Подле избушки Разгоновых, откликаясь на зов весеннего солнца, медленно просыпалась старая акация, выстреливая из нагретых почек мелкие резные листочки. На чисто прибранном дворе упругим ковром зазеленела мурава конотопка. Вдоль заборов тянулась темно-зелеными волнами еще не припыленная крапива – самая пора ее в постные щи.

Дни заметно прибавлялись. И у Мишки Разгонова дел прибавлялось. Он безвылазно пропадал в лесу: то участки под новые вырубки замерял в леспромхозе у Феди Ермакова, то просеку пытался расчищать, то подсаживал молодняк на вырубках. Заодно и себе заготавливал топлива на зиму.

В тот день Мишка рано вернулся из лесу. Он сгружал с ручной тележки сушняк и ставил его у пригона вершинкой к вершинке. Еще отец учил его не складывать сушняк на землю, а именно ставить, чтобы зимой не выкапывать из-под снега.

В проулке показался Жултайка Хватков. Он в тельняшке, штанины брюк закатаны до колен. На плече шест, с которого свисает посеребренная рыбными чешуйками сеть-трехперстка. В руке – ведро, полное желтобрюхих карасей.

– С праздником тебя, Михалко. Кажись, Пасха сегодня.

– Кому праздник, кому работа, – ответил Мишка. – Чего эт ты не в поле?

– А… у нас трактор опять сломался. Беда прямо. День пашем, день шестерни в эмтээсе лечим. – Жултайка приставил к изгороди шест с мокрой сетью и почесал в кудлатой голове. – Новость-то слышал? Антипов с кем-то подрался. Вторую неделю из дому носа не показывает. Говорят, весь измордованный.

– Поделом, значит… – хмыкнул Мишка, не удивляясь известию Жултая.

– Ты, чо ли, в курсе?

– Може, и в курсе, – Мишка засмеялся, подмигнул дружку. – Это его, наверное, опять Кузя Бакин звезданул между рог.

– Да ладно темнить… Сговорились вы с Танькой Солдаткиной. Она тоже Кузю допрашивала. Кузя отбожился, но теперь гоголем ходит по деревне, прямо герой. А я вот рыбалил.

– Ты б вместо рыбалки-то дровишек себе заготовил, пока трактор на ремонте. Опять зимой куковать будешь.

– Не буду. Приволоку после смены пару сухих валежин, вот тебе и дрова на зиму. А на себе таскать что-то нет охоты. Как приезжая-то?

– Аленка?

– Ну.

Мишка оглянулся на избушку и тихо ответил:

– Молчит. Ты понимаешь, молчит все время. А ночью плачет. И не ест ничего. Чудная она какая-то… Помру, говорит.

– Табак дело…

– На солнце вот сегодня вывели. Может быть, солнышку обрадуется.

– А я рыбы ей принес. Куда мне одному-то целое ведро. Слышь, а повидать ее можно?

– Аленку, что ли?

– Ну.

– Так заходи во двор. Вон, под акацией она и лежит.

– А, чего там… – Жултайка не пошел к воротам, а махнул прямо через плетень к Мишке. – Пошли?

– Иди, иди. Не бойся. А я пока тележку разгружу.

Возле пригретой солнцем стены избушки рядом с акацией стоял топчан. На нем, укрытая стеганым одеялом, лежала Аленка. В ногах у нее сидела Мишкина мать. Она перешивала мужнину рубаху из веселого ситчика в голубой горошек на кофточку Аленке и пела вполголоса:

Как по озеру большому Серый гусь плывет. И печальную он песню Жалобно поет: «У меня крыло больное, Не могу лететь. И на озере всю зиму Должен я сидеть». Лиса хитрая подкралась, Скок на бережок, Гуся серого схватила, Понесла в лесок. Гусик серенький заплакал, Стал лису просить: «Отпусти меня, лисичка, Дай еще пожить». А лисичка да сестричка Добрая была. Гуся серого пустила, Сама в лес ушла.

Жултайка смущенно кашлянул в кулак и поставил у топчана ведро с рыбой.

– О, да у нас гости, – приветливо улыбнулась Катерина.

– Салам-здравствуй, теть Кать.

– Раненько ты со смены сегодня.

– А, чего там! Трактор совсем шаляй-валяй. «Фордзон» он и есть «Фордзон». Дезертир, а не трактор. Теперь меня пока на «Сталинец» посадили. Сегодня в ночь иду. А сейчас рыбачил маленько. Возьми рыбу, Пасха ведь. Пироги делай, если мука мало-мало есть.

