами, присваивающими их труд? Это совершенно нереально! А призыв к полякам одним выступить против русского царя не только не реален, но и губителен. Нас разбили бы так же, как в 1863 году.

Шум и выкрики прервали речь Дзержинского. Какой-то толстый гимназист топал ногами и орал:

— Долой! Хватит!

Напрасно Дзержинский апеллировал к председателю. Тот для порядка вяло позванивал колокольчиком, а сам, обратясь к Дзержинскому, разводил руками, как бы говоря: «Что же я могу сделать, если делегаты не желают вас слушать?»

Но Дзержинский решил не сдаваться. Он стоял, стиснув зубы так, что желваки ходили под кожей, и смотрел на своих противников в упор сузившимися от гнева глазами. Прошло несколько минут, и, странное дело, шум постепенно стих, председатель сказал, что регламент господина Дзержинского еще не истек, и попросил его продолжать.

— Только тесный союз польских и русских рабочих приведет к свержению самодержавия, к социальному и национальному освобождению польского народа. Передовая учащаяся молодежь Польши и Литвы должна поддержать лозунг социал-демократов — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — этим призывом Феликс закончил свою речь, вызвав новый взрыв возмущения.

После Дзержинского взял слово один из «нигилистов». Так окрестил Феликс неряшливо одетых, длинноволосых студентов.

Не без ехидства начал он с того, что, мол, господин Дзержинский представляет здесь город, не входящий в Королевство Польское. Сам Дзержинский поляк, но на нем, очевидно, сказывается влияние русских, белорусов, литовцев и евреев, которых много в Вильно.

Смех, вызванный очередным язвительным выпадом оратора, взорвал Дзержинского.

— Неужели у вас за душой нет более серьезных мыслей?! — крикнул он с места.

Но тут вмешался председатель. Резким звонком он призвал Дзержинского к порядку и ледяным тоном напомнил, что господину Дзержинскому, который только что требовал спокойствия от аудитории, не подобает самому нарушать порядок.

«Уйти, что ли?» — устало подумал Феликс. Но тут неожиданно пришла поддержка.

К столу президиума вышел ученик 8-го класса Келецкой гимназии Бронислав Кошутский.

— Я поляк из Королевства Польского, — заявил он, — но я полностью согласен с Дзержинским. Национальная обособленность и национальная вражда ни к чему хорошему польский народ не приводили и не приведут. Только в лице русских, украинских, белорусских рабочих и пролетариев других народностей, населяющих Россию, польские рабочие и все трудящиеся поляки найдут своих надежных союзников…

Кроме Кошутского, Дзержинского поддержали еще только двое. И немудрено. Большинство делегатов были детьми дворян, фабрикантов, торговцев или тесно связанных с ними интеллигентов. Немногие из них были способны понять и принять идеологию пролетариата.

После закрытия заседания к Кошутскому подошел председатель общества «Братская помощь» Варшавского университета.

— Ваш Дзержинский — чистое золото, — сказал он.

Кошутский передал этот разговор Феликсу.

— Так уж и золото, — попытался все обратить в шутку сильно смутившийся Феликс. Но в душе обрадовался. Значит, все-таки не зря выступал. Отзыв старшего по возрасту товарища, стоявшего во главе крупной университетской организации, был для него важнее оскорбительных выпадов маменькиных сынков, какими являлись, по убеждению Дзержинского, большинство делегатов.

3

В январе умерла Елена Игнатьевна. Так начался новый год.

Возвратившись с похорон, Феликс заперся в своей комнате, упал ничком на кровать и долго лежал так, не раздеваясь и не зажигая огня. Он чувствовал страшную усталость во всем теле и внутреннюю опустошенность.

Феликс думал о матери. Не о той, что лежала в гробу, холодная и незнакомая, а о живой, энергичной и веселой, задумчивой и грустной, иногда сердитой…

Почему, только став взрослыми, мы начинаем понимать, сколько хлопот, волнений и огорчений причиняли в детстве самому дорогому человеку — своей матери? Как плохо, что осознаем это так поздно.

Трудно было маме. Отец умер, когда ей было 32 года. На руках осталось восемь детей. Старшей, Альдоне, — двенадцать, младшему, Владиславу, — немногим более года. Хозяйничать в крохотном имении Дзержинове некому, пришлось сдать землю в аренду за 42 рубля в год. Эти 42 рубля да скудная вдовья пенсия — вот и весь доход. Спасибо родственникам — помогали. В детстве ему казалось естественным, что кто-то из братьев и сестер постоянно гостит у бабушки или у других родственников, но теперь-то он знает, что «в гости» мама собирала их от нужды. Вот и сейчас он живет у тети на хлебах. Тетя Зося ни разу ни словом, ни взглядом не упрекнула его, но недавно ему довелось случайно услышать, как одна ее гостья говорила: «Эдмунду не следовало заводить такую семью, если он не мог ее прокормить». Неужели и до мамы доходили эти ужасные пересуды?

И снова возник образ матери, рассказывающей уже повзрослевшим детям историю своего замужества.

«Вашего отца привел в наш дом старый сапожник, шивший обувь для нашей семьи. Эдмунд случайно повстречался с ним на улице, когда после окончания Петербургского университета приехал в Вильно искать работу. Вакансий в Виленских гимназиях не оказалось, и Эдмунд не знал, что же делать дальше.

«Я вижу, студент ищет работу, а что он умеет делать?» Эдмунд рассказал, кто он, и поведал о своих трудных обстоятельствах. «Я могу вас проводить до профессора Янушевского, он как раз ищет учителя математики для своей дочери, но сначала пану учителю надо привести себя в порядок», — сказал старик, критически оглядывая дыру и отставшую подметку на левом ботинке «пана учителя». Эдмунд признался со стыдом, что у него нет денег, чтобы заплатить за починку. «Ничего, — ответил добрый гений, — я сам починю, а деньги отдадите, когда будут».

Диплом и скромность Эдмунда понравились вашей бабушке, и со следующего дня он уже начал давать мне уроки. Прошло время, мы полюбили друг друга и поженились».

Работы в Вильно все не было, и профессор Янушевский через свои связи выхлопотал зятю место в Таганрогской гимназии, за тысячу верст от родного дома.

«Вот такой «богач-помещик» был ваш отец», — закончила мама свой рассказ. Феликс видел добрую и немного грустную улыбку, озарявшую тогда ее лицо.

Вспомнились Феликсу и чудесные вечера в Дзержинове, когда под мерный шум вековых сосен вся семья собиралась вокруг матери. Музицировали, декламировали стихи любимых поэтов, а затем Елена Игнатьевна рассказывала детям о польском восстании 1863 года, зверски подавленном царскими войсками, о непомерных налогах и контрибуциях, взимаемых властями с населения.

«Милая моя мамочка, — обращался к ней как к живой Феликс, — ты и не подозревала, как твои слова повлияли на то, что я избрал тот путь, по которому сейчас иду. Уже тогда мое сердце и мозг чутко воспринимали всякую несправедливость, всякую обиду, испытываемую людьми, и я ненавидел зло».

После смерти матери ничто не удерживало Феликса в ненавистной гимназии. Но стоит ли уходить за несколько месяцев до окончания? В конце концов, аттестат зрелости тоже мог пригодиться революционеру. Сомнения разрешились внезапным взрывом, который, впрочем, давно назревал.

Феликс шел по коридору гимназии, когда его внимание привлекла кучка гимназистов, сгрудившихся у вывешенного на стене объявления. Подойдя поближе, Феликс прочел: «Настоящим доводится до сведения господ гимназистов, что разговаривать в классах, коридорах и иных помещениях вверенной мне гимназии разрешается только на русском языке. Виновные в нарушении сего предписания будут строго наказываться». Объявление было написано рукой учителя русской словесности Рака, подписал директор.

Кровь бросилась Феликсу в голову. Он сорвал объявление и в следующую минуту ворвался в учительскую.

Несколько преподавателей сидели вокруг большого овального стола, пили чай, разговаривали, просматривали тетради.

Глаза Феликса остановились на Раке. Он швырнул на стол перед ним листок бумаги.

— Вот ваше предписание, — высоким, прерывающимся от волнения голосом говорил, почти кричал Дзержинский, — вы сами готовите борцов за свободу! Неужели вы не понимаете, что национальное угнетение ведет к тому, что из ваших учеников вырастут революционеры?!

Разрядка произошла. Феликс круто повернулся и вышел, хлопнув дверью. Не нарочно, просто так получилось.

Ошеломленные преподаватели застыли на своих местах. Это напоминало финальную сцену из гоголевского «Ревизора». А Феликс уже закрыл за собой дверь гимназии, зная, что никогда больше не переступит ее порога.

Дома Софья Игнатьевна упрекала его, взывая к памяти отца и матери, говорила о том, что без аттестата зрелости невозможно поступить в университет.

— Черт с ним, с аттестатом зрелости! Буду работать, — устало ответил Феликс и ушел к себе в комнату.

Наутро тетя Зося отправилась к директору гимназии. Ей удалось уговорить его не исключать Феликса, а считать выбывшим из гимназии по ее просьбе. Ехала домой довольная собой. Сумела постоять за племянника. Все-таки не «исключен за плохое поведение», а «выбыл по просьбе…». Только вот оценит ли он когда-нибудь ее заботу?

О своем уходе из гимназии Феликс рассказал Домашевичу.

— Жаль. Я думал, вы повзрослели и будете учиться дальше, — доктор смотрел на Феликса с явным осуждением.

— Да. Я повзрослел и буду учиться. Но не так, как раньше. Я хочу быть ближе к рабочей массе и с ней самому учиться, — ответил Дзержинский.

Рубикон был перейден. Мосты сожжены. Дорога, уготовленная ему от рождения — гимназия, университет, служба, — закрыта. Отныне Феликс Эдмундович Дзержинский встал на новый путь, тернистый путь профессионального революционера. Путь, с которого больше никогда и никуда не свернет.

4

Дзержинский перешел жить к сестре Альдоне.

Теперь Домашевич часто приходил к нему. У Феликса не было своей комнаты, где бы он мог без помех принимать гостей. Они забирались куда-нибудь в свободный уголок и тихо беседовали.

Альдона держалась с Домашевичем подчеркнуто сухо.

Она знала, что Домашевич «нелегальный», и очень боялась, что его могут арестовать у нее. Как бы это не отразилось на судьбе братьев Игнатия и Владислава, находившихся у нее на воспитании. И так после скандала, который учинил Феликс перед уходом из гимназии, ребятам приходилось туго. Директор прямо заявил: «Пусть едут доучиваться в другой город, в Виленской гимназии аттестат зрелости им не получить».

Феликс заметил и понял смятение сестры. Чтобы освободить ее от страха и развязать руки себе, он с сапожником Францем Корчмариком снял комнату на Заречной улице. Комнатушка была маленькая, под крышей.

Эта мансарда на рабочей окраине вполне устраивала Феликса. Он вел занятия в кружках ремесленных и фабричных учеников и тут, на Заречной, был действительно «ближе к массе».

Яцек — такая подпольная кличка была у него теперь — уже не мог довольствоваться лишь ролью пропагандиста, он хотел стать организатором масс, не только звать, но и вести их на борьбу.

Приближалось 1 мая 1896 года. Виленская социал-демократическая организация готовилась встретить этот день рабочими массовками. Дзержинский попросил поручить ему организацию первомайского праздника среди ремесленных и фабричных учеников. Доктор Домашевич согласился. К удовольствию Феликса, на него возложили еще одно важное дело — выпуск и распространение первомайских листовок.

У Феликса уже был опыт. Это он создал подпольную типографию в Заречье, а в Снепишках и за железнодорожной станцией наладил размножение листовок на гектографе. Верным помощником ему был рабочий Вацлав Бальцевич. Они вместе писали листовки, печатали, а когда наступала ночь, расклеивали на улицах города.

Чтобы не провалиться, квартиры, где печатались листовки, приходилось часто менять. Вот и сейчас Яцек нанял новую квартиру на Снеговой улице. Бальцевич был занят, и Яцек ждал там, когда придет новый помощник Гульбинович. Андрей Гульбинович, молодой рабочий, так же как и Бальцевич, был товарищем по партийной работе и близким другом Феликса.

— А, поэт, — говорил Дзержинский, открывая дверь и пропуская в комнату Гульбиновича, — это что же, вдохновение помешало вам явиться вовремя?

— Брось, Яцек, — добродушно отвечал Андрей, — нехорошо смеяться над человеческими слабостями. А опоздал я потому, что не сразу решился к тебе идти. Смотрю, рядом полицейский участок. Я уж думал, что дом перепутал. Ну скажи, пожалуйста, как это тебя угораздило именно здесь печатать прокламации? Такая работа у самой волчьей пасти не очень-то безопасна!

— А я так думаю, — ответил Дзержинский, — что им и на ум не придет искать рядом с собой нелегальщину.

К восьми часам вечера все было готово. Пришли Вацлав Бальцевич и Мария Войткевич. Гульбинович роздал каждому по пятьдесят прокламаций, клей и по пачке махорки — бросать в глаза полицейскому, если понадобится.

В четыре часа утра все вновь собрались в условленном месте. Последним пришел Яцек. Увидев его, Андрей и Вацлав расхохотались. Уж очень комично он выглядел. Пятна засохшего клея были на лице, на руках, даже на ботинках.

— М-да! — процедил Андрей. — В отсутствии усердия тебя не упрекнешь. Но если бы ты попался, то не выкрутился бы!

— Глупости, — ответил Яцек, — у меня была твоя махорка и мои длинные ноги.

Над Заречьем медленно вставало солнце, освещая убогие рабочие хибарки. Они взялись за руки — профессиональный революционер Феликс Дзержинский, рабочие Вацлав Бальцевич, Андрей Гульбинович и гимназистка Мария Войткевич.

Они были молоды, голодны, утомлены и счастливы.

Вечером ученики-ремесленники собрались на маевку в Каролинском лесу. Шел оживленный разговор о прокламациях, расклеенных по городу. Говорили, что в Снепишках они были так добротно приклеены, то полицейским и дворникам пришлось здорово попотеть, соскабливая их со стен и заборов. «Моя работа», — Дзержинский был удовлетворен.

На середину поляны вышел Гульбинович.

— Слово имеет товарищ Яцек!

Встал стройный, как тополек, юноша, красивый, ладный. На щеках выступил румянец.

Многие из присутствовавших знали Яцека, ему зааплодировали. Зашептались между собой девушки-швеи. На них зашикали.

Дзержинский начал выступление с разъяснения значения первомайского праздника. Он говорил, что день международной пролетарской солидарности должен расшевелить и ремесленных учеников.

— Мы сильны, молоды, физических сил нам достаточно. Давайте же разъяснять своим братьям-рабочим их интересы и способы борьбы с эксплуататорами, — призывал Яцек.

В Литве вела тогда агитацию среди рабочих и Польская социалистическая партия (ППС).

— Эта партия не является рабочей, — говорил Дзержинский, — она состоит преимущественно из интеллигентов, оторванных от рабочего движения. Классовую борьбу пролетариата ППС пускает на самотек, и потому ее программа не подходит для рабочих.

Голос Яцека окреп и зазвенел, когда он перешел к любимой своей теме — рабочей солидарности.

— Без единства рабочих всех национальностей и вероисповеданий мы ничего не добьемся. Без ясного понимания своих классовых интересов рабочее движение осуждено на гибель.

После Дзержинского выступил Гульбинович. Их речи так взволновали молодежь, что аплодисментов показалось мало, ораторов принялись качать.

Затем пели хором революционные песни.

В город возвращались всей гурьбой. Веселые, возбужденные.

Несколько дней спустя Дзержинский стоял у окна своей чердачной комнатушки и наблюдал, как по Заречной медленно удалялся Домашевич.

Только что у них закончился жаркий спор. По старой дружбе оба не стеснялись в выражениях и наговорили друг другу много колкостей. Последнее время их встречи все чаще оканчивались, к сожалению, так.

Недавно прошел съезд Литовской социал-демократической партии. Домашевич, Моравский и другие ее лидеры представили проект программы партии. В проекте очень туманно и расплывчато говорилось о целях и задачах рабочего движения Литвы, зато в качестве главной задачи партии выдвигалась борьба за отделение от России и создание федеративной республики в составе Литвы и Польши.

Феликса удивляло и возмущало, что проект программы литовской социал-демократии был гораздо ближе к программе националистической Польской социалистической партии, чем к социал-демократии Королевства Польского. А ведь именно социал-демократы, а не члены ППС были наследниками славных революционных традиций первых польских марксистских партий — «Пролетариата» и «Союза польских рабочих».

Домашевич доказывал, что, только завоевав национальную независимость, литовский рабочий класс сумеет успешно бороться за свои права. Как, в сущности, это было похоже на рассуждения большинства делегатов ученического съезда в Варшаве. Но там были школяры, даже не нюхавшие марксизма, а здесь собрались солидные люди, именовавшие себя марксистами.

Дзержинский долго готовился к съезду. Доводы о необходимости бороться совместно с русским пролетариатом он подкреплял ссылками на работы Маркса и Энгельса, на блестящие статьи Розы Люксембург и Адольфа Барского в «Справа работнича» . И все-таки ему не удалось убедить делегатов. Съезд утвердил путаную, пропитанную националистическим духом программу.

— Не понимаю, Феликс, — говорил Домашевич, — здесь, рядом с вами, страдают свои виленские рабочие, а вас, кажется, больше волнует судьба петербургских и московских. Поверьте, о них и без вас есть кому позаботиться.

— А я не понимаю, как это вы, образованный марксист, можете идти на поводу у демагога Зюка.

— Так, — с обидой в голосе заговорил Домашевич. — Спасибо. Но мне кажется, Дзержинский, вы забываетесь. Это я учил вас марксизму, а теперь вы пытаетесь учить меня.

— Ошибаетесь, доктор. Вы действительно познакомили меня с марксизмом, за это приношу вам огромную благодарность, но марксизму я учился не по Домашевичу, а по Марксу, Энгельсу, Плеханову!

Наступил 1897 год.

Как-то в конце января в комнату к Дзержинскому вошел, нет, не вошел, а буквально ворвался Бальцевич.

— Яцек, бросай к черту свои книжки! Победа! Огромная победа! Забастовка в Петербурге закончилась. Правительство сдалось. С апреля рабочий день будет ограничен по всей стране.

Феликс бросился обнимать Вацлава.

— Ты понимаешь, Вацлав, какую весть ты принес, — говорил Дзержинский. — Петербургские рабочие добиваются сокращения рабочего дня не только для себя, а и для Риги, Варшавы, Баку, Вильно, Киева… Они думают обо всех. Какой прекрасный ответ нашим домашевичам и моравским!

— Разбираемся помаленьку, — усмехнулся Бальцевич. — Чем меня здесь агитировать, пойдем-ка лучше посоветуемся с товарищами, чем и как мы можем ответить русским рабочим.

По виленским фабрикам, заводам и мастерским прошел сбор средств в помощь петербургским забастовщикам. Вместе с деньгами в Петербург пошло приветственное письмо «Адрес литовских рабочих». В этом адресе, в частности, были и такие строки: «…Нынешняя ваша забастовка с ее результатами вызвала у нас неописуемый восторг. Вот как нужно бороться рабочим за свои интересы!» И далее: «Вы и ваш активный «Союз» встали на первое место в нашей общей борьбе… За вами стоим мы все, рабочие разных национальностей и стран, мы, ваши братья, страдающие от наших общих врагов: эксплуататоров и правительства».

Виленские социал-демократы в эти дни часто выступали перед рабочими, призывая к забастовкам. Но больше других работал Феликс. Товарищи удивлялись его одержимости. Когда он только спит! А Дзержинский и в самом деле почти не спал. Днем он давал уроки — надо было на что-то жить, — писал листовки, готовился к выступлениям, вечером его видели на собраниях или на квартирах у рабочих, а ночами оборудовал подпольные типографии и печатал прокламации, брошюры, листовки.

Потом, когда волна забастовок прокатилась по Вильно, Дзержинский торжествовал. Радостно было сознавать, что усилия его и товарищей по партии дали свои плоды.

Последнее время Дзержинский и Гульбинович были неразлучны. Феликса и Андрея сблизила и общая революционная работа, и любовь к поэзии. Андреи писал стихи и часто читал их товарищам. Феликс с детства хорошо знал и ценил польскую и русскую поэзию. Оп тоже писал стихи, но считал их слабыми и не предавал огласке.

— Яцек, дай почитать, — говорил Андрей, листая томик Некрасова. Он впервые столкнулся с этим поэтом, и стихи ему понравились.

— Возьми, пожалуйста, совсем. На память. Однако нам пора. Не забудь, что после кожевников надо побывать еще у железнодорожников.

По дороге юноши обсуждали предстоящее выступление Яцека. Гульбинович подсказывал Феликсу примеры из собственной жизни.

Вот и пустырь, а за ним рабочие казармы, где в одной из каморок их ждут. Внезапно им преградили путь четверо парней. В нос ударил специфический резкий запах кожи, Дзержинский ощутил сильный удар. Голова наполнилась звоном. Ударил широкоплечий кривой парень. И тут остальные набросились на Яцека и Андрея. Били молча. Гульбинович упал. Его пнули раз, другой и оставили в покое. Их наняли бить Яцека.

К удивлению кривого и всей его шайки, худенький и хлипкий на вид «студент» не просил пощады и не старался удрать. Он встал спиной к забору и яростно дрался. Получая и нанося удары, Феликс думал только об одном: во что бы то ни стало удержаться на ногах. Знал, если упадет — пропал, затопчут.

Словно в тумане Феликс увидел, как один из нападавших выхватил нож, Дзержинский упал, обливаясь кровью. Нападающих как водой смыло.

Пришедший в себя Гульбинович кое-как перевязал Феликсу голову и с помощью прохожих довел до дома, где жил Домашевич.

К счастью, Домашевич оказался дома. Он обработал и зашил раны Феликса и уложил его на несколько дней в постель.

Дзержинского не оставляла мысль: кто и почему так жестоко поступил с ним? Он не верил, что напали вот так просто, ни с того ни с сего.

Ответ принес тот же Гульбинович. Один из социал-демократов, работавший на кожевенном заводе у Гольдштейна, рассказал, как кривой, пьяный вдребезги, похвалялся в корчме, что так отделал какого-то «студента», что тот теперь и дорогу к заводу забудет. А гуляет он на деньги, которые за это получил от хозяина.

Когда Феликс немного окреп, он снова появился у кожевников. Влияние социал-демократов на заводе росло. Гольдштейн понял, что потратился зря, и, как человек практический, повторять эксперимент не стал, а поехал к полицмейстеру. Они долго о чем-то разговаривали, запершись в кабинете, и, по-видимому, остались довольны друг другом.

5

Феликс готовился к отъезду. Оставаться в Вильно было опасно. Дважды он с трудом уходил от филеров. Из тюрьмы арестованные товарищи сообщили, что жандармы на допросах усиленно интересуются Яцеком. Поэтому руководство партии приняло решение направить Дзержинского в Ковно, где Яцека не знали. В то время в Ковно не было социал-демократической организации, и Дзержинскому поручалось ее создать. Это было несомненным признанием организаторских способностей молодого революционера. Феликс и гордился порученным заданием, и волновался — справится ли?

В комнату один за другим вошли Бальцевич, Гульбинович, Грабар и еще несколько социал-демократов, решивших устроить Феликсу небольшие проводы.

Стульев на всех не хватило. Придвинули стол к кровати. Начались, как водится, тосты с пожеланиями доброго здоровья, успехов в революционной работе.

Феликса растрогало, что его, мальчишку, интеллигента, пришли проводить и пожилые рабочие. Он прошел хорошую школу у них, а теперь ехал держать экзамен.

На вокзал Дзержинский шагал один. В вагон проскользнул, когда поезд уже тронулся. Забился в угол, подальше от окна, чтобы кто-нибудь из знакомых, случайно оказавшихся среди толпы провожающих, не увидел, не узнал. Прощай, Вильно!

В Ковно Дзержинский приехал 18 марта 1897 года. По объявлению, приклеенному к окну, снял маленькую комнатку в доме господина Кильчевского.

Сразу встал вопрос: на что жить? Дзержинский поступил работать в переплетную мастерскую. Это позволило ему иметь хоть мизерный, но постоянный заработок, а главное, сразу войти в рабочую среду.

В выборе места работы не последнюю роль сыграло и желание овладеть переплетным мастерством. Феликс прекрасно понимал, что такое ремесло нужно подпольщику. И впоследствии не раз с успехом выступал в роли переплетчика.

Феликс и в Вильно видел тяжелую жизнь рабочих. Но беззаконие и произвол хозяев в Ковно потрясли его.

Рабочие рассказывали Дзержинскому, как из-за несоблюдения правил безопасности на фабрике Шмидта погиб рабочий Китцельман, как молотом отрубило палец рабочему Гату; он узнал, что в казенных механических мастерских в Верхней Фрейде рабочему Шулку оторвало обе руки, а на фабрике Розенблюма в Алексоте девушку, получившую увечье, выбросили за ворота даже без компенсации. Скорбный список увеличивался с каждым днем.

На тайной сходке рабочих фабрики Шмидта «Переплетчик» — под этой кличкой Дзержинский работал в Ковно — посвятил свою речь тяжелым условиям труда.

— Но если, работая на фабриканта, наживешь увечье, — говорил он, — тогда попрощайся, рабочий, с надеждой и примирись с адом на земле… Теперь ты калека, работать больше не можешь, значит, не можешь больше обогащать капиталиста, значит, ты больше не нужен. Выбросят тебя ни с чем или с мелкой подачкой. Что же делать? Бороться. Бороться за свои права, за свою свободу. А для этого объединяться.

Ушел «Переплетчик», а рабочие долго еще не расходились. Разбередил он их раны, растревожил души. Факты, о которых рассказывал он, разумеется, были известны им и раньше. Но никто не сумел сделать из них таких ясных выводов.

В этот вечер на фабрике Шмидта появилась ячейка социал-демократической партии Литвы.

Феликсу приходилось туго. Он работал четырнадцать часов в сутки. Зарабатывал мало, питался скверно. После многочасового изнурительного труда бежал на явки или на собрания или заходил потолковать к знакомым рабочим. Когда его приглашали к столу, отказывался, зная, что у хозяев и у самих негусто.

Возвращался домой таким измученным, что едва хватало сил перекусить и дотащиться до кровати. И все-таки, проспав несколько часов, вставал и садился за литовский язык. Вскоре он уже читал неграмотным литовским рабочим книги на их родном языке.

Из Вильно приехал Иосиф Олехнович и вскоре стал ближайшим помощником Дзержинского. Однажды, поглядев критически на ввалившиеся глаза, обострившиеся скулы и нос Феликса, Олехнович решительно заявил:

— Ты совсем извелся. Так дальше работать нельзя. Свалишься, а выиграют от этого только наши враги.

— Не в этом дело, — отмахнулся Феликс. — Но вот, что больше так работать нельзя, — это ты прав. Наше движение охватывает все более широкие массы, а агитаторов не хватает. Значит, нам нужна своя газета. И она будет. И не позднее чем через неделю.

— А чем я могу помочь? — спросил Олехнович, увлеченный идеей Дзержинского, но не очень-то веривший в возможность такого чуда.

— Можешь, Иосиф, да еще как! Ты должен найти безопасную квартиру и помочь мне перенести туда бумагу, которую я намерен «позаимствовать» у хозяина.

Как и где Феликсу удалось раздобыть гектограф, осталось тайной даже для Олехновича. Но ровно через неделю, 1 апреля 1897 года, Феликс и Иосиф передавали на явках связным с ковенских заводов и фабрик пачки с экземплярами первого номера «Ковенского рабочего». А еще через две недели Дзержинский приехал нелегально в Вильно и представил свое детище на суд товарищей по партии.

Перед членами комитета лежала газета на польском языке, небольшого формата, на восьми страницах, размноженная на гектографе. Товарищи обратили внимание на то, что первые страницы были написаны четко, разборчиво, а последние менее старательно, мелким почерком, близким к скорописи.

Дзержинский смутился.

— Дело в том, товарищи, что у меня было очень мало времени. Сам списал, сам печатал, сам распространял да еще на фабриках агитировал.

Поражало, как это Дзержинский менее чем за две недели после приезда в незнакомый город сумел издать газету, но главное — глубина материала.

Особенно всем понравилась статья «Как нам бороться?». По форме статья, а фактически — практическое наставление по организации стачек.

Через несколько дней Дзержинский, окрыленный похвалами товарищей, снова был в Ковно.

Приближалось Первое мая, и он засел за листовку. С чего начать? Конечно, с истории и значения этого пролетарского праздника.

«Это — праздник борьбы и нашего освобождения от ига богачей и правительства, это — праздник братства рабочих всех стран без различия вероисповедания для совместной борьбы; это — праздник нашего пробуждения от многолетнего сна, праздник правды, и в то же время этот наш праздник является угрозой, кошмаром для господ и правительства, для сильных мира сего, которые столь долгие годы сосут нашу кровь».

Листовка получилась довольно длинная. Ничего не поделаешь. Надо было рассказать, как рабочие Петербурга, Вильно, Варшавы и других городов сумели добиться улучшения жизни и работы; сравнить это с положением в Ковно, где до сих пор если рабочие и боролись, то не систематически, без организации. Феликс писал, что праздник 1 Мая должен способствовать, «чтобы и мы не отставали от других, а принялись за борьбу, которая приведет нас к победе». Концовка звучала как набат:

«Да погибнут тираны, да погибнут кровопийцы, да погибнут предатели и да здравствует наше святое рабочее дело! Смелее на борьбу, и победа будет за нами. Дружно, братья, вперед!»

Феликс приступил к организации забастовки в пригороде Ковно Алексоте на фабрике Розенблюма. Его выбор был не случаен. Там эксплуатация и произвол хозяина были сильнее, чем на других ковенских предприятиях, сильнее было и брожение среди доведенных до отчаяния рабочих.

На собрание пришли почти все рабочие и — главное — работницы. На фабрике Розенблюма работали, как правило, женщины.

Большинство собравшихся видели «Переплетчика» впервые, поэтому встретили сначала настороженно.

— Говоришь ты складно, да все чего-то вокруг да около. Говори прямо, что делать-то нам, чтобы жить лучше, — прервала оратора пожилая работница с изможденным лицом. Видно, жизнь крепко измотала эту женщину. Глядя ей прямо в лицо, Феликс отчетливо произнес, слегка повысив голос, чтобы хорошо слышали все:

— Лучшее средство — это бросить работу. Стачка!

Наступила тишина.

— Правильно! — раздались голоса. Это поддержали «Переплетчика» социал-демократы. Они еще вчера слушали доклад Дзержинского и приняли решение поднять рабочих на забастовку.

Начался спор. Молодежь настаивала на забастовке.

— А что жрать будем, чем детей кормить? — возражали семейные.

Спорили долго. Забастовка была объявлена. И закончилась победой. Рабочие фабрики Розенблюма добились сокращения рабочего дня на три часа.

Успех рабочих в Алексоте послужил примером для других предприятий. Руководимые вездесущим «Переплетчиком», ковенские социал-демократы организовали еще несколько удачных стачек.

Впоследствии Дзержинский написал в автобиографии о ковенском периоде своей жизни:

«Здесь пришлось войти в самую гущу фабричных масс и столкнуться с неслыханной нищетой и эксплуатацией, особенно женского труда. Тогда на практике научился организовывать стачку».

6

Начальник ковенского жандармского управления полковник Шаншилов в кабинете с зашторенными окнами просматривал донесения, поступившие за день от агентуры. Ага! Вот опять о «Переплетчике». Агент «Черный» сообщает, что «Переплетчик» намерен передать новую партию брошюр для распространения среди рабочих фабрики Тильманса.

Шаншилов даже привстал от удовольствия. Он уже несколько месяцев следил за деятельностью «Переплетчика» и все более убеждался, что это и есть исчезнувший из Вильно Феликс Эдмундович Дзержинский, социал-демократ, известный ранее под кличкой «Яцек».

Шаншилов вызвал своего помощника.

— Когда у вас встреча с «Черным»?

— Сегодня в восемь вечера, господин полковник.

— Так вот, ротмистр. Я совершенно убежден, что господин Дзержинский и «Переплетчик» — одно и то же лицо. Соблаговолите сделать засаду и прихлопнуть этого молодчика с поличным.

Шанпшлов бросил взгляд на календарь — 16 июля 1897 года. На следующий день, вечером, в сквере у военного собора на лавочке сидел паренек. На вид ему можно было дать лет 15–16. По одежде и въевшейся в кожу металлической пыли и ссадинам на руках нетрудно было определить, что это рабочий-металлист, вероятно ученик слесаря. Парень явно нервничал, поминутно озирался.

Ровно в семь тридцать на скамейку подсел «Переплетчик», весело поздоровался. У связного дрожали губы. Он попытался выдавить ответную улыбку, но ничего не получилось.

— Михась, что случилось? Почему у тебя такой взволнованный вид?

Не успел Дзержинский закончить свой вопрос, как увидел, что к ним бегут полицейские и филеры в штатском. Мысль заработала с лихорадочной быстротой. Привести их за собой он не мог, в этом Феликс был абсолютно уверен. Значит, его предал Михась.

— Иуда! — крикнул Феликс, замахиваясь для удара. Но в тот же момент оказался в руках полицейских.

Изъятые при обыске на квартире у Дзержинского вырезки из газет и других официальных изданий со статьями по рабочему вопросу мало его беспокоили. Нелегальные брошюры, находившиеся при нем, тоже не волновали: Феликс твердо решил ни при каких обстоятельствах не говорить, от кого они были получены и кому предназначались. Хуже было то, что в руки жандармов попала его памятная книжка и список принадлежавших ему книг. Литературы было мало, и он записывал, какую книгу и кому он дал читать.

Опасения Дзержинского были не напрасны. Около года велось следствие. Он никого не назвал, никого не выдал. И все-таки Шаншилову удалось арестовать по его делу 12 человек. У некоторых из них при обыске нашли книги Феликса. Он проклинал себя за неосторожность.

Альдона узнала об аресте брата из газет. Написала ему в тюрьму письмо. В нем было все: горечь, отчаянно и горячее сочувствие. Она умоляла его раскаяться, бросить «юношеские заблуждения».

«Ты называешь меня «беднягой», — читала она ответное письмо от брата, — крепко ошибаешься. Правда, я не могу сказать про себя, что доволен и счастлив, но это ничуть не потому, что я сижу в тюрьме. Я уверенно могу сказать, что гораздо счастливее тех, кто «на воле» ведет бессмысленную жизнь. И если бы мне пришлось выбирать: тюрьма или жизнь на свободе без смысла, я избрал бы первое, иначе и существовать не стоило бы… Тюрьма страшна лишь для тех, кто слаб духом». Далее Феликс сообщал, что благодаря заботам старшего брата Станислава он имеет книги и все необходимое, и… давал советы Альдоне, как воспитывать ребенка.

«Нет, Фелек все такой же. Он неисправим».

Феликс вел в тюрьме весьма деятельную жизнь. Много читал, занимался немецким языком, писал и ухитрялся пересылать на волю статьи для нелегальных рабочих изданий. В виленской газете «Эхо рабочей жизни» появляется статья Дзержинского с описанием тяжелых условий, в которых содержатся заключенные, и призывом бороться с жандармами и угнетателями.

В тюрьме Феликс узнал, что литовская социал-демократия отказалась от участия в I съезде Российской социал-демократической партии. Он написал Домашсвичу гневное письмо, называя этот шаг «величайшим грехом».

Между тем дознание подходило к концу. Полковник Шаншилов писал прокурору Виленской судебной палаты о том, что Дзержинский «как по своим взглядам, так и по своему поведению и характеру личность в будущем опасная».

10 июня 1898 года начальник ковенской тюрьмы Набоков объявил Дзержинскому о том, что «государь император высочайше повелеть соизволил» выслать его под гласный надзор полиции на три года в Вятскую губернию.

Альдоне удалось узнать, что партия каторжан и ссыльных, с которой Дзержинскому предстояло следовать по этапу к месту ссылки, отправляется из ковенской тюрьмы 1 августа, и она решила проводить брата.

Всю ночь до рассвета прождала она вместе с другими женщинами у ворот тюрьмы. Наконец в окружении конвойных показалась партия заключенных. Большинство из них было заковано в кандалы.

Феликс шел с гордо поднятой головой. Альдона бросилась к нему, но конвойный солдат грубо оттолкнул ее. Альдона заплакала и тут услышала голос брата:

— Успокойся, не плачь, видишь, я силен.

 

Глава II

Тоска кайгородская

1

Во второй половине августа 1899 года в Нолинске появился новый ссыльный. В глухом уездном городишке, где все друг друга знали, Феликс Эдмундович Дзержинский сразу привлек внимание местных жителей и ссыльных. Одет он был в темный, сильно поношенный костюм, рубашку с мягким отложным воротником, бархатный шнурок повязан вместо галстука.

Но не одежда, а его одухотворенное лицо и внимательный открытый взгляд заставляли нолинских жителей спрашивать друг друга, кто это и что он тут делает.

А Дзержинский, в свою очередь, знакомился с городом, где ему предстояло провести три долгих года.

Все здесь чужое. И природа, и дома, и люди. Приспособиться к новой жизни было трудно. Феликс отводил душу в письмах к Альдоне. Он не жаловался. Даже пытался иронизировать.

«…Дорога была чрезвычайно «приятная», — писал он, — если считать приятными блох, клопов, вшей и т. п. По Оке, Волге, Каме и Вятке я плыл пароходом. Неудобная эта дорога. Заперли нас в так называемый «трюм», как сельдей в бочке. Недостаток света, воздуха и вентиляции вызывал такую духоту, что, несмотря на наш костюм Адама, мы чувствовали себя как в хорошей бане. Мы имели в достатке также и массу других удовольствий в этом же духе…»

Когда Альдона вновь и вновь перечитывала эти строки, написанные таким знакомым ей мелким, угловатым почерком, она ясно представляла себе, какие физические и моральные муки пришлось пережить Феликсу.

«Я нахожусь теперь в Нолинске, где должен пробыть три года, если меня не возьмут в солдаты и не сошлют служить в Сибирь на китайскую границу, на реку Амур или еще куда-либо. Работу найти здесь почти невозможно, если не считать, здешней махорочной фабрики, на которой можно заработать рублей 7 в месяц…»

«Нолинск, Нолинск!» — Альдона с трудом разыскала его на карте.

«Население здесь едва достигает 5 тысяч жителей, — продолжала она читать. — Несколько ссыльных из Москвы и Питера, значит, есть с кем поболтать, однако беда в том, что мне противна болтовня, а работать так, чтобы чувствовать, что живешь, живешь не бесполезно, здесь негде и не над кем».

Альдона вспоминает, как, получив это письмо, она немедленно написала брату. Одно за другим отправила два письма. Постаралась вложить в них всю свою любовь, боль и опасения за его судьбу. Снова она умоляла Феликса стать «благоразумным», жить как все.

И вот его ответ: «Дорогая Альдона! Ты совсем не понимаешь и не знаешь меня. Ты знала меня ребенком, подростком, но теперь, как мне кажется, я могу уже называть себя взрослым, с установившимися взглядами человеком, и жизнь может меня лишь уничтожить, подобно тому как буря валит столетние дубы, но никогда не изменит меня. Я не могу ни изменить себя, ни измениться. Мне уже невозможно вернуться назад. Условия жизни дали мне такое направление, что то течение, которое захватило меня, для того только выкинуло меня на некоторое время на безлюдный берег, чтобы затем с новой силой захватить меня и нести с собой все дальше и дальше, пока я до конца не изношусь в борьбе, т. е. пределом моей борьбы может быть лишь могила…»

Альдона перечитывала письма Феликса. Письма длинные, а о себе, о своей жизни, здоровье пишет мало, несколько скуповатых строк. В последнем письме мимоходом обронил: «У меня пышная трахома». Можно ли вылечить ее там, в Нолинске? Еще ослепнет, чего доброго. «Ах, Феликс, Феликс! Сколько волнений и горя ты уже причинил. И сколько причинишь еще». Она негодовала на Феликса и восхищалась им, его глубокой верой в свое дело, в будущее. Не потому ли этот малопонятный и далекий Феликс ей ближе и дороже других братьев?

2

Нолинск утопал в грязи.

Осенью городок рано погружался в темноту. Тусклый свет редких керосиновых фонарей на перекрестках лишь сильнее подчеркивал густую темноту вокруг. Фонари служили скорее ориентиром для прохожих, чем источником света. И потому с наступлением темноты жизнь в городе замирала. Тишину пустынных улиц лишь изредка нарушали песни и крики пьяных да отчаянный лай собак им вслед.

Долгие вечера для ссыльных были особенно мучительны. Острее чувствовалось безденежье, отсутствие деле тоска по свободе и родному дому.

Свобода, равенство, братство, революция — все это некоторым ссыльным начинало представляться прекрасной, но далекой и, увы, несбыточной мечтой.

Но был в этом неуютном городишке светлый уголок, где ссыльные собирались, спорили, пели, пили чай и, наконец, просто могли поговорить по душам о делах житейских, ближе узнать друг друга. Словом, дать разрядку своим мыслям и чувствам, укрепить свои нравственные силы.

Таким уголком была маленькая светелка в доме Калитина по Яранской улице, где жила Маргарита Федоровна Николева. Курсистка-бестужевка, она была сослана в Нолинск за участие в студенческих беспорядках. У нее-то по средам и собирались ссыльные.

Сегодня среда. Раньше других к Николевой пришла ее подруга Катя Дьяконова, тоже ссыльная. Уже здесь, в ссылке, Дьяконова вышла замуж за ссыльного социал-демократа, родила ребенка. Но чтобы «не закиснуть», Катя редкую среду не бывала у Николевой. Разве только заболеет кто-либо из близких.

Так повелось: кто оказывался при деньгах, приносил к Николевой фунт дешевой колбасы, связку баранок или кулек конфет. Бывало, что какой-нибудь «богач» с гордым видом вытаскивал из кармана и бутылку вина. Но так как никто этих приношений заранее не заказывал, то иногда получалось, что не хватало заварки или сахару. А без хорошего чая и вечер не в вечер. Хозяйственная Катюша Дьяконова решила эту заботу взять на себя.

В дверь постучали. Вошел, зябко потирая руки, Александр Иванович Якшин.

— Ну, великий народник, — смеясь, обратилась к нему Дьяконова, — теперь вам несдобровать. Сегодня мы, социал-демократы, получили подкрепление. Придет Дзержинский. Он вам покажет, где раки зимуют!

— Не пугайте, Катенька, — так же шутливо отвечал Якшин, — русский мужик все выдюжит. Посмотрим, что за птица ваш Дзержинский. С тех пор как он появился в Нолинске, только и разговору что о нем. — А впрочем, — добавил он уже серьезно, — рад буду познакомиться с интересным человеком.

Комната постепенно наполнилась. Стало шумно. Женщины накрывали на стол.

Все уже расселись, когда в дверях появился молодой человек. Его воспаленные глаза щурились от света лампы.

— Господа, позвольте представить вам нашего нового товарища: Феликс Эдмундович Дзержинский, — говорила Николева, усаживая Феликса рядом с собой. — Почему вы опоздали? Что с вашими глазами? — спрашивала Маргарита Федоровна, наливая ему чай.

— Проклятая грязь, — отвечал Феликс, — не чаял, как добраться до вас. А глаза… Профессиональная болезнь табачников. Глаза чешутся от табачной пыли, рабочие трут их грязными руками. И вот результат: большинство рабочих нашей фабрики больны трахомой.

— Бог знает, что вы говорите. Зачем же вы пошли на эту фабрику?

— Ну, во-первых, надо где-то хлеб зарабатывать, а вы знаете, что в Нолинске найти работу трудно, а во-вторых, там я среди рабочих и могу хоть чем-нибудь быть им полезен.

Постепенно мирная беседа стала переходить в споры.

Обсуждали главным образом волновавшую весь город новость — проект постройки железной дороги. Вскоре эта тема захватила всех, и разговор стал общим.

— Дорога выгодна только купцам да лесопромышленникам. Они уже заранее подсчитывают барыши! — слышался молодой запальчивый голос.

— Не скажите, окрестные крестьяне тоже надеются на хорошие заработки, — отвечал ему другой.

— Железная дорога — бич для здешних мест, — услышал Дзержинский за своей спиной. Обернулся и увидел Якшина. — Она приведет к развитию промышленности, а значит, и к разорению крестьянства, — продолжал Якшин.

— Нельзя видеть в железных дорогах только отрицательную сторону, — вмешался наконец Дзержинский. — Промышленность объединяет людей, дает возможность рабочему бороться, придает ему силы и несет свет на смену забитости.

Тут в спор, кажется, включились все разом.

— Но почему, Дзержинский, вы говорите только о рабочих? — спросила Катя.

Дзержинский досадливо махнул рукой.

— Я не вижу, чем мы можем сейчас помочь реально крестьянской бедноте. Крестьянство в массе своей консервативно. Это наша Вандея. Правда, в деревне идет расслоение, бедняка эксплуатируют лесопромышленники, ростовщики, купцы… В существующих условиях даже организация крестьянских товариществ не исключает эксплуатации… Несостоятельны народники со своими «устоями». Пусть же капитализм шагает как можно быстрее и усилит нашу рабочую армию!

Ответить Кате не удалось. Раздались звуки гитары, сильный приятный голос перекрыл голоса спорщиков.

Замучен тяжелой неволей, Ты славною смертью почил. В борьбе за народное дело Ты голову честно сложил…

Грустная и торжественно-волнующая мелодия наполнила комнату. Феликс впервые услышал эту песню и старался не пропустить ни одного слова. Хор молодых голосов звучал все мощнее.

— Понравилось? — спросила Катя.

— Очень! Чья это песня?

— Автора, честно говоря, не знаю. А запевал и аккомпанировал мой муж, Иван Яковлевич Жилин.