– Есть, Жултаюшка. Хотела пампушек напечь. Сейчас я мигом рыбников закручу.

Она взяла ведро и ушла в сени.

Жултайка осторожно присел на краешек топчана, откуда поднялась Катерина, и кивнул Аленке:

– Здравствуй.

Она промолчала, но с интересом и удивлением уставилась на скуластого и загорелого крепыша.

– Зачем молчишь? – заволновался Жултайка.

– Здравствуй, – тихо ответила Аленка.

– Ты взаправду из самого Ленинграда?

Она кивнула.

– И войну видела?

– Видела.

– Никогда б не поверил, чтобы девчонка и войну видела… А моряков военных видела?

– И моряков видела.

– Вот и мой отец моряк. Видишь, тельняшка у меня. Он прислал. А ты чего хворая-то?

– Не знаю.

– Ты ешь больше. И ходи. А лежать не годится. К лежачим все болезни пристают. Вон Михалко с утра до ночи по лесу шастает, потому и хвори не знает.

Аленка чуть заметно улыбнулась, повторила чудное слово:

– Шастает.

– Ты чо, не веришь? Да чтоб мне треснуть!

– Почему же не верю? Верю… – она помолчала, продолжая разглядывать гостя, и он ей почему-то начал нравиться. – Тебя как зовут?

– Жултай. Батя у меня казах, а мамка была русская. Только имя у меня наоборот – казахское, а фамилия русская. Смешно, правда? Все говорят, что так не бывает. А я вот есть – и все тут! – Жултай даже ударил себя кулаком в грудь.

– Тебе очень бы пошла морская форма, Жултай.

– Эт ты на самом деле? – глаза Жултайки вспыхнули, но тут же он сконфузился, попытался спрятать под топчан босые ноги, чихнул от волнения и рассердился на самого себя.

– Будь здоров.

– Чего? А… да, расчихался тут, лешак его забери… Ладно, пойду я. А ты того… поправляйся. Рыбу ешь. Я целое ведро тебе приволок. Говорят, фосфору в ней уйма. А фосфор – первое дело для укрепления костей. Кости будут – мясо нарастет. И вообще рыба для всего организма шибко полезная. А правда, что я на моряка похож?

– Правда.

– Если кто тебя в деревне обидит, скажи. Враз клюв начищу.

Аленка снова улыбнулась. От этой слабой обезоруживающей улыбки Жултайка совсем застеснялся и даже вспотел.

– Однако пошел я…

Он вернулся к Мишке, взял сеть и тем же путем через тын перелез в проулок.

– Ты чего так скоро? – удивился Мишка. – Мать пироги ж затевает.

– А! Чего там… – Жултайка махнул рукой и шепотом добавил: – Слышь, Михалко, глазищи-то у нее – беда прямо. Ка-ак зыркнет, так мурашки врассыпную по коже. И впрямь, видно, на войне побывала. Даже знает, кому идет, а кому не идет морская форма. Ладно, побежал я. На смену уж пора собираться…

Управившись с дровами и поплескавшись у рукомойника, Мишка тоже подошел к топчану и уселся рядом на зеленую траву.

– Жултай твой друг? – спросила Аленка.

– Да.

– Смешной он какой-то. Сердится, а глаза добрые. Как у моего солдатика.

Маленький оловянный солдатик в остроконечном шлеме, в потертой шинели, с винтовкой, у которой отломлен штык, – единственное, что осталось у Аленки от ленинградской жизни. Аленка не разлучалась даже во сне со своим солдатиком, и Мишка и Катерина не раз замечали, что она подолгу что-то рассказывала солдатику и о чем-то спрашивала его.

Из лесу донесся далекий и печальный голос кукушки.

– Похож очень… – Аленка приподнялась на подушке, потом села, губы ее шевелились – считала, наверное. – Когда я была там, по радио день и ночь стучало: там-так, там-так. Мама говорила: пока слышим, как метроном стучит, мы не умрем. И соседка тетя Груня тоже говорила, когда мамы не стало. А потом сама уснула возле меня и не проснулась. И я, наверное, скоро умру.

– Никого-то не мели, – заерзал Мишка от таких спокойно-страшных слов. – Эт где те страсти-то? Нету уж их. Были да сплыли. У нас вот радива нет, а ничего, живехоньки. И ты не помрешь. Куда тут денешься, если жить надо. Вот все и живут.

– Тебе хорошо… Ты ничего не видел… – она замолчала и снова стала слушать кукушку.