— А ну, ребята, что приуныли? — раздался голос Жилина. Он лихо, с перебором ударил по струнам и запел «Камаринскую».

Иван Яковлевич оказался прекрасным певцом и музыкантом. За «Камаринской» последовали другие песни. Революционные и народные. Пели все с увлечением. Захваченный общим порывом, пел и Дзержинский. И на душе у него было радостно.

3

Стоял в центре Нолинска двухэтажный дом, окрашенный в желтый цвет, традиционный для царских государственных учреждений. Возвышавшаяся над крышей каланча лучше всякой вывески говорила о том, что здесь помещается пожарная часть. В другом крыле здания размещалась полиция: канцелярия нолинского уездного исправника и околоток.

Пожарный на каланче смотрел, чтобы огонь не охватил дома и сараи нолинских обывателей, а недреманное око господина исправника, коллежского асессора Золотухина бдительно следило, чтобы в их головы не запала искра свободомыслия.

Ссыльные, за которыми исправник по долгу службы обязан был осуществлять гласный и негласный надзор, вели себя Довольно мирно. Положение изменилось с появлением в городе Дзержинского. Этот «вредный полячишка», как именовал его господин исправник, сломал невидимую стену, отделявшую ссыльных от жителей Нолинска. Поступил работать на махорочную фабрику и сразу оказался в гуще рабочих, заделался их другом-товарищем.

В последний приезд исправника в Вятку начальник канцелярии губернатора в ответ на жалобы исправника дал понять, что его превосходительство губернатор Клингенберг не прочь будет запрятать этого смутьяна куда-нибудь подальше.

Уже пожилой, поднаторевший в полицейском сыске исправник сразу смекнул, чего от него ждут. Его превосходительству нужны «основания». Поразмыслив в дороге, он даже обрадовался. Представлялся случай убить двух зайцев: избавиться от беспокойного ссыльного и угодить его превосходительству.

Вернувшись в Нолинск, Золотухин немедленно вызвал к себе околоточного надзирателя Кандыбина. В его околотке находилась махорочная фабрика и жил Дзержинский.

Кандыбин, или попросту Кандыба, обладал типично полицейской внешностью: одутловатое лицо, острые глазки, буравящие собеседника, порыжевшие прокуренные усы.

— Здравия желаю, ваше благородие! — отчеканил Кандыба, вытягиваясь у порога и щелкая каблуками огромных яловых сапог.

— Садись, Кандыбин. Докладывай, как Дзержинский? Забыл, что я тебе говорил? — строго спрашивал исправник.

— Имею сведения, верные люди говорят, — понизив голос почти до шепота, хрипел Кандыбин, — мутят они фабричных. Бастовать, говорят, надо, а царя… Извиняюсь, невозможно даже вслух произнести.

— Что царя? Что ты тянешь? — прикрикнул капитан.

— Спихнуть надо! — выпалил Кандыба и опасливо оглянулся на закрытую дверь.

— А еще, — продолжал околоточный, — в среду у госпожи Николевой они, то есть господин Дзержинский, всех ругали. Хватит, мол, болтать попусту. Народ подымать надо. Против властей, значить…

— Ого! А это откуда тебе известно? — спрашивал исправник, удивляясь неожиданной осведомленности такого неуклюжего и туповатого на вид околоточного.

— Так что, ваш бродь, кухарка господина Калитина слышала. Я и то говорю: «Дуреха, может, не он ето говорил?» А она мне: «Точно, — грит, — он. Я ево еще, как пришел, приметила. Новенький. Да и слова вроде бы русские, а произносит как-то по-особенному, не по-нашему».

Отпустив Кандыбу, исправник закурил и принялся ходить по кабинету. Постепенно в его голове сложился план, с помощью которого он надеялся упрятать Дзержинского, «куда Макар телят же гонял».

— Вас просят зайти к их благородию, — сказал Дзержинскому делопроизводитель, когда Дзержинский и Якшин пришли в канцелярию исправника. С недавних пор они поселились вместе, в том же доме, что и Николева, только на первом этаже. Как лица, состоящие под надзором, они обязаны были в установленные дни отмечаться в полиции.

Отметка в полиции сводилась обычно к чисто формальной процедуре, и занимались ею делопроизводитель или писарь, а тут вдруг к исправнику.

— К чему бы такая честь? — Феликс вопросительно посмотрел на Якшина.

— Сейчас узнаем. — Александр Иванович решительно открыл дверь, пропустил вперед Дзержинского и сам вошел вслед за ним.

Появление Якшина не входило в планы исправника. Он совсем уже собрался попросить его из кабинета, но потом мелькнула мысль: «Пусть останется, лишний свидетель, да еще сам из ссыльных, не помешает».

— Позвольте узнать, господин Дзержинский, — лицо исправника сохраняло учтивость, — с какой целью вы устроились работать на махорочную фабрику?

— Это что — допрос? — запальчиво спросил Феликс.

— Пока нет. Вы же знаете, что состоите под надзором полиции. Вот я и интересуюсь, как живут, чем дышат мои подопечные. По долгу службы, так сказать.

— Извольте, господин исправник. Цель простая — заработать на свое существование, — пожимая плечами, ответил Дзержинский.

— Странно, странно, — исправник взял у писаря бумагу и как бы в задумчивости побарабанил пальцами. — Если вы действительно нуждаетесь в заработке, то зачем же подбивать других бросать работу?

Дзержинский молчал.

— Не позволю! — вдруг заорал Золотухин, хлопая ладонью на столу. Стоявший рядом писарь вздрогнул от неожиданности.

— Забываешься, — переходя на «ты», продолжал кричать исправник, — тебя сюда прислали наказание отбывать, а не людей мутить! Чтоб духу твоего на фабрике не было!

— Не смейте мне «тыкать», — бледный от возмущения отвечал Дзержинский, — что касается работы, прошу не указывать, Где хочу, там и работаю. Да и откуда вам известно, о чем я говорю с рабочими? — Феликс попытался заставить исправника приоткрыть свои карты.

— Нам многое известно, молодой человек; Известно, например, что вы здесь собираетесь сил набираться, чтобы быть готовыми бунтовать, когда «настанет время». Не выйдет! — опять повысил голос исправник:

Он почти дословно цитировал строки из последнего письма Феликса к Альдоне.

«Как он смеет читать мои письма?!» — эта мысль заслонила все. Самообладание оставило его.

— Мерзавец, негодяй! — вскипел Дзержинский. — Он читает мои письма, — пояснил Феликс Якшину.

— Господа? Будьте свидетелями, как ссыльный Дзержинский оскорбляет меня при исполнении служебных обязанностей, — напирая на последние слова, провозгласил исправник.

Тут только Дзержинский заметил, что в темном углу кабинета примостилась на стуле еще какая-то фигура. Настолько бесцветная, что потом, как ни старался Феликс, так и не мог восстановить в памяти ее внешность.

— И вы, господин Якшин, все слышали и, надеюсь, не откажетесь засвидетельствовать, — добавил Золотухин.

Александр Иванович молча наблюдал всю эту сцену. Когда Дзержинский бросил в лицо полицейскому свои гневные «мерзавец, негодяй», Якшин, к великому своему изумлению, заметил, что Золотухин совсем не возмутился. В его глазах промелькнуло злорадство и — Якшин готов был поклясться, что это так, — блеснула даже радость. Это было так нелепо: человека оскорбляют, а он радуется! Призыв исправника к нему засвидетельствовать слова Дзержинского мгновенно все прояснил. Якшин понял, что Золотухин нарочно провоцировал Дзержинского на скандал, понял и то, какую гнусную роль навязывал он ему, заставляя свидетельствовать против своего товарища ссыльного.

— А вы, господин исправник, действительно подлец! — отчетливо прозвучал в наступившей тишине голос Александра Ивановича.

…Был составлен протокол об оскорблении ссыльными Дзержинским и Якшиным нолинского исправника при исполнении им своих служебных обязанностей. Протокол подписали свидетели: писарь и «случайно оказавшийся» в кабинете господина исправника «проситель». Они подтвердили также, и то, что означенные ссыльные «от подписания протокола отказались».

В тот же день Золотухин засел за составление рапорта губернатору. «Вспыльчивый и раздражительный идеалист, питает враждебность к монархии», — писал исправник о Дзержинском. К донесению приложил «основания» — заявление махорочного фабриканта и протокол.

Его превосходительство был несказанно возмущен поведением Дзержинского и вполне удовлетворен представленными документами. В Петербург к министру внутренних дел полетела депеша. Клингенберг сообщал, что «Феликс Эдмундович Дзержинский проявляет крайнюю неблагонадежность в политическом отношении и успел приобрести влияние на некоторых лиц, бывших доныне вполне благонадежными», ввиду чего он решил выслать Феликса Эдмундовича Дзержинского на 500 верст севернее Нолинска, в село Кайгородское Слободского уезда. Туда же его превосходительство «справедливости ради» распорядился выслать и Александра Ивановича Яншина.

4

— Вот и приехали, — говорил Якшин, вылезая из саней у здания кайгородского волостного правления.

Из избы вышли жандарм, сопровождавший их от Нолинска, и кайгородский урядник. Урядник хмуро оглядел ссыльных и, помусолив карандаш, расписался в книге, протянутой ему жандармом.

Жандарм захлопнул книгу, засунул ее за пазуху и подошел к саням.

— Ну, господа хорошие, скидайте полушубки. Я их обратно в Нолинск повезу, — сказал он.

Якшин начал раздеваться.

— Что вы делаете, Александр Иванович? Мы же замерзнем здесь без полушубков, — возразил Дзержинский. Сам он стоял совершенно спокойно, будто и не слышал, что говорит жандарм.

— А, черт с ними! Пусть подавятся, — Якшин снял свой полушубок и кинул его в сани.

— Пусть в таком случае давятся вашим, а мне он самому нужен, — спокойно сказал Феликс и направился к избе. — Скажи исправнику — Дзержинский не отдал. — И Феликс скрылся в волостном правлении.

О перипетиях, связанных с прибытием Дзержинского в Кайгородское, в тот же день узнало все село. Урядничиха постаралась, да еще, как водится, кое-что приукрасила.

В дом крестьянина Шанцина, где поселились Дзержинский и Якшин, потянулись местные жители. Приходили к хозяину, одни вроде бы по делу, другие просто так. Становились у притолоки или садились на лавку. Молчали, разглядывали главным образом, конечно, Феликса.

Дзержинский и Якшин познакомились со стариками Лузяниными. Приветливые и словоохотливые, Терентий Анисифович и Прасковья Ивановна понравились ссыльным, и они перебрались жить к ним.

Прасковья Ивановна хотела было все хлопоты по хозяйству взять на себя, да Феликс воспротивился: «Что вы, бабушка, мы сами!»

Новый, 1899 год встречали вчетвером. Дзержинский и Якшин разложили на столе остатки яств, собранных им в дорогу Маргаритой Федоровной, пригласили хозяев.

Терентий Анисифович поставил бутылку водки.

Когда висевшие на стене ходики показали двенадцать, Александр Иванович и Терентий Анисифович выпили. Дзержинский от водки отказался и с удовольствием выпил кофе. Он давно на него покушался, да Александр Иванович не давал, приберегая к Новому году.

На новом месте Феликс Эдмундович ревностно принялся за занятия. Прежде всего он прочел книгу Милля.

— Субъективист и догматик, — говорил он о Милле Якшину.

Покончив с Миллем, Дзержинский увлекся работой Булгакова о рынках.

— Эта книга, — говорил он Якшину, — очень полезна марксисту. Особенно для споров с вами, народниками. Прочтите Булгакова, а потом мы с вами поспорим.

Но Якшин читать Булгакова не стал и от теоретических споров уклонился.

Дзержинский заинтересовался теорией прибавочной стоимости и образованием прибыли. Он чувствовал, как ему не хватает экономических знаний для пропаганды среди рабочих. К счастью, среди книг, взятых из Нолинска, нашелся второй том «Капитала» Маркса. За его изучением Феликс иногда забывал о лежавших на нем обязанностях по дому. Зато Александр Иванович увлекся хозяйством. Ему доставляло удовольствие стряпать, кормить Феликса и вообще заботиться о нем. И скучать за хозяйственными хлопотами было некогда, и время проходило незаметнее. Одно огорчало Александра Ивановича: трудно было с продуктами. Кайгородское — село большое, а купить что-нибудь, особенно мясо и яйца, негде. Все живут своим натуральным хозяйством, продавать не хотят, а если соглашаются, то норовят сорвать втридорога. Приходилось закупать провизию в окрестных деревнях. За это дело взялся Дзержинский.

Хорошо было скользить на лыжах по лесам и замерзшим болотам, окружавшим Кайгородское. Простор и новые впечатления создавали иллюзию свободы, дома же все раздражало, особенно люди, вечно толкавшиеся в избе в мешавшие занятиям. Даже когда никого из посторонних не было, мешали Александр Иванович и спившийся ссыльный, которого все жителя села звали попросту Абрашка. Он под влиянием Дзержинского и Яншина старался избавиться от своего порока и с утра до вечера сидел у них.

Местные крестьяне приходили к ним в избу — поговорить, посетовать на свою судьбу. Разговаривал с ними обычно Александр Иванович. Феликс в этих беседах участвовал редко. Он сидел в углу, читал.

Но вот однажды, когда один из посетителей рассказал о том, как бессовестно его обсчитал мельник, Дзержинский не выдержал.

— Вы должны подать на него жалобу мировому судье, — резко сказал он.

— Да ить как подать-то, — горестно ответил мужик. — Сам я неграмотный, люди говорят, надоть в Слободской, к адвокату ехать. А деньги где?

Феликс молча достал бумагу, придвинул чернила и, побившись часа два, составил жалобу.

С того дня и повелось — за советом или жалобу нависать шли кайгородские мужики к Дзержинскому.

— Помоги, Василий Иванович!

И «Василий Иванович» — так окрестили Дзержинского крестьяне, чтобы не произносить трудного, его имени, — никогда не отказывал.

Феликсу было, конечно, приятно сознавать, что и здесь, в Кае, он хоть чем-то может быть полезен обездоленным, забитым людям, но принести удовлетворение его деятельной натуре такая жизнь не могла.

А тут еще и с занятиями остановка. Он быстро справился с книгами, привезенными из Нолинска, а новых, нужных ему не было.

В поисках литературы забрел Феликс в школу. Молоденькая учительница порекомендовала «Овод».

Вечером он начал читать, да так и не мог оторваться. Прочел запоем всю книгу.

Вместе с «Оводом» он заново пережал потерю любимой матери, а затем все муки и страдания, которые выпали на долю Артура.

Проснулся Феликс поздно, с тяжелой головой. Отчаянно резало больные глаза.

— Проснулся, миллионер, — пробурчал Александр Иванович и начал выговаривать Феликсу за то, что тот жжет керосин, совершенно не считаясь с их бюджетом.

Дзержинский вспылил.

Товарищи основательно поругались. Оба сознавали, что ссора вспыхнула из-за пустяков, и потому весь день ходили сумрачными, стыдясь смотреть в глаза друг другу.

Ночью Дзержинского мучила бессонница. Пришло письмо из Вильно. Утешительного мало. Старшие товарищи сидят по тюрьмам, отправлены в ссылку или вынуждены были сами уехать из Литвы, спасаясь от ареста. Уцелели лишь некоторые. Их мало, и им очень трудно.

Феликс чувствовал, какая отчаянная там идет борьба. «А я тут что? Здесь даже самообразованием заниматься невозможно. И дело не только в отсутствии книг. Умственная моя работа требует общества. В обществе мой мозг лучше работает, чем в одиночестве, а здесь его нет. Вот та причина, что, в сущности, мешает мне заниматься», — думал он.

Феликс встал, оделся и вышел на воздух. Александр Иванович заворочался, приподнял голову, но ничего не сказал.

Дзержинский шагал по спящей улице Кайгородского. Мысли о побеге приходили ему в голову еще в Нолинске, теперь они оформились, стали решением.

Вернулся в избу успокоенный. Его встретил вопрошающий взгляд Якшина.

— Александр Иванович, простите меня. Утром я наговорил вам много глупостей. А ведь я вас люблю, честное слово, люблю! — неожиданно вырвалось у Феликса.

— Да что вы, Феликс Эдмундович! Я и думать-то забыл о том разговоре. Я-то ведь тоже хорош. Не мы с вами виноваты, ссылка виновата, — ответил растроганный Якшин.

5

Вьюжным февральским утром пришел урядник.

— Собирайтесь, господин Дзержинский, завтра поедете в Слободской. Его благородие уездный воинский начальник вызывают, — сказал он, протягивая Феликсу повестку.

В повестке значилось, что Дзержинский должен был явиться для прохождения врачебного осмотра «на предмет определения годности к воинской службе».

Перспектива попасть в солдаты вовсе не устраивала Феликса. И не без оснований. Это означало бы еще на 6 лет оторваться от жизни, оказаться где-нибудь еще дальше Кая, под неустанным надзором унтеров и фельдфебелей, подвергаться ежедневной муштре, изнуряющей тело и душу. Бежать же из части было труднее, чем из ссылки. Побег обнаружится на первой же утренней или вечерней поверке.

— Надо немедленно бежать! — сказал Феликс, как только калитка захлопнулась за полицейским.

— Чепуха, — ответил Александр Иванович. — Бежать сейчас невозможно. Задержат на первом же станке, в первом же селе. Или замерзнешь где-нибудь в лесу, на болоте. Да и нечего горячку пороть, призыв-то только осенью будет.

Выехал Дзержинский из Кайгородского на почтовых. По дороге попали в метель, до Слободского добирались двое суток.

В солдаты его не взяли. Наоборот, вовсе освободили от военной службы «по болезни».

Из Слободского он писал в Нолинск Николевой:

«У меня трахома все сильнее, полнейшее малокровие (распухли железы от этого), эмфизема легких, хронический катар ветвей дыхательного горла. В Кае от этого не излечишься… Я постараюсь устроить свою жизнь короткую так, чтобы пожить ею наиболее интенсивно». Феликс чуть-чуть не приписал — «для революции», но вовремя вспомнил, что письма его читает полиция, и после слова «интенсивно» поставил точку. Маргарита Федоровна и так поймет.

По приезде в Кай немедленно отправился к местному врачу. Тот долго выслушивал и выстукивал его и наконец сказал:

— Никакой эмфиземы, батенька мой, у вас нет. Здоровьишко, конечно, не ахти какое, но ничего угрожающего, по крайней мере на ближайшее время, я не вижу.

— Но как же комиссия могла так ошибиться? — усомнился Дзержинский.

— А, навыдумывали, чтобы бунтовщика в солдаты не брать!

Дзержинский решил воспользоваться заключением врачебной комиссии, чтобы добиться перевода в уездный город. Предлог — «для лечения», а фактически, чтобы облегчить и ускорить побег,

Но тут перед ним встала дилемма, как писать.

— Просить униженно не буду, а иначе не переведут, — заявил Феликс Яншину.

Долго од трудился над коротким заявлением. Писал, рвал и опять писал. Наконец облегченно вздохнул: заявление было написано достаточно убедительно и с чувством собственного достоинства.

«Оставить без последствий», — собственноручно начертал красными чернилами губернатор.

Однако последствия были. В Кайгородское прикатил слободской исправник с приказанием его превосходительств» привлечь Феликса Эдмундовича Дзержинского к уголовной ответственности за занятие адвокатурой, «ему не разрешенной».

Долго в волостном правлении орал он на свидетелей, добиваясь нужных показаний, но так и уехал ни с чем.

«Дзержинский платы с просителей никакой не брал и в дома к ним не ходил, а последние сами приходили к нему на квартиру», — вынужден был написать исправник в своем заключении.

Через месяц Николева получила новое письмо от Дзержинского. «Я боюсь за себя. Не знаю, что это со мной делается. Я стал злее, раздражителен до безобразия», — писал Феликс. Далее были и такие строки: «Кай — это такая берлога, что минутами невозможно устоять не только против тоски, но даже и отчаяния…»

Маргарита Федоровна взволновалась. Прибежала с этим письмом к Дьяконовой.

Они тут же написали прошение все тому же Клингенбергу о разрешении ссыльной Маргарите Федоровне. Николевой выехать в село Кайгородское для свидания с больным Феликсом Эдмундовичем Дзержинским.

Разрешение было получено только в июне, и Маргарита Федоровна, нагруженная книгами, журналами, письмами и всякой снедью, отправилась в дальний путь.

В Кайгородском Николева пробыла недолго. Когда она возвратилась в Нолинск, ее светелка наполнилась ссыльными. Всем не терпелось узнать, как живут Дзержинский и Якшин.

— Живут наши каевцы скверно, — рассказывала Маргарита Федоровна, — жизнь ведут самую строгую. Белый хлеб у них редкость, едят главным образом продукты своей охоты или рыбной ловли. Феликс Эдмундович исхудал страшно, и малокровие у него, доходящее до головокружения. Оба скучают от безлюдья.

Усталый вид и взволнованность Николаевой не укрылись от внимания гостей. Светелка быстро опустела.

— Ну как? Выяснили вы свои отношения? — спросила Катя, когда все ушли.

— Феликс заявил мне, что не может здесь искать счастья, когда миллионы мучаются, борются и страдают. Вот так мы и выяснили наши отношения, — закончила грустно Маргарита Федоровна. — И он был искренен. Он хочет целиком отдать себя революции. Я буду помнить его всю жизнь.

…Маргарита Федоровна Николева умерла в 1957 году, 84 лет от роду. После ее смерти была найдена шкатулка с письмами Дзержинского.

6

Дзержинский настойчиво готовил побег.

Когда настало время, он открыл свой замысел Якшину.

— Все в округе знают, какой я страстный охотник, — говорил Дзержинский. — Я пропадаю на охоте по два, по три дня. И это тоже все знают, даже урядник. Помните, как он вначале ерепенился, а потом привык, успокоился. Теперь надо будет приучить его к более длительным моим отлучкам, а вы, Александр Иванович, потом прикроете мой побег своим спокойствием и уверенностью в моем возвращении с «охоты». Мне предстоит пройти на лодке несколько сот верст. Тут главное — выиграть время. Ваша помощь будет просто неоценима.

Подготовка к побегу пошла полным ходом. Дзержинский довел свои отлучки на охоту до пяти дней. Он уплывал далеко вниз по течению Камы, разведывал окружающую местность и речной фарватер. Всякий раз Феликс привозил домой много дичи и рыбы. И никто не удивлялся, видя, как Александр Иванович и Абрашка вялили, коптили и солили его добычу, заготовляли продукты впрок, на зиму. Значительно сложнее обстояло дело с сухарями. Заготовка сухарей ссыльными в ту пору считалась явным признаком подготовки к побегу. Дзержинский решился попросить Пелагею Ивановну — пусть сушит ему сухарики на охоту. Старушка согласилась. Брал он у нее сухари небольшими порциями, вернувшись с охоты, даже возвращал «остаток». На самом же деле часть сухарей шла в запас…

В конце августа установилась ясная, сухая погода. Все приготовления были окончены, и долгожданный день наступил. Еще с вечера Феликс примерно в версте от села запрятал в кустах у реки мешок с одеждой, в которую он должен был переодеться, когда настанет время расстаться с лодкой. Там же хранился и основной запас провизии.

Утром Феликс собрался «на охоту». С хозяевами распрощался у избы. До реки провожали его Александр Иванович и Абрашка.

Александр Иванович и Феликс Эдмундович молчали, погруженные каждый в свои думы. Они проговорили почти всю ночь. Под утро распрощались, расцеловались даже. Зато ничего не подозревавший Абрашка болтал всю дорогу, пересказывая кайгородские новости.

Все было как обычно. Только перед тем, как сесть в лодку, Дзержинский крепче и дольше обычного пожимал руки друзьям по ссылке. Да Александр Иванович затуманившимся взглядом провожал Дзержинского до тех пор, пока лодка не скрылась за поворотом реки.

Прошло три дня. В дом Лузянина заявился урядник.

— А где же господин Дзержинский?

— Как всегда, на охоте, — ответил Якшин, стараясь говорить как можно более безразличным тоном.

— Чтой-то не нравятся мне эти охоты, — строго говорил урядник. — Уж скольки разов говорил я, што более чем на сутки отлучаться не положено!

— Так ведь сами же знаете, охота дело такое, раз на раз не приходится.

— Ну ладноть, — наконец произнес урядник, — однако прошу передать господину Дзержинскому, штоб явился ко мне, когда вернется.

Прошло еще два дня. Опять нагрянул урядник. На этот раз Александр Иванович, Абрам и старики Лузянины подверглись форменному допросу.

— Отвяжись, леший, — возмутилась наконец Прасковья Ивановна, — никуда «Василий Иванович» не денется. Не иначе как к своей барышне в Нолинск поехал.

Так урядник и отписал в уезд слободскому исправнику.

Еще сутки были выиграны. По расчетам Дзержинского и Яншина, это были решающие сутки.

 

Глава III

Тюремные университеты

1

Спешили по проводам телеграммы. Из Слободского в Вятку, из Вятки в Петербург, в министерство внутренних дел — «бежал из ссылки Феликс Эдмундович Дзержинский». А в ответ департамент полиции слал предписание виленскому, казанскому, вологодскому, пермскому, костромскому, уфимскому губернаторам и московскому полицмейстеру: «разыскать, обыскать, арестовать и препроводить в распоряжение вятского губернатора, уведомив о сем департамент полиции». По всем пристаням и станциям, вплоть до Вильно, полицейских и жандармов снабдили приметами беглеца: «рост средний, волосы на голове и бровях светло-русые, лицо чистое, бороды и усов нет».

«Гороховые пальто» и переодетые полицейские все еще шныряли по поездам и пароходам, приглядываясь к «подозрительным» пассажирам, а Дзержинский уже был в Варшаве.

Он сидел в бедной квартире рабочего-сапожника, социал-демократа Яна Росола и слушал его рассказ.

— Все наши социал-демократические организации в Варшаве разгромлены. Партии как таковой нет, — говорил Росол, — работу среди пролетариата ведут только ППС и Бунд. Есть, правда, отдельные социал-демократы, но они ничем, кроме критики ППС, не занимаются.

— Плохо. Но неужели в Варшаве не найдется сознательных рабочих, на которых можно опереться, чтобы восстановить организацию? — допытывался Феликс.

— Есть! — подумав, решительно ответил Росол. — Рабочие не забыли, чему учили их «Пролетариат» и «Союз польских рабочих». Многие рабочие мыслят правильно, а если и состоят в ППС, то только потому, что нашей организации нет,

— Я убежден в этом. Да и как могло быть иначе, когда вы сами, дядюшка Ян, вместе с Варынским создавали «Пролетариат»? Я потому и пришел к вам, что вы живая традиция «Пролетариата», — горячо говорил Феликс. — А ты, Антек, как думаешь? — обратился он к сыну Яна Росола,

Восемнадцатилетний Антон, ученик Варшавских рисовальных классов, формально не состоял ни в какой организации, но так же, как отец, мать и старший брат, считал себя социал-демократом.

— Вы правильно говорите. Надо лишь энергично взяться, — ответил Антек, поглядывая на отца.

Антек признался, что он уже создал кружок самообразования из молодых рабочих и мечтает с помощью легальной и нелегальной польской и русской литературы сделать из них агитаторов и положить начало новой социал-демократической организации в Варшаве.

Дзержинский посмотрел на него с изумлением.

— Это же замечательно! — воскликнул Феликс. — Вот видите, товарищ Росол, — обратился он к Яну, — мы с вами только еще обсуждаем, можно ли воссоздать социал-демократическую организацию, а Антек уже на практике этим занимается.

Начался общий разговор. Дзержинский расспрашивал Яна и Антона о положении рабочих. Он жадно интересовался всеми подробностями.

Ко времени появления Дзержинского в Варшаве Королевство Польское было одним из наиболее развитых в промышленном отношении районов Российской империи. Лодзь славилась своими текстильными фабриками, в Домбровском бассейне сосредоточена каменноугольная и металлургическая промышленность, в Варшаве — металлообрабатывающие, кожевенно-обувные, швейные и пищевые предприятия.

Уже чувствовалось приближение экономического кризиса 1900–1903 годов, и предприниматели, особенно мелкие и средние, старались удержаться от разорения за счет рабочих. Рабочие отвечали забастовками.

— Хуже всех приходится сейчас нам, сапожникам, — говорил Ян, работаем по 14–18 часов в день. И жены и дети с нами работают, а зарабатываем в месяц 20–25 рублей. Едва на пропитание хватает. Бороться с хозяевами трудно. Сапожники не металлисты. Не на заводе работаем, а большей частью дома. Раскиданы поодиночке, в лучшем случае человек по десять-двадцать, в маленьких мастерских.

— Вот и начнем с сапожников. Создадим среди них крепкую социал-демократическую организацию, поднимем на забастовку. Я сапожников еще по Вильно хорошо знаю. Народ боевой, надо только помочь им сорганизоваться, — сказал Дзержинский. И, верный своей привычке никогда ее откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня, попросил свести его с кем-нибудь из наиболее сознательных и надежных рабочих.

— Есть у меня на примете один такой. Лесневский. У Эйзенхорна работает. Антек проводит, — отвечал старый Росол.

Он с нежностью поглядел на сына.

— Старший-то мой в тюрьме, жена ожидает приговора, верно, и Антеку не избежать. Такова наша рабочая доля, — сказал Ян.

— А отец-то пять лет ссылки в Архангельской губернии отбыл. Только недавно вернулся, — сказал Антек Дзержинскому уже на улице.

Они вошли в обшарпанное парадное двухэтажного кирпичного дома, спустились по грязной лестнице с выщербленными кирпичами в полуподвал и остановились перед дверью. На стук вышел хозяин и, увидев Антека, приветливо поздоровался и пригласил гостей в комнату.

— Знакомьтесь, — сказал Антек, — Ян Лесневский. А это Астрономек, — представил он Дзержинского. Они заранее договорились об этом новом подпольном имени. Беглый ссыльный, проживавший в Варшаве нелегально, должен был скрывать свое подлинное имя.

Антек ушел, а Феликс и Ян долго проговорили в тот вечер. Лесневский не состоял тогда в партии, но всей своей тяжелой трудовой жизнью был подготовлен к восприятию социал-демократических идей. Не прошло бесследно и его общение с Яном Росолом. Поэтому они с Дзержинским быстро нашли общий язык.

— Рабочие у Эйзенхорна дошли до отчаяния и готовы бастовать, — рассказывал Лесневский.

— Забастовка — мощное оружие, — отвечал ему Дзержинский, — но сначала мы должны подготовить к этому сапожников, работающих и у других хозяев. Без их поддержки вас разобьют.

Договорились, что в ближайшее воскресенье у Лесневского соберутся наиболее сознательные рабочие из разных фирм.

Вскоре Дзержинскому удалось организовать три кружка среди сапожников, в которых участвовали и пекари, кружок столяров и кружок металлистов. Ему помогали Ян и Антон Росолы и Ян Лесневский.

Настал день, когда Росолы и Лесневский впервые повели Дзержинского на собрание рабочих. Это были сапожники фирмы Эйзенхорна. Помещения для собраний у них не было. Сошлись за городом, на свежем воздухе.

Стояла золотая осень. Окрашенные во все тона желтизны красовались березы и осины, горели багрянцем клены, темной зеленью выделялись среди них дубы. Октябрьское солнце подсушило землю, уже покрытую пожухлой листвой, и пригревало расположившихся на поляне людей.

Собралось человек двести. Старые и молодые, но все с серыми, испитыми лицами, узловатыми, натруженными руками, с навечно въевшейся от сажи и дратвы грязью.

— Знаешь что, — сказал Феликсу Ян Росол, когда они подходили к лесу, — представлю я тебя Франеком. Для рабочих так будет понятнее и проще. А то придумал какого-то Астрономека.

Так Ян Росол и представил Дзержинского собранию.

Сапожники долго аплодировали Франеку. Хорошо он сказал о том, что рабочих Эйзенхорна должны поддержать рабочие других фирм — русские, поляки, евреи, все, без различия национальностей и вероисповедания. Сила рабочих в единении. Решение о забастовке приняли дружно. Тут же выработали свои требования к хозяину: установить 12-часовой рабочий день, увеличить оплату труда на 30 процентов, разместить надомников в мастерских. Выбрали забастовочный комитет. Вошел в него и Лесневский.

Франек не обманул. Рабочих фирмы Эйзенхорна поддержали другие сапожники. Агитаторы, подготовленные Дзержинским, поднимали на борьбу одну за другой обувные фабрики, фирмы и мастерские. Вскоре забастовка сапожников Варшавы стала всеобщей, И закончилась победой.

Непосредственным результатом этой победы было то, что все сапожники, состоявшие ранее в ППС, перешли к социал-демократам. Вслед за ними стали откалываться от ППС и примыкать к социал-демократам наиболее сознательные рабочие других профессий — столяры, пекари, металлисты.

После собрания сапожников фирмы Эйзенхорна среди варшавских рабочих разнесся слух, что есть какой-то «литовчик», который хорошо знает рабочую жизнь и уж очень понятно разъясняет, в чем суть эксплуатации рабочего класса капиталистами.

К Росолам и Лесневскому стали обращаться с просьбами привести «литовчика», но те решили больше Дзержинского на общие собрания не пускать. Слишком велика опасность провала, да и в кружках у него дел по горло. Дзержинский сам вел занятия почти во всех кружках. Больше было некому.

Очень трудно было работать из-за отсутствия социал-демократической литературы. Ян Росол вытащил из тайника экземпляр брошюры Розги «Независимость Польши и рабочее дело», да еще у одного старого социал-демократа нашлось два комплекта газеты «Справа работнича» — вот и все. Недостаток литературы пришлось восполнить широкой устной агитацией и собственным творчеством.

Феликс Эдмундович написал статью, где в популярной форме критиковал ППС и излагал задачи социал-демократии. Эту статью агитаторы на очередном занятии кружка добросовестно переписали и в рукописи распространили по всему городу. Во время забастовки сапожников Дзержинский написал и сам же издал гектографированную Прокламацию.

Старый Росол рассказал Дзержинскому о своей беседе с рабочим Штефанским, недавно перешедшим к ним из ППС.

— Пилсудский очень раздражен. Среди близких ему людей он прямо говорит: «Надо раз и навсегда покончить с этой социал-демократией». Его очень интересует, кто скрывается под именем Франек и Астрономек. Боюсь, не пахнет ли здесь какой-нибудь провокацией.

— От этого типа всего можно ждать. Я ему в Вильно много крови попортил, — ответил Феликс.

Руководители ППС стали направлять на занятия рабочих кружков, созданных социал-демократами, своих агитаторов.

На занятия кружка столяров явился пепеэсовец Лыхосяк, известный по кличке Козак. Лыхосяк был рабочим-столяром и неплохим оратором. Руководители ППС надеялись, что столяры скорее поддержат «своего», чем пришлого интеллигента Франека. Однако их расчеты не оправдались. В горячей дискуссии Дзержинский разгромил все доводы своего оппонента.

После окончания занятий, когда Феликс уже ушел, как всегда торопясь куда-то, Лыхосяк схватился с Антеком.

— Ну погодите. Мы еще с вами рассчитаемся! — грозил Козак.

Когда Антек рассказал Дзержинскому об этой стычке, тот не придал большого значения угрозам пепеэсовцев.

В декабре 1899 года представители социал-демократических кружков Варшавы постановили образовать «Рабочий союз социал-демократии». Так менее чем три месяца спустя после приезда Дзержинского в Варшаву там была воссоздана социал-демократическая организация.

— Товарищи! — говорил Дзержинский на одном из первых заседаний правления союза. — Наш союз — неотъемлемая часть социал-демократии Королевства Польского. Но мы пойдем дальше по пути к объединению социал-демократии Королевства Польского с социал-демократией Литвы, а затем и России в единую, мощную пролетарскую партию.

— Меня очень беспокоит Литва, — продолжал Феликс. — Когда я после побега приехал в Вильно, новые руководители литовской социал-демократии — старые товарищи были уже в ссылке — вели переговоры с ППС об объединении. Мы не можем отдать литовских рабочих националистам. Поэтому я прошу разрешить мне незамедлительно поехать в Вильно для переговоров об объединении польских и литовских социал-демократов.

— Насчет объединения предложение правильное, а вот стоит ли ехать в Вильно Астрономеку, надо подумать. Его там все шпики знают, недолго и с тюрьмой «объединиться», — рассуждал Ян Росол.

Феликс настоял на своем. И действительно, другой, более подходящей кандидатуры не было. Он знал местные условия и многих рядовых социал-демократов, сохранившихся от арестов. И его там знали, и ему верили.

— Осторожнее, синод, ты нам нужен здесь, а не в тюрьме, — говорил старый Росол, обнимая Феликса перед отъездом.

Варшавский поезд прибыл в Вильно рано утром.

Феликс решил совместить приятное с полезным: полюбоваться на знакомые места, а заодно еще раз проверить, нет ли за ним наблюдения. Весь день он бродил но городу, отдавшись воспоминаниям детства и юности, а как только начало темнеть, направился на квартиру к Эдварду Соколовскому.

Соколовского он знал еще по объединенному ученическому кружку. Эдвард вступил в партию на год позднее Дзержинского, однако сейчас, после арестов организаторов Литовской социал-демократической партии, стал одним из ее руководителей.

Последняя проверка — кажется, все в порядке, и Дзержинский нажал кнопку звонка. Дверь открылась почти мгновенно, и Эдвард, предупрежденный заранее о приезде Феликса, крепко обнял гостя.

Спустя минуту они уже сидели в уютной гостиной и перед ними дымился, постепенно остывая, душистый чай.

— Здорово живешь, а я уже давно отвык от такой роскоши, — усмехался Феликс, с удовольствием погружаясь в мягкое кресло.

— Живем пока, — напирая на слово «пока», — отвечал Эдвард.

Старые друзья проговорили до поздней ночи.

— Объединить с вами в одну партию всю литовскую социал-демократию вряд ли удастся. Слишком велики, я бы сказал, традиционные, националистические тенденции, привитые Домашевичем и Моравским, — говорил Соколовский.

— Знаю, — отвечал Дзержинский. — Ведь не зря же вы не пустили меня к рабочим, а постарались поскорее сплавить за границу, когда я бежал из ссылки. А я вот опять в Вильно, и все с той же идеей.

Соколовский поморщился.

— Честь тебе и слава, — сказал он иронически, — но из Вильно тебя сплавили для твоего же блага. Ты здесь и месяца не продержался бы на свободе.

— Не будем спорить. — Дзержинский не хотел отвлекаться от главного.

— Предположим, нельзя объединить всех, но ведь есть же у вас товарищи, стоящие на интернационалистических позициях! Так давай их соберем, — добивался своего Феликс.

На том и порешили.

На совещании, созванном в Вильно в декабре 1899 года, идея объединения одержала победу. Для практического осуществления плана создания объединенной партии и выработки устава был избран организационный центр (Совет). В его состав вошли Ф. Дзержинский, Я. Росол, Э. Соколовский, С. Трусевич (К. Залевский) и М. Козловский.

Дзержинский торжествовал. Самое трудное позади. Оставалось добиться решения об объединении от социал-демократического «Рабочего союза Литвы». Союз этот был создан в 1896 году революционными рабочий и частью интеллигентов, стоявших на интернационалистических позициях. Они откололись от Литовской социал- демократической партии, недовольные половинчатостью и непоследовательностью ее программы.

В начале января 1900 года в Минске должен был состояться съезд «Рабочего союза Литвы», и Дзержинский отправился туда.

Как и предполагал Феликс, идея объединения с польскими. социал-демократами была здесь горячо поддержана. Съезд подтвердил решения декабрьского совещания. В избранный на съезде Центральный Комитет вошли Ф. Дзержинский, М. Козловский и С. Трусевич (К. Залевский).

На декабрьском совещании и на съезде подготовка программы Социал-демократии Королевства Польского и Литвы (СДКПиЛ) — так предполагалось называть новую, объединенную партию — была возложена на варшавский «Рабочий союз социал-демократии». В феврале намечалось провести объединительный съезд.

Такие радостные вести привез Дзержинский в Варшаву. Всего несколько дней понадобилось ему, чтобы составить и издать проект программы. За основу он взял программу социал-демократии Королевства Польского, а необходимые дополнения были давно им обдуманы и выстраданы.

Казалось, все шло как нельзя лучше, когда на Дзержинского обрушился постоянно ожидаемый и все-таки всегда неожиданный провал.

23 января 1900 года на квартире у сапожника Грациана Маласевича Феликса Эдмундовича Дзержинского арестовала полиция. Вместе с ним были арестованы еще девять человек.

Дзержинский очутился в одиночной камере X павильона Варшавской цитадели. Утешала только одна мысль: он арестован, но агитаторы его на свободе.

Арест Дзержинского лишь немного отдалил подготовленное им объединение социал-демократии Польши и Литвы в единую партию. Оно состоялось в августе 1900 года на съезде в Отвоцке.

2

Ротмистр Пухловский готовился к первому допросу Дзержинского. Он внимательно изучал лежавшее перед ним дело с агентурными донесениями. «На сходке, созванной 2-го сего января по приглашению Нурковского, участвовало 20 рабочих. Руководителем сходки был дворянин Феликс Дзержинский, известный под кличкой «Переплетчик», который произнес речь о необходимости слияния польской рабочей партии, в видах низвержения царизма, с русскими социал-демократами, причем обещал снабдить присутствующих нелегальной литературой с. — петербургского издания. «Переплетчику» возражал столяр Степан Бурак», — ротмистр удивленно поднял брови. «При чем тут «Переплетчик»? Все другие данные говорят, что Дзержинский выступает под кличками Франк, Франек или Астрономек.

Ах да! Это же пишет осведомитель, специально вызванный из Ковно, а там Дзержинский был ему известен как «Переплетчик».

Пухловский еще раз перечитал донесение и подчеркнул синим карандашом то место, где говорилось об обещании Дзержинского снабжать рабочих «нелегальной литературой с. — петербургского издания». Затем раскрыл лежавшую на столе тетрадь и записал: «Просматривается прямая связь с литературой, найденной на Иерусалимских аллеях. Допросить, откуда получает с. — петербургские издания».

Пухловский снова вернулся к донесениям. Сообщение особой канцелярии предупреждало, что 23 января 1900 года в 10 часов утра должна состояться сходка на квартире сапожника Грациана Маласевича, на которой ожидается Франек, пропагандирующий среди рабочих социал-демократические идеи. Здесь-то полиция и арестовала Дзержинского, Маласевича и всех других участников сходки.

Пухловский взял в руки протокол обыска. «У господина Дзержинского изъяты при обыске: книга на русском языке под заглавием «Происхождение семьи, частной собственности и государства», сочинение Ф. Энгельса, гектографированное воззвание к «Товарищам рабочим фабрики Брохиса», призывавшее их к стачке, две тетради со статьями «Очерк программы социал-демократии Королевства Польского» и «Наше отношение к борьбе за независимость Польши и за самоуправление Края», в обеих статьях излагаются задачи международного социализма и указываются наиболее целесообразные способы борьбы польского пролетариата с капиталистами и самодержавием в виде совместного с рабочим классом всей России движения».

«Неплохой наборчик! — Пухловский был удовлетворен материалами. — Посмотрим, что по этому поводу скажет нам господин Дзержинский».

В кабинет ввели Дзержинского. Посадили напротив следователя. Арестованный сидел спокойно, положив руки на колени. Ни тени страха или смятения во взгляде.

— К какой партии принадлежите? — спросил ротмистр после положенного выяснения личности арестованного.

— Я являюсь социал-демократом. Мои взгляды изложены в отобранной у меня при обыске программе и других рукописях.

— Назовите имена руководителей вашей партии, — спешил закрепить «успех» следователь.

— Видите ли, господин ротмистр, — Феликс старался говорить как можно убедительнее, — никакой партии вовсе не существует. Я писал листовки от имени партии, чтобы придать своим словам больше веса, чтобы иметь возможность сослаться перед рабочими на стоящую якобы за мной солидную организацию.

Пухловский посмотрел на Феликса, встретил его ясный и твердый взгляд и решил не настаивать пока на этом вопросе.

— Вас задержали в доме номер семь по улице Каликста. Расскажите, как вы туда попали и что вам известно о хозяине квартиры.

— Меня привел туда один неизвестный человек, с которым я познакомился в трактире. Он вызвался ввести меня в рабочую среду. Попал я в эту квартиру в первый раз и хозяина не знаю.

Эту легенду Феликс составил еще по дороге к Маласевичу. Придумал на всякий случай, по конспиративной привычке, и вот она пригодилась. Он спокойно, без запинки: отвечает на вопросы следователя.

— Столяр Сенкевич заявил на допросе, что он и другие лица, задержанные у Маласевича, специально собрались, чтобы послушать вашу «науку», господин Дзержинский, и что вы говорили о необходимости слияния польской партии с русскими социал-демократами и обещали снабдить их нелегальной литературой санкт-петербургского издания. Что вы на это скажете?

— Содержание моего выступления Сенкевич передает приблизительно правильно. Я ведь уже признал, что являюсь социал-демократом. Я действительно пропагандирую социал-демократические идеи среди рабочих. Насчет санкт-петербургских изданий Сенкевич что-то напутал, откуда они у меня?

— Вот это-то мы и желали бы от вас услышать. Откуда? — И Пухловский засыпал Феликса вопросами: от кого получил нелегальные издания, отобранные при обыске? С кем был в сношениях? У кого проживал? Кто из знакомых, проживает на Иерусалимских аллеях?

Давать показания арестованный отказался.

Шли новые обыски и новые аресты. Допрашивались и передопрашивались однодельцы Дзержинского и свидетели. Допрашивали много раз и самого Дзержинского. Менялись следователи, но не менялись его показания. Пробовал «разгрызть орешек» и сам начальник Варшавского жандармского управления полковник Иванов, но и ему это не удалось.

В обвинительном заключении полицейские власти признали в Дзержинском одного из руководителей возникшей в 1900 году польской революционной организации, пропагандирующей среди польских рабочих международную социалистическую программу и стремящейся соединить «рабочих всей России в один общий союз и при помощи революции» ниспровергнуть верховную власть, добиться переустройства всей страны «в духе социалистического строя».

В ожидании суда Феликса Эдмундовича Дзержинского перевели в Седлецкую тюрьму. Там в одной с ним камере оказался ж Антек Росол.

По ночам Антека мучил кашель. Он заболел туберкулезом в мрачной тюрьме «Павиак». После настойчивых требований Росолу наконец «оказали милость» — перевели в Седлецкую тюрьму. Считалось, что там условия немного лучше. Но несчастья не оставляли Антека и здесь. Быстро прогрессировал туберкулез. Разболелась нога. Тюремный врач сделал операцию, но плохо. Больному нужен был воздух. А Антек после операции совсем не мог выходить из камеры, даже на короткие тюремные прогулки.

Дзержинский нежно ухаживал за другом. С ужасом наблюдал, как Антек на глазах угасает.

Хуже и хуже чувствовал себя и Феликс. Температурил. Слабость разливалась по всему телу. Ночью просыпался от удушья, в липком поту. Настал день, когда тюремный врач объявил и ему приговор — туберкулез!

Вечером после очередного приступа кашля Антек совсем обессилел. Он лежал мертвенно-бледный, с заострившимися скулами, и кровавая струйка тянулась от угла рта к подушке.

А на следующий день заключенные, выходившие на прогулку, увидели, как по железным ступеням тюремной лестницы медленно спускался Дзержинский. На руках у него был Антек Росол.

Во дворе он нашел место, где было больше солнца, и посадил там Росола. Устроив Антека поудобнее, Феликс занял свое место в цепи шагающих по кругу заключенных.

Кровь пульсировала в жилах, кружилась голова от перенесенного напряжения, но всякий раз, когда Феликс проходил мимо Антека и видел, как тот улыбается, прикрыв глаза от солнца, щемящая радость переполняла его сердце.

Изо дня в день Дзержинский выносил на прогулку больного. Так продолжалось до июля 1901 года, когда Антона Росола ввиду его безнадежного состояния освободили из тюрьмы на попечение матери, высланной из Варшавы в Ковно.

— Отпустили его, отняв жизнь, чтобы избавиться от хлопот, — говорил Дзержинский.

Тюрьма постепенно отнимала жизнь и у него самого. Поэтому Феликс даже обрадовался, когда наконец после почти двухлетнего пребывания в тюрьме на положении подследственного ему объявили приговор. На этот раз его ссылали на пять лет в Восточную Сибирь.

3

В ожидании исполнения приговора Феликс засел за письма. Только что закончился срок очередного наказания; он был лишен права переписки и свиданий. Свидания и письма приносили с собой жизнь, возможность общения с близкими людьми, родными по крови или по духу. Пусть общение это было урезанным, ограниченным рамками тюремных правил, иногда даже вызывало страдания, но все же давало ему возможность чувствовать, что творится там, за тюремными решетками. Лишение переписки и свиданий было для Дзержинского тяжелее карцера, приносившего лишь физические мучения.

Дзержинский с жадностью набросился на письма, накопившиеся за месяц, перечитывал, писал ответы.

Прежде всего, конечно, Альдоне. Эх Альдона! Альдона! Какое удовольствие доставляют ему ее письма, проникнутые материнской заботой и любовью, как приятно узнавать о семейных новостях, радостях и заботах и как горько сознавать, что старшая сестра по-прежнему не понимает тебя! В который раз ему приходится объяснять ей, что он доволен своей судьбой и иной жизни не хочет.

Спохватился, что опять забыл написать о себе: как живет, как со здоровьем. Не любил он распространяться на эту тему. Да и к чему? Все равно Альдона ничего в его положении изменить не может. Но она требует, хочет обязательно все знать.

Феликс вздохнул, и снова перо забегало по бумаге. «Что касается меня, то я надеюсь, что не более как через два месяца буду, вероятно, выслан в Якутский округ Восточной Сибири. Здоровье мое так себе — легкие действительно начинают меня немного беспокоить. Настроение переменчиво: одиночество в тюремной камере наложило на меня свой отпечаток. Но силы духа у меня хватит еще на 1000 лет, а то и больше…»

Он только собирался взяться за новое письмо, как загремел засов, дверь отворилась, и высокий, всегда хмурый надзиратель, привыкший за долгую службу не говорить лишних слов, пробасил:

— Выходи на свидание. — Прочел недоумение на лице Дзержинского. Добавил: — Сестра приехала.

«Альдона, милая», — думал Феликс, ловя себя на том, что идет слишком быстро и надзиратель едва поспевает за ним.

Он открыл дверь в комнату для свиданий и… остолбенел. Перед ним за барьером, разделявшим комнату на две части, стояла Юлия Гольдман.

С Юлией он познакомился еще в Вильно, через ее братьев Михаила и Леона, принимавших участие в работе социал-демократической организации. В то время Юлия только искала свой путь в революцию и была где-то на перепутье между Бундом и социал-демократами. Феликс горячо взялся за обращение ее в убежденную последовательницу революционного марксизма. Он едко высмеивал национальную ограниченность Бунда и доказывал преимущества лозунга «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

Письма товарищей иногда доносили до него в Кайгородское кое-какие сведения о Юлии. Она пошла по его пути, стала социал-демократом, агитатором среди рабочих. В далекой ссылке Феликс тепло вспоминал о Гольдман. Ему было приятно думать, что вот живет в Вильно девушка-революционерка и что в ее становлении и он сыграл не последнюю роль.

Юлия нашла его в Седлецкой тюрьме. Началась переписка. И Феликс заметил, что с особым нетерпением ждет ее писем, радуется им и тоскует, когда их долго нет.

И вот она сама, живая Юлия, стоит перед ним, и большие ее глаза лучатся радостью. Но что это? Седая прядь серебрится в ее пышных черных волосах.

— Феликс, не узнал? Это же я, Юлия, твоя двоюродная сестра, — услышал он наигранно веселый голос.

— Юлия! Как ты выросла за эти годы, не сразу и узнаешь, — подхватил игру Феликс.

Они стояли и не могли наглядеться друг на друга. А разговор не клеился. В комнате сидел надзиратель. Говорить при нем о том, что волновало их, было нельзя. Приходилось объясняться намеками.

— Наши родные живут плохо, — говорила «сестра», — кто болеет, а кто уехал искать работу.

И Феликс понимал, что «родные» — это социал-демократы, «болеют» — сидят в тюрьме, «уехали» — высланы или сосланы. Затем следовали приветы и поклоны от «родственников» и «знакомых» — товарищей по партии, называемых, разумеется, по кличкам или именам. Это значит — живы, здоровы, работают.

Ему хотелось услышать от Юлии, как она жила и как живет сейчас, чем дышит, о чем думает. Но перед бдительным взором надзирателя стояла «двоюродная сестра», что могла она рассказать о революционерке Юлии Гольдмая?

— Свидание окончено! — возвестил надзиратель, а они ничего так и не успели сказать друг другу.

Юлия не пропускала ни одного свидания. Чтобы быть ближе к Феликсу, она переехала из Вильно в Седльце. Конечно, без разрешения полиции: и теперь значилась в рубрике «преступников, скрывшихся из-под надзора».

Возвращаясь с очередного свидания, Дзержинский метался по камере под напором чувств, обуревавших его. Он любит, и он любим. Счастье переполняло его. Но — проклятие палачам! — они с Юлией не могут даже сказать в полный голос о своей любви. Юлия хочет разделить с ним ссылку, но и это невозможно. Разве может он позволить, чтобы ради него она бросила дело, которому посвятила жизнь! Феликс сам попросил Юлию не приходить больше к нему. Они поклялись найти друг друга, как только он вырвется на свободу.

Постепенно Феликс начал успокаиваться. Но тут пришло письмо от Альдоны. Сестра собиралась приехать попрощаться с ним. Феликс ответил: «Не приезжай — не стоит без нужды увеличивать свои страдания. Я знаю это лучше всего из собственного опыта: у меня здесь было несколько свиданий с одним очень дорогим мне человеком; больше уже не получу свиданий, и судьба разлучила нас на очень долго, может быть, навсегда. Вследствие этого мне пришлось очень много пережить, и сегодня, через полтора месяца после нашего последнего свидания, я не могу еще обрести душевного равновесия».

Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому и Юлии Гольдман суждено было встретиться еще раз в конце 1902 года в эмиграции, в Швейцарии. Оба они были больны туберкулезом. Юлия простудилась и умерла от воспаления легких у него на руках. Феликс заставил себя жить.

4

В селе Александровском, что лежит в верстах 70 от Иркутска, в корпусах бывшего винокуренного завода разместился знаменитый на всю Сибирь, да что там Сибирь — на всю Россию — Александровский каторжный централ, а при нем, в одном из корпусов, отгороженных от остальных зданий деревянным забором, центральная пересыльная тюрьма.

Начало мая 1902 года выдалось солнечным. Пользуясь довольно свободным режимом — весь день камеры в пересыльной тюрьме были открыты, — большинство ссыльных с утра и до вечера находились во дворе. Одни проводили время в беседах с земляками или товарищами, другие искали новых знакомств или просто блаженствовали, греясь на весеннем солнышке и отдыхая от утомительного этапного пути.

Феликс Эдмундович Дзержинский прибыл сюда несколько дней назад, но уже успел определить, что большинство содержавшихся в тюрьме ссыльных принадлежит к социал-демократам или к социалистам-революционерам. Именовались они для краткости и удобства произношения первые — эсдеками, а вторые — эсерами. Кроме эсдеков и эсеров, были здесь еще и пепеэсовцы, и бундовцы, и анархисты, но их было относительно мало.

Настроение у Дзержинского боевое, приподнятое. Еще бы! По пути в Сибирь и здесь, в Александровской тюрьме, он перезнакомился с социал-демократами из самых разных мест: с Украины и Кавказа, из центральных русских губерний и из Бессарабии, из Риги и Пскова. Работая в Варшаве, он, конечно, знал о существовании социал-демократических организаций в различных пунктах Российской империи, однако только сейчас воочию убедился, как широко и глубоко проникли в массы социал-демократические идеи. Дзержинского радовало и то, что большинство ссыльных социал-демократов считает себя «искровцами». Он и сам причислял себя к «искровцам», и был в свое время рад узнать, что «Искрой» руководит Владимир Ульянов.

Николай Алексеевич Скрыпник, товарищ по этапу, рассказал, что Ульянов в партийной среде больше известен как Ленин — псевдоним, которым он подписывает теперь многие свои работы.

В Александровской пересыльной тюрьме Дзержинский встретил ссыльных, сидевших там по десять месяцев. Это был вопиющий произвол.

— Послушайте, Сладкопевцев, — обратился Феликс к эсеру, непременному участнику всех дискуссий между ссыльными, — давайте на время оставим наши теоретические разногласия и выступим совместно. Ведь от произвола администрации страдают все.

— Давайте, — согласился Сладкопевцев. — Откровенно говоря, живое дело мне тоже приятнее разговоров.

Поддержка эсеров и других политических была обеспечена. Оставалось уговорить уголовников, содержавшихся вместе с политическими ссыльными. Среди ссыльных-уголовников нашлось несколько из Варшавы и Вильно. С помощью «земляков» Феликс быстро сговорился и с остальными.

6 мая 1902 года в Александровской пересыльной тюрьме произошло событие, никакими тюремными правилами не предусмотренное: состоялось общее собрание ссыльных. Председательствовал Дзержинский.

— Товарищи! Нас держат здесь незаконно. Мы все приговорены к ссылке, а не к тюремному заключению. Предлагаю предъявить начальнику тюрьмы требование: немедленно сообщить нам, кто и куда будет сослан и когда отправлен.

Предложение было принято единогласно.

— Никаких требований не признаю. Прошу разойтись по камерам — таков был ответ начальника тюрьмы Лятоскевича.

— Администрация не желает с нами разговаривать, но мы заставим ее считаться с нами, — заявил Дзержинский. — Выкинем из тюрьмы всех надзирателей и не пустим никого до полного удовлетворения наших требований.

— То есть как это выкинем? — опешил от такого неслыханного предложения кто-то из ссыльных.

— А так. Возьмем за шиворот и выкинем. Надзирателей внутри тюрьмы единицы, дежурят без оружия и сопротивляться не будут.

Эта мера, как крайняя, была заранее обусловлена Дзержинским с его товарищами социал-демократами. После небольших колебаний присоединились к нему и все остальные ссыльные.

У надзирателей отобрали ключи и выставили их за ворота. Ворота заперли, да еще и забаррикадировали.

Утром над воротами тюрьмы гордо развевался красный флаг с надписью: «Свобода». Вблизи собралась порядочная толпа. Глазели на флаг как на чудо, пока не показалась рота солдат и молодой поручик не пропел фальцетом: «Р-р-разойдись!»

Отогнав на приличное расстояние любопытных, рота развернулась в цепь и окружила тюрьму.

Передав командование усатому унтеру, поручик отправился к Лятоскевичу. Он доложил, что имеет секретный приказ: оружия не применять. Что же делать, если бунтовщикам взбредет в голову выйти из тюрьмы?

Этот непонятный для начальника тюрьмы и присланного ему в помощь офицера приказ был вызван отнюдь не человеколюбием генерал-губернатора. У того были свои резоны.

Взять тюрьму штурмом труда не представляет: она отгорожена от женского корпуса Александровского централа простым частоколом, а ссыльные безоружны, полагал чиновник. Но какой разразится скандал! Во-первых, не обойдется без жертв, а это значит — огласка на всю Россию; во-вторых, начнутся протесты в беспорядки среди политических заключенных в ссыльных по всей Восточной Сибири, а может быть, и в других местах. Понаедут разные комиссии, и кто знает, может быть, и с губернаторским креслом придется расстаться.

Вот почему, подучив донесение от Лятоскевича и взвесив все обстоятельства, его превосходительство изволил приказать: «Этому идиоту» — так генерал-губернатор именовал начальника тюрьмы, — урезонить бунтовщиков и уладить дело мирным путем; в помощь Лятоскевичу послать солдат, но только для «устрашения», а огня без его ведома и указания не открывать.

Еще его превосходительство распорядился в официальных бумагах события в Александровской пересыльной тюрьме именовать не бунтом, а «демонстрацией политических ссыльных». Главное же, что сделал предусмотрительный иркутский генерал-губернатор, — это послал телеграфный запрос губернатору якутскому с просьбой срочно, телеграфом, сообщить места поселения ссыльных, содержащихся в Александровской тюрьме.

А в Александровском солдаты, выставив у тюрьмы караулы, отправились спать. Ушел домой, шатаясь от усталости, Лятоскевич. В течение дня он несколько раз пытался «урезонить» бунтовщиков. Переговоры велись самым позорным для начальника тюрьмы образом — через щель в заборе. Ссыльные вручили Лятоскевичу заявление на имя прокурора Иркутской судебной палаты с жалобой на неудовлетворение их законных требований. Заявление подписали Дзержинский и еще пять ссыльных.

Тюрьма не спала. Ссыльные с минуту на минуту ждали, что солдаты и надзиратели попытаются овладеть тюрьмой. Еще вечером появление солдат напугало кое-кого. Начались разговоры: не следовало-де заниматься самоуправством и не лучше ли теперь же кончить эту волынку. Дзержинский, Урицкий, Скрыпник, Сладкопевцев и другие, более решительные, уговаривали колеблющихся держаться стойко.

Поздно ночью в самую большую камеру, где собрались все ссыльные, вбежал запыхавшись один из дежурных. Только что в ту же самую щель, через которую днем велись переговоры с Лятоскевичем, кто-то просунул иркутскую газету «Восточное обозрение». В газете под крупным заголовком сообщалось об убийстве министра внутренних дел Сипягина.

Нервное напряжение, царившее до этого, разрядилось пением революционных песен.

Караульные солдаты удивлялись: чему это радуются арестанты? По их солдатскому разумению, этим «бунтовщикам» за захват тюрьмы грозила если не виселица, то уж, наверное, каторга, а они поют.

Наступило утро восьмого мая. Второе утро существования вольной республики ссыльных в Александровской пересыльной тюрьме. У ворот тюрьмы остановилась тройка. Из коляски с трудом вылез вице-губернатор.

Его превосходительство распорядился предупредить ссыльных, чтобы открыли дверь: он сам придет беседовать с ними.

Лятоскевич отправился выполнять приказание. В ожидании возвращения начальника тюрьмы вице-губернатор прикидывал: если его переговоры окажутся безрезультатными, то в открытую для него дверь войдут солдаты. Он уже дал указание поручику подтянуть к воротам свою команду. Но… все его хитроумные замыслы повисли в воздухе.

— Передайте вашему превосходительству, — Дзержинский подчеркнул слово «вашему», — что дверь мы не откроем. Если он желает разговаривать, пусть подойдет к забору.

Беседовать через щель вице-губернатор не пожелал. По его приказу рота была построена в две шеренги перед тюрьмой. Надзиратели принесли заготовленные за ночь лестницы, встали на левом фланге.

— Господа! — раздался зычный голос его превосходительства. — Генерал-губернатор приказал передать, что ваша просьба о скорейшем направлении к месту ссылки будет удовлетворена. Прошу немедленно открыть ворота и дать возможность персоналу тюрьмы беспрепятственно исполнять свои обязанности.

— Передайте генерал-губернатору, что ваша тюрьма нам совершенно не нужна. Наоборот, мы хотим поскорее избавить вас от своего присутствия. Как только мы получим обещанное вами уведомление, персонал тюрьмы будет немедленно допущен к исполнению своих обязанностей, — отвечал из-за тюремной стены звонкий, молодой голос с заметным польским акцентом.

Вице-губернатор снял фуражку, вытер вспотевшую лысину. Затем медленно водворил фуражку на место и что-то сказал стоявшему рядом поручику. По полю разнеслась протяжная команда, ссыльные услышали клацанье затворов.

— Даю вам двадцать минут. Если ворота не будут открыты, прикажу стрелять, — как только мог твердо отчеканил вице-губернатор и быстрыми шагами направился прочь.

Вице-губернатор сознавал, что оказался в глупейшем положении. Пригрозив открыть огонь, он шел ва-банк, не видя иного выхода для поддержания престижа власти. И вот и престиж власти, и его собственный престиж оказались под угрозой. Время бежит, а ссыльные не выказывают признаков покорности. Привести свою угрозу в исполнение он не может: связан категорическим запрещением генерал-губернатора.

Между тем в тюрьме разыгрались драматические события.

Вспышка энтузиазма, вызванная сообщением об убийстве Сипягина, давно прошла. Сказались две ночи, проведенные без сна, голод и жажда. Уже не чувствовалось единой, сплоченной массы. Угроза вице-губернатора, воплощенная в солдатах с заряженными винтовками в руках, подействовала на многих.

Первой к воротам двинулась группа уголовников. Их вид не оставлял никаких сомнений: еще минута, и они разбросают баррикаду.

Путь им преградил Дзержинский.

— Чего вы испугались? Вице-губернатор не может стрелять в людей, которые требуют только одного: соблюдения ими же установленных законов!

— Начхать ему на законы! Захочет и всех перестреляет. Ему еще и орден на шею повесят.

— Захватить тюрьму постановили все ссыльные на своем общем собрании, — твердо заявил Дзержинский. — Открывать ли ворота или держаться до полной победы — тоже будем решать все сообща. Мы не позволим никому нарушать общую волю!

Дзержинский чувствовал себя теперь увереннее. Подошли и встали рядом Урицкий, Скрыпник и другие социал-демократы. Уголовных было мало, политических больше.

Для подготовки собрания времени не требовалось. Все и так были во дворе.

Начались горячие прения…

В кабинете начальника тюрьмы слышно было только тиканье настенных часов, напоминавшее о том, что время идет. Тяжелое раздумье вице-губернатора прервал стук в дверь. У порога вытянулся старший надзиратель.

— Депеша, ваше превосходительство! — отрапортовал он, протягивая бумагу.

Генерал-губернатор сообщал для объявления ссыльным места поселения и сроки их направления.

Вице-губернатор едва удержался, чтобы не перекреститься.

Своеобразное восстание в Александровской пересыльной тюрьме закончилось победой ссыльных. Жизнь в тюрьме вошла в свою обычную колею. Только надзиратели стали, пожалуй, более вежливыми. Твердость и смелость ссыльных вызвали и у них что-то похожее на уважение.

Дзержинский получил назначение в город Вилюйск, одно из самых дальних, глухих и суровых в климатическом отношении мест, куда царское правительство ссылало своих политических противников.

На память об этих событиях в полицейском деле ссыльного Ф. Э. Дзержинского осталась запись: «Принимал участие в демонстрации в Александровской пересыльной тюрьме в мае 1902 года».

5

На берегу Лены у деревни Качуг было шумно. Только что прибыла из Александровской пересыльной тюрьмы первая весенняя партия ссыльных. Партия была большая, около ста человек.

От Качуга Лена становилась судоходной, и здесь ссыльным предстояло погрузиться на паузок, чтобы вслед за прошедшим льдом отправиться вниз по реке дальше на север, к местам их ссылки.

По традиции для встречи первой «весенней» партии в Качуге собрались ссыльные со всего Верхоленского уезда. Генрик Валецкий, пепеэсовец из Варшавы, разыскивая земляков, бродил по берегу, где в ожидании погрузки лагерем расположился этап. Кто-то из ссыльных указал Валецкому на Дзержинского.

— Так это вы и есть Дзержинский? А я Генрик Валецкий. Мы вместе с вами сидели в феврале девятисотого в X павильоне, — говорил Валецкий, протягивая руку Феликсу. — Я был арестован раньше и узнал, что вы там, по «книжной почте». Очень рад познакомиться с вами лично.

— И я рад. Приятно встретить земляка за тысячи верст от родного дома. — Дзержинский крепко пожал руку Валецкому.

Двое суток Валецкий провел в лагере ссыльных на берегу Лены. Дзержинский расспрашивал его об условиях жизни в верхоленской ссылке. Особенно же интересовало его все, что касалось Вилюйска и предстоящего пути к этому городу.

Валецкий охотно делился своими сведениями.

Не обошлось и без старых споров; Валецкий-то был из ППС! Но он принадлежал к ее левому крылу, и Дзержинский убедился, что во многом их точки зрения очень близки между собой.

На исходе вторых суток Феликс отвел Валецкого в сторону и сказал:

— Генрик, я твердо решил бежать. Посоветуйте, откуда и как это лучше сделать.

— Из Вилюйска побег почти невозможен, хотя бы из-за его отдаленности, — отвечал Валецкий. — С паузка тоже не сбежишь, остановки короткие, все у охраны на глазах — мигом спохватятся.

— Значит, отсюда! — подвел итог размышлениям Валецкого Дзержинский.

— Да, отсюда. Но не сейчас. Вам надо «на законном основании» отстать от этапа. Сделаем это так: завтра перед посадкой на паузок вы скажетесь больным, а местный фельдшер подтвердит. Оставят вас в Верхоленске до следующей партии, а вы не будете ее дожидаться: отдохнете, наберетесь сил, и… счастливого вам пути! О фельдшере не беспокойтесь, — сказал Валецкий, заметив недоумение в глазах Дзержинского, — я попрошу его. Он нам сочувствует, да и против правды не очень-то погрешит. Вид-то у вас — в чем только душа держится!

На прощанье Валецкий посоветовал за ночь подыскать напарника. Вода полая, река широкая и бурная, одному не справиться.

Валецкий пошел в село, а Феликс направился к берегу.

У своего костра он нашел Урицкого. Тот сидел ссутулившись, худой, всей своей фигурой и длинным крючковатым носом напоминал какую-то огромную сказочную птицу.

— Хорошо, что ты не спишь, Моисей. Пойдем погуляем, — предложил Дзержинский.

Они подошли к реке и остановились у самой воды. Дзержинский осмотрелся. Поблизости нет никого. Шумит Лена. Можно откровенно поговорить.

Выслушав Дзержинского, Урицкий ответил:

— Спасибо, Феликс, я очень ценю твое предложение, но бежать с тобой не могу.

— Почему же?

— Потому что не хочу связывать тебе руки. Я близорук и без очков как слепой котенок. Представь себе, что будет, если в пути я потеряю или разобью свое единственное пенсне? К тому же совершенно не умею плавать.

Урицкий посмотрел на реку и поежился. У их ног взбухшая Лена катила свинцовые волны. По реке неслись льдины, стволы деревьев и всякий мусор.

— А что же Валецкий? — спросил Урицкий.

— Валецкий — «старик», за ним надзор слабее, и паспорт у него подготовлен. Он может бежать и по тракту, — ответил Дзержинский.

— Тогда возьми Михаила Сладкопевцева. Он террорист, человек решительный, энергичный и сложения крепкого. Как раз то, что нужно.

Сладкопевцев сразу и без колебаний согласился.

Первая часть плана прошла как по маслу.

Фельдшер долго осматривал Дзержинского, качал неодобрительно головой, а затем во всеуслышание категорически заявил, что «в таком состоянии» продолжать путь нельзя. Здоровяку Сладкопевцеву фельдшер посоветовал разыграть приступ аппендицита, что тот и исполнил довольно талантливо.

Начальник конвоя сдал «больных» под расписку верхоленскому исправнику, наблюдавшему за погрузкой, и даже пошутил: «Баба с возу, кобыле легче».

С этого дня в Верхоленске не было ссыльных более тихих и смирных, чем Дзержинский и Сладкопевцев. Они ежедневно ходили отмечаться в полицию, ревностно принимали лекарства, которыми их снабжал фельдшер, читали, помогали хозяину по дому, иногда удили рыбу.

Такая идиллия продолжалась около двух недель.

Вечером 12 июня Дзержинский и Сладкопевцев сидели в своей горнице, читали. Вернее, делали вид, что читают, а сами напряженно прислушивались к тому, что делается на хозяйской половине.

На церковной колокольне пробило полночь.

— Пора, — сказал Дзержинский.

Они вылезли через окно во двор и замерли в ожидании. В избе было тихо.

От избы к избе, от амбара к амбару крались они по деревне. Взошла луна, и беглецы старались подольше находиться в тени строений и деревьев. Наконец подошли к реке. Тут их ожидало новое испытание: у лодки, облюбованной для побега, оказался рыбак. Пришлось спрятаться и ждать, пока тот расставит сети и уйдет.

А теперь быстрее в лодку! Потеряно много драгоценного времени, на исходе короткая июньская ночь, а до рассвета им надо уплыть как можно дальше.

Лодка, подхваченная быстрым течением, неслась как птица.

— Что это? — спросил Сладкопевцев, услышав гул, похожий на шум водопада. Гул все возрастал и наконец перешел в грохот.

Раздумывать было некогда, Сладкопевцев направил лодку к берегу. Они причалили к большому острову.

Впереди оказалась мельница. Вода с шумом перекатывалась через плотину, образуя водопад. Плыть обратно против течения и искать на авось проход между скалами? Невозможно! Месяц спрятался за тучу, поднялся предрассветный туман. Оставался единственный выход — попробовать перебросить лодку волоком через остров.

Потащили. Лодка большая, тяжелая. Сладкопевцев сильнее Дзержинского, но и ему тяжело.

— Давай передохнем, — предлагал Сладкопевцев через несколько шагов. Феликс с благодарностью принимал приглашение, но ни разу первым не попросил отдыха. «Вот черт упрямый!» — весело думал Сладкопевцев.

Выбиваясь из последних сил, они столкнули лодку в реку на противоположной стороне острова. Некоторое время плыли, повалившись на дно лодки, и, отдавшись течению, отдыхали.

Уже рассвело, но густой туман не рассеивался. Хорошо бы пристать к берегу, переждать. Нет, нельзя! Надо спешить, пока побег не обнаружен. И лодка вслепую неслась по течению, все ускоряя и ускоряя ход под ударами весел.

Страшный удар, и Феликс не успел даже сообразить, что произошло, как оказался в воде. Ватное пальто набухало и гирей тянуло вниз, связывало движение рук и ног. Вынырнув, казалось, в последний раз, Феликс увидел руку, протянутую Сладкопевцевым, и с его помощью выбрался на берег.

Сладкопевцеву повезло. Когда лодка со всего разгона налетела на полузатопленное дерево и торчавший под водой сук пробил обшивку, он успел прыгнуть на какой-то пень, а с него на сушу.

Беглецы разожгли костер — просто счастье, что спички оказались не у Феликса, а у Михаила. Дзержинский выжимал и сушил одежду, бегал, чтобы согреться.

Когда туман наконец рассеялся, они увидели, что находятся на маленьком островке посреди Лены. Вокруг простирались пустынные берега.

— Чем не робинзоны, — пробовал шутить Феликс. Он никак не мог согреться, зубы все еще отбивали дробь.

После нескольких часов работы на веслах ужасно хотелось есть. Но есть было нечего. Скудные их запасы вместе с лодкой поглотила река.

— А вот и спасители не заставили себя ждать, — Сладкопевцев показал на проплывавшую мимо лодку. Крестьяне, сидевшие в ней, заметили костер и людей на острове и направились к ним.

«Потерпевших кораблекрушение» отвезли в ближайшую деревню. Они условились, что Феликс будет выдавать себя за купца, направлявшегося в Якутию за мамонтовой костью, а Сладкопевцев сыграет роль его приказчика. Дзержинский видел, что кое-кто из спасителей довольно скептически относится к их рассказу.

Тогда Феликсу пришла в голову блестящая мысль.

— Мишка! Выдай нашим спасителям пять рублей за труды, — распорядился «купец».

Сладкопевцев неодобрительно покосился на Дзержинского. У них на двоих было всего-то шестьдесят рублей, и такие непредвиденные траты казались ему излишними.

Мужики заметили его колебания, обозлились.

— Давай пятерку, раз его степенство господин купец, такое одолжение обществу делают. Нечего зажиливать!

Тут же послали за водкой. А когда изрядно выпили за здоровье «господина купца», захмелевший бородач полез к Феликсу обниматься, бормоча: «Мне што. Хучь купец, хучь барин, может, ишшо кто, а главное, человек ты хороший».

В надежде на хороший заработок мужики снарядили подводу, и беглецы, очень довольные собой, отправились дальше.

На почтовом тракте ямщики и лошади менялись через каждые 6—10 часов. Легенда о «кораблекрушении» богатого купеческого сынка мчалась вместе с ними, обрастая все новыми подробностями.

Благополучно добравшись до железной дороги, Феликс и Михаил сердечно распрощались. Дальше ехать вместе было бы неразумно…

Поезд подходил к Варшаве. Феликс стоял у окна и с волнением смотрел на хорошо знакомые ему варшавские пригороды. «Путь от Верхоленска до Варшавы занял у меня всего 17 дней, а туда, в ссылку, царские сатрапы везли нас четыре месяца», — подвел итог своему путешествию в Сибирь Дзержинский.

Никто его на вокзале не встретил. И он был рад этому: встречать могли только полицейские филеры, а их-то ему совсем не хотелось видеть.

Две недели варшавские рабочие прятали Дзержинского. Ему постоянно приходилось менять адреса; днем отсиживался где-нибудь в укромном месте, передвигался по городу только с наступлением темноты. Полиция искала его. Об активной партийной работе нечего было и думать. Он понял, что на этот раз надо на время исчезнуть. Знакомые бундовцы помогли переправиться через границу.

 

Глава IV

Рождение Юзефа

1

Феликс шел по улицам Берлина на свидание с Розой Люксембург. У нее на квартире должны были собраться и другие члены Главного правления социал-демократической партии Польши и Литвы.

Берлин Дзержинскому не понравился. Много больших, монументальных, порой даже величественных зданий. Но все какое-то казенное. Преобладал серый цвет — серые здания, серая брусчатка на улицах; холодно, мрачно.

Он знал: Берлин — оплот и олицетворение прусско-бранденбургской реакции. А разве сравнишь его политический климат с Варшавой? Здесь, в Берлине, свободно живут и работают основоположники польской социал-демократии Роза Люксембург, Адольф Барский, Юлиан Мархлевский, Ян Тышка (Леон Иогихес). И польскими делами занимаются, и в деятельности германских социал-демократов активно участвуют. И никто их за это не преследует. Да и он сам идет по улицам Берлина свободно, спокойно, не опасаясь слежки и ареста, как в Варшаве.

И всё-таки Варшава для него лучше! Там его настоящая жизнь, борьба.

Чем ближе Дзержинский подходил к дому, где жила Роза, тем большее волнение охватывало его. Приближалась минута, когда он воочию увидит тех, кто сыграл такую большую роль в его жизни, чьи статьи и брошюры он с жадностью читал еще мальчишкой в гимназическом кружке. Как-то они встретят его?

В маленькой квартире Розы Люксембург хозяйка и гости тоже готовились к встрече с Дзержинским. Никто не знал его лично, но от эмигрировавших из Польши товарищей члены Главного правления слышали, что не без воздействия Дзержинского выросла революционная сознательность и жажда действия в широких рабочих кругах Варшавы, слышали легенды о его стойкости в тюрьмах и дерзких побегах и поэтому ждали его с нетерпением.

Дзержинский вошел и в смущении остановился у дверей. Роза, радушно улыбаясь, пошла ему навстречу, крепко, по-мужски пожала руку, познакомила с Мархлевским, Барским, Тышкой, усадила за стол подле себя.

Феликс ждал заседания Главного правления, готовился сделать доклад и ошибся. Ничего официального. Шла общая, непринужденная беседа. Конечно, его закидали вопросами. Ответы перемежались репликами, воспоминаниями. Иногда вспыхивали короткие споры, которые вскоре же гасились новыми вопросами.

Феликс с интересом наблюдал своих собеседников. Тридцатилетняя хозяйка, худенькая, с пышной прической и тонкими чертами лица, была обаятельна. Мархлевский, Барский, Тышка старше Розы, но Дзержинский видел, что за сердечным, товарищеским отношением их к ней скрывается и огромное уважение. Именно Роза была душой этого маленького тесного кружка. «Редкое сочетание женственности с огромной эрудицией и силой воли», — отметил он про себя.

Вначале разговор крутился вокруг суда, побега, жизни в ссылке. Вспоминались общие знакомые, прошлые дела. Когда речь зашла о его работе в Варшаве, Феликс почувствовал, что наступил наконец момент сказать о том, что он думает о деятельности Главного правления.

— Вы все здесь мои учителя. Я очень уважаю вас. Но в 1899 году, когда варшавские рабочие воссоздавали социал-демократическую организацию, им так не хватало литературы и политического руководства. И то и другое могли и должны были дать вы, однако никакой связи с Главным правлением у нас не было. Мы работали на ощупь.

Дзержинский заметно волновался, говорил быстро, сбивчиво.

— Сейчас, когда спустя два года я приехал в Варшаву, застаю примерно ту же картину. Литературы мало, и поступает она главным образом через русских товарищей из Петербурга. Своей, польской, почти нет, и регулярной связи с Главным правлением опять нет. Нам необходима своя боевая польская социал-демократическая газета, такая, как ленинская «Искра», — продолжал Дзержинский. — Нужна постоянная связь между Главным правлением и краевыми организациями.

— Все это легче сказать, чем сделать, — перебил его Тышка. — Кто и где наладит издание газеты? Кто сумеет организовать транспортировку ее через границу? Кто?

— Я, — просто ответил Дзержинский. — Конечно, если вы мне доверите и поможете, — поспешно добавил он.

— Вы, вероятно, думаете, что мы и в самом деле сидим здесь в безопасности и ничего не хотим предпринимать для помощи краю, — вмешался Варский. — Увы! Все наши попытки, к сожалению, кончались провалами. Царские жандармы свой хлеб не зря едят.

Роза пристально смотрела на Феликса грустными глазами. Он чувствовал, как краснеет от смущения за свою дерзость.

— Не будем сейчас упрекать друг друга, — мягко сказала Люксембург. — Соберем в ближайшие дни заседание Главного правления, и пусть Дзержинский изложит там свои предложения более обстоятельно.

— Простите за то, что я опять возражаю вам, но вещи, о которых мы сейчас говорим, настолько важны, что было бы лучше обсудить их на более представительном собрании. Я предлагаю созвать конференцию.

Тышка сердито хлопнул себя ладонью по коленке.

— Слушайте, Дзержинский! Вы только что обвинили нас в отсутствии связи с краевыми организациями, а теперь требуете созвать конференцию, да еще срочно. Да вы думаете, что говорите?

Тут раздался спокойный голос Мархлевского.

— Не кипятись, Лео. Правление партии в любое время вправе и созвать конференцию, и определить ее состав. Здесь, в Берлине, есть Ганецкий и Уншлихт. Они только недавно приехали из Польши. Вместе с Дзержинским они могут представлять краевые организации, а мы с вами — Главное правление и заграничную часть партии.

— Пусть будет конференция, — положила конец спору Люксембург. — Я прошу вас, Феликс, — она впервые назвала Дзержинского по имени, — напишите письменный отчет о своей работе в Варшаве и подготовьтесь к докладу на конференции.

Она помолчала, пристально вглядываясь в его лицо. Вид плохой: круги под глазами, худ, лихорадочный румянец на щеках.

— А после конференции поезжайте в Швейцарию, вам надо хорошенько отдохнуть и подлечиться, — заключила Роза, зябко кутаясь в пуховый платок. На дворе конец июля, жара, а ей холодно. Начинался озноб.

— Я не для этого бежал из ссылки, — запальчиво ответил Дзержинский. — После конференции я немедленно вернусь в Польшу.

— Но вы же больны!

— Пусть! Пусть мне недолго осталось жить. Но никто не может помешать мне отдать последние свои силы борьбе за дело социализма.

— Дзержинский хочет показать себя великомучеником, — съязвил Тышка. — Он, видите ли, жизнь свою не жалеет для социализма. Не то что некоторые эгоисты.

Феликс весь сжался от обиды. Он не находил слов для ответа, закусил губу и едва удерживался, чтобы не уйти.

— Не обижайтесь, Феликс. — Он почувствовал на плече горячую руку Розы. — Товарищ Иогихес бывает жестковат в спорах, даже жесток, но только для пользы дела. Не обижайтесь, — еще раз повторила она, — и поймите, что ваша жизнь принадлежит партии и вы не вправе единолично распоряжаться ею.

Она нарочно сказала не Тышка, а Иогихес, назвала подлинную его фамилию, желая подчеркнуть полное доверие к Дзержинскому. Он понял и оценил это. Мягкий голос Розы и прикосновение ее руки действовали успокаивающе. Дзержинский был вспыльчив, но отходчив.

.— Ну как? — спросила Роза, когда Феликс ушел. — Что касается меня, то, признаюсь, я готова влюбиться в Дзержинского.

Тышка расхохотался. Резкая складка между бровей, придававшая строгое, даже страдальческое выражение его лицу, разгладилась.

— Когда молодая пани влюбляется в Дзержинского, это не удивительно. А вот если «жестокий» Иогихес тоже готов в него влюбиться, это уже что-то значит. Этот юноша в вопросах практических нам еще сто очков вперед даст.

Роза не на шутку разболелась и не могла быть на конференции. Но конференция все же состоялась в начале августа 1902 года. По предложению Дзержинского было решено издавать газету «Червоны штандар» («Красное знамя»). Первыми ее редакторами стали А. Барский, Ю. Мархлевский и Я. Тышка. Главное правление приступило также к изданию теоретического журнала «Пшеглонд социал-демократичны» («Социал-демократическое обозрение») и другой литературы.

Для привлечения к активной работе в партии польских и литовских эмигрантов и поддержания постоянной связи с партийными организациями на территории Российской империи конференция образовала Заграничный комитет социал-демократии Польши и Литвы, подчиненный Главному правлению партии. Секретарем Заграничного комитета избрали Дзержинского. Он принял новый псевдоним «Юзеф» — старые все известны полиции, — а своим постоянным местопребыванием избрал Краков. Этот польский город входил тогда в состав Австро-Венгрии и был расположен недалеко от русской границы.

Но прежде чем приступить к работе, Дзержинскому пришлось поехать на лечение в Швейцарию. Роза Люксембург сумела настоять на своем.

2

Кошутский сквозь сон услышал стук в дверь. Посмотрел на часы: кого это принесло в такую рань? Еще и шести нет. Стук повторился. На этот раз более настойчиво. Бронислав встал, накинул белый врачебный халат, открыл дверь и… оказался в объятиях Дзержинского.

— Пусти, чертушка! Хоть бы разделся сначала, — говорил смеясь Бронислав.

Пальто на Дзержинском намокло, со шляпы, съехавшей на затылок, капало. В 1903 году январь в Кракове стоял гнилой, часто моросил дождь.

Кошутский с интересом разглядывал друга. Как он возмужал! Совсем не похож на того худенького нежного юношу, который восемь лет назад с таким пылом отстаивал социал-демократические идеи на съезде ученических кружков в Варшаве.

Несколько месяцев, проведенных Дзержинским в Швейцарии и Закопане, в санатории «Братской помощи», куда Кошутский устроил Феликса под видом учащегося зубоврачебного училища Юзефа Доманского, благотворно сказались на его здоровье. Дзержинский загорел, кожа уже не обтягивала скулы, как после побега из ссылки, и вообще он хорошо отдохнул и окреп.

На третьем этаже дома № 1 по улице Згода, где жил Кошутский, поселился господин Юзеф Подольский, как две капли воды похожий на Дзержинского.

Комната была хорошая, но цена показалась Дзержинскому высокой. Он стремился, чтобы его содержание обходилось партии возможно дешевле. И Феликс уговорил товарища перебраться на Флорианскую улицу и поселиться при канцелярии Народного университета имени А. Мицкевича, где Кошутский работал секретарем.

Дзержинский стосковался по работе. Нельзя сказать, чтобы он во время лечения ничего не делал. Читал запоем на русском, польском и немецком языках. Прежде всего взялся за «Искру» и был приятно изумлен, прочитав в номере за 1 сентября 1902 года сообщение о своем побеге. Он высоко ценил «Искру», и ему льстило, что в газете нашлось немного места и для его персоны. Внимательно проштудировал новую книгу Ленина «Что делать?». Ленинский план создания единой марксистской партии пришелся Дзержинскому по душе. Эта идея владела им с того момента, когда он еще в Вильно прочел «Что такое «друзья народа»…». Феликс решил сделать все, чтобы помочь Ленину в создании такой партии.

Работа ждала его здесь, в Кракове. И Юзеф с головой уходит в дела Заграничного комитета. Много времени и сил занимает издание «Червоны штандара» и «Пшеглонда». Чтобы освоить технику печатного дела, Юзеф даже поступил корректором в одну из краковских типографий.

«Штандаром» рабочие восхищены, он уже завоевал себе авторитет. «Пшеглонд» своей серьезностью и глубиной мысли возбуждает уважение и прочищает головы нашей интеллигенции», — писал Дзержинский Цезарине Войнаровской, представительнице социал-демократии Польши и Литвы в Международном социалистическом бюро.

«Адольф почти один должен обслуживать все издания. Он должен писать, переводить, вести переписку, борясь за кусок хлеба, работая в проклятой конторе, вечно недосыпая и недоедая. Нет людей, которые собирали бы деньги, писали бы, сотрудничали бы с нами. Одна лишь Роза — действительно поражаюсь ее энергии и творческому таланту — работает для нас очень много», — сообщает Дзержинский в том же письме, отдавая должное Адольфу Барскому и Розе Люксембург.

Однако, каких бы трудов ни стоил выпуск партийных изданий, их надо было еще доставить из Кракова через границу в Королевство Польское. Не раз Дзержинский сам пересекал границу с грузом нелегальной литературы, самоотверженно выполняли его поручения молодые социал-демократы.

Однажды в комнату, где Дзержинский правил материалы «Червоны штандар», ворвался Кошутский.

— Феликс, я женюсь!

— Поздравляю, Бронислав. От души поздравляю!

Глаза Феликса светились радостью за товарища.

— Скажи, Бронислав, это правда, что счастье придает человеку силы, уверенность в себе?

— Конечно, я сейчас горы могу свернуть! — воскликнул Кошутский.

— Вот и прекрасно. Повезешь очередной транспорт в Варшаву.

Кошутский был явно озадачен таким неожиданным оборотом дела. Но как тут откажешься.

— Ты будешь храбр, как лев, и мудр, как змий, ведь тебе сейчас никак нельзя провалиться, — напутствовал Бронислава Дзержинский.

«Конечно, нельзя». И действительно, все обошлось вполне благополучно. Счастливый жених с радостью доложил об этом Дзержинскому, вернувшись из Варшавы.

За границей проживало довольно много польских и литовских социал-демократов, но большинство из них были разъединены, оторваны от жизни партии. «Причина такого положения, — писал Дзержинский в Главное правление, — не случайна, а является результатом отсутствия и заграничной организации, которая бы находила, собирала и объединяла социал-демократические силы, пребывающие за границей».

За словами должны следовать дела. И уже в январе 1903 года польские социал-демократы собрались в Кракове на первое собрание своей заграничной секции. Секретарем секции они единодушно избрали Юзефа — Дзержинского.

Работать стало легче. Нашлись квалифицированные пропагандисты. Члены секции распространили в Кракове среди польских эмигрантов большое количество партийной литературы, регулярнее стал работать нелегальный транспорт.

И вот, когда все, казалось, шло так хорошо, только бы жить да радоваться, судьба нанесла Дзержинскому новый удар. Новая вспышка туберкулеза выбивает его из строя. И снова партия направляет Дзержинского в Швейцарию.

В Женеве Феликс встретил Марысю Войткевич. Встреча была неожиданной. Оба очень обрадовались. На Феликса так и пахнуло юношескими воспоминаниями: гимназический кружок, Заречье и юная Марыся, помогавшая ему клеить листовки. А Марыся с болью в сердце смотрела на него: изнуренный, ссутулившийся, с пересохшими от лихорадки губами, как не похож этот сегодняшний Юзеф на того виленского стройного юношу с нежным лицом и здоровым румянцем во всю щеку.