Мишка знал, о чем она думала. Ведь первую правду о Ленинграде он уже слышал от Аленки. В его мальчишеском представлении ярко виделись заснеженные улицы города, большая река в каменных берегах, очередь закутанных ребятишек с бидончиками у проруби, полное небо самолетов – и наших, и немецких, – и черный дым горящих домов. Только одного он не мог представить, что люди там умирали не только от пуль и снарядов, а уходили из жизни просто и тихо от холода, голода и от великого горя.

Не знал Мишка, чем утешить и развеселить ленинградскую девочку. Боялся нечаянным словом разбудить еще не забытое. Он сходил в избушку, принес чашку с пшеницей и скамеечку, на которой была прилажена самодельная крупорушка.

– Ты кашу любишь?

– До войны манную любила. На молоке.

– Э, манная разве каша? Ей же сыт не будешь. Так, разве для баловства. Вот мы сейчас нашенскую сделаем, деревенскую. Всем кашам каша! Думаешь, почему говорят про слабаков, что они мало каши ели? Потому что в каше вся сила. Как и в хлебе. Ты вот сюда засыпай по горстке, а я буду крутить.

Ровно затарахтела крупорушка. Из лотка белой струйкой потекла крупа.

– Миша, почему лягушки кричат по-журавлиному и очень печально, даже плакать хочется? Это они плачут так, да?

– Чего? Лягушки-то плачут? Откуда у них понятие такое, чтобы плакать? Наедятся за день комаров да мух всяких, вот вечером и дерут глотки от довольства. Мне так, наоборот, кажется, что они песни поют, особенно когда вечера теплые. Тут прям целые концерты они закатывают, до полуночи не унимаются.

– А правда, что кукушка кукушат не высиживает?

– Правда. Есть, конечно, которые и сами высиживают, только у нас все бездомницы. Вот я тебе дам книжку, мне дед Яков ее подарил, там все о птицах и зверях написано. И про нашу серую кукушку написано.

– Почему же она птенчиков не высиживает? Не умеет?

– Хм, птенчиков… Эти птенчики, знаешь, какие прожорливые? С ума сойти можно. А за лето кукушка яиц-то штук пятнадцать сносит. Куда уж ей, бедолаге, когда одного и то прокормить не может. Вот и подбрасывает яички в чужие гнезда. А потом кукует – горюет, значит. От жалости это. Слезы в траву падают, и на том месте цветы вырастают. Цветы эти и назвали кукушкиными слезками. Я тебе их покажу. Только ты никому не говори, особенно старухам. Боятся они их.

Катерина чистила в сенях рыбу и прислушивалась к разговору детей, радовалась, что маленькая ленинградка становится все разговорчивее.

– Кукушкины слезки? – Аленка оживилась и очень серьезно спросила Мишку: – А почему их бабушки боятся?

– Старухи-то у нас богомольные, потому как родились давным-давно, когда еще даже ламп керосиновых не было. А в темноте чего только не померещится. Одни в Аллаха верили, другие в Христа и боялись всего на свете.

– Но почему цветов боятся? Тех, что кукушкиными слезками называются?

Мишка на минутку задумался.

– А, ладно. Хочешь, я тебе сказку расскажу про кукушку и почему цветы так назвали?

– Сказку? Ну, конечно! Рассказывай быстрее.

– Тогда слушай.

Сказка, придуманная Мишкой Разгоновым

Давным-давно, может быть, еще и раньше, жил да был на земле веселый человек по прозвищу Бог. Или Аллах. Какая разница. Жил он среди птиц да зверей разных, а людей, кроме него, совсем еще не было. Поэтому звери и птицы побаивались его, уважали, ведь он ни на кого похож не был. Тут хошь не хошь зауважаешь.

Ладно. Долго ли, коротко ли, надоело ему однажды вот таким, ни на кого не похожим жить, скучно стало. Решил он устроить великий той, это сабантуй по-нашему, чтобы мир удивить и себя позабавить. Пригласил к себе в гости льва, самого храброго из храбрых, лису, тоже самую хитрющую, волка, позлее который, красавицу косулю, гордого орла, трусливого зайца, осла глупого-преглупого, петуха-крикуна, змею подколодную, сороку-воровку. Ну и еще много разных птиц да зверей, у которых характер сразу видно.

В это самое время кукушка-обжора мохнатых гусениц собирала, питалась ими, а про великое собрание у того человека даже слышать не хотела. Недосуг, мол, и все тут!