Марыся училась в Женевском университете, жила скромно, по-студенчески.

Феликс оглядел комнату. Посмотрел в окно на горы, поморщился.

— Тебе что-то не нравится? — спросила Марыся, перехватывая его взгляд.

— Здесь хорошо, прекрасно, — ответил Феликс, — но эти горы… Куда ни посмотришь, взор везде встречает препятствие. Кругом горы, и кажется, что ты отрезан от жизни, от родины, от братьев, от всего мира.

— Ну зачем же, Феликс, так мрачно.

Он посмотрел на нее как-то странно и ничего не ответил. Налил из кувшина, стоявшего на столе, в стакан молока, с удовольствием выпил. Захотелось пить и Марысе.

— Что ты делаешь?! — закричал Феликс, вырывая у нее из рук свой стакан. — Мне приходится умирать, — сказал он, подчеркивая слово «приходится», — а вам-то жить!

Только теперь страшная догадка — «чахотка» — потрясла Марысю. Но она постаралась взять себя в руки.

— Чепуха, Феликс. Ты обязательно выздоровеешь. И не смей даже думать о смерти. — Марыся сказала это, как могла, спокойно и твердо.

Феликс взглянул на нее с благодарностью. Он понимал, что ничего другого она и сказать не могла. Но важно было не что сказано, а как сказано. Ему, человеку мужественному, претили сюсюканье и соболезнование, он если и нуждался в поддержке, то именно в той форме, в какой это сделала Войткевич.

Месяц упорного лечения, чистый горный воздух и молоко («побольше молока») сделали свое дело, каверны зарубцевались.

3

В 1903 году по всей Российской империи все выше и выше поднимался могучий вал рабочего движения. Во многих городах страны прошли первомайские стачки и демонстрации. Более 200 тысяч рабочих бастовало летом только в Закавказье и на Украине. Приближение революции ощущалось повсюду.

Остро чувствовал это и Дзержинский. В июне 1903 года он пишет, что социал-демократы «… должны организовать и приготовить наш пролетариат к революции. ППС за время своей десятилетней крикливой работы ничего в этом отношении не сделала и не могла сделать. Подготовляла она польское восстание, а приближается не польское восстание, а общероссийская революция»,

В эти жаркие июньские дни Дзержинский приехал в Мюнхен и поселился у Адольфа Барского на Гогенцоллернштрассе, 7-а.

С января 1903 года, когда Юзеф прочел в «Искре» извещение об образовании Организационного комитета по созыву II съезда Российской социал-демократической рабочей партии, для него не было дела более важного, чем подготовка социал-демократии Польши и Литвы к объединению с Российской социал-демократической рабочей партией. С этим он и теперь приехал к Барскому.

— Мы с тобой должны взять на себя инициативу созыва нашей конференции или съезда, чтобы решить вопрос об объединении, — чуть не с порога атаковал Юзеф Адольфа.

Он знал, что из всех членов Главного правления в Барском найдет наиболее последовательного своего единомышленника.

За несколько дней они детально обсудили все, что следовало решить съезду польской социал-демократии до того, как выйти на общероссийский съезд. То в согласии, то в спорах наметили они довольно длинный список вопросов, требующих своего разрешения. Тут были: отношение к общероссийской партии, отношение к Бунду и к отколовшемуся от ППС «III Пролетариату», об организации социал-демократии Польши и Литвы в стране и за границей, о ее программе, партийных изданиях и другие.

Три недели ушло на оживленную переписку с членами Главного правления, партийными организациями и Организационным комитетом.

Организационный комитет сообщил, что сам он не правомочен пригласить на съезд представителей социал-демократии Польши и Литвы, поскольку она не входит в состав Российской социал-демократической рабочей партии, но просит быть готовыми к посылке делегатов, так как съезд, вероятно, пригласит их.

Медлить дальше было нельзя. Дзержинский и Барский взяли на себя оповещение о созыве в Берлине IV съезда социал-демократии Польши и Литвы. Было решено направить персональные приглашения Розе Люксембург, Леону Тышке, Цезарине Войнаровской и Залевскому, бежавшему недавно из Сибири и прибывшему на общероссийский съезд с мандатом от Литвы.

Съезд польских социал-демократов состоялся накануне II съезда РСДРП.

Дзержинский едва сдерживал волнение, когда съезд приступил к обсуждению вопроса об отношении к РСДРП. Ведь сейчас от решения съезда зависело, воплотится ли в жизнь его многолетняя мечта. Мечта, выношенная и выстраданная в тюрьмах и ссылке, убеждение, утвердившееся в тесном общении с рабочими Варшавы.

Феликс видит, как встает Барский и читает проект резолюции. Проект, в составлении которого принимал горячее участие и он сам. «Желательно иметь совместную социал-демократическую организацию для всего Российского государства. Это главная задача данного момента и имеет основное значение, в отношении которого организационные формы составляют вопрос деталей».

Дзержинский привстал, приготовился считать голоса, но не пришлось: резолюция была принята единогласно. Так же единогласно съезд избрал Барского, Ганецкого и Дзержинского делегатами на II съезд РСДРП.

Но уже на следующий день его ждал неприятный сюрприз. В Брюссель на съезд РСДРП поехали только Барский и Ганецкий. Съезд пригласил от социал-демократии Польши и Литвы двух делегатов.

— Не огорчайтесь, Юзеф, — улыбаясь, говорила Роза. — Примите мои искренние поздравления с избранием вас в члены Главного правления партии и приступайте скорее к исполнению своих новых обязанностей.

Несколько дней Дзержинский провел в Берлине в беседах с Люксембург, Тышкой, Мархлевским. Они подробно ввели его в круг дел и забот Главного правления. Затем Главное правление поручило ему объехать ряд стран и городов в Западной Европе, где проживали польские и литовские социал-демократы, выяснить их положение, оживить работу секций. «Это время я скитался по всей Европе», — писал Дзержинский Альдоне в декабре 1903 года.

Были у Дзержинского дела и в Мюнхене, Барский все еще не вернулся. Жена его рассказывала, что съезд из-за преследований полиции вынужден был перебраться из Брюсселя в Лондон. Она ожидает приезда Адольфа со дня на день.

Наконец Барский появился. Увидев Дзержинского, Адольф смутился. Он был без малого на десять лет старше Феликса, привык относиться к нему как старший, с высоты своего жизненного и партийного опыта, а тут вдруг почувствовал себя как провинившийся школьник и не сразу набрался мужества сказать о том, что он и Ганецкий покинули съезд, так и не договорившись с русскими товарищами об объединении.

Услышав это признание, Дзержинский побледнел, лицо, до того сиявшее радостью встречи, посуровело.

— Как вы могли?! Вы нарушили полномочия нашего съезда, его прямое указание об «основном значении» объединения.

— Все произошло из-за девятого пункта программы РСДРП. Там говорится о самоопределении наций, а мы, как сам знаешь, считаем этот лозунг совершенно неприемлемым для польских социал-демократов.

— Ах, Адольф, я и сам против самоопределения, зачем оно победившему пролетариату? Но неужели вы не могли договориться об объединении, оставив за нашей партией право на свое мнение о самоопределении?

— Пробовали. Но ты, Юзеф, не знаешь Ленина. Он создает партию нового типа. Партию, основанную на единстве взглядов и строгой дисциплине. Никаких «своих мнений» по программным вопросам. Или мы признаем программу и устав полностью и тогда можем войти в РСДРП, или нет.

— Я бы все-таки объединился, а доказывать свою правоту можно было бы и потом, в рамках единой партии.

— Мы получили от Розы телеграфное указание покинуть съезд. Это указание Главного правления партии, и мы его выполнили.

— После нашего заявления об уходе, — продолжал, помолчав немного, Барский, — съезд принял резолюцию. Вот она, я привез ее с собой для Главного правления.

Дзержинский взял листок, пробежал глазами: «Выражая сожаление, что вызванное случайными обстоятельствами оставление польскими товарищами съезда лишило съезд возможности закончить обсуждение вопроса о присоединении социал-демократии Польши и Литвы к РСДРП, и надеясь, что это присоединение есть лишь вопрос времени, съезд поручает ЦК продолжение начатых на съезде переговоров».

Теперь, где бы он ни был — в Королевстве Польском или за границей, — в своих выступлениях на собраниях и в личных беседах Дзержинский еще настойчивее стал разъяснять, что «не может быть движения пролетарского отдельных национальностей, а должно быть одно пролетарское движение — одна партия социал-демократическая, которая стремилась бы охватить весь пролетариат без различия национальностей».

 

Глава V

На баррикадах

1

В маленьком двухэтажном домике на улице Проста, 36, Юзеф появился, как всегда, внезапно. Кто из партийных активистов, находившихся в то время в Варшаве, не знал этого домика! Хозяйка его, Ванда Краль, молодая болезненная женщина, уже с 1902 года принадлежала к социал-демократам Королевства Польского и Литвы. Свой дом она предоставила в распоряжение партии.

В мезонине размещалась небольшая нелегальная партийная типография. Там же жил Винценты Матушевский, известный в подполье под именем Мартин. Прописан он был для конспирации как дворник. Мартин печатал листовки, а Ванда держала корректуру.

Домик Ванды был удобен и надежен. Вечерами из столовой доносились звуки рояля — хозяйка дома развлекала гостей. Гостями были партийные активисты. Некоторые из них, бездомные, с чужими паспортами, а то и вовсе без паспортов, оставались ночевать. Спали в столовой на кушетке, на столе, кому не хватало «спальных мест», устраивались просто на полу. Неудивительно, что, приехав в конце 1904 года в Варшаву, Дзержинский направился сюда. Где же, как не у Ванды Краль, можно быстрее и лучше сориентироваться в обстановке?

Ванда встретила его радушно, как старого знакомого. Они и в самом деле успели хорошо узнать друг друга во время неоднократных наездов Юзефа из Кракова в Варшаву.

— А где же ночлежники? — спросил Юзеф, осматривая пустую столовую.

— Ах! Мой «отель» терпит убытки! Сегодня никто не ночевал, — с притворным огорчением отвечала Ванда.

Услышав веселые голоса, спустился сверху Мартин.

Дзержинский был рад приезду в Варшаву и ясному морозному январскому утру, радовался предстоящей работе и встрече с товарищами по партии, был в ударе и так и сыпал шутками. А вокруг, зараженные его бодростью и весельем, улыбались все: Ванда, Мартин и домработница, зашедшая в столовую к хозяйке. Даже Ядя, трехлетняя дочурка Ванды, ничего еще не понимавшая, и та поддалась общему настроению.

— Дядя Юзеф приехал! Дядя Юзеф приехал! — кричала Ядя. Она прыгала вокруг взрослых и весело смеялась.

Феликс подхватил девочку на руки и закружил по комнате. В следующую минуту Ядя оказалась уже у него на шее, а сам дядя Юзеф скакал вокруг стола.

Дзержинский вдруг посерьезнел. Осторожно разжал руки Яди, крепко ее расцеловал и поставил на пол.

— Вы очень любите детей, Юзеф?

— Не знаю, как вам это объяснить, Ванда. Часто мне кажется, что даже мать не любит детей так горячо, как я. Кажется, что я никогда не сумел бы так полюбить женщину, как их люблю… В особенно тяжкие минуты я мечтаю о том, что я взял какого-то ребенка, подкидыша, и ношусь с ним, и нам хорошо…

Дзержинский помолчал, потом вздохнул и невесело закончил:

— Но это лишь мечты. Я не могу себе этого позволить, я должен странствовать все время, а с ребенком не мог бы.

За завтраком разговаривали о приближающейся революции. Война с Японией обострила все противоречия общественной жизни в России. В стране назревал революционный кризис. Близкое дыхание революции чувствовалось и в Варшаве.

— А в этот раз вы надолго к нам? — обратилась Ванда к Юзефу.

— Надолго. Сейчас, когда мы, безусловно, на пороге больших событий, мое место здесь, среди вас, а в Кракове и без меня обойдутся. Кстати, Ванда, не найдется ли у вас местечка, где бы я мог работать?

И местечко в «отеле», конечно, нашлось.

После завтрака Мартин поднялся в свой мезонин. Его властно тянула к себе маленькая печатная машина, называемая «стукалкой».

В дверь тихо постучали. Домработница подошла и что-то шепнула хозяйке. В комнату вошла Софья Мушкат.

— Знакомьтесь. Это Чарна, наша лучшая связная, а это товарищ Юзеф, — представила их Ванда друг другу.

Юзеф увидел девушку среднего роста, на вид лет двадцати — двадцати двух, с пышными черными волосами. Черные, как маслины, глаза пытливо и в то же время застенчиво смотрели на него, а яркие пухлые губы придавали немного детское выражение ее лицу. Девушка раскраснелась то ли от смущения, то ли от быстрой ходьбы по морозу.

— Рад познакомиться с вами, — Дзержинский энергично пожал руку Зоей. — Ведь это я посылал на ваш адрес из Кракова «Червоны штандар». Адрес ваш, надо сказать, действовал как часы. И мне очень приятно передать вам благодарность Главного правления и Заграничного комитета.

Дзержинскому понравилась эта скромная девушка. Он хорошо знал, какую важную, связанную с постоянным риском работу выполняла Софья Мушкат.

А Зося не могла оторвать от него глаз. Юзеф, настоящий, живой Юзеф! Зося наслышалась о Юзефе как о самом преданном партии товарище, наиболее стойком и самоотверженном. И вот он стоит перед ней, она чувствует тепло его сильной руки.

Не проронив ни слова, Зося отдала Ванде почту и поторопилась уйти. Она и так задержалась сегодня больше, чем положено.

На всю долгую жизнь запомнила Софья Сигизмундовна Мушкат эту первую встречу с Юзефом.

2

Большие события, о которых говорил Дзержинский, не заставили себя ждать. 9 января 1905 года в Петербурге на площади у Зимнего дворца была расстреляна многотысячная мирная демонстрация, организованная полицейским провокатором священником Гапоном.

«Рабочий класс получил великий урок гражданской войны; революционное воспитание пролетариата за один день шагнуло вперед так, как оно не могло бы шагнуть в месяцы и годы серой, будничной, забитой жизни. Лозунг геройского петербургского пролетариата «смерть или свобода!» эхом перекатывается теперь по всей России», — писал Владимир Ильич Ленин.

И в самом деле. Только в январе 1905 года в России бастовало 440 тысяч рабочих, то есть больше, чем в предыдущее десятилетие. Забастовки сопровождались политическими демонстрациями, вооруженными столкновениями с полицией. Революция началась.

Как только весть о петербургской трагедии дошла до Варшавы, в домике Ванды Краль собрались члены Главного правления и Варшавского комитета.

— Товарищи! Только что мы получили свежий номер «Червоны штандар». Наша партия заявляет во весь голос, что «от солидарной борьбы рабочего народа России и Польши зависит осуществление политической свободы для народа». Но это общий призыв, мы же должны воплотить его в конкретные действия. Предлагаю в ответ на расстрел петербургских рабочих призвать пролетариат Варшавы к всеобщей политической забастовке!

Так говорил Дзержинский, оглядывая сидящих вокруг стола товарищей.

Многих он хорошо знал. Вот Якоб Ганецкий, член Главного правления. С ним Феликс познакомился еще в 1902 году на берлинской конференции. Рядом сидит Винценты Матушевский из Варшавского комитета. В недалеком прошлом Матушевский был одним из лучших закройщиков дамского платья. Его увлекли социал-демократические идеи, и свою вполне обеспеченную жизнь он без колебаний променял на жизнь профессионального революционера. По другую сторону стола — Здислав Ледер, хороший оратор, но любит съязвить. Взгляд Феликса потеплел, когда остановился на члене Варшавского комитета Даниеле Эльбауме. Он ценил в нем исключительную энергию и трудолюбие. Даниель вел два центральных кружка, кружок металлистов, ведал вовлечением в кружки интеллигентов да еще успевал контролировать работу других кружков.

С остальными участниками совещания Дзержинский еще не успел познакомиться. Но он знал, что большинство из них рабочие, активисты. Значит, партия растет, и рабочий класс на смену арестованным и сосланным выдвигает из своих рядов новые силы на руководящую работу.

Такую партию уже нельзя разгромить, как бывало в прошлые годы. Теперь социал-демократы могут не только призвать к всеобщей политической забастовке, но и организовать и стать во главе ее.

Это чувствовал и говорил не один Дзержинский. Возражений против забастовки не было, обсуждались лишь лозунги и практические детали.

14 января всеобщая политическая забастовка в Варшаве началась. Почин сделал рабочий район Воля. А там пошло и пошло. Остановился транспорт, погас свет. К рабочим присоединились студенты и ученики гимназий, служащие магазинов, ресторанов и кафе.

Митинги, митинги, демонстрации. И везде ведущая роль принадлежит социал-демократам. Тысячами распространяются листовки и воззвания. И всюду поспевает Юзеф.

И не только в Варшаве. Его видят в Белостоке и Вильно, в Жирардове и Домбровском бассейне, в Ченстохове и Лодзи.

Поездка в Лодзь чуть не кончилась провалом. Дзержинский и Ганецкий сидели в буфете первого класса Варшавского вокзала в ожидании поезда. Оба для конспирации были в элегантных костюмах. Под стать одежде был и дорогой чемодан, битком набитый нелегальной литературой.

— Смотри, — шепнул Ганецкий, показывая глазами на выход.

Там у дверей стоял усатый жандарм и упорно смотрел на чемодан. Проверка багажа, к чему полиция прибегала в связи с беспорядками в Варшаве и других городах, и арест неминуемы.

Оставалась минута до отхода поезда, буфет опустел, а жандарм продолжал стоять у выхода, не спуская глаз со злополучного чемодана и его хозяев.

И тут тишину опустевшего буфета разорвал резкий голос Дзержинского:

— Подойди-ка сюда, голубчик, — поманил он пальцем жандарма. — Подай пальто.

Дзержинский оделся с помощью опешившего жандарма, кивком головы указал ему на чемодан и спокойно направился к выходу. Ганецкий шел рядом, ожидая, чем все это кончится.

Жандарм послушно взял тяжелый чемодан, проводил их, усадил в вагон. Поезд тронулся.

Мимо окна купе медленно проплывала фигура жандарма с рукой под козырек. Лицо его выражало трудную работу мысли.

Появление в Лодзи Юзефа и Миколая (под этим именем работал в подполье Ганецкий) ознаменовалось всеобщей стачкой. Вскоре Дзержинский уже был в Домбровском угольном бассейне. Представители заводов и шахт избрали центральный стачечный комитет. Председателем комитета — Юзефа, его заместителем — Сэвэра (Эдвард Прухняк).

Начало забастовки назначили на 5 февраля в 2 часа дня.

В этот день все члены центрального стачечного комитета с раннего утра были на ногах. Шли последние приготовления: готовы ли ораторы, хорошо ли налажена связь с предприятиями?

И тут в помещение стачечного комитета влетел запыхавшийся Зомбковский, член комитета от железнодорожников.

— Беда, товарищ Юзеф! На станцию Стржемешице прибыла рота солдат. Они уже окружили железнодорожные мастерские и депо. Мы не сможем вывести рабочих на митинг.

Немедленно было созвано заседание стачечного комитета совместно с подпольным комитетом социал-демократии Польши и Литвы.

— Товарищи! Забастовка должна начаться в назначенное время, иначе она вообще сорвется. Надо отвлечь солдат, вызвать среди них панику. Как это сделать? — спросил Дзержинский.

— Товарищ Юзеф! Я могу раздобыть на Казимежских шахтах динамит и опытных запальщиков. Рванем где-нибудь подальше, — предложил Зомбковский.

— Устроим им концерт, дадим тревожные гудки на всех паровозах!

Предложения рабочих были приняты. В час дня за поселком раздались взрывы. Жук на своем паровозе дал первый тревожный гудок. За ним надрывно загудели все 39 паровозов, стоявших под парами на станции Стржемешице.

Ничего не понимающие солдаты стали разбегаться. Раскрылись ворота мастерских, и толпа рабочих вырвалась на улицу. Толпа превратилась в колонну, в голове ее появилось красное знамя, и рабочие с пением революционных песен направились в Сосновец. Туда же с заводов, фабрик и угольных шахт шагали рабочие колонны.

Дзержинский взошел на главную трибуну, установленную возле реального училища.

Кругом волновалась и гудела многотысячная толпа. Над головами качались плакаты: «Долой царя!», «Смерть палачам!», «Да здравствует демократическая республика!», «8-часовой рабочий день!» Лозунги социал-демократические. Видно, хорошо поработал Домбровский партийный комитет.

— Тише, товарищи! Будет говорить Юзеф.

Юзеф призывал рабочих не надеяться на царскую милость, а самим добывать себе и детям своим свободу и лучшую жизнь; вместе с рабочими всей России с оружием в руках свергнуть самодержавие и создать свою, народную власть.

— Товарищи! — говорил он. — Поднимем выше красное знамя свободы и счастья народов, чтобы оно развевалось над Польшей и всей Россией всегда, чтобы рабочие и крестьяне не стонали больше под гнетом самодержавия, капиталистов и помещиков!

Вслед за Юзефом выступили рабочий доменного цеха с завода «Домбровская Гута», забойщик из Казимежа и рабочие с других предприятий. Гнев и возмущение всех рабочих Домбровы звучали в их речах.

Так началась всеобщая забастовка на предприятиях Домбровского угольного бассейна.

Выполнив свою задачу, Юзеф и Сэвэр вернулись в Варшаву.

Глубокой ночью — иного времени Юзеф никак не мог выкроить — он писал письмо в Заграничный комитет.

«…Я был вчера у русских социал-демократов (военно-революционная организация). Налаживаю с ними связи. Надо бы нам объединиться… Наш Южный комитет развил среди войск действительно колоссальную работу, революционизировали целые полки, которые надо теперь сдерживать от преждевременного восстания.

Военно-революционные организации существуют в Вильно, Варшаве, Пулавах, Люблине, Кельцах и т. д. Они соглашаются на конференцию.

Я лично придаю этой работе огромное, прямо колоссальное значение».

Было еще одно дело, которому Юзеф придавал огромное значение, — работа среди крестьян. К сожалению, Главное правление ее явно недооценивало. Мархлевский открыто заявил, что партия «не нуждается ни в каких особых аграрных программах».

Нет, этот вопрос он должен поставить перед своими товарищами из Главного правления как можно острее. И Феликс снова берется за перо:

«Манифест для крестьян здесь нужен. Приложите все старания, чтобы выслать нам хотя бы рукописи манифестов. Это была бы кампания, которая завоевала бы нам огромные массы. Это самая первая, самая главная наша потребность, важнее «Червоного штандара», «Пшеглонда», брошюр».

Еще несколько вопросов организационного характера, и утомленная рука Дзержинского ставит последнюю точку. Надо вздремнуть хотя бы пару часов. Наступает новый трудный день.

Юзеф крепко спал в своей каморке, когда Софья Мушкат принесла поступившую для него почту.

3

В небольшой, бедно обставленной комнате сидели военный инженер, поручик Антонов-Овсеенко, артиллерист, тоже поручик, Петренко и студент Киевского университета Богоцкий. Все они были членами Российской социал-демократической рабочей партии, организаторами и руководителями Варшавской военно-революционной организации (БРО).

Ждали Юзефа. Сегодня они должны были скрепить официальным документом уже существующие «де-факто» связи между ВРО РСДРП и социал-демократией Польши и Литвы.

— Что ты о нем думаешь? — спросил Антонов-Овсеенко.

Петренко помолчал, выбирая слова.

— Думаю, что из всех, с кем нам приходилось иметь дело, только Юзеф придает должное значение работе ВРО.

— Где же он? — Антонов-Овсеенко щелкнул крышкой карманных часов.

Часы были старинные, с мелодичным боем. С последним, десятым ударом раскрылась дверь, и, появился Юзеф. Петренко рассмеялся.

— Ничего не скажешь, точность военная…

— Если вас приучила к точности военная служба, то меня — конспирация. Шпики имеют обыкновение обращать внимание на людей, кого-то или чего-то поджидающих. Вот я и стараюсь приходить всегда точно в назначенное время и место.

— Принесли текст договора? — осведомился Антонов-Овсеенко, приглашая Юзефа занять место по правую руку от себя.

— Принес. — Юзеф вынул из кармана вчетверо сложенный лист бумаги, развернул и передал его Антонову.

Антонов начал медленно, пункт за пунктом читать текст «Договора Военно-революционной организации с с. д. Польши и Литвы».

— Кто будет входить в Варшавский комитет ВРО от социал-демократии Польши и Литвы?

— Варшавский комитет нашей партии уполномочил меня быть его представителем, — ответил Юзеф.

Другие пункты — печать, транспорт, средства, отчетность — были оговорены заранее и вопросов не вызывали.

Антонов-Овсеенко и Дзержинский подписали договор. Петренко встал и вытянулся, как по команде «смирно», всем своим видом подчеркивая торжественность этой минуты. За ним поднялся и Богоцкий.

— Я очень рад, что именно вы будете членом Варшавского комитета ВРО, — сказал Антонов, — теперь мы будем иметь постоянную поддержку польских социал- демократов, а ВРО очень нуждается и в агитаторах и в литературе.

— Готовить солдат к восстанию — наша общая задача, — скромно отозвался Дзержинский.

— Я как раз хотел поговорить о восстании. Мы ждем со дня на день, что оно вспыхнет в Пулавах.

— Но ведь это преждевременно, другие гарнизоны не готовы! — воскликнул Дзержинский.

— Вероятно, Юзеф, вы правы, — ответил Антонов. — Но события выходят из-под нашего контроля. 71-й Белевский полк еще в феврале отказался подчиниться командованию, солдаты не пошли усмирять рабочих, заявили: «Душителями революции мы не будем». А теперь отказываются выступать на фронт. Это уже бунт. У них нет выхода. Или восстание, или военно-полевые суды, виселица, каторга. Это результат нашей агитации, и мы не можем бросить белевцев на произвол судьбы.

Дзержинский задумался. Вопрос был слишком серьезен.

— Постараемся вам помочь, — наконец сказал он, — но я должен обсудить все это с моими товарищами из Варшавского комитета.

Спустя несколько дней Дзержинский, Барский и Прухляк шли по улицам Пулав. Карманы их брюк и пиджаков оттягивали револьверы.

На базарной площади их ожидали рабочие и крестьяне, съехавшиеся из окрестных сел, чтобы помочь солдатам. Сигналом к выступлению должен был послужить выстрел из окна казармы.

Все трое были в приподнятом, праздничном настроении. Нервы напряжены.

И вдруг они увидели офицера, бегущего им навстречу. Дзержинский сразу узнал в нем знакомого по ВРО.

— Нас предали! — крикнул, поравнявшись с ними, офицер. — Сейчас здесь будут казаки! — И побежал дальше.

Из-за угла улицы послышался дробный цокот копыт. Положение создалось критическое. Во всех губерниях царства Польского было объявлено военное положение. Всем задержанным с оружием в руках угрожал расстрел на месте. Убежать от казаков, мчавшихся галопом, невозможно. Оставался один выход — перемахнуть через забор, пока казаки их не заметили.

Дзержинский подсаживает сначала грузного Барского, затем маленького Прухняка и лишь потом, в последнюю секунду, ободрав о высокий забор колени, перелезает сам. Мимо притаившихся в кустах чужого сада подпольщиков с гиком промчалась казачья сотня.

— Пойду на разведку, а вы меня ждите здесь, — с этими словами Дзержинский полез обратно. На этот раз было легче. С внутренней стороны забора имелись поперечные брусья, ими, как лестницей, и воспользовался Феликс.

— Что бы мы с вами делали, если бы не Юзеф? — сказал Барский.

— Он всегда вот так. Сначала поможет товарищу, а потом уже думает о себе, — отозвался Прухняк.

4

— Я тоже хочу на демонстрацию, — твердила Софья Мушкат накануне 1 мая 1905 года.

— Мало ли что ты хочешь. А партия поручает тебе более важную работу. Будешь помогать товарищу Маньке размножать на гектографе обращение к солдатам, — отрезал Матушевский.

Пришлось подчиниться и с самого раннего утра вместе с Манькой Ашкеназы корпеть над гектографом.

А в это время в Варшаве разыгрались кровавые события.

Социал-демократы призвали рабочий класс Польши и Литвы встретить Первомай мощными политическими демонстрациями. «Этот май, — писалось в листовке, выпущенной Главным правлением СДКПиЛ, — должен быть последним, который нас и наших русских братьев застает в политическом рабстве… Наступает последний бой с самодержавием, и победа уже близка».

Утром 1 Мая рабочий район Воля и прилегающие к нему улицы Холодная, Грибная, Вронья, Сенная, Железная и площадь Витковского были заполнены рабочими. Они строились в колонны и с красными знаменами и социал-демократическими лозунгами двигались к центру города.

Дзержинский и Матушевский ходили от колонны к колонне, беседовали с руководителями и рабочими.

— Ого! Приближается к двадцати тысячам. Такого Варшава еще не видела, — с гордостью говорил Дзержинский, делая пометку в записной книжке.

Колонны уже шли по Иерусалимским аллеям, когда путь им преградили шеренги солдат. Стрелять стали сразу боевыми патронами. И тут же из переулков в конном строю, с шашками наголо бросились на демонстрантов драгуны. Стреляли, рубили саблями, топтали лошадьми безоружных рабочих, их жен, даже детей, которых отцы и матери захватили полюбоваться на мирную демонстрацию.

Командовал кровавой расправой царский офицер-поляк, ротмистр граф Пшездецкий.

А Чарна и Манька продолжали спокойно работать. В своем подвале они не слышали выстрелов. День уже клонился к вечеру, когда Манька сняла с гектографа последнюю листовку.

Чарна, довольная, что поручение выполнено, отправилась домой. На Маршалковской ее встретила тишина. Все лавки и магазины были закрыты, никакого движения. Посреди мостовой валялся опрокинутый трамвайный вагон. Лишь вдали виднелся конный жандармский патруль.

Софья свернула на Иерусалимские аллеи и быстро пошла в сторону Железной улицы в надежде, что там она еще может встретить демонстрантов. И тут у себя под ногами она увидела пятна засохшей крови. Кое-где кровь еще не успела высохнуть и стояла маленькими лужицами.

Софью охватил ужас. Тут были ее товарищи. Что с ними? Всех заслонила фигура Юзефа. Помимо ее воли уже думалось не что с ними, а что с ним.

Пятна крови вели к пролому в заборе. Сквозь него в глубине пустыря виднелся сарай, вероятно, какой-то склад. У сарая Софья встретила пожилого рабочего и от него узнала все, что тут произошло.

— А вы не видела там товарища Юзефа? — спросила Софья.

Она как могла подробно описала внешность Дзержинского, даже родинку на левой щеке не забыла упомянуть.

— Нет, не видел. Да вы, барышня, прошли бы в больницу младенца Иисуса. Туда, в морг, свезли всех убитых.

Софья помчалась в морг. У дверей в прозекторий стояли полицейские, но всех желающих пропускали беспрепятственно. Видно, надеялись таким образом выяснить личность убитых.

Новый приступ страха и физическое отвращение потрясли девушку, когда она увидела ряды трупов, окровавленных, с зияющими ранами.

Голова закружилась, противная тошнота подступила к горлу. Однако она заставила себя обойти всех. Среди мертвецов она увидела знакомых социал-демократов: Мечислава Вышомирского, совсем еще юношу, гравера Кароля Шонерта и старого котельщика Зыгмунда Кемпу.

Юзефа в морге не оказалось. От сердца немного отлегло. Софья, обливаясь слезами, направилась к Ванде. Она оплакивала погибших, но сквозь темную пелену горя пробивался лучик надежды: «Юзеф, вероятно, жив».

Ванда в большом волнении металась по квартире. Она очень беспокоилась за Мартина и Юзефа. Где они, что с ними? Рассказ Софьи о посещении морга принес лишь небольшое успокоение. Подруги терялись в догадках: может быть, Мартин и Юзеф ранены? А может быть, ранены и арестованы? Хорошо, если они в больнице, а что, если лежат где-нибудь, укрывшись от полиции, и нуждаются в помощи? Куда бежать, где искать?

Поздно вечером появился Мартин. Шатающийся от усталости и голода, выпачканный в грязи и крови, но живой и невредимый.

— Где Юзеф? — Голос Софьи дрожал от волнения.

— Не знаю. Видел, как он, когда началась стрельба, бросился спасать раненых. А потом налетели драгуны, и я потерял его из виду.

Юзеф появился только на следующее утро.

— Где же вы ночевали? — спросила Ванда.

— Нигде. Просто не было времени даже подумать о ночлеге. Пятьдесят убитых, около ста раненых. Одних надо было укрыть от полицейских, других, особенно тяжелых, поместить в больницы, известить родных…

Юзеф выпил чашку молока. Не раздеваясь, повалился на кровать и тут же уснул, едва успев распорядиться созвать вечером Варшавский комитет.

По предложению Дзержинского Варшавский комитет назначил на 4 мая всеобщую забастовку протеста. Несмотря на многочисленные аресты и ретивость охранки, забастовка прошла блестяще. Встали заводы и фабрики, остановились трамваи, закрылись магазины и даже банки.

На следующий день рабочие Варшавы читали листовку-обращение Главного правления СДКПиЛ: «На царский террор ответим усилением революционной борьбы». Прокламация призывала рабочий класс, весь народ к «массовой мести — массовому террору».

— Но ведь наша партия против террора? — обратилась Ванда к Юзефу.

— Против индивидуального — да, но мы призываем сейчас к массовому. По сути дела, к началу партизанских действий против царского правительства и его аппарата власти. Это как бы промежуточный этап между стачкой и вооруженным восстанием, — пояснил Дзержинский.

Неделей позже Дзержинский докладывал на заседании Варшавского комитета о решениях III съезда Российской социал-демократической рабочей партии, только что окончившего свою работу.

— Товарищи! Третий съезд принял специальную резолюцию «По поводу событий в Польше». Съезд выразил свое негодование в связи с новыми убийствами, организованными царскими палачами 1 Мая в Варшаве и Лодзи, он приветствует мужество и решимость братского пролетариата Польши. Слышите, товарищи, так и написано — «братского»! Съезд признал подготовку пролетариата к вооруженному восстанию «одной из самых главных и неотложных задач партии». Надеюсь, и мы не отстанем от российского пролетариата.

И социал-демократия Польши и Литвы призвала рабочий класс готовиться к вооруженному восстанию. Но как его готовить — никто толком не знал и не умел. И потому, когда 22 июня 1905 года в Лодзи вспыхнуло вооруженное восстание и рабочие вышли на баррикады, оказалось, что партийная организация города не была готова к руководству восстанием.

Дзержинский и Барский от имени Главного правления выпустили листовку с призывом к рабочим всех городов вооружиться и выйти на улицы, но было уже поздно. Восстание в Лодзи было подавлено.

Состоялось заседание Варшавского комитета с участием представителей Главного правления Барского, Ганецкого и Дзержинского. Настроение у всех было подавленное. Невольно перед каждым вставал роковой вопрос: а нужно ли было браться за оружие?

— Нужно! — со всей категоричностью заявил Юзеф. — Я горжусь тем, что честь первой попытки восстания, первой массовой баррикадной борьбы с самодержавием принадлежит польскому пролетариату Лодзи!

Дзержинский отправился в Лодзь, чтобы на месте изучить опыт восстания и ознакомиться с состоянием социал-демократической организации.

Он писал оттуда в Заграничный комитет СДКПиЛ: «…материал и условия здесь очень хорошие и достаточные, не хватает только руководящей руки, ленинского «кулака», организации».

5

В корчме, у полустанка Дембе-Вельке Привисленской железной дороги, сидели жандармский ротмистр Сушков и командир эскадрона 38-го драгунского Владимирского полка ротмистр Глебов.

В корчме было жарко, душно, жужжали и роились над столом мухи, а пиво, которое пили офицеры, было теплое и кислое. Вопреки всему этому Сушков был в прекрасном настроении. Он предвкушал сегодня отличную «охоту» и надеялся поймать много крупной «дичи».

Драгуны расположились у коновязей, кто как мог, в тени деревьев на чахлой траве. Разопрев от июльского зноя, одни из них вяло ругали социалистов, другие чуть ли не в открытую материли начальство.

Общее томление нарушил прибежавший с полустанка запыхавшийся стражник.

— Дозвольте доложить, ваше благородие, — обратился он к Сушкову, — с прибывшего поезда сошли человек семьдесят, и все направились к лесу в имение Олесин- Дужий.

Сушков просиял. Жандармский осведомитель не подвел. Теперь очередь за ним, ротмистром Сушковым. Если он не промахнется, то весь актив варшавской организации социал-демократии Польши и Литвы будет захвачен.

Но Сушков не спешил. Зачем преждевременно обнаруживать себя и спугивать «дичь»? Пусть «гости» спокойно минуют поле и углубятся в лес. Пусть начнут свое собрание, и тогда драгуны и стражники возьмут их в кольцо и затянут петлю.

Команда «по коням!» подняла кавалеристов примерно через час после того, как последний из прибывших пассажиров скрылся из виду.

В лесу строй кавалеристов нарушился, и Глебов невольно подслушал разговор солдат, отделенных от него кустами.

— Молодцы белевцы! Отказались усмирять рабочих — и баста! — говорил молодой голос.

— А 37-й пехотный во время лодзинских боев целиком в казармах под замок попал. Признали «неблагонадежным». А мы все мотаемся, все усмиряем. Скоро вовсе в жандармы запишут. Доусмиряемся, пока рабочие нам головы не поотрывают, — отозвался хриплый бас, в котором, к своему удивлению, Глебов узнал взводного 2-го взвода унтер-офицера Гаврилина.

«Ого! От таких разговоров и до бунта недалеко», — подумал Глебов.

Он резко скомандовал: «Эскадрон, напра-во!» — и драгуны, повернув коней, теперь уже не змейкой, а широкой цепью начали прочесывать лес.

В лесу имения Олесин-Дужий действительно в этот день, 17 июля, проходило собрание социал-демократов. И не рядовое собрание, а Варшавская межрайонная конференция. Руководил ею представитель Главного правления товарищ Юзеф.

Заседание конференции подходило к концу, когда сквозь деревья делегаты увидели кавалеристов. И тут все услышали спокойный голос Юзефа:

— Товарищи, прошу сдать мне всю нелегальщину. В случае ареста мне терять нечего, все равно за два побега припаяют.

Всадники со всех сторон окружили большую поляну, где проходила конференция. Бежать было некуда.

Мартин хладнокровно вытащил из кармана трубочку и уселся курить под ближайшим деревом. Молодой Антон Краевский опустился на землю рядом с ним. Антон немного волновался — ведь это его первый арест! И гордился тем, что будет арестован в обществе ветеранов партии.

Сушков еще издали заметил, как многие из участников сходки что-то передают высокому мужчине, стоявшему у большого дерева. Ротмистр пришпорил лошадь и подскакал прямо к нему.

— Вы арестованы, господа. Прошу предъявить документы. У кого имеется что-либо недозволенное, извольте сдать сами, — обратился Сушков ко всем, не спуская, однако, глаз с Юзефа.

— Пожалуйста, вот мой паспорт. — И Дзержинский протянул Сушкову «липу» на имя Ивана Эдмундовича Кржечковского.

— Что вы тут делали? — спросил ротмистр, просматривая документ.

— С этими людьми у меня нет ничего общего. Не знаю, как их, а меня вы сами загнали в кучу со всеми прочими!

Краевский так и ахнул. Что же это делается? Почему Юзеф так легко отрекается от своих товарищей, а дядя Мартин даже бровью не ведет?

И как бы в ответ на свои мысли Антон услышал голос жандарма:

— А это мы сейчас проверим!

Произвели обыск. Разумеется, кроме как у Дзержинского, ничего «недозволенного» ни у кого не нашли.

«Сволочи, хотят одурачить», — выругался про себя Сушков: «дичь» без улик вроде бы и не «дичь». Ловил целую стаю, а поймал только одного,

— Вы что же, господин Кржечковский, серьезно намерены утверждать, что револьвер у ваших ног и вся найденная при вас и на земле литература принадлежит только вам?

— Совершенно серьезно, господин ротмистр, — ответил Юзеф.

Всех задержанных, а набралось их около сорока, отвели под усиленным конвоем в местечко Новоминск и поместили в небольшом доме на Варшавской улице. Вокруг дома драгуны выставили караул, в самом же помещении не было охраны, и во внутреннюю жизнь задержанных солдаты не вмешивались.

Воспользовавшись благоприятной обстановкой, делегаты закончили прерванную внезапным арестом конференцию. А затем стали развлекаться как могли. Стефания Пшедецкая рисовала портрет Матушевского, уверяя всех, что «у Мартина очень характерное лицо». Бывалые заключенные смастерили из хлебного мякиша шахматы и шашки, молодежь затеяла пение и танцы.

Под окнами собрались свободные от караула солдаты. Бросив игры и пение, арестанты принялись их агитировать. Антон видел, что самым большим успехом у солдат пользуется Юзеф, и ему было стыдно: как мог он, сопляк, хоть на минуту усомниться в Юзефе!

Под вечер, после работы, у домика собралась толпа рабочих. Теперь ораторы через головы солдат обращались к ним.

У раскрытого окна, служившего трибуной, выросла коренастая фигура Гаврилина.

— Господа, эскадронный идет. Вы уж тово, не подводите нас.

— Товарищи, всем отойти от окон! — скомандовал Дзержинский.

Когда Глебов подошел, вокруг дома царило спокойствие. На противоположной стороне улицы толпились местные жители, но вели себя мирно, тихо переговариваясь между собой. Часовые у фасада и позади дома при приближении командира вытягивались в положение «смирно» и лихо рапортовали.

Проверив, хорошо ли его подчиненные несут службу, Глебов отправился в гости к офицерам расположенного в Новоминске пехотного полка.

Митинг возобновился. Многих защитников престола потерял царь в этот вечер.

На другой день в Новоминск прибыли из Варшавы Юзеф Красный, Мариан Стахурский и Мария Альтер. По заданию оставшихся на свободе членов Главного правления и Варшавского комитета они должны были организовать освобождение Дзержинского.

В арестантском доме появился пекарь с полной корзинкой булок и всякой сдобы. Он нашел Мартина и шепнул, что на дне корзины у него лежит комплект пекарской одежды «для человека, который должен бежать».

— Давай сюда! — сказал Мартин, немедленно сообразив, о ком идет речь.

Через минуту Матушевский, Леопольд Доброчинский, Теодор Бресляуер, Стефа Пшедецкая, Антон Краевский и другие арестанты горячо убеждали Дзержинского воспользоваться случаем и бежать, переодевшись пекарем. Но он наотрез отказался.

Вечером к окну пробрался Красный.

— В чем дело, Юзеф? Почему не бежишь?

— Я должен отдаться той же участи, что и другие, среди арестованных много молодых, пусть никто не подумает, что мы создаем привилегии для партийных «генералов», — ответил Дзержинский.

В Варшаве всех доставили в следственную тюрьму «Павиак». Всех, кроме Юзефа. Его как опасного преступника сразу увезли в X павильон Варшавской цитадели.

Но на этот раз Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому не пришлось долго сидеть. Серым осенним днем дверь камеры открылась, и голос надзирателя возвестил:

— С вещами на выход!

«Неужели и вправду свобода?» — сердце екнуло от радости.

Нельзя сказать, чтобы освобождение явилось для Дзержинского полной неожиданностью. Уже два дня тюрьма жила слухами о том, что царь, напуганный небывалым размахом всероссийской политической забастовки, парализовавшей страну, издал манифест с обещанием разных реформ и амнистий политзаключенным. Но точного текста манифеста никто из заключенных не знал, и потому каждый жил в напряженном ожидании, коснется его амнистия или нет.

Дзержинский шел в канцелярию тюрьмы, нес нехитрый свой скарб и тоже сомневался: свобода или перевод в другую тюрьму? И только тогда поверил в свободу, когда расписался в толстой книге в том, что он, «Феликс Эдмундович Дзержинский, 1905-го года, октября 20-го сего дня, освобожден по амнистии и принадлежащие ему вещи и деньги получил сполна».

За воротами тюрьмы Феликса ждал Генрик Валецкий. Его освободили несколькими минутами раньше. Обнялись. Вспомнили побег из Верхоленска. Но предаваться воспоминаниям о прошлом не было времени. Бурное сегодня захватило их, закружило как в водовороте.

В Варшаве продолжалась всеобщая забастовка, не работали ни трамваи, ни извозчики, а улицы были запружены народом. То там, то тут выступали ораторы всевозможных политических партий и направлений. И ни одного полицейского.

Пришлось идти в город пешком. Навстречу попался рабочий с гармошкой. Он был немного навеселе, лихо растягивал мехи своей трехрядки и во весь голос пел:

— Царь испугался, издал манифест, Мертвым свободу, живых под арест!

В следующую минуту Дзержинский уже взобрался на ближайший фонарный столб и обратился к окружавшей его толпе с горячим призывом:

— Не верьте царским подачкам! Не верьте буржуазии! У рабочих свои цели…

Тут и нашел его гонец от партийной конференции, посланный к X павильону встречать освобождаемых из тюрьмы социал-демократов.

Когда Дзержинский и другие бывшие узники появились на квартире Францишки Ляндау на улице Цегляной, в доме № 4, где проходила конференция, их встретили аплодисменты и приветственные возгласы. С трудом удалось председателю собрания Якову Гольденбергу (в подполье Станиславу) восстановить тишину. Он сказал:

— Товарищи! Предлагаю избрать председателем нашей конференции товарища Юзефа!

Первыми словами нового председателя были:

— Теперь к оружию, к оружию и только к оружию! Царю и буржуазии верить нельзя…

И эти слова вскоре оправдались: через одиннадцать дней после объявления манифеста на всей территории Королевства Польского было восстановлено военное положение с его свирепыми законами. На рабочий класс и его партию обрушились новые репрессии. «Мертвым свободу, живых под арест!»

6

Своего апогея революция достигла в декабре. Началось вооруженное восстание московских рабочих. Покрылась баррикадами Красная Пресня.

— Товарищи! Варшавский генерал-губернатор получил секретное распоряжение отправить в Москву часть войск, находящихся в Польше, — информировал членов Главного правления и Варшавского комитета Мартин.

— Будет величайшим позором, граничащим с предательством, если мы допустим это, — выразил общую точку зрения Дзержинский.

Главное правление социал-демократии Польши и Литвы призвало польских трудящихся к всеобщей забастовке солидарности с московскими рабочими. И рабочий класс Польши, бастовавший почти непрерывно вот уже около двух лет, понесший тяжелые жертвы от жестоких репрессий, вновь поднялся на борьбу. Первыми забастовали железнодорожники, затем Варшава и все другие промышленные центры Королевства Польского.

Но был район, очень важный, где забастовка запаздывала, — Домбровский угольный бассейн. Дзержинский бросился туда. В Сосновце разыскал Станислава Бобин-ского. Вопрос в упор:

— В чем дело?

— Все дело упирается в Гуту Банкову. Ты у нас не впервые, знаешь, что еще издавна повелось: нигде не бросят работу, пока не остановится Гута Банкова.

— А что же там?

— Там и наше влияние, и влияние ППС. Не только остановить завод, но даже общезаводской митинг собрать не можем.

Дзержинский, Бобинский и еще несколько местных активистов направились на завод. Дзержинский и сам не знал; что он там будет делать, в голове только настойчиво билась мысль: «Надо остановить завод».

У заводских ворот Юзеф с товарищами оказались к окончанию обеденного перерыва. Привратник наотрез отказался пропустить на завод посторонних. Дзержинский стал его уговаривать, но тут кто-то из администрации приказал закрыть ворога.

Решение пришло молниеносно. Юзеф просунул сапог в оставшуюся щель и всем телом навалился на ворота. Товарищи бросились к нему на помощь, но и к сторожу подоспело подкрепление. Несколько минут борьба шла с переменным успехом, створки ворот колебались то туда, то сюда. Запереть ворота мешала нога Юзефа. Наконец, когда сопротивление защитников ворот на какую-то секунду ослабло, под дружным натиском Юзефовой дружины они распахнулись.

— На митинг, на митинг! — звали рабочих пришедшие с Юзефом социал-демократы. Видно, призыв попал на благоприятную почву. И вскоре тысячная толпа заполнила заводской двор.

Первым говорил Бобинский. После него в поддержку забастовки выступил рабочий социал-демократ из местной организации. Все шло хорошо. Но вот на трибуну поднялся худой старик с орлиным носом и обвислыми усами.

— Какое нам, полякам, дело до кацапов? — говорил он, окидывая всех грозным взглядом из-под кустистых седых бровей. — Пусть себе больше дерутся между собой, скорее свободной станет Польша!

По толпе прошел одобрительный гул.

— Кто это? — спросил Дзержинский стоявшего рядом социал-демократа.

— Павел Венцковский, прекрасный работник, уважаемый человек и, к сожалению, эндек.

Венцковского поддержал пепеэсовец. Положение становилось критическим. И тогда взял слово Дзержинский:

— Товарищи! Пан Венцковский спрашивал: какое нам дело до кацапов? Сейчас московские рабочие умирают на баррикадах не только за свою, но и за нашу свободу. А кто расстрелял первомайскую демонстрацию в Варшаве? Поляк, граф Пшездецкий! Теперь спросите сами себя: с кем же вам по пути — с русскими рабочими или с польскими панами? — Юзеф остановился, чтобы передохнуть, но продолжить речь ему не пришлось. Раздался крик: «Солдаты!» — и все увидели, как со стороны доменного цеха по двору бежит офицер с отрядом солдат.

— Спокойно! — зазвенел голос Дзержинского. — Голосую. Кто за забастовку?

Поднялся лес рук. А офицер с солдатами уже пробирался сквозь толпу к трибуне.

— Абсолютное большинство! — выкрикнул Юзеф и спрыгнул в толпу.

Поднялась сумятица. Одни бежали в свои цехи, к станкам. Другие, наоборот, к воротам, домой. Третьи оставались во дворе, ругались с солдатами, которые, образовав цепь, начали теснить всех в дальний угол двора.

Бобинский упустил Юзефа из вида.

— Сирена, где сирена? — услышал он голос Дзержинского.

«Вот молодец, только один Юзеф не забыл о сирене», — подумал Бобинский.

— Знаешь, где сирена? — схватил за рукав пробегавшего мимо молодого рабочего.

— Знаю.

И они вместе кинулись в один из заводских корпусов. И как раз вовремя, потому что вслед за ними у дверей встали часовые.

Через минуту мощный рев сирены всколыхнул воздух.

По улицам разъезжали казаки. Но со всех сторон уже призывно раздавались гудки заводов и шахт.

Прошло шесть дней после начала всеобщей политической стачки в Польше. В Варшавский комитет социал-демократии Королевства Польского и Литвы пришли печальные вести. Царские войска потопили в крови восстание московских рабочих. Всеобщая забастовка в Петербурге прекращена. Потеряла смысл и была прекращена всеобщая забастовка и в Польше.

7

На улицах Стокгольма весной 1906 года прохожие часто слышали русскую речь. Особенно много русских попадалось вблизи Народного дома. И неудивительно: сюда, на IV съезд Российской социал-демократической рабочей партии, съехались 112 делегатов с решающим голосом, представлявших 57 местных организаций, да еще 22 делегата с совещательным. Кроме них, были делегаты от социал-демократии Польши и Литвы, Бунда, Латышской социал-демократической рабочей партии, от Украинской социал-демократической рабочей партии и Финляндской рабочей партии. Словом, съехались социал-демократы из всех частей Российской империи.

Очередное заседание съезда еще не началось. В просторном фойе Народного дома, который шведские социал-демократы любезно предоставили в распоряжение своих русских товарищей, у большого окна стоял Феликс Эдмундович Дзержинский и с любопытством наблюдал за делегатами, которые прохаживались по залу или собирались группами, оживленно разговаривая и жестикулируя.

Феликс заметил, что делегаты группируются, как правило, по своим прежним фракциям: большевики с большевиками, меньшевики с меньшевиками. И та и другая фракции вышли на съезд со своими платформами, каждая яростно отстаивала свои взгляды на движущие силы революции, на тактику, по-своему оценивая обстановку.

Дзержинский уже знал, что среди делегатов съезда преобладают меньшевики. На 46 большевиков приходилось 62 меньшевика. Это неизбежно сказывалось и на принятых решениях: проходили предложенные меньшевиками. «Трудно ожидать, чтобы съезд в таких условиях выработал действительно четкую революционную линию, да и объединение будет, видно, чисто формальным, слишком велика пропасть…»

Его размышления прервал веселый голос:

— Здравствуйте, товарищ!

Перед Дзержинским стоял худощавый, крепко сбитый паренек лет двадцати двух — двадцати четырех. Вздернутый нос и пшеничный чуб надо лбом придавали лицу его задиристое выражение, но слегка прищуренные глаза доброжелательно улыбались.

— Говорят, вы из Польши, — продолжал он. — А я из Донбасса. Есть такой город Луганск, может, слышали?

— Ну как же, слышал. А я действительно из Польши. Меня зовут Юзеф Доманский, — представился Дзержинский. Паренек из Донбасса ему как-то сразу понравился, и лицо Феликса осветилось доброй улыбкой.

— А меня Володя. Владимир Антимеков, — отрекомендовался, в свою очередь, новый знакомый. — С чем же вы, товарищи поляки, пожаловали на наш съезд?

— Чтобы объединиться с российской социал-демократией.

— Ну, это известно из повестки дня. А вот с каких позиций будете объединяться? С большевистских или меньшевистских?

Это начинало походить на допрос. Дзержинский ответил сухо:

— Делегация социал-демократии Польши и Литвы ознакомлена со съездовскими документами и целиком поддерживает платформу большевиков.

— Вот это здорово. Это по-нашему, по-рабочему, — воскликнул Володя, и лицо его снова просияло.

— Прошу прощения, — перебил их беседу подошедший Варский, — пойдем, Юзеф, я представлю тебя Владимиру Ильичу.

Ленин сидел за столом президиума и что-то быстро писал в развернутом блокноте. Когда Варский и Дзержинский подошли, он встал и вышел из-за стола.

— Здравствуйте, здравствуйте, — говорил Ильич, протягивая руку Дзержинскому. — Очень рад с вами познакомиться, товарищ Юзеф!

Владимир Ильич часто председательствовал на заседаниях съезда, неоднократно выступал, и потому Дзержинский успел хорошо изучить его лицо, движения, жесты, манеру говорить. И сейчас Феликсу казалось, что знает он Ильича давно и что встретились они вовсе не впервые, а как добрые друзья после долгой разлуки.

— Ну как вам наш съезд? — спрашивал Владимир Ильич. — Меньшевики-то каковы. Мартынов договорился до открытого отрицания гегемонии пролетариата в революции! Что вы на это скажете? — Ленин слегка прищурился и немного отодвинулся, как бы для того, чтобы лучше видеть собеседника. Его поза, выражение лица — все говорило о живейшем интересе.

— Скажу, что это прямое предательство! — запальчиво, не задумываясь ни на минуту, ответил Дзержинский.

— Суровая оценка, но, пожалуй, правильная. — Ленин обратился к Барскому.

— Не знаю, понимает ли это сам Мартынов, но объективно Юзеф прав. Отдавать руководящую роль в революции буржуазии — это предательство по отношению к рабочему классу, к самой революции, — поддержал Дзержинского Варский.

— А их думская тактика? — снова вмешался в разговор Дзержинский. — Видеть в Думе какой-то «общенациональный политический центр», способный на борьбу с самодержавием, это же обман рабочего класса. Уверяю вас, Владимир Ильич, что все организованные рабочие в Польше отнеслись отрицательно к этой тактике.

— Мне кажется, что и у русских рабочих меньшевики не найдут поддержки, — продолжал он. — Я только что беседовал с товарищем Антимековым из Донбасса…

— Как, как вы сказали? Антимековым? — прервал его Владимир Ильич и вдруг весело, заразительно расхохотался. Он смеялся, весь откинувшись назад, повторяя время от времени: — А-а-антимеков… А-а-антимеков…

Затем достал платок и вытер уголки глаз.

— Не обижайтесь на меня, ради бога, дорогой Феликс Эдмундович. Так ведь вас зовут, товарищ Юзеф? Вы разговаривали с Климом Ворошиловым. Замечательный товарищ, твердый большевик! Так вот, вы, вероятно, слышали, что нас, большевиков, для краткости называют «беками», а меньшевиков — «меками». Вот Клим и придумал: раз он «бек», значит, против «меков», «Антимеков». Это же замечательно! — И Ленин снова рассмеялся. Теперь вместе с ним смеялись Дзержинский и Барский.

— Но как же все-таки быть? — спрашивал Дзержинский. — Ведь по всем важнейшим вопросам съезд принимает меньшевистские резолюции?

— Да, — подтвердил Ленин, — большевики пошли на объединение с меньшевиками под давлением низов, желающих на собственном опыте испытать возможность работы в рамках единой партии. Но большевики и не собираются складывать оружия. Наоборот, после съезда они поведут еще более острую идейную и политическую борьбу с меньшевиками как с проводниками буржуазного влияния на пролетариат…

Зазвенел звонок председательствующего, возвещая о начале заседания. Барский и Дзержинский направились в зал, к Ганецкому, который издали знаками приглашал их.

Съезд заседал две недели. В порядок дня было вынесено 15 вопросов. Тринадцатым в их числе рассматривалось объединение с национальными социал-демократическими организациями Польши и Литвы, Латышского края и Бундом.

Делегаты социал-демократии Польши и Литвы хотели, чтобы вопрос этот съезд рассмотрел в начале своей работы. Большевики поддержали, однако меньшевики, опасаясь, чтобы поляки и латыши, получив право решающего голоса, не оказали влияния на характер решений съезда, воспротивились этому.

Юзеф возмущался:

— Если бы мы с самого начала получили решающий голос, — говорил он своим товарищам по поводу резолюций, протаскиваемых меньшевиками, — то сказали бы во весь голос: «Долой такие резолюции!» 30 тысяч пролетариев Польши, уже принадлежащих к партии, доказали всей своей борьбой, что они против таких резолюций.

Но пока приходилось сидеть, слушать и молчать. Они ведь еще не были полноправными членами РСДРП.

Наконец свершилось. Социал-демократия Польши и Литвы вошла в состав Российской социал-демократической рабочей партии как «территориальная организация РСДРП, ведущая работу среди пролетариата всех национальностей ее района и объединяющая деятельность всех партийных организаций на этой территории».

Против такой формулировки первого пункта резолюции возражал бундовец. Он требовал, чтобы СДКПиЛ не занималась рабочими-евреями, предоставив эту работу исключительно Бунду.

Взял слово Дзержинский.

— Я должен заявить, — говорил он, — что социал-демократия Польши и Литвы вела и впредь будет вести работу среди рабочих всех национальностей — поляков, литовцев, евреев, русских, немцев.

Предложение бундовца было отвергнуто.

Условия слияния социал-демократии Польши и Литвы с РСДРП были подробно разработаны и состояли из 10 пунктов. Когда голосование окончилось, за столом президиума поднялся Ленин. От имени съезда он высказал искреннее пожелание, чтобы «это объединение послужило наилучшим залогом дальнейшей успешной борьбы».

Съезд окончен. Скорый поезд мчал Дзержинского, Барского и Ганецкого в Берлин. Феликс отвернулся к окну, задумался. Ленин. Простота, человечность, ясность мысли, характер борца влекли к Ильичу Дзержинского. Особенно импонировало ему в Ленине сочетание могучей теоретической мысли с талантом организатора- практика.

По свидетельству Ганецкого, Ленин с первой же встречи увидел в Дзержинском настоящего революционера-большевика.

…Прошел месяц. В маленьком курортном городке Закопане, спрятавшемся среди Карпатских гор на востоке Австро-Венгерской империи, на Каспрусях в июне 1906 года проходили заседания V съезда социал-демократии Польши и Литвы.

От имени Главного правления отчетный доклад сделал Дзержинский. Впрочем, мало кто из делегатов знал подлинное имя докладчика: он выступал на съезде как Франковский.

С гордостью докладывал товарищ Франковский съезду о бурном росте партийных рядов и укреплении влияния партии на рабочие массы.

В особый раздел доклада Юзеф выделил «Объединение с Российской социал-демократической рабочей партией». Он назвал объединение «главнейшим вопросом нашей внешней партийной политики».

Съезд единогласно одобрил слияние социал-демократии Польши и Литвы с РСДРП и высказался за созыв чрезвычайного съезда РСДРП в связи с тем, что избранный на IV (Объединительном) съезде партии ЦК, в котором преобладали меньшевики, не отражал взглядов большинства членов партии.

С чувством глубокого удовлетворения наблюдал за ходом съезда Вацлав Воровский, направленный на съезд Лениным от большевистской газеты «Вперед». Зато явное неудовлетворение выражали представители ЦК РСДРП: бундовец Леон Гольдман и меньшевик Отто Ауссем.

Секретарю Главного правления Дзержинскому съезд выразил благодарность «за неутомимую деятельность».

 

Глава VI Дневник

1

Тяжелая дверь захлопнулась. Проскрежетал задвигаемый снаружи засов, и все стихло.

Дзержинский осмотрел одиночку. Да, сомнения не могло быть. Камера та самая, в которой он сидел восемь лет назад. Где-то в груди шевельнулось теплое чувство. Феликс усмехнулся. Подумать только, как странно устроен человек. Тюремная камера, ну что в ней хорошего? А все-таки приятно, что попал в «свою», когда-то уже обжитую.

За семь лет ничего не изменилось, в этой камере X павильона Варшавской цитадели. Только серые стены стали грязнее, в синих и белых пятнах; видно, тюремщики замазывали какие-то надписи.

Дзержинский не узнавал себя. С момента ареста его охватило какое-то странное спокойствие, совершенно не соответствующее тюремным стенам. Странно, но в одном только сознании «я существую» он находил удовлетворение. Внутри все как бы застыло. Но не угасло. Он чувствовал, как в глубинах души что-то накапливается, чтобы вспыхнуть, когда настанет для этого момент. «Буду вести в тюрьме правильную жизнь, чтобы не отдать палачам свои силы. Я все выдержу и вернусь», — настойчиво внушал он самому себе.

Лишенный возможности привычного бурного действия, Дзержинский окунулся в воспоминания.

Невольно мысль прежде всего возвращалась к аресту. Последние дни он много работал вместе с Софьей Мушкат над изданием литературы к первомайскому празднику. Все было готово, отпечатано, разослано на места. Можно было уезжать из Варшавы, чтобы избежать массовых арестов, проводимых охранкой среди революционеров под Первое мая. Накануне отъезда он зашел на квартиру к Софье, простился, а на следующий день, 3 апреля 1908 года, при выходе из почтамта был арестован.

Софья была вне подозрений, и Феликс решил, что арест случаен: попался на глаза знакомым филерам, вот и все. Однако на этот раз Дзержинский ошибался.

В то время, пока он доискивался до причин своего ареста, варшавский обер-полицмейстер писал генерал-губернатору о том, что Дзержинский арестован «в числе других лиц», принадлежавших к группе социал-демократов, за которой вела наблюдение полиция.

«Дзержинский, принадлежал к районному комитету и редакционной комиссии социал-демократической партии Королевства Польского и Литвы, в коей известен по кличке «Иосиф», играл, в ней весьма видную роль, состоя в партийных «верхах», Дзержинский был организатором партийных съездов, на каковых сам участвовал, а также занимался, кольпортажем партийных органов, рассылая их по краю в гг. Петроков, Лодзь, Радом и др.».

Перечитав это произведение канцелярского творчества, столь лестное для Дзержинского, полицмейстер далее присовокупил», что при личном обыске у арестованного нашла заметки, по отчету Варшавской районной партийной конференции от 22 марта 1908 года и другие изобличающие его материалы;

«Сверх ceго из дел отделения, видно, что названный Дзержинский 13 декабря 1906 года был задержан в г. Варшаве по Цегляной. улице, в доме № 3, квартира 2, на социал-демократической сходке, под нелегальной фамилией Романа Карлова Рацишевского привлечен к дознанию в качестве обвиняемого в порядке 1035 ст. уст. уголовного судопроизводства и освобожден 27 мая того же года под залог в тысячу рублей, но от суда и следствия скрылся».

Раздумывая над причинами ареста и теми обвинениями, которые могут ему предъявить жандармы, Феликс Эдмундович вспоминал и свой провал на Цегляной. Вот когда он влип действительно совершенно случайно, попал как кур в ощип. Приехал из Лодзи, с вокзала пошел к Юзефу Красному, не зная о том что тот уже арестован, и напорется: на полицейскую засаду. Сидел сначала в ратуше, затем в «Павяаке». Хлопотал о его освобождении под залог брат Игнатий. Родные и товарищи решили, что его освобождение стоит той тысячи, что заломила полиция.

Значит, теперь к двум побегам из ссылки ему прибавят еще и уклонение от следствия и суда. А что еще? Вероятно, принадлежность к социал-демократической организации. В мрачные годы реакции, наступившие после поражения революции, сама «принадлежность» считалась преступлением и строго каралась. Но прямых доказательств этой его «принадлежности» у полиции нет. Отобранные у него при аресте материалы могли попасть к нему и случайно.

Дзержинский на допросе признал, что находился под судом. На другие вопросы «ответов давать не пожелал» — так следователю и пришлось записать в протоколе.

А мысли все бегут и бегут. Недолго ему удалось пробыть на воле после V съезда социал-демократии Польши и Литвы. Всего полгода, зато сколько событий произошло за это время!

После IV (Объединительного) съезда РСДРП Главное правление выделило его в состав редакции центрального органа партии «Социал-демократ», как представитель социал-демократии Польши и Литвы, он вошел и в ЦК РСДРП и перебрался в Петербург.

Вся редакция «Социал-демократа», кроме него, — меньшевики, большинство в ЦК тоже за ними. Что ни день, то драка, чаще всего без видимого результата. Дзержинский начал было сомневаться: нужен ли он здесь? Но большевики говорили, что его пребывание в Петербурге полезно: меньшевики на заседаниях ЦК стали менее уверенны в себе, им приходится считаться с тем, что Дзержинский представляет многотысячный пролетариат Польши и Литвы.

На второй, третьей и четвертой конференциях РСДРП в Таммерфорсе, в Котке и в Гельсингфорсе он неизменно поддерживал Ленина…

Ленин! Все больше и больше места занимал он в жизни и в сердце Дзержинского. Тогда, в Петербурге, ему довелось видеть Ленина не только на собраниях. Вспоминались встречи с Владимиром Ильичем и Надеждой Константиновной у Менжинских. За роялем сестра Вячеслава Рудольфовича, Владимир Ильич на диване, с закрытыми глазами, весь ушел в музыку. Всплыл в памяти заснеженный Петербург, и знакомый с картавинкой голос окликает его на улице. Оглянулся, а в извозчичьих санках Владимир Ильич и Надежда Константиновна; остановились, зовут к себе. Феликс примостился кое-как на облучке, рядом с извозчиком, а Владимир Ильич всю дорогу беспокоился, как бы он не упал на повороте или на ухабе. А потом письмо из Женевы. Владимир Ильич советовался с ним, где издавать большевистскую газету «Пролетарий»…

В «Павиаке» незадолго до своего освобождения под залог Дзержинский узнал, что на V съезде РСДРП в Лондоне заочно избран в состав нового Центрального Комитета Российской социал-демократической рабочей партии. «Пожалуй, мое избрание не обошлось тогда без участия Ильича. Недаром же на съезде большевики располагали твердым большинством» — эта мысль почему-то впервые пришла ему в голову. И тут же, тоже впервые, подумалось: «А знают ли об этом жандармы?»

Увы! Жандармы знали. Начальники охранных отделений получили секретный циркуляр из Петербурга. Департамент полиции извещал, что избранный на съезде в состав Центрального Комитета РСДРП «Доманский Юзеф содержится в варшавской тюрьме».

Как-то там на воле? Осенью 1906-го полиция арестами здорово ослабила организацию. Провалы следовали один за другим и позже, вплоть до его последнего ареста. И если ему, прекрасно знавшему обстановку и людей, еще удавалось продержаться на свободе несколько месяцев, то другие члены Главного правления, прибывшие в Россию в разгар революции, проваливались быстро.

В декабре 1905-го в Варшаву нелегально приехала Роза Люксембург, а в марте 1906-го уже была арестована. Сидела она в ратуше, в камере № 17. На стене камеры Роза выдолбила свою фамилию. В июне ее освободили под залог, и вскоре она уехала за границу. Помог германский паспорт.

Вместе с ней приехал и вместе провалился Ян Тышка. В декабре 1906-го его осудили на 8 лет каторги. Он бежал из тюрьмы, распропагандировав стражу.

Хорошая зависть зашевелилась в душе Юзефа. Его еще не присуждали к каторге, и бежать из тюрьмы ему тоже не приходилось. Собственные побеги из ссылки показались делом простым и легким по сравнению с тем, что сделал Тышка. Дзержинский не забыл язвительный тон Иогихеса при их первой встрече в Берлине, но сейчас готов был ему все простить.

Из глубокой задумчивости Дзержинского вывел звон кандалов. В его коридоре большинство заключенных были в оковах. Когда их выводили на прогулку, в канцелярию или в уборную, тюремная тишина наполнялась кандальным скрежетом. Этот скрежет преследовал Феликса. Он ясно представлял себе холодное, бездушное железо на живом человеческом теле. Железо, вечно алчущее тепла и никогда не насыщающееся.

2

К Дзержинскому пришел незваный, гость — жандармский полковник Иваненко. Уселся посреди камеры на принесенный жандармом стул, снял фуражку — голова у Иваненко оказалась круглая и наголо бритая, — расстегнул ворот мундира, достал гребенку и расчесал пышные усы. Движения у полковника были неторопливые, уверенные, а маленькие глазки его, пока он проделывал все эти манипуляции, внимательно рассматривали Дзержинского.

Феликс при появлении начальства встал, как полагалось, но тут же и опустился на свою табуретку, едва уселся полковник. Он тоже рассматривал непрошеного гостя, прикидывая в уме, зачем тон пожаловал.

— Здравствуйте, господин Дзержинский, давненько мы с вами не виделись, — пророкотал Иваненко. Его бас, грохотавший на допросах, сейчас стлался бархатом; ни дать ни взять старый друг, а не кровный враг сидит перед тобой.

— Да, давненько, — сухо согласился Дзержинский, — и, откровенно говоря, не могу сказать, чтобы я соскучился.

Иваненко сдержанно посмеялся: видишь, мол, хоть я и жандарм, а могу ценить юмор, даже в устах заключенного. Затем все с тем же участием, в тоне полковник принялся расспрашивать Феликса о жизни: хороша ли камера, не беспокоят ли соседи, не ущемляет ли в чем тюремная администрация? Постепенно он перевел разговор на поражение революции и «бесперспективность», а следовательно, и «бессмысленность» борьбы. Тут Иваненко чуть не прослезился, говора о загубленных «напрасно» молодых жизнях, томящихся в тюрьмах, на каторге и в ссылке, — «вот, например, как вы».

Дзержинскому надоели эти жандармские откровения.

— Скажите, господин полковник, зачем вы ко мне пришли? — спросил он в упор.

Иваненко ответил не сразу.

— Хотите откровенно? Хочу узнать, не разочаровались ли вы в своих убеждениях?

— Напрасно надеетесь, — сказал Феликс, — но позвольте и мне спросить: не слышали ли вы когда-либо голоса своей совести, не чувствуете ли хоть изредка, что защищаете злое дело?

Маленькие глазки Иваненко стали колючими.

— Советую вам подумать над нашим разговором, — сказал он, оставив без ответа вопрос Феликса, и вышел из камеры.

Спустя несколько дней Дзержинского вызвали в канцелярию. Там, в одном из кабинетов, оставили наедине с Иваненко.

Дзержинский почувствовал волнение, изнутри поднималась мелкая противная дрожь.

На этот раз Иваненко сделал вид, что прибыл по делу.

— Я приехал сообщить вам, что ваше дело передано в военный суд. Обвинительный акт вам уже направлен. Да вы не волнуйтесь. Военные суды теперь часто выносят приговоры менее суровые, чем судебная палата, — доброжелательным тоном говорил Иваненко.

Дзержинский знал, что это заведомая ложь.

Сквозь охватившую его тревогу и беспокойство — Дзержинский и сам не мог объяснить свое состояние — до него доходили вопросы полковника: есть ли книги, как кормят.

— Что касается меня, — говорил Иваненко, — то я устроил бы в тюрьме театр.

И наконец, вот оно:

— Почему бы вам, господин Дзержинский, не сотрудничать с нами? Тогда наш приговор может быть значительно смягчен.

— Это гнусно, гнусно! Как вы смеете!

Феликсу казалось, что он кричит. Но горло от ненависти и омерзения перехватили спазмы, и голос был едва слышен.

— Все сначала так говорят, а потом соглашаются, — хладнокровно сказал полковник.

Во время этого непродолжительного разговора Феликс, по его собственным словам, чувствовал, словно по телу его ползет змея. Скользкая, холодная, ползет и ищет, за что бы зацепиться, чтобы овладеть им. По пути в камеру он испытывал ощущение, близкое к рвоте, до того было противно.

Успокоившись, он стал присматриваться к окружающим его людям — заключенным, жандармам, солдатам. У него пробудился интерес к жизни тюрьмы, к судьбам ее обитателей. «Спасибо Иваненко, вывел из спячки», — иронизировал Феликс.

Что можно увидеть и узнать в одиночке, где заключенный отрезан, казалось бы, от всего мира? Оказывается, многое. С утра до ночи работает тюремный «телеграф», стучат соседи справа и слева, сверху и снизу. Жандармы могут на время приостановить перестукивание, но не в их силах вовсе избавиться от «телеграфа». Идет переписка через «почтовые ящики». Проваливаются одни из них, заключенные с невероятной изобретательностью находят другие. Многое можно увидеть и узнать на прогулке или из случайных встреч в коридорах. Окна камер из граненого стекла, ничего не увидишь, кроме расплывчатых силуэтов, но два верхних стекла прозрачные. И если взобраться на стол или на спинку кровати, то сквозь густую проволочную сетку можно все же увидеть, что происходит во дворе. Наконец, все это дополняют обострившиеся в тюрьме слух и интуиция. По доносящимся до него звукам опытный арестант довольно точно определяет, где и что происходит.

В камере, расположенной рядом, сидела Ганка, восемнадцатилетняя работница, арестованная четыре месяца тому назад.

У Ганки постоянные столкновения с жандармами. То поет, то из окна уборной приветствует гуляющих во дворе заключенных, а 1 Мая во время прогулки кричала: «Да здравствует революция!» — и пела «Красное знамя». Когда ее пытаются утихомирить, она будоражит всю тюрьму криками и плачем.

Однажды Феликс простучал, что сердится на нее за то, что она из-за глупостей подвергает себя оскорблениям. «Больше не буду», — отстучала Ганка, но час спустя уже забыла об этом обещании.

Ганку вызвали в канцелярию. Вернулась возбужденная. «Начальник предложил мне выбор: предать — и тогда меня приговорят к пожизненной каторге — или быть повешенной. Я расхохоталась ему в лицо и выбрала виселицу», — отстучала она Дзержинскому.

«Бедное дитятко! Почему ее, а не меня ждет смерть?» — терзался Феликс…

А через неделю ему передали с воли: Ганка Островская провокатор. Она ездила с жандармами и указывала квартиры известных ей социал-демократов. Сидит под вымышленной фамилией Марчевская, а свою настоящую тщательно скрывает. Уже в тюрьме выдала доверившуюся ей заключенную и жандарма, который оказывал услуги арестованным.

Дзержинский был потрясен. Не хотелось верить, но сведения были точные, из надежного источника. О предательстве Ганки он уведомил других заключенных.

Как тяжело разочаровываться в людях! «Бедное дитятко».

Дневное потрясение сменила тяжелая ночь. Напрасно Феликс натягивал на голову одеяло. Глухой стук топоров проникал в камеру, не давал уснуть. Он знал, что это означает: во дворе строили виселицу. Воображение подсказывало, как на смертника набрасываются жандармы, вяжут, затыкают рот, чтобы не кричал…

Часто по ночам слышался этот зловещий стук топоров, потом прекратился. Но не потому, что некого стало вешать. Наоборот. Смертные приговоры следовали один за другим, и уже не было ни времени, ни смысла разбирать виселицу после очередной казни.

Вешали ночью. Тюремные власти старались вешать тихо, без шума. Но коридор с камерами смертников помещался напротив камеры, где сидел Дзержинский, и он все равно слышал скрежет отодвигаемых засовов и звуки шагов. И знал, кого повели на казнь.

Из камеры в камеру заключенные передавали новость: охранка подослала в X павильон новых шпионов. Называли даже цифру — шесть человек. В среде заключенных тоже есть еще не разоблаченные провокаторы.

Администрация часто меняла сокамерников. Теперь цель этой постоянной перестановки стала ясна: дать возможность неразоблаченным шпикам узнать как можно больше.

Чувство самосохранения заставляло заключенных делиться друг с другом своими подозрениями. Иногда провокатора удавалось обнаружить. Некоторые из них уж очень топорно работали. Например, одна из заключенных называла себя Юдицкой, письма получала как Жебровская, а жандармы именовали ее Кондрацкой. Она призналась, что получала от охранки 15 рублей в месяц. Были провокаторы, которых разоблачали по их поведению на предварительном следствии и в суде.

Но простучать в стенку соседу или передать ему записку со своими сомнениями и подозрениями нетрудно, а вот собрать воедино все факты, проанализировать их, а затем гласно заклеймить предателя — на это способны были немногие. Эту задачу взял на себя Дзержинский.

И не раз во время прогулки заключенные слышали его голос:

— Товарищ! Гуляющий с тобой — известный мерзавец, провокатор.

На следующий день провокатор гулял уже в одиночестве, а вскоре и вовсе исчезал из поля зрения. Охранка убирала из тюрьмы своего провалившегося агента.

Кандалы, казни, гнетущая атмосфера ожидания решения собственной судьбы, тюремная тишина, которую лишь сильнее подчеркивали звуки, доносившиеся извне, — все это давило на узников X павильона, подтачивало здоровье, разрушало психику.

К шпионажу тайному, через подсаженных провокаторов, прибавлялась слежка явная: обыски в камере, подглядывание через глазок, подслушивание.

«Если бы нашелся кто-нибудь, кто описал бы весь ужас жизни этого мертвого дома, кто бы воспроизвел то, что творится в душе находящихся в заключении героев, а равно и подлых и обыкновенных людишек, что творится в душах приговоренных, которых ведут к месту казни, — тогда бы жизнь этого дома и его обитателей стала величайшим оружием и ярко светящим факелом в дальнейшей борьбе», — записал в тюремном дневнике Феликс Дзержинский.

3

Жандарм посмотрел через глазок в камеру Дзержинского и увидел его склонившимся над столом. Жандарм уже не в первый раз подходил к глазку: заключенный все что-то писал, почти не меняя позы.

«Ишь расписался…» Жандарма, однако, это не встревожило. Тем из заключенных, кто вел себя в крепости спокойно, не нарушал режима, администрация разрешала иметь бумагу и письменные принадлежности. Этим правом сейчас пользовался и Дзержинский.

На столе перед Феликсом лежали два письма. Одно полностью законченное, другое, только начатое, — алиби на случай внезапного вторжения тюремщиков. Сам же он на маленьких листочках, которые легко было спрятать, мелким бисерным почерком, так что порой и самому было трудно разобрать, делал очередную запись в свой дневник. Он вел его уже несколько месяцев, урывками, таясь от тюремщиков. «Буду писать там всю правду, заразительную, когда она прекрасна и могущественна, вызывающую презрение и отвращение, когда она унижена и оплевана», — решил Дзержинский.

— К чему все это? — спросил его сокамерник. Теперь, когда следствие по его делу было окончено, в камеру Дзержинского помещали других заключенных. — Ведь все равно нет почти никакой надежды, что ваши записи выйдут из тюремных стен.

— А я верю, — ответил Феликс. — Я чувствую: у меня столько сил, что я все выдержу и вернусь. Но если даже я и не вернусь, то этот дневник дойдет до моих друзей, и у них будет хоть частичка моего «я».

В середине декабря во время прогулки в камере Дзержинского был произведен тщательный обыск. Дневник жандармы не обнаружили, но тем не менее письменные принадлежности отобрали. Дзержинский потребовал объяснений от заведующего павильоном.

— В городе обнаружено ваше письмо, переправленное в обход тюремной администрации. Я предупреждал вас.

Настал день писем. Дзержинскому и его сокамернику предложили писать их в присутствии жандарма, чтобы не могли отлить себе чернил. Писать дневник стало много труднее. Требовалась огромная изобретательность и настойчивость, чтобы добыть клочок бумаги, огрызок карандаша, каплю чернил или графит, постоянная бдительность и хитрость, чтобы не дать себя поймать. И все-таки Феликс продолжал свои записи.

Наступил канун нового, 1909 года.

Поздней ночью, лежа на койке при тусклом свете ночной лампы, поставленной над дверью камеры, Дзержинский писал:

«Сегодня — последний день 1908 года. Пятый раз я встречаю в тюрьме новый год (1898, 1901, 1902, 1907-й); первый раз — одиннадцать лет назад. В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и по жизни. И, несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнение в деле. И теперь, когда, быть может, на долгие годы все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда много тысяч борцов за свободу томятся в темницах или брошены в снежные тундры Сибири, — я горжусь.

Я вижу огромные массы, уже приведенные в движение, расшатывающие старый строй, — массы, в среде которых подготавливаются новые силы для новой борьбы… Я горд тем, что я с ними, что я их вижу, чувствую, понимаю и что я сам многое выстрадал вместе с ними. Здесь, в тюрьме, часто бывает тяжело, по временам даже страшно… И тем не менее, если бы мне предстояло начать жизнь сызнова, я начал бы ее так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это для меня органическая необходимость».

Уже год, как Дзержинский томится в цитадели. Наступило 1 Мая, боевой праздник международной солидарности пролетариата. Но для заключенных Варшавской цитадели он был омрачен очередной казнью. Повесили рабочего-портного. Феликсу удалось узнать только его имя — Арнольд.

«Так прошло у нас 1 Мая. Это был день свиданий, и мы узнали, что в городе 1 Мая не праздновали. Массам еще хуже: та же, что и прежде, серая, беспросветная жизнь, та же нужда, тот же труд, та же зависимость…

Некоторые рекомендуют теперь приняться исключительно за легальную деятельность, то есть на самом деле отречься от борьбы. Другие не могут перенести теперешнего положения и малодушно лишают себя жизни. Но я, — писал Дзержинский, — отталкиваю мысль о самоубийстве, я хочу найти в себе силы пережить весь этот ад, благословлять то, что я разделяю страдания с другими; я хочу вернуться и бороться и всегда понимать тех, которые в этом году не откликнулись на наши призывы».

А ад продолжался.

«Конца-краю не видно смертным казням. Мы уже привыкли к такого рода сведениям. И продолжаем жить… Мысль уже не в состоянии охватить всего ужаса, чувствуется только какое-то беспокойство, какая-то тень ложится на душу, и безразличие ко всему овладевает человеком все глубже и глубже. Живешь потому, что физические силы еще не иссякли. И чувствуешь отвращение к себе за такую жизнь…»

Дзержинский, решив быть предельно искренним, на страницах дневника не щадил себя, не пытался казаться лучше, чем есть. Пусть знают товарищи по борьбе, что и его посещали минуты уныния и тоски. Но пусть они знают и то, что никогда не покидала Юзефа вера в торжество рабочего дела. И в дневнике появилась запись:

«Не стоило бы жить, если бы человечество не озарялось звездой социализма, звездой будущего».

4

— Ну как, служивый, и тебе несладко в цитадели? — спросил Феликс солдата, убиравшего камеру.

Ответа не последовало. Щуплый молоденький солдатик боязливо покосился на стоявшего в дверях жандарма и сильнее начал тереть пол.

Казалось, невозможно найти щель, сквозь которую листочки его дневника смогли бы выпорхнуть на волю.

Всякий внеслужебный разговор с заключенным солдатам-служителям и жандармам-ключникам был категорически воспрещен. Жандармы следили за солдатами, а их самих часто сменяли. Каждый жандарм попадал в один и тот же коридор раз в 10–15 дней. Попробуй при таких условиях узнать, кто из них проще и доступнее, добраться до их сердца и мыслей.

И все-таки Дзержинский упорно продолжал свои наблюдения. Взгляд, интонация голоса, манера обращения с заключенными — ничто не ускользало от его внимания.

Но вот однажды во время прогулки Дзержинскому показалось, что жандарм собирается вести его в камеру раньше времени.

— У меня осталась еще одна минута, — резко сказал он, указывая на часы, висевшие на заборе в стеклянном шкафу.

Жандарм возмутился:

— Неужели вы думаете, что я и впрямь хочу отнять у вас эту минуту. Думаете, если жандарм, так уж и понять не могу, как она дорога, эта минута, ежели всего-то их пятнадцать в сутки вам отпускают!

Сказано это было дружелюбным тоном и с такой горечью, что Дзержинский сконфузился.

— Всякие бывают среди вас, — ответил он.

За этим разговором прошла минута, но жандарм накинул еще одну.

Феликс постарался запомнить этого жандарма.

Увы! Больше он его не видел. Заведующий X павильоном Елкин был с заключенными мил, предупредителен, любезен, но постепенно вводил все более и более строгий режим. Через специально присланного из жандармского управления вахмистра шпионил за жандармами и тех из них, кто проявлял хоть малейшее сочувствие к заключенным, отправлял в эскадрон.

Однако командир отказывался их принимать. «Они мне развратят весь эскадрон, а те, которых мне придется прислать на замену, тоже развратятся, сталкиваясь с заключенными», — рассуждал он.

Командир эскадрона был по-своему прав, но только отчасти. Дело в том, что многие новобранцы приходили в армию, уже находясь под влиянием революционных идей, и, в свою очередь, «развращали» остальных. Были такие и среди новобранцев, попадавших по набору в жандармерию. Так на смену одним попадали в X павильон другие солдаты и жандармы, втайне сочувствующие заключенным там революционерам.

Настал день, когда Феликс лично убедился в этом. Вечером при свете лампы Дзержинский сидел над книгой. Снаружи послышались тяжелые шаги, а затем он увидел силуэт часового, прильнувшего лицом к стеклу.

Дзержинскому захотелось взглянуть на солдата. Он быстро влез на стол. Густая сетка, прибитая к форточке, мешала солдату разглядеть узника, но Дзержинский хорошо его видел.

— Ничего, брат, не видно! — сказал Феликс дружелюбно.

— Да! — послышалось в ответ. Солдат тяжело вздохнул и секунду спустя спросил:

— Скучно вам? Заперли (последовала крепкая русская ругань) и держат!

Кто-то показался во дворе. Солдат ушел.

Эти несколько грубых, но сочувственных слов вызвали волну чувств и мыслей,

«Революция разбудила умы и сердца, вдохнула в них надежду и указала цель. Этого никакая сила не в состоянии вырвать! И если мы в настоящее время, видя, как ширится зло, с каким цинизмом люди убивают людей, приходим иной раз в отчаяние, то это ужаснейшее заблуждение…» — записал он в дневник, подводя итог своим размышлениям, вызванным мимолетным разговором с неизвестным ему солдатом.

А через несколько дней того солдата назначили во внутренний наряд. Теперь в его обязанности входило убирать камеры, приносить заключенным обед и чай, уносить порожнюю посуду, заправлять лампы и ходить за покупками для заключенных в тюремный ларек.

Дзержинский сразу узнал своего собеседника, как только тот вошел в его камеру. С удовольствием смотрел Феликс на его крепко сбитую фигуру и скуластое лицо, украшенное пшеничными усами, и ласково ему улыбнулся. Солдат ответил взглядом, выражающим полное недоумение, и молча принялся за уборку.

Стук в дверь где-то в другом конце коридора заставил жандарма, наблюдавшего за уборкой, оставить их одних.

— Скучно вам? Заперли (Феликс повторил ругательство) и держат!

— Так это я с вами разговаривал? — сказал солдат и засмеялся.

Нескольких минут оказалось достаточно, чтобы узнать фамилию солдата — Лобанов — и его печальную жизнь.

— Дома хлеба нет, — шептал, не отрываясь от работы, Лобанов, — казаки в нашей деревне ужас что делают! Засекли розгами нескольких баб и мужиков. Мы здесь страдаем, а дома жены с ребятишками сидят голодные.

— Вся Россия сидит голодная, во всем государстве розги свистят! — успел ответить Дзержинский. Но тут их беседе помешал возвратившийся жандарм.

Феликс решился. Попросил жандарма послать Лобанова в тюремную лавочку за сахаром и папиросами, а когда тот вернулся, передал ему незаметно несколько листков дневника и шепнул адрес. Лобанов мгновенно сунул бумагу за пазуху и слегка кивнул в знак согласия головой.

Спустя пару дней вместе с передачей с воли Дзержинский получил извещение о том, что посланные им записи дошли по назначению.

Еще несколько раз Лобанов относил по указанному Дзержинским адресу странички из дневника, а потом вместо него появился другой солдат.

— А где же Лобанов?

Солдат промолчал.

— Арестован ваш Лобанов, — со злостью ответил за него жандарм. — Так ему, дураку, и надо. Свяжись с вами, вы же нашего брата и продадите!

У Дзержинского похолодело в груди. Неужели он косвенный виновник его ареста?

Заработал во все стороны тюремный «телеграф». Дзержинский требовал сообщить ему все, что известно об аресте солдата Лобанова.

Выяснилось, что Лобанов передавал на волю письма и от других заключенных, в том числе от анархиста Ватерлоса. После того как Лобанова перевели из того коридора, где сидел Ватерлос, он переписывался с ним. И вот Ватерлос допустил непростительную неосторожность: не сжег вовремя письмо Лобанова, и оно было найдено в его камере во время очередного обыска.

Дзержинский был возмущен. Жаль Лобанова, пропала возможность передавать на волю дневник. Когда-то она вновь появится? И появится ли вообще?

Единственное слабое утешение — не он, все-таки не он виновник ареста этого славного, простодушного русского солдата.

Дзержинский возвращался со свидания. Перед глазами все еще стояла Стася, жена брата Игнатия. Она передала ему приветы от родных, прелестные цветы, фрукты и шоколад.

Комната свиданий помещалась напротив канцелярии, и в коридоре Дзержинский проходил мимо двух наказанных жандармов. Они стояли рядом, вытянувшись в струнку, с обнаженными шашками в руках, на полшага от стены и не смели ни опереться, ни отдохнуть. Так они должны были простоять два часа. И вероятно, стояли уже давно, Дзержинский определил это по их измученному виду. В глазах одного он заметил блеск ненависти, в глазах другого — мертвый животный страх.

Наказанные жандармы не новость. За всякий пустяк их сажают в карцер или заставляют стоять под шашкой.

И Дзержинский, наверное, не обратил бы на них внимания, если бы не одно обстоятельство: тот, с ненавистью в глазах, был ему знаком, это он как бы нечаянно устроил ему в туалете свидание с заключенным-радомчанином, а потом, когда отводил в камеру, лукаво посмеивался в усы.

Начальство не сумело выбить из него все человеческое. И в первый же день, когда Ковальчук (так звали жандарма) заступил на дежурство в его коридоре, Феликс заговорил с ним и убедился, что был прав в своих предположениях.

С Ковальчуком было работать проще, чем с Лобановым. Жандарм по службе повседневно соприкасался с заключенными и всегда мог оправдать свое общение с ними.

И еще несколько листков дневника улетело на волю из X павильона Варшавской цитадели.

А потом на печи в уборной нашли браунинг и патроны. Пошли слухи, что кто-то из заключенных готовил побег.

Несколько дней спустя заменили чуть не половину жандармов. Дзержинский Ковальчука больше не видел. Щель опять захлопнулась. Жандармы запуганы. Все попытки Дзержинского вызвать их на разговор терпели неудачу.

Хранить в тюрьме страницы дневника долго было нельзя. Как бы искусно он их ни прятал, а все равно при обыске в камере его исповедь могла попасть в руки врагов. Феликсу представилась ненавистная, перекошенная в издевательской ухмылке рожа полковника Иваненко.

Нет! Уж лучше отказаться вовсе от дневника, а то, что не успел передать на волю, уничтожить собственными руками.

Дневник спас счастливый случай. Он явился в камеру Дзержинского в облике Алеши Белокопытова, артиллерийского поручика, с которым Дзержинский уже сидел вместе несколько месяцев тому назад.

— Я сам добивался, чтобы меня снова перевели к вам, — говорил, застенчиво улыбаясь, молоденький розовощекий офицер, — надеюсь, вы не очень будете ругать меня за то, что я нарушил ваше одиночество.

— Что вы, Алеша! Рад вас видеть, хоть и возмущен тем, что эти мерзавцы все еще держат вас в тюрьме.

Вся «вина» Белокопытова заключалась лишь в том, что он не донес на своего товарища, принадлежавшего якобы к Всероссийскому офицерскому союзу.

— Я жду, по крайней мере, ссылку. Моя тетушка и невеста хотят следовать со мной, а мне их жаль… — закончил свой рассказ Белокопытов.

— Не расстраивайтесь, — успокаивал его Дзержинский. — Я уверен, что вас держат только для того, чтобы военному суду было кого оправдать.

Дзержинский оказался прав.

— Поздравьте меня, — сказал вяло Белокопытов, возвращаясь из суда после вынесения ему оправдательного приговора. Он так устал и измучился, что незаметно было, радует ли это его или нет.

Вечером пришел жандарм и приказал Белокопытову собрать вещи и идти.

— Алеша, вы исполните мою просьбу? — спросил Дзержинский, помогая ему.

Вместо ответа Белокопытов горячо обнял Феликса…

Белокопытов унес солидную порцию дневника.

А потом настала очередь и самого Дзержинского.

Еще 25 апреля 1909 года судебная палата приговорила его к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь на вечное поселение. Затем последовала обычная в таких случаях судебная волокита: направление приговора на утверждение в Петербург. Обратно он возвратился в Варшаву только в начале августа.

«Я уже скоро распрощаюсь с X павильоном, — писал Дзержинский в дневнике 8 августа 1909 года. — 16 месяцев я провел здесь, и теперь мне кажется странным, что я должен уехать отсюда, или, вернее, что меня увезут отсюда, из этого ужасного и печального дома. Сибирь, куда меня сошлют, представляется мне как страна свободы, как сказочный сон, как желанная мечта». Дописав до этого места, Феликс улыбнулся. Он уже был в Сибири и не боялся ее. Пусть думают судьи, что запрятали его туда на «вечное поселение», он-то не собирается там оставаться.

Последние листы дневника Дзержинский вынес из X павильона сам, когда отправился по этапу в очередную ссылку.

5

Жандарм-вестовой, мирно дремавший на стуле в приемной начальника Варшавского жандармского управления полковника Иваненко, был разбужен страшным грохотом, раздавшимся из-за. дверей кабинета. Еще не понимая со сна, в чем дело, он вскочил и вытянулся по стойке «смирно», поводя из стороны в сторону ошалелыми от испуга глазами. Сидевший за столом у противоположной стены делопроизводитель рассмеялся.

В кабинете бушевал Иваненко. Бурю вызвала телеграмма енисейского губернатора. Рыкающий бас Иваненко проникал даже сквозь двойные двери, обитые дерматином. Он слал кому-то проклятья, смешивая самые страшные русские, украинские и польские ругательства.

Наконец, откричавшись и отдышавшись, Иваненко взял в руки взволновавшую его телеграмму и еще раз прочел сухое казенное извещение о том, что «Феликс Эдмундович Дзержинский, ссыльнопоселенец Канского уезда села Тасеевского, скрылся в половине ноября 1909 года».

Вот и лови после этого опасных государственных преступников, возись с ними, добивайся строгого приговора, а они бегут, едва доехав до места ссылки!

На следующий день поздним вечером в Вильно по Полоцкой улице шел: одинокий путник. Лицо его было скрыто высокой серой папахой, надвинутой на голову по самые брови, и поднятым, воротником тулупа. У одного из домов путник остановился и внимательно осмотрелся — улица была пустынна. Он позвонил. Дверь открылась, и луна осветила женщину средних лет, с удивлением оглядывающую позднего гостя.

— Разве ты не узнаешь меня, Альдона? Впускай же скорей!

В следующую минуту с криком «Фелек!» Альдона кинулась обнимать брата.

Вошли в комнату. И Феликс перешел в объятия Станислава.

Всю ночь проговорил Феликс с сестрой и братом.

Утром Альдона послала своего младшего сынишку в аптеку за краской для волос.

— У меня появилось много седых волос, хочу их покрасить, — ответила она на вопросительный взгляд сына.

Тонио обернулся быстро. И тут ему пришлось еще раз удивиться: мама вместо своих начала красить волосы дяде Феликсу.

— У дяди тоже много седых волос, — сказала мама, улыбаясь, — но ты, Тонио, уже большой и не должен никому об этом говорить.

Работа еще не была окончена, когда раздался резкий звонок. Так могли звонить только чужие. Станислав проверил черный ход — свободно! И Тонио увел дядю к реке, не забыв захватить и краску. Все это не заняло и минуты. И потому не успел звонок повториться, как Альдона уже открывала дверь.

В дом ворвались жандармы.

— Нам известно, что у вас скрывается ваш брат Дзержинский Феликс Эдмундович. Покажите, где он? — потребовал офицер.

— Как он мог здесь оказаться, когда я только вчера получила от него письмо из Сибири, — сказала Альдона, протягивая конверт.

Офицер посмотрел на штемпель и сунул письмо в карман. Жандармы осмотрели дом, разумеется, никого не нашли и удалились.

К ночи Дзержинский покинул Вильно.

Станислав и Альдона были напуганы вторжением жандармов и рады, что Феликсу удалось на этот раз избежать ареста. Но больше всех был доволен Тонио. Его прямо-таки распирало от гордости. Не всякому мальчишке доведется спасать от жандармов своего дядю! Жаль только, что никому нельзя об этом рассказать.

В конце декабря 1909 года Дзержинский благополучно добрался до Берлина. И там узнал, что его тюремный дневник обогнал своего хозяина. По решению Главного правления в «Пшеглонде» уже началась публикация дневника.

 

Глава VII Эмигрант

1

Ну вот она, вилла «Спинола»!

Высокий плотный мужчина указал Дзержинскому на большое, довольно мрачное здание — когда-то здесь был монастырь.

Константин Петрович Пятницкий, директор издательства «Знание», встретил Дзержинского в городе случайно и, узнав, что тот ищет Горького, вызвался проводить его.

Горького Дзержинский застал на террасе.

День был ясный, солнечный, но с моря дул ветер, и Алексей Максимович поверх демисезонного пальто был укутан в плед.

В Италию Дзержинского направила партия. Как восемь лет назад, после побега из Верхоленска, так и сейчас Роза Люксембург настояла на отдыхе и лечении. А Мархлевский сказал:

— Поезжайте-ка, Феликс, на Капри. Лучшего зимнего курорта для легочных больных в Европе не найдете; не зря же Горький там обосновался.

Вот так и оказался Феликс Эдмундович Дзержинский на вилле у Алексея Максимовича Горького.

Алексей Максимович встретил Феликса ласково. Его приезду Горький не удивился — видимо, о предстоящем визите Дзержинского на вилле «Спинола» уже знали. И ждали его.

Горький широким жестом пригласил Дзержинского войти в дом.

Кабинет писателя был весь заставлен полками с книгами. На большом столе лежали груды своих и чужих рукописей.

И Горький принялся подробно расспрашивать Дзержинского о его работе в подполье, об арестах и тюрьмах.

Особенно его интересовали побеги. («Прямо роман. Садись да пиши…») Узнав, что в Варшавской цитадели Дзержинский вел дневник и что этот дневник опубликован в «Пшеглонде», Алексей Максимович сказал:

— Обязательно попрошу Мархлевского прислать мне. Жаль, нет русского перевода.

Они проговорили несколько часов и расстались весьма довольные друг другом.

— Заходите ко мне почаще, не стесняйтесь, — напутствовал радушный хозяин своего нового знакомого.

Дзержинский снял комнату в недорогом пансионе недалеко от виллы «Спинола». С этого дня все три недели пребывания Дзержинского на Капри он почти ежедневно встречался с Горьким.

По утрам в распахнутое окно Феликс смотрел на вечнозеленые деревья и кустарники, растущие вокруг пансиона, вдыхал полной грудью воздух, пропитанный запахом моря, и к нему приходило состояние тихого блаженства. После сырых и мрачных казематов Варшавской цитадели и мытарств по вонючим этапам ему казалось, что он попал в настоящий райский уголок.

В первый же по-весеннему теплый день Дзержинский нанял лодку и отправился в знаменитый Голубой грот.

Феликс был потрясен и очарован открывшимся ему зрелищем. Да это же волшебный мир! Вода, стены, лодка, весла, лица, руки — все лазурное!

Ближе к вечеру Дзержинский пришел к Горькому, рассказал о своих впечатлениях.

— Ну волшебства тут, конечно, никакого нет, — улыбнулся в усы Алексей Максимович. — Солнечный свет попадает в грот сквозь толщу воды, и все предметы получают лазурный оттенок. А мы с вами восхищаемся чудом природы. И очень хорошо, что не потеряли такой способности.

— А вы знаете, Алексей Максимович, чего мне больше всего не хватало в тюрьме? Живого общения с природой! Хлебным мякишем я прилеплял к стенкам цветные открытки и картинки, вырванные из журналов. Жалкие копии! Но, глядя на них, я уносился в мыслях в свои родные края или в неведомые страны. Иногда в моей камере появлялись настоящие, живые цветы, и тогда я был безмерно счастлив.

Беседа потекла по руслу воспоминаний. Горький рассказал Дзержинскому несколько историй из своей жизни.

Дзержинский вспоминал случаи из тюремной жизни и сетовал, что тюрьма помешала следить за событиями в партии. В разговоре Горький и Дзержинский не могли обойти и одну из животрепещущих тем — новые течения в философии.

Время, проведенное Дзержинским в Варшавской цитадели, в 1908–1909 годах, совпало с ожесточенным наступлением реакции на российский рабочий класс и его партию. Прошли массовые аресты членов Российской социал-демократической рабочей партии. В лапы охранки попал ряд членов Центрального Комитета, подверглись разгрому местные партийные комитеты. Мелкобуржуазные интеллигенты бежали из партии. Отошла от нелегальной работы и часть неустойчивых рабочих. Состав партийных организаций значительно сократился.

«Организационное ослабление РСДРП соединялось с серьезным идейным разбродом в ее рядах». Большая часть меньшевиков добивалась ликвидации нелегальных партийных организаций и прекращения нелегальной партийной работы, за что и назвали их «ликвидаторами». Опасные идейные шатания проявляли и некоторые большевики. Часть из них выступала против использования легальных возможностей для работы в массах, в том числе за отзыв депутатов-большевиков из Государственной думы («отзовисты»). Начались философские искания и блуждания, появились попытки соединить социализм с религией. Этим занялись А. Богданов, В. Базаров, А. Луначарский, жившие на Капри. Они были тут, рядом, эти «богостроители», и естественно, что Горький, еще не полностью освободившийся от их влияния, заговорил об этом с Дзержинским.

Алексей Максимович рассказал, как попало ему от Владимира Ильича, когда он приезжал на Капри в 1908 году. Тогда вышли «Очерки по философии марксизма» Базарова, Богданова и компании. (Ленин назвал их очерками против философии марксизма.) Горькому понравилась мысль сделать из социализма новую религию. Да и сами-то Богданов, Луначарский всегда импонировали Алексею Максимовичу. Вот он и попытался уговорить Ленина не выступать против них публично. Владимир Ильич отчитал его за то, что поддался идеализму, мистике. Горький порылся в столе, вынул пачку ленинских писем и протянул одно из них Дзержинскому.

«Вы должны понять и поймете, конечно, — читал Дзержинский, — что раз человек партии пришел к убеждению в сугубой неправильности и вреде известной проповеди, то он обязан выступить против нее. Я бы не поднял шуму, если бы не убедился безусловно (и в этом убеждаюсь с каждым днем больше по мере ознакомления с первоисточниками мудрости Базарова, Богданова и К0), что книга их — нелепая, вредная, филистерская, поповская вея, от начала до конца, от ветвей до корня, до Маха и Авенариуса».

— Ну-с а вы, Феликс Эдмундович, что думаете? — спросил Горький, когда Дзержинский закончил чтение.

— Я не читал «Очерков», но уверен, что Ленин прав. Еще в гимназии я порвал со всеми старыми богами и не вижу нужды в новых…

Горький пристально посмотрел на Дзержинского, поднял в удивлении свои густые брови, медленно, как бы в раздумье, проговорил:

— Вот ведь, Феликс Эдмундович, какое дело получается. Рабочие-то так же думают, как и вы. Старых богов долой и новых не надо! Устроили тут наши «богостроители» свою школу. А я для нее вот этот «монастырь» арендовал. Приехали из России рабочие. Пригласили и меня лекции им читать. А они, рабочие-то, послушали, послушали наши лекции, да и сбежали. В Париж. К Ленину.

Горький умолк. Весь ушел в себя, и, видно, нелегкие думы его одолевали.

Феликс тихо вышел. На террасе его встретила Андреева.

— Трудно ему, — сказала Мария Федоровна. — Очень трудно Алексей Максимович переживает свое разочарование в людях. Богданова он считал великим философом, был ослеплен блестящим талантом Луначарского… А сейчас отходит от них, прозревает…

Как-то Горький увел Дзержинского на вершину Монте-Соляро. Нельзя, уверял он, жить на Капри и не посмотреть закат солнца с этой горы.

Они медленно поднимались по огромной, в несколько сот ступеней лестнице, вырубленной в скалах. Останавливались, беседовали.

Из России приходили страшные известия. Новые провалы, суды, казни революционеров. И все по вине провокаторов.

Горького давно волновало это проявление человеческой подлости.

Дзержинского эта проблема тревожила и с чисто практической стороны. Провокаторы — огромная опасность для партии. Почти все, кто из польской социал-демократии сейчас в тюрьмах и на каторге, выданы провокаторами. Он считал, что в партии надо обязательно организовать что-то вроде следственного отдела, иначе люди будут гибнуть для награды провокаторам. Делясь своими мыслями с Горьким, Феликс Эдмундович, однако, умолчал о том, что он уже давно занимается выявлением провокаторов и даже здесь, на Капри, работает над материалами по этому вопросу, присланными ему из Главного правления.

Вид с Монте-Соляро оказался действительно чудесным, превзошел все ожидания Феликса. Весь остров лежал как на ладони, а вдалеке виднелся итальянский берег. В туманной дымке просматривался Неаполь и курился конус Везувия.

И вновь красота природы увлекла Дзержинского, заслонила все горести и заботы. Отпылал закат, повеяло холодом. Пора домой. Феликс Эдмундович молча благодарно пожал руку Горькому.

И на вилле «Спинола» Дзержинского ждал приятный сюрприз. Узнав, что он любит музыку, Мария Федоровна пригласила Варвару Кузьминичну Риолу, замечательную пианистку, жившую на Капри, и та играла Шопена специально для Феликса. Закрыв глаза, он вслушивался в знакомые мелодии и на их волнах уносился в далекое детство, в милое сердцу Дзержиново.

В начале февраля Феликс получил почту от Тышки. В пакете оказались последние номера большевистского «Пролетария», несколько экземпляров партийных газет других направлений и письмо. Леон писал о только что закончившемся в Париже Пленуме Центрального Комитета Российской социал-демократической рабочей партии. Дзержинскому, оторванному вот уже два года от активной работы в партии, трудно было разобраться во всех перипетиях борьбы между различными течениями, проходивший на Пленуме. Страсти, кипевшие в Париже, казались далекими и совершенно не гармонировали с той обстановкой, в которой он жил на Капри.

«…Здесь так очаровательно, так сказочно красиво, что я до сих пор не могу выйти из состояния «восторга» и смотрю на все, широко раскрыв глаза, — писал он Тышке 11 февраля 1910 года. — Ведь здесь так чудесно, что я не могу сосредоточиться, не могу себя заставить корпеть за книгой. Я предпочитаю скитаться и слушать Горького, его рассказы, смотреть танец тарантеллы Каролины и Энрико, мечтать о социализме, как о красоте и могучей силе жизни, чем вникать в меко-беко-отзовистско-ликвидаторско-польские ортодоксальные споры и вопросы.

С Горьким, — писал далее Феликс, — довольно часто встречаюсь, посещаю его, иногда хожу с ним на прогулку. Он произвел на меня громадное впечатление своей простотой, своей жизненностью и жизнерадостностью… Оп поэт пролетариата — выразитель его коллективной души и, быть может, жрец бога-народа…»

На этом месте Тышка, читавший это только что полученное письмо, усмехнулся: «Сам-то ты, братец, тоже поэт пролетариата. А вот за «бога-народа» тебе от Ильича здорово досталось бы, попади ему в руки эти строки».

Феликс вдруг заскучал на Капри. Перечитав еще и еще раз письмо Лео, он понял, что положение в партии и в ЦК создалось серьезное, и еще понял, как сам отстал от партийной жизни. И все красоты, которыми он здесь восхищался, сразу потускнели и стали ненужными. Почувствовал себя уже не Феликсом, а Юзефом, загорелся «лихорадкой работы» (так сам он определил свое состояние).

Дзержинский заспешил в Берн. Ему не терпелось поскорее увидеть Адольфа Барского, который вместе с Тышкой представлял польскую социал-демократию на Пленуме ЦК.

В Берне Дзержинский сразу окунулся в работу. Варский ознакомил его с резолюциями Пленума. Юзефу бросилось в глаза, что все острые углы сглажены, а отзовисты и ликвидаторы так и не названы своими именами.

— Во имя «единства» все постарались — и ликвидаторы, и отзовисты, и впередовцы, и голосовцы, и центристы, — криво усмехаясь, ответил Барский на недоуменный вопрос Дзержинского.

Долгие задушевные беседы с Адольфом, самым близким Дзержинскому из всех «стариков», как называл он основателей польской социал-демократии, все поставили на свои места. Дзержинский кипел возмущением против ликвидаторов и отзовистов, негодовал по поводу двуличной позиции Троцкого, пытавшегося под флагом «внефракционности» объединить в рамках одной партии революционеров и оппортунистов.

«Иудушка»! Только Ленин мог так метко, одним словом выразить сущность человека или течения и пригвоздить их к позорному столбу.

Дзержинский решил о своей позиции по внутрипартийным вопросам сообщить в Главное правление социал- демократии Польши и Литвы.

«Резолюция ЦК не нравится мне. Она туманна, неясна. В объединение партии при участии Дана не верю. Думаю, что перед объединением следовало довести меков до раскола и Данов, ныне маскирующихся ликвидаторов, предварительно выгнать из объединенной партии» — так писал он Здиславу Ледеру из Берна 2 марта 1910 года.

А месяц спустя Ледер получил новое письмо. Дзержинский к тому времени прочел статью Ленина «Голос» ликвидаторов против партии». «Это мне страшно нравится… — писал Юзеф, — такой мощный голос, как некогда у «Искры» против экономистов».

2

В самый канун нового, 1910 года в Краков приехала Софья Мушкат. В эмиграции она оказалась не по своей воле. 29 сентября 1909 года Мушкат была арестована в Варшаве у себя на квартире и пробыла в тюрьме на Спокойной улице три месяца. Но так как при аресте никаких улик найдено не было, то все дело кончилось тем, что ее выслали за границу.

Несколько недель Богдана (так теперь звали Софью Мушкат в партии) провела у своей старой подруги Ванды Краль в Грефенберге, набираясь сил после тюрьмы.

Но делать ей в этом курортном городке было нечего, Богдана перебралась в Краков и поселилась у Софья Фиалковской, в районе Дембники.

Фиалковская очень обрадовалась появлению Богданы в Кракове. Девушки с удовольствием вспоминали совместную подпольную работу в девятьсот пятой. Тогда Фиалковская, она же Клара, после побега из тюрьмы скрывалась на квартире у Зоей Мушкат. Незабываемое время!

Во второй половине марта в Краков приехал и Дзержинский.

После возвращения с Капри Феликс настаивал на своей поездке в Петербург для работы в Центральном Комитете Российской социал-демократической рабочей партии, членом которого он был избран на V съезде РСДРП в Лондоне. Дзержинский считал, что в связи с арестом членов ЦК — большевиков и засильем в ЦК меньшевиков-ликвидаторов он будет там очень нужен, но натолкнулся на решительное сопротивление Тышки.

Еще до приезда Дзержинского в Берлин к Розе Люксембург явились Тышка и Ледер.

— Юзеф просит направить его в Петербург. Он считает свою кандидатуру наиболее подходящей для представительства в ЦК РСДРП от нашей партии.

— Категорически против! — воскликнул Тышка. — На январском Пленуме ЦК мы проводим линию, — Тышка сделал ударение на этом слове, — на сохранение единства РСДРП, голосуем за принятую Пленумом резолюцию, а Юзеф, видите ли, с этой резолюцией не согласен, она ему не нравится. Спрашивается, чью же линию он будет проводить в Петербурге, чьим представителем будет? Уверен, что он будет проводить там не линию Главного правления, а ленинскую линию разрыва с меньшевиками.

— Он уже сейчас всех нас обвиняет в меньшевизме, — добавил Ледер.

— У Юзефа большевистское сердце, — улыбнулась Роза.

— Юзеф прекрасный организатор, лучшего секретаря Главного правления мы не найдем, а, отправив его в Петербург, можем и вовсе потерять. Уедет в Россию, уйдет с головой в общерусские дела и пропал для Польши! Пусть едет, как и раньше, в Краков и принимается за работу.

Тышка сказал это жестко, давая понять, что ни на какие уступки он идти не намерен.

Роза внимательно посмотрела на Тышку. Намек был слишком прозрачный. Это она здесь, в Берлине, постепенно с головой ушла в общегерманские дела. Для активной работы в СДКПиЛ уже не хватало физических сил и времени.

— Поступай как знаешь, — ответила Люксембург, — ты, Лео, руководишь всей текущей работой партии, тебе и карты в руки.

Вопрос был решен. И как ни настаивал Феликс на своем предложении, пришлось подчиниться партийной дисциплине. Две недели пребывания в Берлине ушли на ознакомление с протоколами заседаний Главного правления, изучение партийной литературы и прием от Тышки кассы Главного управления. И вот снова Краков.

В последнюю субботу марта, вечером, в дверь квартиры Фиалковской раздался стук. Пришел Богоцкий.

— Ну, хозяйки, — сказал Сергей Юстинович, лукаво улыбаясь, — готовьте пироги, встречайте завтра дорогого гостя.

— Кого бы это? Не томите, умираю от любопытства! — в тон ему спросила Клара.

— Приедет Юзеф, просил предупредить.

— Как Юзеф? Разве он не в ссылке?! — послышалось горячее восклицание Мушкат.

Богоцкий внимательно посмотрел на нее. Девушка густо покраснела.

Впрочем, Сергей Юстинович сделал вид, что не заметил ни волнения, ни смущения Богданы, и повернулся к Кларе.

— Мы с ним встретились только вчера. Юзеф пришел ко мне в союз. Он бежал из Сибири еще в конце прошлого года, успел побывать на Капри у Горького, в Берлине, а теперь приехал к нам, в Краков, на постоянную работу. Да что я, — спохватился Богоцкий, — зачем я вам все это рассказываю? Завтра сами его обо всем расспросите.

Наутро девушки с особой тщательностью принялись убирать и как могли приукрашивать свое скромное жилище. С нетерпением ждали они Дзержинского.

Вскоре к Кларе пришел Владислав Громковский (Законник). Он тоже хотел обязательно повидать Юзефа.

Дзержинский появился, как всегда, точно в назначенное время.

Весна в этом году выдалась ранняя и теплая. Он был в одном костюме и без шляпы. А вслед за ним через открытую дверь в комнату хлынули лучи солнца.

Мушкат вспомнилась их первая встреча в Варшаве на квартире у Ванды. Тогда тоже Юзеф стоял залитый солнечными лучами.

Здороваясь, Дзержинский назвал Зоею «товарищ Чарна», именем, под которым запомнил ее по 1905 году, и ей это понравилось.

— Рад, очень рад встретить тебя здесь, товажишка Зося, — говорил Феликс, крепко пожимая ее руку.

«Помнит! Помнит не только мою кличку, но и настоящее имя». Ну как тут было не улыбнуться, не просиять.

Софья Фиалковская и Софья Мушкат жили бедно. Мебели не хватало. Юзеф устроился на одном стуле с Законником, обняв его за плечи. Дзержинский оживленно рассказывал о своем пребывании на Капри, восхищался «певцом пролетариата» Горьким, а Законник боялся пошевелиться и смотрел на него как зачарованный.

«Весел, возмужал, загорел, а у глаз глубокие морщины, — раньше их не было», — отмечала про себя Мушкат, слушая Дзержинского.

О своем побеге Юзеф рассказывал скупо. Это уже ушло в прошлое, а он был полон планов на будущее, говорил о необходимости поскорее установить прочную связь с партийными организациями в Королевстве Польском; его заботили материалы для очередного номера «Червоного штандара».

— Не понимаю я вас, товарищи. В Кракове собралось несколько тысяч политэмигрантов, много наших товарищей, польских и литовских социал-демократов. Условия для работы хорошие, а политическая активность низкая, наша секция еле дышит, большинство ее членов никакой партийной работы не ведет, — говорил Дзержинский. — Ну ничего. Я вас расшевелю. Кончилась спокойная жизнь!

Рядовые партийцы, оказавшись в эмиграции, сами томились вынужденным бездельем, поэтому «угроза» Дзержинского всех развеселила и была встречена с энтузиазмом.

В конце вечера Дзержинский попросил Мушкат помочь ему привести в порядок партийный актив. Она охотно согласилась. А уже прощаясь, сказал ей:

— Спасибо! Я провел у вас чудесный вечер. Жаль только, что не оказалось рояля. Мне так хотелось послушать музыку. Помнишь, как тогда, у Ванды? Ты превосходно играла!

Когда Богдана пришла на следующий день к Дзержинскому, она застала его сидящим на полу среди разбросанных по всей комнате газет, журналов и брошюр.

— Полюбуйся, какой хаос оставил мне в наследство Збигнев. Я буду требовать привлечения его к партийной ответственности за преступное отношение к хранению партийного архива, — голос Юзефа дрожал от возмущения.

Богдана села на предложенный ей стул. Она очень устала. Юзеф жил за городом, в Лобзове, на улице Петра Росола, в доме № 13.

— Это квартира Даниеля Эльбаума, — пояснил Юзеф. — Ты должна его знать. Если не как Эльбаума, то как Вицека. Я поселился у него сразу же, как приехал из Берлина.

— Я знаю Эльбаума. После VI съезда он занимался связью между Главным правлением и организацией в Польше.

— Вот и прекрасно! Не можешь же ты не знать хозяина квартиры, куда будешь приходить ежедневно.

Богдана осмотрела комнату. Повсюду — на полу, подоконниках и стульях — лежали различные издания СДКПиЛ, ППС-левицы и «революционной» фракции ППС, 1-го «Пролетариата» и ППС-«Пролетариата», издания РСДРП — большевикам и меньшевикам, а также эсеров и анархистов. Передней лежал богатейший архив литературы польских и русских революционных для того времени партий. Но в каком виде! Все было смешано и перепутано. Она только сейчас поняла, какая колоссальная работа ей предстоит.

— Прошу тебя, товарищ Чарна, разобрать всю эту свалку по наименованиям, годам и номерам, — говорил между тем Дзержинский.

Тон был сухой, официальный. Разговор шел о деле.

Феликс Эдмундович считал, что в деловых отношениях фамильярность недопустима.

— Желаю успеха, а меня ждет срочная работа.

С этими словами Дзержинский удалился на кухню и сел за переписку.

Так они и проработали весь день — Зося в комнате, Феликс на кухне, — пока не пришел Эльбаум. До его появления Дзержинский успел написать письма в Лодзь Прухняку, в Варшаву Юлиану Гембореку, в Ченстохов Пэри. Сейчас, когда после мрачных лет реакции в России снова начинался подъем рабочего движения, установить прочную и надежную связь с партийными организациями в Королевстве Польском было для секретаря Главного правления делом первостепенной важности.

Вицек принес дешевой чайной колбасы и хлеба. Втроем они славно поужинали после долгих часов работы.

Уже стемнело, и Феликс отправился проводить Зоею. На обратном пути он думал о том, что хорошо сделал, пригласив Чарну разобрать архив. Грамотна, аккуратна, дисциплинированна и трудолюбива. Но что-то для него самого в этом приглашении оставалось неясным. Почему все-таки ее? В Кракове было сколько угодно социал-демократов, которые не хуже Мушкат справились бы с этим делом. «Нечего себя обманывать. Она действительно человек для данной работы подходящий. Но, кроме того, я хочу видеть эту девушку, ощущать ее присутствие рядом с собой».

Очень щепетильный во всем, что касается отношений мужчины к женщине, он решил быть осторожным с Мушкат, пока сам не разберется окончательно в своих чувствах.

Мушкат довольно быстро разложила газеты и журналы по наименованиям и годам. Правда, чтобы превратить «свалку» в образцовый архив, требовалось еще много потрудиться, но Юзеф, как только увидел, что дело продвигается довольно быстро, не позволил Зосе долго засиживаться по вечерам.

— Я не какой-нибудь бесчеловечный эксплуататор, — говорил он, прощаясь, и весело смеялся.

Скрепя сердце девушка шла домой. Зосе казалось, что Юзеф совсем не дорожит ее присутствием. Разве могла она знать, что Дзержинский, наоборот, старается продлить время ее ежедневных посещений!

3

Вместе с Фиалковской Зося часто теперь гуляла в окрестностях Кракова, По воскресеньям они забирались куда-нибудь подальше: на Паненьские скалы, где было полно фиалок, или на Бедяны и в Тынец, там в зарослях сирени утопали живописные руины монастыря, основанного еще Болеславом Храбрым. Попытки девушек увезти за город и Юзефа оканчивались обычно безрезультатно. Всегда находилась срочная работа, которую он никак не мог бросить. Лишь изредка по вечерам им удавалось вытащить его ненадолго на окраины самого Кракова, в парк Иордана или на Вавель.

Единственная ежедневная прогулка Юзефа заключалась в посещении Главного почтамта в Кракове. Он сам относил туда партийную корреспонденцию. Но что это была за прогулка! Всегда в спешке, по пыльным улицам, в жаре и духоте.

Тогда, чтобы чем-то восполнить его добровольное отречение от загородных прогулок, Зося стала приносить Юзефу охапки полевых и лесных цветов. Как он радовался им и за неимением ваз развешивал по стенам.

С квартирой Эльбаума Юзефу все же пришлось расстаться. Приятный вид из окон был единственным ее достоинством. Во всех же других отношениях она была неудобна.

В мае 1910 года Юзеф переехал на улицу Коллонтая, 4, квартира 8, поближе к вокзалу и почте. Туда же Мушкат перевезла свой архив. Квартира была во флигеле на втором этаже. На дверях табличка: «Пшеглонд социал-демократичны». Две комнаты занимали Ганецкий и какие-то неизвестные Зосе товарищи, а в маленькой прохладной кухоньке оборудовал свою спальню и рабочий кабинет секретарь Главного правления товарищ Юзеф. У стены, выполнявшей функции «кабинета», стоял маленький письменный столик и этажерка с книгами, а «спальню» представлял коротенький диванчик, на котором, свернувшись калачиком и подложив под голову за неимением подушек газеты, спал Дзержинский. Но так как это все же была кухня, то обстановку дополняли табурет с тазом, ведро с водой и на плите примус и чайник.

Зато архив разместился теперь превосходно. Для него в одной из комнат вдоль всей стены сделали стеллажи и закрыли их ситцевыми занавесками.

Работая с архивом, Зося часто становилась невольным свидетелем споров и разговоров, которые вели Дзержинский, Ганецкий и приходившие к ним товарищи. Ни Юзеф, ни Миколай (Ганецкий), разумеется, не посвящали ее в дела Главного правления, но и не стеснялись в разговорах, знали Богдану еще с 1905 года. Надежный и преданный партии товарищ.

— Весь 173-й номер «Червоного штандара» пронизан оппортунизмом, — слышала Богдана голос Дзержинского, — там превозносится культ легальности, а в корреспонденции из Лодзи «Червоны штандар» дошел до того, что позволяет себе насмешки над «кротовой работой подполья». Каково?!

Что-то сказал Ганецкий, Богдана не расслышала. Затем снова раздался взволнованный голос Дзержинского:

— Самое ужасное, что отчет Главного правления за 1909 год повторяет ошибки «Червоного штандара». А теперь еще и резолюция по финляндскому вопросу, присланная Здзиславом. Путаная, непонятная для рабочих. А пункт третий просто скандальный. Приветствовать всю оппозицию в Думе! Вместо того чтобы пригвоздить кадетов, резолюция Главного правления СДКПиЛ их приветствует!!!

— Зачем же ты переслал эту резолюцию в Варшаву? Написал бы о своем мнении в Главное правление, — ответил Ганецкий.

— Я не имею права задерживать материалы Главного правления, адресованные низовым организациям. Я не могу ставить себя над Главным правлением. А о своем мнении писал. Не раз писал и еще напишу!

В тот же день, 16 июня 1910 года, Юзеф написал cpaзу три письма — З. Ледеру, Ю. Мархлевскому и Л. Тышке — всем членам бюро Главного правления.

«Резолюция произвела на меня впечатление совершенно кадетской, — писал он Ледеру, подробно разбирая ее по пунктам. — Таких резолюций Главное правление не должно принимать и посылать их как образец на места. Меня удивляет, что ни Леон, ни Юлек не внесли никаких замечаний, поправок…»

Он требовал, чтобы Главное правление было сосредоточено в одном месте и было бы более коллегиальным учреждением, чтобы не допускать таких ошибок, «а если это сознательное направление, в таком случае для меня не может быть места в Главном правлении».

Ю. Мархлевскому: «В указаниях Главного правления партии нет цемента, который бы спаивал партию, лишь бестолковщина в определении партийной линии и агитация, которая одна, без более глубоких мыслей об основных задачах партии и пролетариата не представляет большой ценности».

«Я лично, — писал далее Юзеф, — страшно чувствую отсутствие Розы, которая почти одна у нас умеет революционно, объективно и по-марксистски дать ответ на вопрос «что дальше?».

JI. Тышке: «Теперешнее партийное руководство вносит в партию хаос, дает неправильную оценку текущего политического момента, выдвигает кадетские лозунги… Я вижу, что происходит в партии: люди перестают доверять политическому руководству Главного правления, каждый по-своему определяет тактику и задачи партии, Я вижу это начало хаоса и не могу противодействовать, ибо, по моему мнению, линия Главного правления гибельна».

Спустя несколько дней пришел ответ от Ледера. Дзержинский был возмущен и обескуражен.

— Представляешь, — говорил он Ганецкому, — вместо ответа по существу — правильна или нет моя критика политики и направления Главного правления — Здзислав все перевел на личную почву. Он пишет, что главной причиной моего недовольства якобы является то, что он делает и пишет, а потому-де надо устранить «предмет недовольства», то есть его.

А вся беда в том, — продолжал Дзержинский, — что Главное правление как коллегия из 5 лиц совершенно не работает. Тройка, я имею в виду Тышку, Ледера и Мархлевского, тоже не работает коллегиально, они даже встречаются редко. Каждый исполняет свои обязанности, а на совместную работу «нет времени». А что остается нам с тобой? Только одно — исполнять их, берлинские, решения, чтобы не мешать работе. Я бы согласился и с такой ролью, если бы политика Главного правления была правильной.

— Здзислав всегда отличался болезненным самолюбием, — отвечал Ганецкий, — на шестом съезде СДКПиЛ — ты тогда был в тюрьме — он обиделся на критику со стороны оппозиции и отказался принять мандат члена Главного правления. Но потом смилостивился и вот даже вошел в руководящую тройку. И я воюю с нашими стариками, ж тоже безрезультатно. Но где выход? А может быть, пора созвать съезд и выбрать новое Главное правление, без стариков?

Ганецкий выжидательно смотрел на Дзержинского. Ждал ответа.

— Глупости! Ты забываешь, что старики создали нашу партию и пользуются огромным влиянием. Мы стоим в преддверии новых боев, а твое предложение может привести к расколу партии, ослабит пролетариат. Нет! Только не это! Мы должны найти пути к исправлению ошибок, не «свергать», а более правильно организовать работу Главного правления.

Дзержинский читал в Берлине протоколы VI съезда СДКПиЛ, но это были очень краткие, сухие записи. Они не могли дать полного представления о том, что там происходило. После разговора с Гаяецким Феликс решил подробнее изучить вопрос о разногласиях, возникших в партии за время его вынужденного отсутствия.

— Ты была на последнем съезде? — обратился он к Богдане. '

— Да, я была делегатом от Варшавской организации. Знаешь, Юзеф, какое положение было тогда? Многих наших руководителей выследили жандармы и посадили. Некоторые испугались или разочаровались и сами отошли от партии. Вот меня и выбрали, — говорила Богдана. Ей показалось, что надо непременно объяснить Юзефу, почему ее выбрали, а то еще подумает, что она хвастается.

Но Юзеф так не думал. Он смотрел на девушку с явным уважением. Вот так Богдана! Он-то считал ее по-прежнему маленьким функционером, выполняющим пусть важные, но технические поручения, а она делегат съезда! Да еще от Варшавы — одной из самых крупных пролетарских организаций партии.

— Ты можешь рассказать мне поподробнее о конфликте между делегатами от края и Главным правлением?

— Конечно. Оппозицию возглавил Винценты Матушевский. Его энергично поддерживали Юлиан Гемборек и Ванда Краль. Я тоже принадлежала к оппозиции. Наша группа обвиняла Главное правление в отрыве от партийной организации страны и в недостаточном освещении в партийной печати внутрипартийной жизни РСДРП, где уже шла острая борьба большевиков с ликвидаторами и отзовистами.

— А политические разногласия?

— Оппозиция критиковала проект резолюции по докладу Тышки «О политическом положении в России и Польше и задачах партии». В проекте допускалась возможность двух путей развития — путь новой революции и путь правительственных реформ, которые бы создали условия для свободного развития капитализма. Мы же придерживались точки зрения большевиков: новый подъем революции неизбежен, так как причины, вызвавшие революцию 1905–1907 годов, продолжали существовать. Наша поправка была принята. Пожалуй, это и все. Директивы для ведения агитации среди сельского населения по докладу Мархлевского и резолюция по национальному вопросу по докладу Ледера были приняты единогласно.

— Как проходили выборы? Почему вы не настаивали на включении в Главное правление представителей оппозиции?

— Оппозиция не имела намерений изменять персональный состав Главного правления. Это ясно высказал в кругу делегатов-оппозиционеров Матушевский.

Дзержинский долго не ложился спать в эту ночь. Да и в постели никак не мог заснуть. Ему было ясно, что предложение Ганецкого выбрать новое правление не случайно сорвалось у него с языка. Это выношено, обдумано и, по всей вероятности, выражает мнение не одного Ганецкого. Юзефа взволновало и все услышанное от Мушкат. Он испытывал чувство удовлетворения от того, что делегаты от варшавских рабочих, текстильщиков Лодзи и шахтеров Домбровы критиковали Главное правление по тем же вопросам, что и он. Тревожило то, что со времени съезда прошло уже полтора года, а положение в Главном правлении если и изменилось, то только к худшему. Нет четкой политической линии, старые ошибки не исправляются, а появляются все новые. И опять мысли возвращались к Ганецкому. Что он хочет? И что может? Юзеф не верил, что Ганецкий способен исправить политическую линию Главного правления, и не находил людей, которые бы могли заменить «стариков» в руководстве партии. Недаром же Матушевский и все другие делегаты съезда отказались от этой идеи. Значит, он, Дзержинский, прав. Надо открытой, принципиальной критикой добиваться исправления ошибок, сплачивать партию и на этой основе расширять ее работу и доверие в массах. А путь, предлагаемый Ганецким, гибелен.

Дзержинский засыпал Главное правление письмами. Он решил добиться осуществления своего плана — приблизить Главное правление к низовым организациям и сделать его работу действительно коллегиальной.

Юзефа вызвали в Берлин.

Главное правление решило созвать в Кракове краевую конференцию социал-демократии Польши и Литвы. Пусть конференция в своих решениях определит задачи партии и ее политический курс. Неожиданно для Дзержинского основной доклад от имени Главного правления поручили сделать ему.

— Не понимаю, — удивлялся Ледер, — Юзеф пишет нам возмутительные по тону письма, открыто заявляет о своем несогласии с политикой Главного правления, а мы будем поручать ему доклад?

— В том-то и дело, — отвечал Тышка, — что Юзеф нам пишет. Честно и прямо заявляет о своих разногласиях, а не как Ганецкий, который настраивает членов партии против своего Главного правления. Поручая доклад Юзефу, мы приблизим его к Главному правлению.

Конференция состоялась 19–22 августа 1910 года на квартире по улице Коллонтая, 4, где жили Дзержинский и Ганецкий.

Доклад о политическом положении и задачах партии был сделан. Приняты резолюции. Одни лучше, другие хуже. По вопросу об участии социал-демократии Польши и Литвы в работе Российской социал-демократической рабочей партии конференция записала, что «это участие необходимо для сохранения партийного единства, которому угрожает серьезная опасность из-за обострения борьбы между русскими фракциями…». Иначе говоря, подтвердила примиренческую, центристскую позицию представителей СДКПиЛ на январском Пленуме ЦК РСДРП, недовольство которой Дзержинский выражал" еще в своем письме из Берна.

Дзержинский был недоволен и конференцией, и самим собой. Ему удалось кое-чего добиться, например признания неудовлетворительной издательской деятельности партии и вытекающих отсюда мер по ее усилению. Но это были частности. Подвергнуть основательному критическому анализу политическую линию Главного правления и добиться ее изменения он не смог. Он чувствовал страшную усталость и обратился в Главное правление с просьбой дать ему отпуск на неделю.

4

— Зося, весной ты уговаривала меня отправиться вместе с Кларой и Законником в горы, к Морскому Оку. Я тогда не мог принять участие в вашей прогулке, а ты, помнится, осталась от нее в восторге. Хочешь повторить ее теперь со мной?

Хочет ли она? Конечно, да! И если Зося чуть замедлила с ответом, то только потому, что не сразу справилась с охватившим ее волнением.

На следующий день в вагоне третьего класса поезда местного сообщения они уже ехали в Закопане. Стоял конец августа, и за окном вагона медленно проплывали золотистые нивы, стога сена или лес, тронутый первыми красками приближающейся осени. Ничего этого не видел Дзержинский. Переутомление и систематическое недосыпание дало себя знать. Под мерный перестук колес, покачивание и скрип старого вагона его неудержимо клонило ко сну. Сначала он дремал, прислонившись спиной к стенке купе. Голова постепенно опускалась, пока не падала на грудь, и тогда он на секунду просыпался. Наконец Зося не выдержала и осторожно — как бы не разбудить! — прислонила его голову к своему плечу. Юзеф глубоко вздохнул, устроился поудобнее и крепко заснул.

Скоро Зося почувствовала, как у нее затекли руки, но продолжала сидеть неподвижно, лишь бы не потревожить сон Юзефа.

Поезд, гремя на стрелках, подошел к станции Закопане. С рюкзаками за спиной, в которых покоился запас продуктов на неделю, спиртовка и другие необходимые в пути вещи, Феликс и Зося бодро шагали по улицам городка. У Зоей был даже альпеншток. В прошлый свой поход в горы она очень намучилась, пытаясь заменить его простой палкой, и сейчас не забыла взять у Клары вместе с рюкзаком и эту принадлежность экипировки альпиниста.

Феликсу приходилось ходить по горам в Швейцарии, да и здесь, в Закопане, когда лечился в санатории «Братской помощи» после второго побега. Он знал цену альпенштоку, но заделами, которых всегда почему-то особенно много набирается перед отпуском, так и не успел обзавестись им в Кракове. Зося была очень озабочена этим и даже упрекнула его в легкомыслии.

— Айн момент! — весело воскликнул в ответ Феликс и скрылся в дверях ближайшего дома, оставив девушку посреди улицы в полном недоумении.

Через несколько минут он появился вновь уже с настоящим альпенштоком, даже с инкрустациями на pyкоятке. Шляпу Феликса украшала пара петушиных перьев, заткнутых за ленту. Чем не альпинист!

Порядочно помучив Зосино любопытство, Феликс наконец раскрыл тайну своего фокуса. Он вспомнил, что здесь живет сестра Юлиана Мархлевского, и сразу же сообразил, что может найти у нее желанный альпеншток. Ну а перья? Это уже чистая случайность. Хозяйка как раз ощипывала петуха к обеду. Теперь у наших путешественников не хватало только специальной альпинистской обуви. На такую роскошь не было денег ни у них, ни у их знакомых. Пришлось обходиться тем, что имели. Впрочем, это отнюдь не испортило их радостного настроения.

В тот же день, еще засветло, Феликс и Зося добрались до Гонсеницовых Галей и устроились на ночлег в убежище для туристов на импровизированном ложе из пахучего сена. Утомленные и счастливые, они проговорили допоздна. Мечтали, строили планы на будущее, пока уже под утро где-то в дальнем селении не пропели петухи и их не сморил сон.

Зося почувствовала, что кто-то будит ее. Страшно не хотелось просыпаться. Ей казалось, что она спит часа два, не больше.

— Вставай, лентяйка. Право же, грешно так долго спать!

Она услышала ласковый голос Феликса, широко открыла глаза и увидела склонившееся над ней его сияющее лицо и лучистые глаза. «Неужели все это правда, неужели не сон?» Она снова закрыла глаза, но уже в следующий момент вскочила и начала торопливо приводить себя в порядок. Зося вспомнила, что вчера они договорились рано утром начать восхождение на Заврат.

— Прости, Феликс. Кажется, я проспала. Мы опаздываем?

Дзержинский рассмеялся, обнял Зоею за плечи и подвел к двери.

— Смотри, дорогая, как здесь чудесно. Право, не хочется уходить!

Вокруг раскинулся огромный высокогорный луг, усеянный цветами. Ослепительно сияло солнце, а чистый, по-утреннему свежий, наполненный ароматом трав и цветов воздух приятно кружил голову.

И они прожили в Гонсеницовых Галях еще сутки, наслаждаясь природой и своим счастьем.

Рано утром следующего дня двинулись дальше. Обошли озеро Чарны Став — издали казалось, что оно наполнено чернилами вместо воды, — и начали восхождение на Заврат.

Синие пятна на скалах указывали путь, а железные скобы, за которые можно было ухватиться руками или упереться ногой, помогали туристам преодолевать наиболее опасные и труднопроходимые места.

— Тебе повезло, Феликс. А когда мы в мае проходили здесь, снег еще скрывал и указатели и скобы. Представляешь, как было трудно! Был момент, когда Клара уселась на снег и отказалась идти дальше. Мы с Законником едва уговорили ее встать.

— Молодец, Зосенька. Ты у меня сильная и храбрая.

— Тогда добавь еще и «мужественная». Ты ведь говорил, что такой должна быть жена революционера.

— Да, Зося. И мужественная. Нас ждет впереди еще много испытаний. И я уверен, что ты сумеешь их стойко перенести.

К Морскому Оку подошли вечером, когда уже стемнело. А ночью пошел дождь. И лил и на другой, и на третий день. Пришлось отсиживаться в убежище.

— Зося, давай вместе напишем Альдоне, — предложил Феликс, когда они закончили свой вечерний чай.

— Давай, милый. — Зося уже знала от Феликса, что Альдона — это его старшая сестра, самый близкий для него после смерти матери человек.

Писали долго. Каждую фразу он предварительно обсуждал с Зосей. Торопиться было некуда, и составление письма сопровождалось большими отступлениями — Феликс много рассказывал об Альдоне и ее семье.

Наконец письмо было закончено, и Феликс еще раз прочел его Зосе уже целиком.

— Прекрасно! Я и не подозревала, что строгий товарищ Юзеф может так поэтично писать о природе и людях. Вот только меня чересчур расхвалил. Когда я увижусь с Альдоной, мне стыдно будет ей в глаза посмотреть.

— Ну, Зосенька, пусть это будет на моей совести.

Ведь я лучше знаю, как представить родственникам свою женушку.

Два дня лил дождь, и от восхождения на Рысы пришлось отказаться, возвратиться же в Закопане по шоссе. Так они и сделали. Нанять лошадей было не на что, и 30 километров от Морского Ока до Закопане Феликс и Зося прошагали за 6 часов под дождем и в густом тумане. Ботинки промокли, и они несли их, подвесив на альпенштоках, как флаги. Когда, грязные и промокшие до нитки, добрались до какого-то домика на окраине Закопане и попросились на ночлег, то буквально свалились от усталости. А наутро поезд увез их в Краков.

«Дождь и туман несколько испортили нашу вылазку в горы, но, несмотря на это, она доставила нам много радости. Ее можно назвать нашим свадебным путешествием», — писала впоследствии Софья Сигизмундовна Дзержинская.

5

Зося только что пришла из города, оставила сумку с покупками в кухне и вошла в комнату. Феликс сидел в глубокой задумчивости, лицо осунулось, посерело. С тех пор как, вернувшись из Закопане, она переселилась к нему на улицу Коллонтая, Зося не видела его таким расстроенным и озабоченным.

— Что с тобой, Феликс? Случилось что-нибудь плохое?

— В Варшаве арестован Юлиан Гемборек, который поехал туда как доверенное лицо Главного правления. В июле арестовали Вицека, Романа, Эрнеста и других товарищей. Бронислав должен был их заменить и вот только месяц сумел продержаться на свободе, да и то, наверное, лишь потому, что полиция хотела выследить, с кем он связан.

— Почему ты так думаешь?

— Провал Бронислава — результат провокации. Во время обыска у него на квартире сотрудник охранки сразу же подошел к тайнику и вынул много нелегальных бумаг. А об этом тайнике знали только несколько человек. Понимаешь, Зося, весь ужас положения? Провокатор должен сидеть в самом сердце Варшавской организации, а мы его не знаем. При таком положении все наши усилия обречены на провал!

— Но ведь можно же что-то сделать, чтобы найти этого подлеца?

— Не так это просто. По поручению Главного правления я, как только приехал в Краков, сразу же организовал комиссию по выявлению провокаторов. После каждого провала мы собирали подробные сведения о том, как он происходил, о лицах, так или иначе причастных к нему, а результатов пока никаких. Все больше и больше набирается лиц, которых можно подозревать, но ни о ком пока мы не можем сказать твердо — это провокатор! Чтобы завершить эту работу, я должен сам поехать в Варшаву, а на все мои просьбы Главное правление отвечает отказом. Это возмутительно! Когда сидишь тут, складывается впечатление, что только даром ешь хлеб. Неужели они не понимают, какая это мука!

— Успокойся, Феликс. Ты слишком строг к своим товарищам из Главного правления. А они просто не хотят рисковать тобой. Ты же прекрасно знаешь, что даже при случайном аресте, даже если против тебя не будет никаких улик, то все равно только за побег с вечного поселения тебе грозит каторга.

— Уж лучше провал, чем такое положение, — ответил раздраженно Дзержинский.

Зося решила отвлечь Феликса от мрачных мыслей.

— Мы будем сейчас работать или мне заняться архивом? — спросила она.

— Будем работать. Надо срочно подготовить материал для «Червоного штандара». Вот только освобожу место за столом, — ответил Феликс.

В комнатке, которую чета Дзержинских заняла после отъезда из Кракова Тлустого, бывшего помощника Юзефа, стояли две железные кровати, а между ними у окна — письменный столик, перекочевавший туда из кухни, да стул — вот и вся обстановка. Одежда висела на стене под ситцевой занавеской («свадебный подарок» Клары).

Юзеф с разрешения бюро Главного правления привлек Богдану к работе в качестве своего помощника, и теперь, кроме архива, она занималась распространением за границей легального социал-демократического журнала «Млот», помогала вести корреспонденцию с подпольными социал-демократическими организациями в Королевстве Польском.

Ночью, когда Зося уже давно спала крепким сном,

Феликс заделывал в паспарту материалы для «Червоного штандара», маскируя их под репродукцией с Мадонны Рафаэля. А думал о том, что нашел в Софье Мушкат свой идеал жены-революционера — друга жизни, единомышленника, соратника по борьбе.

Аресты в Королевстве Польском все продолжались. Особенно много революционеров было арестовано полицией в середине сентября. Ожидался приезд в Польшу царя Николая II. Охранка лютовала. Наступил момент, когда всякая связь с Варшавой из Кракова была потеряна.

И вновь Дзержинский пишет Тышке 16 сентября 1910 года: «Вижу, что другого выхода нет, — придется самому ехать туда…»

— Наверное, опять не разрешат, — сказал, показывая это письмо Зосе.

— А что, если все же поехать мне? Сейчас, не откладывая? — спросила Зося. — Эльбаума или Гемборека я, конечно, заменить не могу, но восстановить связь между Главным правлением и Варшавой, думаю, сумею.

— Ни в коем случае! Поедешь, но только не сейчас. Ехать нелегально, когда до окончания срока твоей высылки за границу осталось меньше двух месяцев, было бы просто непростительной глупостью. Ты вернешься в Варшаву, но в ноябре, вполне официально.

Дзержинский еще в августе получил согласие Главного правления на направление Богданы в Варшаву с материалами для «Червоного штандара». «Она очень пунктуальна и охотно выполняет всякую работу», — писал он тогда в Главное правление.

Это было до их «свадебного путешествия». Теперь, когда известия об аресте и провалах сыпались одно за другим, ему очень не хотелось отпускать ее. Но что было делать? Не мог же он написать Тышке: «В связи с тем, что Богдана стала моей женой, прошу в край ее не направлять. Пусть моя жена живет здесь, в безопасности».

Нет. Никогда он так не мог бы поступить, и никогда она не простила бы ему этого. Придется ей все же ехать, а ему ее отправлять. Как бы ни было тяжело…

28 ноября 1910 года Дзержинский провожал жену. Они гуляли в дальнем углу платформы, и Феликс в последний раз проверял, все ли Зося хорошо запомнила:

— Твоя новая кличка?

— Ванда.

Зося взяла эту кличку в честь Ванды Краль, привлекшей ее к работе в партии.

— Ключ для шифра?

— «Души человечьи вечно одиноки».

Эти строки из стихотворения А. Ланге в качестве ключа к шифру выбрала Зося. Дзержинский считал, что если она сама предложит ключ, то лучше его запомнит; никаких пометок при себе у нее не должно было быть.

Вначале предполагалось, что Зося поедет в Варшаву на короткий срок, только для издания очередного номера «Червоного штандара». Обстановка заставила Юзефа поставить перед ней более широкие задачи: подыскать новые, «чистые» адреса, заняться корректурой подпольных листовок и прокламаций, поддерживать связь с типографией.

— Тебе придется пробыть в Варшаве месяца два-три, пока не подыщем замены, — говорил Юзеф.

А Зося в это время мучительно думала: сказать или не сказать о том, что она ждет ребенка, их маленького Ясика, о котором так мечтал Феликс. Решила не говорить. Все равно ничего уже нельзя было изменить, зачем же доставлять ему лишние волнения. Вернется через два месяца, и тогда они вместе будут радоваться и ждать своего первенца.

Раздался третий звонок.

— До скорой встречи. Береги себя! — говорил Феликс, помогая Зосе взобраться в вагон.

Феликс Эдмундович и Софья Сигизмундовна Дзержинские и не подозревали тогда, что расстаются не на пару месяцев, а на восемь долгих тяжелых лет.

 

Глава VIII

Софья Мушкат

1

Ее арестовали 27 декабря 1910 года вместе с другими участниками узкого собрания партийного актива Варшавской организации.

На Гурчевской улице, в доме, где жили рабочие предприятий Вавельберга, сошлись члены Варшавского комитета: Стах — Эдвард Соколовский и Тадеуш — Францишек Сошинский, а также Ванда — Софья Мушкат, Марыся — Стефания Пшедецкая и представитель Главного правления Сэвэр — Эдвард Прухняк.

Основным вопросом, ради которого Люциан созвал это собрание, было перераспределение работы в связи с возвращением в Варшаву из эмиграции Марыси. Кроме того, по настоянию находившихся в то время в Варшаве членов Главного правления Яна — Иосифа Уншлихта и Чеслава — Якова Ганецкого предполагалось обсудить статью «Подлинное или мнимое единство», помещенную в № 179 «Червоного штандара», с которой многие члены партии не были согласны.

Всех пятерых обыскали и под усиленным конвоем доставили на Театральную площадь, в охранку, помещавшуюся в здании ратуши. Арестованных сразу же разъединили, чтобы исключить возможность сговора.

Прошло много часов томительного ожидания, и наконец Софью Мушкат вызвали на допрос.

Жандармский ротмистр со скучающим видом задавал обычные в таких случаях вопросы: имя, фамилия, возраст, род занятий, адрес и т. п. В кабинете сидели еще два жандармских офицера, и их молчаливое присутствие действовало Зосе на нервы.

Покончив с выяснением личности задержанной, жандарм как-то загадочно посмотрел на Зоею, открыл ящик письменного стола и быстрым движением положил перед ней маленькие странички, исписанные дорогим ей почерком Юзефа, порванное паспарту с Мадонной Рафаэля и конверт с адресом Францишки Гутовской.

Этого-то она боялась больше всего. Оправдались худшие ее опасения. Зося с трудом заставила себя поднять от стола голову и взглянуть в лицо жандарма. Оно светилось злорадным торжеством. Двое других хищно впились в нее глазами.

Вид врагов, готовых праздновать свою победу, вызвал прилив ненависти и придал силы. Нет, она не доставит им удовольствия увидеть ее ошеломленной «вещественными доказательствами». Зося еще не знала, как попало письмо Феликса в руки жандармов, но твердо решила отвести удар от Францишки.

— Эти рукописи принадлежат мне. Гутовская не имела ни малейшего понятия о содержании конверта, — сказала Зося, стараясь говорить как можно спокойнее.

— Кто автор рукописей? — быстро спросил ротмистр.

Зося назвала первую пришедшую в голову вымышленную фамилию.

— Ну что вы, мадам Дзержинская, как можно не узнать почерк своего мужа? Даже нам он отлично известен, — рассмеялся жандарм.

Ротмистр держал в руках ее старый паспорт на имя «девицы Мушкат», отобранный у нее при аресте. Почему же он назвал ее Дзержинской? Впрочем, Зосю это особенно не удивило — ведь в Кракове они оформили свой брак в ратуше, да все и знали их как мужа и жену.

Отрицать было бессмысленно, говорить с жандармами о своих отношениях с Юзефом противно. Зося молчала.

— Не хотите отвечать? Не надо. На этот вопрос ответит экспертиза. В нашем распоряжении достаточно образцов почерка вашего мужа. Кому вы должны были передать эти рукописи? — быстро, резко, как удар хлыста, прозвучал новый вопрос.

— Я не буду отвечать, — твердо сказала Зося.

— Ах, тоже не хотите! Ну ничего, вы уже ответили на главный вопрос, признали, что содержимое конверта, присланного из Кракова на адрес Францишки Гутовской, принадлежит вам. Позднее вам придется ответить и на другие вопросы.

С этими словами ротмистр вызвал конвоира и отправил Зоею в камеру.

— Как видите, господа, знание психологии своих противников себя оправдало. Я был убежден, что Мушкат будет выгораживать Гутовскую и признает всю эту нелегальщину своей собственностью.

— А наш старый знакомый на этот раз проиграл, — самодовольно добавил ротмистр, доставая из ящика стола еще один документ. Это было письмо Дзержинского, которое жандарм Зосе не показал.

В этом-то и заключался тот хитрый ход, который применила старая ищейка, чтобы вырвать нужное признание у арестованной. Дело в том, что в своем письме с указаниями по оформлению № 180 «Червоного штандара» Юзеф обращался якобы к мужчине. Он предусмотрел так: если паспарту с Мадонной попадет в руки жандармов, то это письмо даст Зосе возможность отрицать, что оно и приложенные к нему материалы предназначались ей. Но Зося не знала о существовании такого письма и не могла воспользоваться им для своей защиты.

2

Софья Мушкат и Францишка Гутовская сидели в одной камере женской тюрьмы «Сербия». Камера была маленькая, сырая и полутемная. Свет проникал только через пробитое под потолком маленькое зарешеченное окошко, вдобавок закрытое снизу и с боков жестяным заслоном. Но женщины были поглощены работой и давно перестали обращать внимание на эти неудобства. Они были заняты делом, совершенно, казалось бы, несовместимым с тюремной обстановкой: шили приданое для будущего ребенка Зоси.

Собственно, беременность и послужила причиной перевода ее в «Сербию» из X павильона Варшавской цитадели, куда Софья Мушкат была заключена вместе с Люцианом, Стахом, Тадеушем и Марысей после первого допроса в охранке. Адвокат Зоси Скоковский ходатайствовал об освобождении ее под залог, мотивируя тем, что пребывание ее в тюрьме может плохо отразиться на ребенке, но получил отказ. С трудом удалось ему добиться перевода Зоей в женскую тюрьму, где надзирателями работали женщины, да и другие заключенные могли как-то помочь молодой матери.

В «Сербии» ее ждал сюрприз. Когда Зося вошла в камеру, на шею к ней бросилась Францишка.

— Это я во всем виновата! — выкрикивала она сквозь рыдания.

Когда Гутовская наконец обрела способность связно говорить, перед Зосей постепенно вырисовалась такая картина: 27 декабря утром Франка получила письмо из Кракова. Вместо того чтобы тут же разорвать и сжечь конверт со своим адресом и отнести на квартиру Мушкат только паспарту, она принесли туда нераспечатанный конверт. По инструкции, не застав дома Зосю, ей надо было оставить паспарту и немедленно уйти, а Франка уселась в столовой за стол и принялась писать письмо, в котором просила разъяснить не понятые ею места из нелегальной брошюры «Чего мы хотим», полученной от Мушкат.

За этим занятием и застали ее жандармы.

— Плохо дело, Франка. Понимаешь, что ты наделала? Уничтожь ты конверт и уйди вовремя от меня, на паспарту с Мадонной никто из жандармов и внимания, вероятно, не обратил бы, а теперь в руках у них доказательства твоей и моей вины, а главное, из-за твоего легкомыслия сорвано издание партийного органа и нарушена связь с Главным правлением.

В ответ новые слезы и рыдания.

В X павильоне камеры было просторнее, светлее и суше и кормили лучше, чем в «Сербии», однако трехмесячное одиночное заключение там было для Мушкат куда более тяжелым. Чего только не передумала и не пережила она в X павильоне. Только через месяц после ареста ей разрешили свидание с отцом. Свидание проходило через две сетки, рядом с Зосей сидел жандармский вахмистр и немедленно прерывал разговор, как только он начинал выходить за рамки семейных дел. Сигизмунд Мушкат был подавлен новым арестом дочери. X павильон — это не шутка! Сюда сажают только опасных врагов царя. Старик совсем не был доволен тем, что его дочери оказана такая «честь». Из-за ареста дочери Мушкат потерял работу и поссорился с женой. Обычно тихий, надломленный нуждой, старик в ответ на ее упреки на этот раз твердо заявил, что не бросит Зосю в беде, хлопнул дверью и ушел жить к сестре.

На следующий день после свидания Сигизмунд Мушкат написал подробное письмо в Краков своему зятю Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому. В конце письма были такие строки: «…Намучился я, наработался, настрадался. Стремления мои часто бывали мелочные, идиотские. Если бы я сейчас начал жизнь заново, она была бы, конечно, иной. Зося меня подняла, облагородила… С тех пор я стал настоящим человеком…»

Дзержинский несколько раз перечитал письмо старого Мушката. Да, судьба дала ему не только хорошую жену, но и хорошего тестя.

В X павильоне Зося много читала. В одной из книг она обнаружила едва заметные точки под буквами и прочла: «Феликс Эдмундович Дзержинский, социал-демократ, 1909 год». Совершеннейшая случайность. И все-таки как приятно получить в тюрьме такой неожиданный привет от любимого человека.

Рядом сидел член «революционной фракции» ППС Свирский. От него она узнала, что в ее камере в 1909 году сидел Феликс Дзержинский.

— Понимаешь, Франка, Свирский не знал, что я жена Юзефа. Тем приятнее мне было слышать от него, каким боевым и мужественным был Юзеф. Одно сознание того, что я сижу в той же камере, что и он, дышу тем же воздухом, читаю те же книги, вселяло в меня бодрость, придавало новые силы, — говорила Зося.

Францишка понимающе кивнула. Она сметывала распашонку из белой бумазеи, рот был набит булавками.

В «Сербии» Зося тоже встретила людей, хорошо знавших Феликса. На общих прогулках она часто беседовала с молодой работницей Владиславой Гузовской. По поручению Юзефа та неоднократно перевозила через границу нелегальную литературу и оружие.

Беседы эти доставляли Зосе большую радость. Она все больше убеждалась, какое множество людей, испытав на себе его влияние, приобщалось к активной борьбе за дело рабочего класса.

В «Сербии» наладилась переписка с Феликсом в обход цензуры. Она осуществлялась во время свиданий с отцом. В этой тюрьме свидание предоставлялось также через две решетки, в пространстве между которыми расхаживал надзиратель. Однако, представив врачебное свидетельство о том, что у Сигизмунда Мушката плохой слух, адвокату Зоей удалось добиться для них разрешения на свидание через одну решетку. Феликс посылал свои письма на адрес типографии «С. Оргельбранд и сыновья», где теперь работал Мушкат, а тот на свиданиях незаметно передавал их свернутыми в трубочку Зосе. Таким же образом она передавала письма для Феликса, а отец посылал их в Краковский университет на имя студента Бронислава Карловича.

Феликс Эдмундович узнал об аресте жены от Ганецкого, который сразу же после провала собрания приехал в Краков.

— В Варшаве есть провокатор, это несомненно. Все руководители проваливаются, типографии — нет, районы — нет, — говорил Дзержинский.

— Уншлихт того же мнения, — ответил Ганецкий. — Я думаю, что он до сих пор не арестован только потому, что не поддерживает никакого контакта непосредственно с Варшавской организацией, а встречается только с отдельными вполне надежными лицами.

Острое беспокойство за судьбу Варшавской организации, волнение за судьбу Зоси побудили Дзержинского написать в Главное правление о том, что с 1 января 1911 года он начинает ликвидировать свои дела в Кракове, чтобы выехать в Королевство Польское.

И опять последовал отказ. Тышка пригрозил своим уходом из Главного правления партии, если Юзеф не будет с ним считаться.

И все-таки… Узнав из письма Сигизмунда Мушката о беременности Зоси, Дзержинский не выдержал и кинулся в Варшаву.

9 апреля отец пришел на очередное свидание.

— Зосенька, у меня для тебя интересная новость. Вчера к нам на квартиру приходил брат Феликса. Такой представительный, интересный. Феликс просил его разузнать все о тебе. Мы проговорили больше часа. Очень приятный человек.

— Папа, опиши мне его поподробнее.

Женское чутье не обмануло. Она засыпала отца вопросами и по мере ответов все более убеждалась: да, конечно, это был сам Феликс. Необходимость конспирации заставила его выдавать себя за брата.

В письме Феликса, полученном на следующем свидании, ее догадка подтвердилась.

«За мой неожиданный визит у матушки мне здорово влетело», — читала Зося и тут же переводила условный код: «матушка» — Варшава, «влетело» — от Главного правления.

«Впрочем, все это глупости, — читала она дальше, — только бы ты была сильной и все перенесла. Порой, когда думаю о тебе и ребенке, несмотря на все и вопреки всему, меня охватывает какая-то волнующая удивительная радость…»

Боже мой! Как хорошо. Ведь и ее вопреки тюрьме, ожиданию суда и приговора тоже охватывает радостное волнение, когда она чувствует в себе его ребенка!

3

Надзирательница принесла обед. Питание в «Сербии» было отвратительное. Некоторым заключенным, нуждавшимся в этом по состоянию здоровья, администрация тюрьмы разрешала получать обед с «воли». Такого разрешения добился Сигизмунд Мушкат и для Зоси в связи с ее беременностью. Обеды в тюрьму носил из ближайшего дешевого ресторана старый Ян Росол. Старик со слезами на глазах вспоминал, какую заботу о его сыне Антеке проявлял в тюрьме Дзержинский, и был рад, что теперь может что-нибудь сделать для его жены.

— Давай твою миску, Франка, — сказала Зося, чтобы, как обычно, поделить обед пополам.

— Не хочу. Ешь сама. Ведь вас двое, а мне хватит и казенного пайка.

— Опять ты за свое, — возмущалась Зося. — Я и ложки не съем без тебя. Ты же прекрасно это знаешь.

Пришлось Гутовской подчиниться. Она была физически слабой. В тюрьме у нее вспыхнул туберкулез, а на воле не было никого, кто бы мог о ней позаботиться. И если бы не помощь Зоей, Франка не могла бы долго протянуть.

После обеда засели за книги. Читали по очереди вслух легально изданную в России книгу К. Каутского «Экономическое учение К. Маркса», и Зося терпеливо объясняла Франке непонятные места.

Занятия прервал страшный грохот. В соседней камере колотили табуретом в дверь. Бесновалась Роза Коган, сидевшая одна в соседней камере. Эта психически больная женщина могла часами стучать в дверь или петь трагическим голосом.

Утром при выходе на прогулку Коган закричала:

— Софья Мушкат провокатор! Смерть провокатору!

И столкнула ее с лестницы.

Зосю отвели в тюремный лазарет. Роды были преждевременными и тяжелыми. 23 июня 1911 года у нее родился сын Ян.

С первых дней существования на долю крошки Ясика по воле царских палачей, отказавшихся освободить его мать до суда из-под стражи, выпали тяжелые испытания. Ребенок родился на месяц раньше срока, был страшно худ и слаб.

Никто не верил, что он выживет. Об этом прямо говорили Зосе тюремная акушерка и уборщица из уголовных.

На третий день у Ясика начались судороги.

— Врача, скорее врача! — кричала Зося, с ужасом глядя на посиневшего младенца.

Вместо врача появился ксендз. Тюремные власти решили позаботиться о «спасении души» ребенка. Ясика силой оторвали от матери и… окрестили.

Но ребенок не умер, он тянулся к жизни и энергично сосал.

В лазарете ее неожиданно навестила мачеха. Она пронесла и незаметно передала Зосе записку от Феликса: «…Ясик, несмотря ни на что, будет жить и вырастет здоровым». Он понимал, как ей трудно, и старался поддержать ее.

Мачеха была художницей. Она нарисовала профиль Ясика и по просьбе Зоси отослала Феликсу.

Через три недели Зосю вместе с ребенком перевели из лазарета обратно в камеру.

Совсем не просто ухаживать в тюрьме за ребенком. К тому же Ясик часто болел. Малыш часами заходился в крике, и Зося напрасно пыталась его укачать, сама заливаясь горькими слезами.

Помощь приходила в лице пожилой надзирательницы — у нее всегда находился добрый практический совет. И ребенок затихал.

С каким нетерпением Зося ждала дежурства этой суровой на вид, но доброй души женщины, как была ей признательна.

«Зато, когда Ясик был сыт и здоров, он своей улыбкой и лепетом доставлял мне столько радости, что она вознаграждала за полные муки и отчаяния вечера. В тяжелой тюремной обстановке, в мертвой вечерней тишине смех ребенка был ясным солнечным лучом, напоминая о радостях жизни» — так Софья Сигизмундовна Дзержинская запишет впоследствии.

4

В просторном зале Варшавской судебной палаты было холодно и пустынно. На скамье подсудимых две женщины — это Софья Мушкат с грудным ребенком на руках и Францишка Гутовская. Немногочисленная публика едва заполнила первые ряды и резко делилась на две части. Направо от прохода сидели жандармы, полицейские и чины судебного ведомства, а по левую сторону — родственники подсудимых. Суд шел при закрытых дверях, и, кроме них, никому из частных лиц присутствовать не разрешалось.

Тусклый свет пасмурного ноябрьского дня лениво сочился сквозь высокие окна, и полумрак в зале еще более усиливал мрачную обстановку.

Секретарь судебной палаты монотонно читает обвинительный акт. Зося получила его еще в августе, знала наизусть и потому слушала лишь краем уха. Ее внимание приковано к залу. Отец приложил к уху ладонь «лодочной» и мучительно вслушивается. Время от времени он наклоняется к мачехе, и та шепотом поясняет не понятые им места. Рядом с ними старший брат Станислав с женой Яниной. Он приехал из Люблина, чтобы присутствовать на суде. Станислав улыбается ей и делает какие-то, по-видимому, ободряющие знаки.

Ясик, накормленный и перепеленатый перед началом судебного заседания, мирно спал на руках у матери.

Начался допрос свидетелей. Один из них, выставленный охранкой, на вопрос адвоката ответил, что на Гурчевскую улицу шпики пришли вслед за Эдвардом Соколовским. Им показалось подозрительным, почему этот интеллигент направился в рабочий район и вошел в дом для рабочих.

«Врет, наверное, — думает Зося, — похоже, что его показаниями охранка хочет прикрыть своего провокатора, заранее провалившего наше собрание».

В абсолютной тишине начал свою речь прокурор. Громы и молнии обрушил он на головы врагов самодержавия. Но тут проснулся и заплакал Ясик. Прокурор повысил голос. Тогда и ребенок начал громко кричать. В зале послышался сдержанный смех. Резкие звонки председательствующего лишь усиливали общий шум.

Зося дала ребенку грудь. Прокурор скомкал речь, торопясь закончить, пока ребенок сосет. Он требовал ссылки на вечное поселение в Сибирь и для Мушкат и для Гутовской.

Зося возмутилась. Такой подлости и жестокости она не ожидала даже от представителей царского правосудия. Для себя она ничего другого и не ждала, но Франка… Она не была даже членом социал-демократии. Согласившись дать свой адрес для Зосиной переписки, Франка оказала лишь первую услугу партии.

— Еще раз категорически заявляю, что Гутовская не была членом партии и не знала о содержании конверта, присланного из Кракова на ее адрес для меня, — заявила Зося, когда ей предоставили последнее слово.

Не помогло. Под крик ребенка председательствующий огласил приговор. Он соответствовал требованию прокурора: в Сибирь, на вечное поселение, обеих.

Франка выслушала приговор в ужасном состоянии. Была подавлена и Зося. Женщины ждали для Гутовской не более года тюрьмы или административную высылку на короткий срок в глубь европейской части России.

Феликс получил подробный отчет о судебном процессе от Сигизмунда Мушката. Старик так заканчивал свое письмо: «…Смехотворное и жалкое впечатление производил этот кичащийся своей силой судебный аппарат с семью судьями, мечущимся в ярости прокурором, секретарем и судебным исполнителем против двух слабых, худеньких женщин с грудным младенцем под стражей солдат с обнаженными саблями в руках. Знать, этот аппарат, пожираемый ржавчиной подлости и беззакония, скоро уже рассыплется в прах, если две слабые женщины наводят на него такой ужас, что ему приходится высылать их на край света».

5

На квартире у Сигизмунда Мушката Феликс Эдмундович Дзержинский появился неожиданно. Старый Мушкат хорошо запомнил — это было вечером 12 января 1912 года.

На этот раз Дзержинский не считал нужным скрывать свое имя. Он уже не сомневался, что в семье Сигизмунда Мушката может чувствовать себя в безопасности. Да и дело, ради которого он пришел, не позволяло сохранять инкогнито.

— Я здесь, в Варшаве, по партийным делам, а к вам пришел, чтобы посоветоваться, как быть с Ясиком. Зосю скоро отправят в ссылку, и я прямо ума не приложу, куда определить ребенка. Очень хотелось бы взять его к себе. Но… я и сам не знаю, куда меня завтра забросит судьба, — говорил Феликс Эдмундович, заметно волнуясь. Он не мог прямо сказать, что положение в партии все настоятельнее требует от него переезда в Королевство Польское на постоянную подпольную работу. Опять предстояло менять имена и адреса, ежедневно и ежечасно находиться под угрозой ареста.

— Мои товарищи в Берлине, — продолжал Феликс, — советуют поместить Ясика в один из берлинских домов для младенцев; говорят, там хорошие условия. Но вызнаете, какой он болезненный и слабый. Как я могу оставить его вовсе без наблюдения родных!

— Страшное дело — эти приюты, — вздохнул Мушкат. — Можно было бы поместить Ясика в приют при госпитале младенца Иисуса, там дети заключенных содержатся за счет государства, да выяснилось, что дети там мрут как мухи.

Долго ломали головы отец и дед, а не нашли другого выхода, как искать для Ясика хороший частный приют. Родственники и знакомые или не могли по разным причинам взять к себе Ясика, или боялись брать на себя ответственность за жизнь больного, слабого ребенка.

Не прошло и получаса со времени ухода Дзержинского, как на квартиру Мушката ворвалась полиция. Полицейские забрали с собой письма Феликса к Сигизмунду Мушкату и корреспонденцию, поступившую на его имя для Зоси, а в квартире Мушката оставили засаду. Двое суток просидели полицейские в тщетной надежде схватить Юзефа.

Прошел месяц. В камере, где томилась Зося, было холодно и сыро. Ясик сильно кашлял. Простуженного ребенка нельзя были ни купать в холодной камере, ни выносить на прогулки. Волнения матери отразились на молоке. К кашлю прибавилось желудочное заболевание; у ребенка стал развиваться рахит. Зосе все чаще приходили на ум слова врача: «Тюрьма не место для ребенка». И она решилась отдать сынишку в частные ясли пани Савицкой. Но в яслях от непривычной пищи у Ясика начались судороги, ребенок страшно ослаб.

Приближался час отправки в Сибирь. Беспокойство за жизнь Ясика, сознание своего бессилия помочь ребенку доставляли Зосе невероятные страдания. Теперь уже Франка, снова перебравшаяся в камеру Зоей, успокаивала ее.

Доктор предписал прикармливать ребенка грудным молоком. Доставать молоко взялась Юстина Кемпнер, партийный товарищ Софьи по работе в Мокотовском районе Варшавы. Какое счастье было сознавать, что товарищи по партии не оставляют тебя в беде!

26 марта ночью партию ссыльных, среди которых была и Софья Мушкат, увезли из Варшавы.

На Тереспольском вокзале в далекий путь Зосю проводили отец, мачеха и товарищи по партии Лазоверт и Гарабашевская.

6

Орлинга, место пожизненной ссылки Софьи Сигизмундовны Мушкат, считалась волостным центром. Унылое это было место. Три десятка деревянных, почерневших от старости домов расположились на огромной поляне в излучине Лены. Ни одного деревца, ни садиков, ни огородов возле домов. Единственная улица утопала в непролазной грязи.

За два рубля в месяц Зося сняла маленькую комнатушку в доме волостного писаря. Хозяин слыл «либералом», что не мешало ему напиваться до одури и зверски избивать свою жену и детей.

Почти три месяца продолжались скитания Зоси по этапам. Увезли из Варшавы в конце марта, а в Орлингу прибыли в середине июня. Многое изменилось за это время.

Пришло письмо от отца. Старый Мушкат сообщал, что он забрал Ясика от пани Савицкой — там малыш все время болел — и отправил его к своему брату в белорусское местечко Клецк. Дядя Мариан был опытным врачом-терапевтом, жена его Юлия, обремененная четырьмя своими детьми, окружила Ясика заботливым уходом. Сигизмунд Мушкат пожелал сам присматривать за внучком и тоже перебрался к брату в Клецк. Мальчик начал постепенно поправляться. Старик писал о Ясике подробно, зная, как это важно для матери. И у Зоси невольно навертывались слезы радости, когда она читала, что у сына прорезался первый зуб или о том, как он говорит «ма», когда ему показывают ее фотографию.

Острая тоска снова охватила Зосю. Захотелось сейчас же, немедленно, с первым пароходом бежать туда, к своему сыночку. Но бежать без паспорта и денег было невозможно. Их должен был прислать Феликс. А от него пока не было никаких известий. Вместе с тоской по сыну Зосю преследовало беспокойство за судьбу мужа. Где он? Что с ним?

В июле однообразие Орлинги было нарушено появлением товарищей по партии — Эльбаума, Гемборека и самого старого из варшавских социал-демократов, Доброчинского. Их везли в ссылку дальше на север, и, пока паузок со ссыльными стоял в Орлинге, разрешили сойти на берег.

Несколько часов проговорили они с Зосей, делясь своими переживаниями и сведениями о событиях в России и Польше, о товарищах. К большому Зосиному огорчению, никто не мог ей сказать ничего нового о Феликсе.

Ушел паузок. Снова потянулись дни томительного ожидания. Зося ежедневно приходила на почту, и каждый раз пожилой почтмейстер, приветливо улыбаясь, шутливо отвечал:

— Пишут вам, барышня, еще пишут.

Наконец он с торжественным видом вручил ей книгу, присланную отцом. Старую потрепанную книгу Павла Адама «Сила». А вслед за этой бандеролью пришли одно за другим два письма от Феликса. В первом он иносказательно сообщал о расколе в партии. «Ты не знаешь и не сможешь понять того, что тут происходит, — писал он, — а то, что происходит, так ужасно, что если только жить одним этим сегодняшним днем, то надо умереть». Слова эти словно ножом по сердцу резанули. Зося живо представила сёбе, как должен был тяжело переживать Феликс раскол в социал-демократии Польши и Литвы, чтобы написать ей такое.

Во втором письме Феликс советовал ей внимательно прочитать книгу Адама, уверял, что она придаст ей «много сил». Зося тщательно исследовала книгу. Ни наколки в тексте, ни следов тайнописи не обнаружила. Потертая картонная обложка также не имела никаких внешних следов, внушающих подозрение. А между тем Зося догадалась: именно здесь, в переплете, спрятан паспорт на чужое имя. Да, Феликс большой специалист на такие вещи! Как ни велико было желание взглянуть на «свой» новый паспорт, решила обложку не портить до получения денег. Так было спокойнее.

Приближался конец навигации по Лене. Зося нервничала. Лишь за два дня до прибытия в Орлингу последнего парохода сто рублей, необходимые для побега, были получены.

Зося уложила свои вещи, вынула из переплета паспорт. Молодец Феликс! Паспорт оказался не «липовый», а самый настоящий. Зося вызубрила все данные, содержащиеся в паспорте, и научилась расписываться так, как расписывалась настоящая хозяйка паспорта.

…Густой протяжный гудок известил о прибытии парохода. Вперед пошел ссыльнопоселенец социал-демократ Львов. Надо было посмотреть, не угрожает ли Зосе опасность быть задержанной. Предосторожность оказалась нелишней. Мимо стоявшего на берегу Львова проследовал на пароход не кто иной, как орлингский урядник, человек, обязанный следить за тем, чтобы все ссыльнопоселенцы были на месте.

Путь пароходом был отрезан, но и оставаться в Орлинге было нельзя. Дожидаться, пока встанет Лена, бессмысленно. Для поездки на санях не было ни денег, ни теплой одежды. Оставалась одна возможность — ехать на почтовой лодке. Нашлась и попутчица, какая-то женщина из Томска, приезжавшая в Орлингу в гости и теперь возвращавшаяся домой. Она и вела все переговоры с почтой.

Ранним утром 28 августа Зося покинула Орлингу. После долгих мытарств добралась наконец до Москвы, а затем приехала в Люблин к своему старшему брату Станиславу. В Клецк ехать было нельзя. Если в Орлинге обнаружили побег, то искать ее будут прежде всего в Варшаве или Клецке, где жил ее ребенок.

Перед отъездом за границу она не могла даже прижать к груди своего сына!

Она не знала, где сейчас Феликс, и написала ему на старый краковский адрес. Ответ пришел быстро. Но не от Феликса. Стефан Братман прислал адрес Францишки Ган в Домброве-Гурничей. «Значит, Ган даст мне проходное свидетельство для переезда через границу. А Феликс, вероятно, где-то здесь, в Польше».

Зося немедленно выехала в Домброву. Ган приняла ее сердечно, оставила ночевать. Она не знала, кто такая Зося — она ведь жила под чужим именем, — знала только, что Зося товарищ по партии, которому она должна помочь перебраться через границу.

— Знаете, — сказала Ган, — партию постигло большое несчастье: арестовали Эдмунда.

— А кто такой Эдмунд?

— Вы не знаете? Не может быть! Нет такого человека в вашей партии, который бы не знал Эдмунда.

— И все-таки я его не знаю, — настаивала Зося, а у самой уже смутно шевелилось беспокойство: «Может быть, Юзеф сменил свою подпольную кличку?»

— Быть этого не может. У него жена в Сибири и маленький сынишка, который родился в тюрьме.

У Зоей перехватило дыхание. Францишка Ган сразу поняла, кто перед ней. Она бросилась к Зосе, нежно обняла ее и заплакала первая. Женщины долго не могли успокоиться.

А утром Зося отправилась в Бендзин. Туда за ней приехал Лазоверт. Вряд ли она одна, без его помощи, добралась бы до Кракова. Софья Мушкат точно окаменела, все делала механически. В голове назойливо ворочалась только одна мысль: «Каторга, каторга, каторга». За что судьба так несправедлива к ней? И чтобы узнать об этом, ей понадобилось бежать из ссылки и проделать тысячи верст.

В Кракове ее ждала открытка из Варшавы от Феликса: «Моя дорогая! Со мной случилось несчастье. Я сильно заболел. Пожалуй, не скоро уже тебя увижу. Целую тебя и маленького Ясика от всего сердца».

 

Глава IX

Политкаторжанин

1

Аресту Дзержинского предшествовали события, повлекшие за собой раскол социал-демократии Польши и Литвы.

По инициативе Якуба Ганецкого, Иосифа Уншлихта и Винценты Матушевского в Варшаве в декабре 1911 года была созвана межрайонная конференция. Конференция осудила статью «Подлинное или мнимое единство», обещавшую рабочим, перешедшим в СДКПиЛ из ППС-левицы, пропорциональное представительство в партийных комитетах, потребовала созыва краевой конференции и широкой дискуссии в «Червоном штандаре» по вопросу об отношении СДКПиЛ к ППС-левице.

Краевую конференцию предлагалось созвать не в обычном составе, а с двойным представительством от местных межрайонных конференций. Этим решением оппозиция намеревалась обеспечить себе большинство на краевой конференции.

Участники конференции справедливо упрекали Главное правление за то, что оно не информирует партийные организации о внутрипартийном положении в РСДРП.

Разумеется, никто не мог бы оспаривать право местных организаций критиковать Главное правление на своих собраниях и конференциях, если бы они проходили в рамках устава партии. Но Варшавский комитет не сообщил заранее Главному правлению о созыве конференции. А Главное правление отказалось признать правомочной конференцию, созванную без его ведома и без участия его представителя, и не утвердило Варшавский комитет, избранный на этой конференции. Однако Варшавский комитет не подчинился решению Главного правления и продолжал свою работу. Сторонники Главного правления (по-польски Зажонда глувнего) получили название «зажондовцев», а его противники, раскольники, — «розламовцев».

Годом позже, 12 января 1913 года, Ленин в своей статье «Раскол в польской социал-демократии» писал: «Конфликт был организационный, но имел большое политическое значение. Периферия требовала возможности влиять на политическую позицию партии…»

Владимир Ильич резко критиковал методы борьбы Главного правления с оппозицией, но в то же время высказывал «глубокое сожаление по поводу раскола рядов польской социал-демократии, чрезвычайно ослабляющего борьбу с.-д. рабочих Польши».

Варшавская конференция, бунт Варшавского комитета против Главного правления и вынудили Феликса Эдмундовича Дзержинского в январе 1912 года выехать в Варшаву и другие города Королевства Польского, чтобы на месте выяснить обстановку.

Обстановка сложилась тяжелая. И без того слабые социал-демократические организации попали под двойной удар: с одной стороны, лучшие их кадры становились жертвами провокаторов охранки, с другой — их силы подтачивал «розлам», внутрипартийные разногласия, приобретавшие все более и более острый характер.

Дзержинский резко критиковал Главное правление за его отрыв от масс и за примиренческую позицию по отношению к ликвидаторам в РСДРП. Пожалуй, даже более резко, чем лидеры «розламовцев». И все же стал «зажондовцем», так как считал недопустимым внесение раскола в ряды социал-демократии Польши и Литвы.

— Сейчас, как никогда ранее, необходимо, чтобы в край выехал член Главного правления. Надо сплотить местные организации, а главное — активизировать их работу в массах. Наша беда — кружковщина. А рабочие снова готовы в бой. Этим и пользуются ганецкие и малецкие, справедливо обвиняя Главное правление в бездеятельности, — заявил Дзержинский, вернувшись.

И стал еще настойчивее добиваться направления в Варшаву на постоянную работу.

Тышка, Мархлевский, Варский, составлявшие теперь бюро Главного правления (Ледер заменил Барского в Париже, в редакции «Социал-демократа»), тянули с ответом. «Отлучив» от партии Варшавский комитет, они никак не могли решить, что же делать дальше.

Юзеф был прав. Кому-то действительно надо было ехать. И он был самым подходящим. Но все знали, что в случае провала Юзефу грозит каторга, понимали, что их решение может обернуться приговором, и колебались.

— Я напишу письмо. Оно избавит вас от ответственности.

Всю ночь просидел Феликс Эдмундович. Под утро «Письмо к товарищам» было готово.

«Товарищи! Я еду в страну вопреки настойчивому желанию Главного правления, чтобы я отказался от своего намерения. Я еду, несмотря на то, что на меня в Варшаве охранка, хорошо осведомленная о моем прибытии, постоянно устраивает охоту и у меня есть основание предполагать, что теперь охота на меня начнется с удвоенным рвением. Но я думаю, что если вообще может быть оздоровлена Варшавская организация и сохранена от разлагающего влияния… дезорганизаторов, то успешнее всего мог бы это сделать я при моем знании местных условий и людей.

К сожалению, я более чем уверен, что из этой поездки я не вернусь…»

Добавив еще несколько крепких выражений в адрес лидеров «розлама», Фелик Эдмундович закончил письмо словами: «Прощайте, товарищи из Главного правления. Я был горд и счастлив, что в течение последних лет мог работать в тесном контакте с вами — теми немногими товарищами, которые стояли во главе нашей партии, заложили ее основы.

Призываю вас, товарищи, оставайтесь несгибаемо, как до сих пор, на страже интересов партии…

Прощайте, ваш Юзеф.

4 апреля 1912 года.

P. S. Прошу напечатать в случае моего ареста».

Как и желал Дзержинский, после его ареста письмо было опубликовано. Главное правление сопроводило его своим послесловием:

«Он ехал на верную каторгу… Вы его знаете. Везде он был первым, где самая тяжелая работа, самая большая ответственность, самая страшная опасность. Как организатор, агитатор, партийный руководитель, он в любое время делал все, что требовала польза дела: от самых мелких, простых технических функций до широчайшей инициативы политической мысли. С железной силой и огненной страстностью восстанавливал он разгромленные врагом или доведенные до развала из-за собственной расхлябанности товарищей партийные организации…

Молодость, здоровье и личную жизнь он целиком положил на алтарь партии. Сила и слава СДКПиЛ была и есть единственная цель его жизни и с его деятельностью неразрывно связана».

В одной из передач узник X павильона Феликс Дзержинский обнаружил маленький комочек папиросной бумаги с текстом этой публикации. Прочел, поморщился, точно кислятину проглотил. «Уж очень смахивает на некролог, а я, дорогие товарищи, умирать не собираюсь».

Да, он был уверен, что рано или поздно, но жандармы его выследят. И все-таки поехал, и не раскаивается в этом. Ему удалось установить своеобразный «рекорд». Сменил партийную кличку с Юзефа на Эдмунда, жил по паспорту Владислава Пташинского, а в городе его знали как австрийского подданного Леопольда Белецкого, ловко путал следы, обманывал филеров и продержался на воле почти пять месяцев.

Очень многое было сделано за это время. В Варшаве наряду с «розламовской» работает новая партийная организация и ее Варшавский комитет, признающий руководство Главного правления. Прошли межрайонные конференции «зажондовцев» в Ченстохове и Лодзи. Он сам руководил ими. Организовал выборы на краевую конференцию социал-демократии Польши и Литвы, которая и состоялась в августе 1912 года в Берлине. А потом успел объехать партийные организации Домбровского бассейна, Ченстохова, Лодзи, Варшавы, разъясняя решения краевой конференции. И вот итог, которым он может гордитьря: воссоздана организация, сплоченная вокруг Главного правления, налажена постоянная связь с ним. Организация способна вести за собой рабочий класс, она доказала это во время массовых первомайских стачек и забастовок. Десятки тысяч пролетариев Варшавы и Ченстохова откликнулись на ее призыв ответить забастовками солидарности на расстрел ленских рабочих. И уже перед самым арестом он успел организовать кампанию по выборам в IV Государственную думу и сам агитировал за избирательную платформу СДКПиЛ на собраниях в Повоньках и Мокотове.

Эх! Если бы не борьба с «розламовцами», надвое расколовшими партию, можно было бы сделать еще больше!

Так, снова в X павильоне, Феликс Эдмундович Дзержинский подводил итоги очередному периоду своей подпольной работы. Подводила свои итоги по делу Дзержинского и варшавская охранка. Они были суммированы в донесении прокурора варшавского окружного суда от 15 октября 1912 года. Прокурор Варшавской судебной палаты, которому это донесение было адресовано, читал его с большим интересом:

«Летом текущего года в варшавском охранном отделении были получены негласные сведения о том, что Главным правлением социал-демократии Королевства Польского и Литвы командирован в Варшаву член Главного правления Феликс Дзержинский для улажения происшедших между правлением и Варшавским комитетом сообщества серьезных разногласий».

Прокурор взял красный карандаш и подчеркнул последние слова.

Далее следовали строки, рассказывающие о позиции «упраздненного» Варшавского комитета. Прокурор пробежал их быстро, он искал глазами, что говорится дальше о Дзержинском. Вот: «…наряду, однако, с последним стал функционировать новый, сорганизованный Дзержинским (красный карандаш провел жирную черту), комитет, получивший санкцию Главного правления. Главное руководство деятельностью вновь образовавшегося комитета принял на себя Дзержинский, который энергично повел агитационную борьбу, лично проводил забастовки на фабриках и среди ремесленников, а также издавал воззвания к рабочим по текущим событиям рабочей и политической жизни», — прокурорский карандаш работал теперь, почти не останавливаясь, подчеркивая строчку за строчкой.

«Феликс Дзержинский является вообще одним из виднейших деятелей организации социал-демократии Королевства Польского и Литвы».

«Интересно, но, пожалуй, не для суда, — думает прокурор. — А где же доказательства? Да вот они».

«По обыску в занимаемой Дзержинским комнате были обнаружены: гектограф с оттиском воззвания, помеченного 31 августа сего года, несколько номеров газеты «Красный штандар», несколько номеров «Газеты работничей», значительное количество различных прокламаций социал-демократии Королевства Польского и Литвы… Все взятое по обыску Дзержинский признал за принадлежащее ему, от дальнейших объяснений относительно своей партийной деятельности отказался».

— Прекрасно, голубчик, — шепчет прокурор, — сначала мы тебя закатаем на каторгу за побег, а затем будем судить за новые преступления.

2

Следствие тянулось ужасно медленно. Полковник Иваненко, а затем судебный следователь 1-го участка Варшавского уезда Грудинин — ему прокурор поручил производство предварительного следствия — не торопились. Опасный государственный преступник крепко-накрепко заперт в X павильоне Варшавской цитадели.

Феликс Эдмундович признал себя виновным в побеге с места вечного поселения и в проживании в Варшаве по чужому виду на жительство. Не отрицал он и своей принадлежности к социал-демократии Королевства Польского и Литвы, однако заявил, что являлся рядовым членом партии и никогда не состоял ни членом Главного правления, ни членом Варшавского комитета. Впрочем, Дзержинский, как всегда, вообще отказался давать показания о своей практической работе в партии.

— Докапывайтесь сами, а я вам помогать не намерен, — заявил он Иваненко.

Допросы кончились, будущий приговор — каторга — не вызывал сомнений, решение бежать с этапа при первой же возможности принято, оставалось ждать суда. Ну что ж, тоже не впервой. И Феликс Эдмундович коротал долгие тюремные дни за чтением и размышлениями.

В мыслях Феликс Эдмундович чаще всего возвращался к расколу в социал-демократии Польши и Литвы. Страшно подумать, что делается в партии. Вчерашние единомышленники и соратники по борьбе стали заядлыми врагами. Зося пишет, что в Кракове «зажондовцы» и «розламовцы» прекратили всякие отношения друг с другом, даже не здороваются при встречах. Хорошо, что Зося осталась «зажондовкой», но она не одобряет поведения Главного правления по отношению к «розламовцам», и это огорчает. А вот подруга Зсий Франка Гутовская после побега из ссылки примкнула к «розламовцам». Ближайшие товарищи и помощники Феликса Юлиан Гемборек и Даниель Эльбаум вместе были осуждены, вместе отбывали ссылку в Сибири и разошлись: Гемборек стал «розламовцем», а Эльбаум сохранил верность Главному правлению.

А Якуб Ганецкий? Десять лет они бок о бок боролись с царским самодержавием. Как часто в подполье имена Миколай, Чеслав стояли рядом с Юзефом. Феликс считал его не просто товарищем по партии, но и своим другом. И этот «друг» — один из организаторов раскола!

Дзержинский был готов если не простить, то понять Ганецкого, если бы у того были идейные расхождения с Главным правлением. Но в том-то и дело, что там, где польские социал-демократы были не согласны с большевиками — он имел в виду национальный и аграрный вопросы, — «розламовцы» стояли на тех же позициях, что и Главное правление. Значит, Ганецкий оказался просто интриганом. Хочет руководить Главным правлением. И ради личной амбиции не остановился перед тем, чтобы ввергнуть партию в раскол. И сейчас он в Кракове около Ленина, клянется в верности и дружбе. А Владимир Ильич поддерживает «розламовцев» и осуждает Главное правление.

На Брюссельской конференции, созванной Исполкомом Международного социалистического бюро 16 июля 1914 года, куда «розламовцы» были приглашены по настоянию большевиков, Ганецкий и Малецкий вначале поддерживали большевиков, а затем неожиданно переметнулись и проголосовали за оппортунистическую резолюцию, предложенную Каутским, и так же, как и Роза Люксембург, вошли в созданное на этом совещании антибольшевистское объединение, получившее наименование «брюссельский блок».

Ленин в статье «Польская с.-д. оппозиция на распутье» отметил, что среди польской оппозиции имеются «два течения: одни хотят сместить Тышку и Розу Люксембург, чтобы самим продолжать политику Тышки. Это — политика беспринципной дипломатии и «игры» между беками и меками, между партией и ее ликвидаторами…

Другое течение за полнейший разрыв с ликвидаторами, с федерализмом, с «игрой» в роли «маятника» между двумя борющимися сторонами; — за искренний и тесный союз с правдистами, с партией.

В Брюсселе первое течение у польских с.-д. победило… Поживем — увидим, удастся ли второму течению сплотиться, выкинуть ясное, точное, определенное знамя последовательной, принципиальной политики… Нечего и говорить, что объединение польского с.-д. пролетариата возможно только на основе такой политики».

Узнав о том, как Ленин расценил поведение Ганецкого и Малецкого в Брюсселе, Дзержинский испытал глубокое удовлетворение. «Хотят сместить Тышку и Розу Люксембург, чтобы самим продолжать политику Тышки». Удивительно верно и точно сформулировано! Но следующая фраза: «Это — политика беспринципней дипломатии и «игры» между беками и меками, между партией и ее ликвидаторами…» — относилась уже не только к ним, но и к Главному правлению.

«Зажондовец» Дзержинский вынужден был признать, что и тут Ильич, безусловно, прав. Начиная с январского Пленума ЦК РСДРП в 1910 году Тышка и другие руководители Главного правления, к сожалению, занимали роль «маятника» между большевиками и меньшевиками, не содействовали, а скорее мешали борьбе ленинцев с ликвидаторами.

Разве он сам не возмущался этой беспринципной политикой, разве не пытался исправить линию? Сколько было послано писем, сколько горьких и резких слов высказано в глаза Тышке, Ледеру, Мархлевскому, Барскому! И как будто бы его усилия имели успех. По крайней мере, на Парижском совещании членов ЦК РСДРП в июне 1911 года (Феликсу Эдмундовичу было приятно вспомнить, что на приглашении, разосланном членам ЦК, рядом с подписью Ленина стояла и его подпись) он и Тышка полностью поддержали намеченные Лениным меры по воссозданию боеспособной нелегальной партии.

И, как всегда, когда Феликсу Эдмундовичу вспоминались личные встречи с Лениным, в груди у него потеплело. Перед ним встало утомленное, осунувшееся лицо Ильича. Вот он, немного прищурив глаз, что придавало всему лицу лукавое, хитроватое выражение, протягивает ему через стол записку. В ней Ильич продолжает их разговор о том, что в подлинно революционной партии не может быть места оппортунистам, и, в частности, меньшевикам-ликвидаторам, группировавшимся вокруг газеты «Голос социал-демократа». Эта записка запечатлелась в памяти Феликса Эдмундовича, как на фотопластинке. Маленький листик бумаги, а на нем четким ленинским почерком написано: «Договор Ленина с Юзефом. «Это необходимо сделать!» — восклицание Юзефа на вопрос, необходимо ли исключить голосовцев из партии. II. VI. 11» и подпись «Ленин». В свободном от текста правом нижнем углу Дзержинский приписал тогда: «Но как?» — расписался «Юзеф» и вернул Ленину.

Ответом на его вопрос было решение совещания о созыве Пленума ЦК РСДРП и Всероссийской общепартийной конференции. Они-то и должны были выполнить задачу очищения партии от ликвидаторов.

После окончания совещания Дзержинский сразу же отправился в Краков, его ждали неотложные дела. Тышка задержался в Париже.

«Что он там делает?» Этот вопрос не давал покоя Дзержинскому. Он знал примиренческое отношение Тышки к ликвидаторам и, не выдержав неизвестности, написал Барскому в Берлин: «Что нового привез Леон? Напиши несколько слов. Мое большевистское сердце в тревоге». В то смутное время, когда внутри РСДРП против большевиков выступало множество течений и групп, Дзержинский причислял себя к большевикам.

Он потребовал от Главного правления немедленно отозвать из Загранбюро ЦК РСДРП, где хозяйничали меньшевики, представителя социал-демократии Польши и Литвы (так хотел Ленин), а перед отъездом из Парижа взял у Владимира Ильича и переписал от руки его доклад «О положении дел в партии». Доклад не подлежал публикации, а Юзеф обязательно хотел иметь его у себя под рукой для руководства.

Дзержинский настаивал перед Главным правлением, чтобы «Червоны штандар» выступил против Троцкого и разоблачил его «внефракционность», под флагом которой тот поддерживал ликвидаторов в РСДРП и ППС-левицу.

Но Тышка, вернувшись из Парижа, повел дело на отход СДКПиЛ от большевиков. Дошло до того, что Главное правление, несмотря на приглашение, в январе 1912 года не направило своих делегатов на VI (Пражскую) Всероссийскую конференцию РСДРП, за созыв которой голосовали в Париже и Дзержинский, и сам же Тышка.

А между тем именно на этой конференции РСДРП были приняты решения о дальнейшем строительстве партии нового типа и о руководстве революционным подъемом в стране. Важнейшим делом конференции было очищение партии от оппортунистов, что укрепляло ее, повышало ее дисциплинированность и боеспособность, создавало подлинное партийное единство.

Нежелание лидеров латышской и польской социал-демократии принять участие в ее работе конференция расценила как стремление их в решительный момент отстраниться «от борьбы против разрушителей партии — ликвидаторов» и выразила надежду, что «вопреки всем препятствиям, рабочие с.-д. всех национальностей России будут дружно и рука об руку бороться за пролетарское дело и против всех врагов рабочего класса».

Это было в то время, когда Дзержинский находился в Варшаве. Узнал он о поступке Главного правления, когда было уже поздно что-нибудь изменить, — в феврале, после своего возвращения в Краков. Оставалось только просить Главное правление: «Пришлите мне отчет о ленинской конференции».

Так переживания, связанные с «розламом», перемешивались с огорчениями, причиняемыми товарищами, которых он уважал и любил. Было от чего болеть его большевистскому сердцу.

Сейчас в тюрьме Дзержинский заново переживал все эти невзгоды. Он метался по камере — четыре шага от двери к окну, четыре обратно, пытаясь физической усталостью заглушить свое волнение и тоску.

— Ну что ты мечешься? Сядь, успокойся, — уговаривал его сокамерник Длугошовский.

— Не могу примириться с политикой Тышки по отношению к Ленину. Я ведь тоже, как член Главного правления, несу за нее ответственность, — с горечью отвечал Дзержинский. — И больше всего меня удручает, что, отсюда, из тюрьмы, никак не могу влиять на это!

3

Два письма Феликса, присланные нелегально, пришли в Краков почти одновременно. Первое — Зосе. Он писал о том, что 12 мая 1914 года Варшавский окружной суд за побег с поселения приговорил его к трём годам каторги. «Дело слушалось не более 20–30 минут вместе с совещанием судей и чтением приговора». Далее Феликс, как мог, старался успокоить жену, писал о своей любви к людям, о своей вере в лучшее будущее человечества и о том, что сознание выполненного долга делает его счастливым. Второе письмо было к Флориану — Стефану Братману, заменившему его в Кракове. Условный знак указывал, что письмо содержит тайнопись и двойной код.

Флориан поручил заняться расшифровкой письма Зосе и своей жене, члену СДКПиЛ, Марии Братман.

Две недели корпели Зося и Мария над этим письмом. Оно содержало соображения Феликса и установленные им факты провокации в партийных организациях СДКПиЛ в Королевстве Польском.

— Поражаюсь, какой сизифов труд, какая выдержка и изобретательность потребовались Юзефу, чтобы в тюремных условиях зашифровать письмо и переписать его химическим способом, — удивлялась Мария.

— Ты плохо его знаешь, — отвечала Зося, — если нужно для дела, он и не на такое способен. Его воля, энергия, трудоспособность просто неисчерпаемы. Я убедилась в этом еще здесь, в Кракове, когда помогала ему готовить материалы для «Червоного штандара» и вести переписку с партийными организациями в крае.

Три года — не так уж много. Если бы только три! Но Зося знала, что впереди у Феликса еще суд и еще приговор. Сколько дадут тогда? Как долго ей придется ждать? Счастье, что теперь с ней ее Ясик; спасибо тете Юлии — привезла, без него было бы труднее.

Уложив ребенка, Зося доставала и перечитывала письма Феликса из тюрьмы.

«…Тюрьма мучает и очень изнуряет, но это сейчас цена жизни, цена права на высшую радость, возможную теперь для людей свободных, и мука эта преходящая, она ничто, в то время как радость эта всегда жива, она высшая ценность».

А вот к Ясику:

«Дорогому сыночку Ясику Дзержинскому в Кракове в собственные ручки».

Зося взглянула на спящего сына и улыбнулась.

«Папа не может сам приехать к дорогому Ясику и поцеловать любимого сыночка и рассказать сказки, которые Ясик так любит. Поэтому папа пишет Ясику письмо с картинкой и в письме целует Ясика крепко-крепко и благодарит за письма. Пусть Ясик будет хорошим, здоровым и послушным и поцелует дорогую мамочку от Фелека и обнимет ее… и скажет, что Фелек здоров и вернется».

Зося взяла в руки исполненный Длутошовским силуэт Феликса. Зося верила, что Феликс сбежит с каторги и они с Ясиком увидят его даже раньше, чем она думает.

Выстрел в Сараеве разбил ее надежды. Между ними надолго пролегла огненная линия фронта.

Феликса Эдмундовича в первые же дни войны перевели из X павильона в Мокотовскую каторжную тюрьму. Тут у него отобрали все личные вещи, надели арестантский халат и шапку, заковали в кандалы. Вскоре всех политических заключенных эвакуировали в глубь России.

Отправили внезапно. Никто из заключенных не успел получить от родных продукты на дорогу. Ехали впроголодь, но в вагоне царило бодрое настроение. То в одном, то в другом конце вагона раздавалось:

— Вы слышали, в Баку была всеобщая забастовка!

— У нас в Лодзи рабочие построили баррикады, как в девятьсот пятом!

— А что делается в Петербурге! Огромные митинги и демонстрации. Полиция стреляла в рабочих.

Надеялись, что, как и в 1905-м, война приведет к революции.

На станциях из окон арестантских вагонов неслись революционные песни:

Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут.

По вагону бегал начальник конвоя.

— Прекратить пение!!! — исступленно кричал офицер.

Но мы поднимем гордо и смело Знамя борьбы за рабочее дело…

Еще громче взвивалась «Варшавянка» — любимая песня русского и польского революционного пролетариата.

— Не давать им жрать! Они у меня по-другому запоют! — распорядился начальник конвоя.

Заключенных лишили скудной тюремной пищи.

— Товарищи, не сдавайтесь! — призывал Дзержинский. — Это произвол и беззаконие!

Пение продолжалось и на следующих стоянках.

Вечером пожилой заключенный упал без сознания. Лицо пепельно-серое, дыхание еле заметно. «Голодный обморок», — сразу определил опытный глаз Феликса.

— Вызови, братец, начальника конвоя, — обратился Дэержинскиц к часовому, дежурившему в коридоре.

Солдат подошел к купе начальника, затем вернулся.

— Их благородие велели передать: «Пусть, — говорит, — все подыхают с голоду».

На третий день Дзержинский заявил, что если начальник не явится немедленно, то на первой же остановке он выбьет окно и расскажет людям, как обращаются с заключенными.

Угроза подействовала. Дверь отворилась, и на пороге в окружении солдат появился грузный, уже немолодой офицер конвойной стражи.

— Мы требуем выдачи положенной нам пищи!

— Че-е-го?! «Требуем»? — лицо офицера побагровело. — Нет вам никаких поблажек и не будет!

— Мы будем протестовать! — заявил Дзержинский.

— Попробуйте только, прикажу стрелять!

Феликс Эдмундович почувствовал, как вся кровь бросилась ему в голову, стало трудно дышать. Он рванул ворот рубахи:

— Стреляйте!

Их взгляды скрестились. Наступило гробовое молчание. Первым не выдержал начальник конвоя. Повернулся и ушел из вагона. Облегченно вздохнули и солдаты, и заключенные, сгрудившиеся вокруг высокой, натянутой как струна фигуры Юзефа.

Через час заключенным принесли хлеб, селедку и махорку.

На пятый день поезд с заключенными из Варшавы прибыл в Орел. Раздалась команда «Выходи!». Вокруг колонны встали конвойные солдаты с обнаженными шашками у плеча. Последняя поверка и… «Шагом марш!».

4

В Орловской губернской тюрьме, куда доставили узников из Варшавы, заключенные содержались в ужасных условиях. Даже такой «опытный арестант», как Феликс Эдмундович Дзержинский, прошедший сквозь многие тюрьмы Российской империи, и то не видел ничего подобного.

Камера была рассчитана на тридцать арестантов, а находилось в ней около семидесяти. Наутро выяснилось, что так переполнена вся тюрьма. Каторжане были еще в «привилегированном» положении. Пересыльные и военнообязанные арестанты сидели в таких же камерах человек по сто пятьдесят.

На следующий день повели в баню. Но удовольствие было испорчено. Заключенным выдали грязное, вшивое белье.

От скученности и грязи в тюрьме свирепствовали чахотка, брюшной и сыпной тиф. Заболевших переводили в так называемый лазарет, размещенный в бывшем женском отделении тюрьмы. Там их и оставляли на произвол единственного фельдшера.

. — Он к больным относится хуже, чем к собакам, — говорил заключенный, которому посчастливилось выйти живым из этого ада.

Таких счастливцев было не так уж много. Ежедневно тюрьма хоронила двоих-троих из обитателей лазарета.

Скверно было и с питанием. Пять раз в неделю пустые щи и два раза нечто вроде горохового супа. Мутная жижа, в которой плавали горошины. На второе одна-две ложки каши без масла. Хлеб — полтора фунта черного, с песком. Иногда заменяли белым, тогда выдавали только фунт. Долго выдержать на такой пище было нельзя.

Феликс Эдмундович с болью смотрел, как вокруг него вяло передвигаются или сидят без движения анемичные фигуры с бледными, зелеными или желтыми лицами.

Несмотря на голод и лишения, политических живо интересовал вопрос: «А что там, на воле?»

Позиции, занятые в связи с войной различными политическими партиями и их лидерами, быстро стали известны политзаключенным Орловской губернской тюрьмы. Когда в одной камере находятся 60–70 человек, сведения эти по крупицам просачиваются от вновь прибывших, от родственников, пришедших на свидание, из писем с воли. Для партийного руководителя с таким опытом и кругозором, каким был Феликс Эдмундовпч Дзержинский, нетрудно было из этих крупинок, а то и довольно солидных кусков попадавшей к нему информации составить, как из мозаики, достаточно полную и точную картину политической обстановки на воле. А информацию о положении на фронтах Феликс Эдмундович черпал из «Правительственного вестника», единственной газеты, разрешенной в тюрьме, которую ему выписал брат Станислав.

Германские социал-демократы, крупнейшая партия II Интернационала, проголосовали в парламенте за военные кредиты, только Карл Либкнехт мужественно голосовал против. Социалисты Англии, Франции, Бельгии не только голосовали за кредиты, но и вошли в состав буржуазных правительств. Свою измену антивоенным решениям Штутгартского (1907 г.) и Базельского (1912 г.) конгрессов II Интернационала все они прикрывали фальшивыми лозунгами «защиты демократии и свободы».

В России меньшевики и эсеры также стали оборонцами. Открытыми или скрытыми вроде Троцкого, выдвинувшего лозунг «Ни побед, ни поражений».

Только Ленин, большевики остались на классовых, пролетарских позициях. В написанных Лениным тезисах «Задачи революционной социал-демократии в европейской войне», а затем в манифесте ЦК партии большевиков «Война и российская социал-демократия» говорилось, что война с обеих сторон является несправедливой, империалистической, захватнической, грабительской. Ленин выдвинул лозунг: превратить империалистическую войну в войну гражданскую. Он считал, что военное поражение царской монархии облегчило бы победу народа над царизмом и успешную борьбу рабочего класса за освобождение от капиталистического рабства. Манифест ЦК подчеркивал, что политику поражения «своего» правительства должны проводить не только русские революционеры, но и революционные партии всех воюющих государств.

В Германии против войны выступила группа «Интернационал», позднее принявшая название «Союз Спартака», во главе с Карлом Либкнехтом, Розой Люксембург, Кларой Цеткин, Францем Мерингом, Вильгельмом Пиком.

Разумеется, Дзержинского, Лещинского и других польских социал-демократов особенно интересовало положение, сложившееся в их партии. Они узнали, что вскоре после начала войны находившиеся в Кракове Адольф Варский и старый знакомый Дзержинского еще по Верхоленску Генрик Валецкий, ныне один из руководителей ППС-левицы, составили декларацию против войны. К этой декларации присоединился лидер «розламовцев» Якуб Ганецкий. В декларации осуждалась руководимая Пилсудским часть ППС за сотрудничество с немецко-австрийским империализмом и политика национал-демократической партии за ее сотрудничество с империализмом русским. После издания декларации Варский вместе с одним из лидеров ППС-левицы, Верой Костшевой (Марией Кошутской), выехал в Домбровский угольный бассейн, оккупированный австрийцами. Они издавали там совместный орган СДКПиЛ и ППС-левицы «Глос работничи».

— Кажется, раскол в нашей социал-демократии идет к концу, и я очень этому рад, — говорил Лещинский.

— Я тоже. Тяжело было переживать разрыв со старыми товарищами, — отвечал Дзержинский. — Но ты слышал, что пишет «Глос работничи»? Как можно выступать против войны и вместе с тем проповедовать возможность «защиты отечества пролетариатом Англии и Франции»? Это же чистейший оппортунизм! Узнаю «левицевых», но удивляюсь, куда смотрит Адольф?! — возмущался Феликс Эдмундович.

Из Швейцарии через нейтральную Данию Зосе удалось наладить переписку с Феликсом. Письма шли долго, нерегулярно и не все доходили до адресата. Тем больше радости они доставляли им обоим, когда, преодолев долгий путь и рогатки военной цензуры, доносили тепло их сердец, давали возможность представить, чем живет любимый человек, каково его здоровье и душевное состояние.

В каждом письме Феликса Зося находила вопросы о положении дел в партии, волнение и заботу о товарищах.

«Когда Роза вернется с отдыха? — спрашивал Феликс. Пошли ей от меня самые сердечные приветы». Это о Розе Люксембург, сидевшей в тюрьме в Германии.

«Я слышал, что Юленька заболела скарлатиной. Прошло ли это без следа?» — А это о Юлиане Мархлевском, также попавшем в немецкую тюрьму.

«Что с семьей нашей, можешь ли ты поддерживать с ней постоянную связь?.. Как живет тетя Левицкая?» — Зося улыбается над изобретательностью Феликса. Ей-то понятно, что «семья» — это партия, а «тетя Левицкая» — ППС-левица; он интересуется наступившим сближением между СДКПиЛ и ППС-левицей. А вот жандармам, пожалуй, этого не понять. Напрасно они в поисках тайнописи мажут письма Феликса крест-накрест йодом и прожаривают над паром.

Между тем тюрьма жила своей жизнью.

В камере содержалось много молодых лодзинских ткачей. Дзержинский организовал из них два кружка самообразования и сам преподавал там математику и польскую литературу. Вспомнив свою юность, читал отрывки из Адама Мицкевича, Юлиуша Словацкого и Марии Конопницкой. Тогда жизнь в камере замирала, и все ее обитатели, бросив свои дела, слушали его вдохновенную декламацию.

Это днем. С ведома и на глазах тюремного начальства. А вечером в уголке на нарах кружковцы вновь собирались вокруг своего учителя. Теперь Юзеф читал им лекции на политические темы и по естествознанию. Разумеется, с атеистическим уклоном.

— Смотри, Юлиан, какие прекрасные люди эти молодые рабочие, — говорил Феликс Эдмундович Лещинскому. — Какая тяга к знаниям. Едва держатся на ногах от голода, а с каким увлечением занимаются.

— Я думаю, что в этом есть «вина» и их руководителя. Разве ты не видишь, что они прямо-таки боготворят тебя. Взять хотя бы Млынарского. Он идет к тебе со всеми своими сомнениями и горестями, да и другие тоже, — отвечал Лещинский.

— Вероятно, это потому, что и я лучше всего себя чувствую среди рабочих, особенно среди рабочей молодежи.

Вскоре взаимное доверие и уважение, установившиеся у Дзержинского с большинством населения камеры, очень пригодились. В тюрьму из Орловского каторжного централа перевели надзирателя Козленкова, «прославившегося» своим зверским обращением с заключенными. К голоду, тесноте и грязи прибавились грубость и издевательства.

Однажды на утренней поверке Козленков объявил:

— При появлении начальника тюрьмы будете его приветствовать: «Здравия желаем, ваше благородие». Да смотрите, чтоб громко и весело!

— Мы не будем выполнять это требование, — ответил Дзержинский.

Спустя некоторое время явился начальник. В ответ на его приветствие — гробовое молчание. Начальник тюрьмы резко повернулся и вышел. В камеру ворвался Козленков с другими надзирателями. За «неподчинение начальству» вся камера переводилась на карцерное положение в сырое, неотапливаемое помещение, где не было даже тюфяков.

— Их благородие приказали лишить вас прогулок, а спать будете на голых нарах и на каменном полу, пока не научитесь вежливо встречать начальство, — объявил Козленков уже в дверях.

Чаша терпения политических переполнилась. Собрали собрание. Вопрос один: как защитить свои права. Председательствовал Дзержинский.

Млынарский смотрел на своего учителя и видел: один он оставался спокойным, собранным. По крайней мере внешне.

Предложения вносились и горячо отстаивались самые разные.

Предлагаю в знак протеста не вставать на поверку, — говорил меньшевик Медем, поправляя пенсне. Это было самое умеренное предложение.

Заключенные помоложе и побоевее предлагали шуметь, петь, бить стекла.

— А что, правильно. Протестовать так протестовать, — кричал Млынарский.

— А я считаю, что в нашем положении всего лучше голодовка, — сказал социал-демократ Фонферко.

Когда все наговорились до хрипоты, слово взял Юзеф.

— Товарищи! Мы должны бороться и в тюрьме. Царизм в этой войне рухнет. Победа будет за нами. Здесь, в тюремных казематах, мы объединим свои усилия с борьбой пролетариата. Но нужно выбрать самые разумные и самые действенные меры борьбы. Не вставать на поверку? Слабо! — Дзержинский даже пренебрежительно махнул рукой. — Шуметь, бить стекла, как предлагает товарищ Млынарский, неразумно. Использовав военное положение, начальник тюрьмы объявит это «бунтом» и устроит кровопролитие. Объявим голодовку. Но кто не готов ее выдержать, пусть уйдет.

Отказались присоединиться к голодовке и попросили взять их из камеры четверо заключенных. Остальные поддержали Юзефа.

Явился начальник тюрьмы. Сурово, исподлобья оглядел камеру. Сухо распорядился:

— Каторжника Дзержинского заковать в кандалы и поместить в башню.

— На каком основании? Дзержинский даже не входит в тройку по предъявлению наших требований, — обратился к начальнику Лещинский.

— Кончайте голодовку, а я отменю свое распоряжение.

— Товарищи! Не уступать ни на шаг. Пусть мои кандалы станут для вас стимулом к дальнейшей борьбе, — послышался звонкий голос Дзержинского, и все увидели, как он твердым шагом направился из камеры.

Заработал вовсю тюремный «телеграф». Камера за камерой присоединялась к голодовке. К вечеру третьего дня голодала уже вся тюрьма. К прежним требованиям прибавилось новое: «Расковать Дзержинского».

Наутро от голода и истощения умерло четверо заключенных. Губернские власти всполошились. В тюрьму примчался прокурор. Он признал требования заключенных законными. Голодовка прекратилась.

С ликованием встретили сокамерники возвратившегося Дзержинского.

Но администрация решила как можно скорее отделаться от беспокойного заключенного. Как только был снят карантин, наложенный на тюрьму в связи с тифом, и разрешены этапы, его сразу же перевели в Орловскую каторжную тюрьму, или, как ее называли, «централ».

«В Орловской каторжной тюрьме бьют за все. Бьют за то, что ты здоров, бьют за то, что больной, бьют за то, что ты русский, бьют за то, что еврей, бьют за то, что имеешь крест на шее, и бьют за то, что не имеешь его» — так еще год назад говорил с трибуны IV Государственной думы депутат-большевик Г. И. Петровский. Выступление Петровского было широко известно, особенно среди революционеров.

«Надо успокоить Зосю», — подумал Феликс Эдмундович и накануне своего переезда в Орловский централ, 20 апреля (3 мая) 1915 года, написал ей открытку. «Ничего ужасного. Говорят, что и там теперь не так плохо. Я иду туда совершенно спокойно, жаль только расставаться с товарищами… Физически и морально я чувствую себя хорошо, а последние сведения, если они верны, обещают и мне свободу».

Под «последними сведениями» Дзержинский имел в виду рост стачечного движения в Петрограде и других промышленных центрах России. Слухи об этом просачивались в тюрьму и жадно ловились заключенными.

В Орловском каторжном централе режим был строже, чем в губернской тюрьме. Дзержинского, как состоящего под следствием, водворили в одиночку, переписка с родными — одно письмо в месяц; прикупать продукты разрешалось изредка, и то лишь хлеб, сало, сахар; белье и одежда только тюремные.

Тяжелее всего для Феликса Эдмундовича было расстаться с фотографиями Ясика. Ему не разрешили оставить их в камере. Пришлось отправить брату.

Мрачный одиночный корпус давил на психику узников. Камера — сырая, полутемная коробка из кирпича и железа. Вместо койки откидной лежак из натянутой на железные трубы парусины.

Одиночка скоро начала делать свое дело. Расшатались нервы. Угнетала вынужденная бездеятельность. Днем все чаще наступала апатия. По ночам мучили сновидения, такие выразительные, что ему порой трудно было понять, где сон, где явь.

Убивал время чтением. С нетерпением ждал писем от жены и сына. Но они приходили редко, а иные и вовсе не доходили: администрация тюрьмы задерживала. Ожидание становилось невыносимым, начинала мучить тоска.

Наступил очередной срок писем. Феликс Эдмундович писал Софье Сигизмундовне: «И даже тогда, когда тоска как бы одолевает меня, все-таки в глубине души я сохраняю спокойствие, любовь к жизни и понимание ее, себя и других. Я люблю жизнь такой, какая она есть, в ее реальности, в ее вечном движении, в ее гармонии и в ее ужасных противоречиях… И песнь жизни живет в сердце моем… И мне кажется, что тот, кто слышит в своем сердце эту песнь, никогда, какие бы мучения ни переживал, не проклянет жизни своей, не заменит ее другой, спокойной, нормальной».

5

Срок каторги окончился 29 февраля (13 марта) 1916 года. Царская Фемида не собиралась выпускать Феликса Эдмундовича Дзержинского из своих цепких лап. Но закон есть закон. Срок кончился, и в тот же день, из Орловского каторжного централа его перевели снова в губернскую тюрьму, а затем в Москву для нового судебного разбирательства.

В Таганской тюрьме Дзержинского, как важного государственного преступника, водворили в одиночку.

«Кто ты?» — простучал в стену Дзержинский.

«Млынарский», — последовал неожиданный ответ.

Это, конечно, была чистая случайность, что камера № 248, где находился Дзержинский, оказалась рядом с камерой Млынарского, но случайность счастливая. Оба обрадовались.

Феликс Эдмундович обследовал болты, которыми сквозь стену крепились их койки. Болт у изголовья шатался. Поработали попеременно, и вокруг него получилась маленькая щель. Теперь после отбоя соседи могли свободно разговаривать, лежа каждый на своей койке.

На прогулке Феликс Эдмундович показал Млынарскому фотографии.

— Смотри, это мой сынок, герой, смена наша.

С фотографии на Млынарского смотрел большими глазами хорошенький мальчик лет пяти. Голова в длинных кудряшках, а взгляд не по годам внимателен и печален.

— Славный мальчуган! — ответил Млынарский, возвращая фотографию.

Глаза Феликса Эдмундовича затуманились печалью.

— Как царизм мучает и калечит судьбы людей, — сказал он, — сын у меня родился в тюрьме и растет без отца, а ты в свои 22 года уже более четырех лет мотаешься по тюрьмам.

Утром 4 мая 1916 года они неожиданно встретились в канцелярии тюрьмы. Там формировали сразу две партии для доставки в суд: лодзинскую, куда входил Млынарский, и варшавскую, где были Дзержинский и его однодельцы.

От тюрьмы до здания Московской судебной палаты, помещавшейся в Кремле, обе партии следовали общей колонной, пешим порядком.

День был ясный, весенний, идти было хорошо, и Феликс Эдмундович с удовольствием и огромным интересом разглядывал Москву, которую, в сущности-то, и не знал. Жить и работать в Москве не приходилось, бывал лишь проездом, во время побегов из Сибири.

Кривыми, узкими переулками вышли на набережную Москвы-реки. Перед взорами заключенных открылась величественная панорама Кремля. Бесчисленные позолоченные купола и двуглавые орлы на башнях ярко горели в лучах майского солнца, на высоком холме за зубчатыми стенами возвышался дворец.

— Гордись, быдло, что тебя будут судить в таком важном и красивом месте, — говорил Млынарский, толкая в бок товарища.

В здании Московской судебной палаты заключенных разделили. Дела лодзинцев и варшавян слушались в разных составах суда, на разных этажах этого огромного казенного здания.

Вместе с Дзержинским судились еще шесть человек: Иосиф Уншлихт, бывший редактор газеты «Свободная трибуна» Тадеуш Радванский и рабочие Комарницкий, Душак, Пшедецкая и Файнштейн. Впервые их свели всех вместе, и Феликс Эдмундович с интересом разглядывал своих однодельцев. И поражался, как жандармы, следователи и прокуроры ухитрились соединить их в одном деле.

Иосиф Станиславович Уншлихт в момент ареста был одним из руководителей «розламовцев», и никакой совместной работы они, разумеется, не вели. Теперь, после объединения, это, конечно, неважно, и Дзержинский рад пожать руку старому товарищу по партийной работе в Варшаве. Он рад встрече и с Марысей — Стефанией Пшедецкой. Эта модистка с Данилевичской улицы показала себя отличным организатором. Прекрасный товарищ, но до ареста тоже была «розламовкой». И уж совсем непонятно, почему арестовали и держат в тюрьме Радванского: газета-то была легальная! Остальных сопроцессников Феликс Эдмундович знает плохо или вовсе не знает.

Но у жандармов получилась внешне довольно стройная схема: во главе «заговорщиков» он — член Главного правления, ему помогают члены Варшавского комитета — Уншлихт, Пшедецкая и редактор Радванский, а дальше идут рядовые члены «преступного сообщества, именуемого социал-демократией Королевства Польского и Литвы».

Со своего места на скамье подсудимых, огороженной деревянным высоким решетчатым барьером, Феликс Эдмундович оглядел зал. Совсем близко увидел сестру Ядвигу. Она сидела во втором ряду и что-то нашептывала молодой женщине в костюме сестры милосердия. Пригляделся. Боже мой! Да ведь это ее дочь, тоже Ядвига.

Они обменялись улыбками. Сестра заплакала. «Чего она распустилась?» — Феликс нахмурился и погрозил ей пальцем.

Затем раздалось обычное: «Встать, суд идет!»

Начался процесс, или, как говорил его адвокат, «судоговорение». Процесс продолжался два дня. И наконец, приговор: Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому — шесть лет каторги с зачетом трех лет предварительного заключения. После отбытия срока водворить на вечное поселение в Сибирь, откуда он ранее сбежал.

Уншлихта, Душака и Пшедецкую — в Сибирь, на вечное поселение. Радванского, Комарницкого и Файнштейна считать оправданными.

Приговор подсудимые встретили спокойно. Только оправданные выглядели обескураженными, отказывались верить своим ушам! Еще бы! Просидели в тюрьме три года и вдруг оправданы!

Когда осужденных уводили, Дзержинский успел улыбкой попрощаться с сестрой и племянницей.

Итак, он снова политкаторжанин. Сидит пока в той же «Таганке» и в той же одиночке. И вновь в кандалах. Кандальный звон сопровождает каждый его шаг, каждое движение и очень раздражает.

В остальном все по-прежнему. Задушевные беседы с Млынарским. Его приговорили к ссылке, и Феликс Эдмундович делится с ним своим богатым опытом: как жить в Сибири и как оттуда бежать. Чтение. Письма. Письма Зоей и Ясика. Его радость и его боль.

На прогулках часто встречает Уншлихта. Уже июль на дворе, а тот все еще ждет этапа.

— Зося пишет, — рассказывал Уншлихту Дзержинский, — что в прошлом месяце немцы арестовали Барского в Варшаве и направили в Гавальберский концлагерь. Там же сидит и Юлиан Мархлевский. Условия ужасные. Голодают. А ты не знаешь, что с Лео?

— Тышка тоже сидит в немецкой тюрьме. Немецкий кайзер и русский царь, воюя между собой, проявляют удивительное единодушие по отношению к нам, польским социал-демократам, — ответил Уншлихт.

— Зато мы можем гордиться, что все члены Главного правления показали себя настоящими интернационалистами и по отношению к войне стоят на позициях большевиков, — заявил Дзержинский.

Они заговорили о росте влияния большевиков на фронте и в тылу.

В тюрьме все чаще и чаще приходилось встречать солдат. Как правило, были они большевиками, сидели за агитацию против войны.

— Я беседовал с одним таким. Он сам питерский рабочий и был сдан в солдаты за участие в распространении большевистских листовок на заводе. Так вот товарищ утверждает, что сдача революционных рабочих в солдаты приняла массовый характер по всей стране. Таким путем буржуазия старается избавиться от «неблагонадежных», — делился своими впечатлениями Уншлихт.

— Так это ведь просто замечательно! Через них большевистские идеи широко проникают в армию, — загорелся Дзержинский и начал горячо объяснять, почему он считает неизбежной близкую победу революции.

— Может быть, это произойдет скорее, чем тебя отправят в ссылку, — сказал Феликс Эдмундович.

— Твоими бы устами да мед пить, — уклончиво ответил Иосиф Станиславович.

Отправить в ссылку Уншлихта все-таки успели.

В начале августа Дзержинского перевели в Бутырскую пересыльную тюрьму. Туда к нему на свидание пришла Софья Викторовна Дзержинская, жена младшего из братьев Дзержинских — Владислава.

Вид у Феликса Эдмундовича плохой. Надрывно кашляет, хватаясь за грудь и морщась от боли.

— Феликс, почему ты прихрамываешь?

— А, пустяки, под кандальным кольцом образовалась рана, вот и беспокоит.

В комнате происходило свидание сразу у нескольких человек. Стоял сильный шум. Разговаривать было трудно, каждый старался перекричать соседа. Но был в этом шуме и свой плюс — надзиратель физически не мог вникать в разговоры заключенных со своими посетителями.

У Софьи Викторовны была старшая сестра Станислава. Она была замужем за братом Феликса — Игнатием.

— Ты еще не забыл, Феликс, наши Вылонги? — Спросила Софья Викторовна.

— Как же я могу забыть место, где нашли счастье мои братья.

Появление Софьи Викторовны разбудило много воспоминаний. Феликс Эдмундович говорил, как хорошо он себя чувствовал на хуторе у ее отца, старого железнодорожника Виктора Сила — Новицкого, и как старалась откормить его после тюрьмы заботливая хозяйка.

Глаза Феликса лихорадочно блестели. Софья Викторовна видела, что он совсем больной, и старалась скрыть свое беспокойство. Плеврит и загноение раны свалили Дзержинского. Его положили в тюремную больницу при Таганской тюрьме. Пробыл в больнице больше месяца. Подлечили немного и опять в Бутырки.

В больнице врачи вынесли заключение: «Нуждается в снятии с него ножных оков». Но у тюремной администрации было на этот счет свое мнение. В тюремной анкете Феликса Эдмундовича Дзержинского значилось: «Требует особо бдительного надзора», и кандалы с него стали снимать только в декабре 1916 года, да и лишь «на время работ в военно-обмундировочной мастерской».

Днем работа. Вначале подручным, затем на ножной швейной машине в тюремной мастерской. Вечерами споры с сокамерниками. Их было двенадцать. И ни один не верил в близкую победу революции.

— Да неужели вы не видите: голод в городах, волнения в деревне, неповиновение приказам и массовое дезертирство на фронте? Разве все это не создает непосредственную революционную ситуацию? — говорил Феликс Эдмундович.

— Вы знаете, Дзержинский, недавно мне передали с воли отрывок из поэмы одного футуриста. Я заучил его наизусть. Вот послушайте.

Анархист Новиков встал посреди камеры и продекламировал:

Я, обсмеянный у сегодняшнего племени, как длинный скабрезный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто. Где глаз людей обрывается куцый, главою голодных орд, в терновом венце революций грядет шестнадцатый год. А я у вас — его предтеча…

— Ну, дальше уже неинтересно. Шестнадцатый год кончается, а где революция? Ошибся один «предтеча», и вы ошибаетесь.

— Кто этот поэт?

— Маяковский.

— К сожалению, не знаю такого поэта. Но человек он, безусловно, умный. Хотите пари: если в 1917 году не будет революция, я весь свой заработок отдаю вам, а что поставите вы? — спросил Дзержинский.

— Ставлю свою свободу. Если вы выиграете, считайте меня своим «рабом». Я полностью признаю ваше руководство и торжественно обязуюсь во всем вам подчиняться, — ответил Новиков с галантным поклоном.

Они ударили по рукам, взяв в свидетели всю камеру.

Не прошло и трех месяцев, как февральская революция освободила и спорщиков и свидетелей.