Той удался на славу. Было полным-полно еды всякой: халвы, повидла, пряников медовых и кумыса – пей не хочу. Долго так ели и пили. Потом песни по очереди пели. Стали плясать. Шибко этот праздник понравился тому Богу-Аллаху. Оглядел он звериных да птичьих посланцев, ухмыльнулся в свою белую-пребелую бороду и объявил: «Отныне и во веки веков быть вам людьми! Трах-бах!»

Что тут поднялось! Дым коромыслом! Гром грянул.

Сверкнула молния, и вспыхнула на небе семицветная радуга.

Это так смеялся-веселился тот первый Бог-человек. И до того досмеялся, что помер со смеху. Ну, может, не совсем помер-то, а на небеса улетел. Они ведь, Боги-человеки, тогда все умели. Жалко, что теперь их не стало. Я б обязательно с ними подружился. А в ту пору на земле стало жить много людей, только очень разных: одни с душой гордого орла или храброго льва; другие хитрые, как лисы, или трусливые, как зайцы; третьи получились злые, как волки, глупые, как ослы, болтливые, как сороки; четвертые удались добрые да красивые.

Теперь каждый зверь или птица могли узнать себя в каком-нибудь человеке. И лишь только одна кукушка не подарила людям своей души. Узнали про это другие птицы и рассердились. Налетели они на обжору, поломали ее гнездо и прогнали из лесу.

Вот с тех пор и стала кукушка бездомной. Одежонку даже свою поменяла, прикинулась серенькой, неприметной, чтобы легче прятаться среди деревьев и по весне других птиц подкарауливать. Когда те из гнезда вылетают на кормежку, кукушка быстренько кладет в их гнездо свое яичко, а сама прячется. Потом кукует, горюет, значит. Слезы падают в траву, и цветы на том месте вырастают. Осенью сорвешь стебелек, а на нем зернышки как слезинки.

Ну а кто получит в подарок букетик цветущих кукушкиных слезок, не оберется горестей и напастей, которые выпали на долю кукушке-бездомнице.

Мишка помолчал минуту и выдохнул тихо:

– Вот и сказка вся.

– Миша, ты мне обязательно покажи эти цветочки, ладно? Я очень хочу на них посмотреть. Чего ты хмуришься?

– Наговорил тебе страстей тут…

– Так то сказка. А цветочки, кукушкины слезки, красивые, да? Ты покажешь их мне?

– Ладно, – теперь уж почему-то с большой неохотой пообещал Мишка и перевел разговор на другое: – Ты про батю-то еще бы чего-нибудь вспомнила.

– Так вроде уж все рассказала… Глаза у него добрые. Веселые и добрые. И зеленые, кажется. Такие же, как у тебя.

– Он в шинели был?

– Нет, я же тебе говорила. Они были все в полушубках. А на груди автоматы. Ты знаешь, Миша, оказывается, не у меня одной был адрес в кармане. Только из нашего вагона четверо сошли в Кургане. И еще на одной маленькой станции девочку и мальчика встречал очень большой и бородатый дед. Сразу в один тулуп завернул и унес на руках. А я сильно боялась, что меня не встретят, и я уеду со всеми в детдом. Ведь на вашей станции поезд стоит две минуты. Но вдруг меня будит начальник эшелона. Смотрю: за дверью степь и милиционер стоит, улыбается. А потом твою маму увидела, и у меня аж сердечко сразу зажмурилось, будто всю меня свет небесный обогрел.

– Мама умеет говорить и творить без слов. Не зря соседствует с познавшими… А с кем поведешься, от того и наберешься.

– Я уже слышала о познавших от Семеныча, когда мы с ним поселились в профессорской квартире. Семеныч топил буржуйку научными книгами и говорил, что здесь жил последний, познавший какие-то тайны.

– Последнего не бывает. Дед Яков, например. Как он умудряется со своей бабкой обуздать и сделать из Юльки познавшую? Ведь балда балдой, только драться и дразниться горазда, а чего ни коснись, все знает. Письма долго нет от бати. Може, некогда писать… Как он тебе про нас говорил?

– Что отвезут меня по адресу к хорошим людям. И велел жить сто лет.

– Теперь проживешь. У нас долго живут, особенно старухи.

– Твой отец до войны тоже лесником работал?

– Нет. Он у меня по машинам. И трактористом был, и механиком. А сперва – избачом.

– Избачом?

– Ну, завом избой-читальней. В ней и клуб, и библиотека, все вместе. А еще он песни для нечаевского хора сочинял. Один его стих даже в районной газете пропечатали.

– И ты стихи любишь?

– Я сказки всякие шибко люблю. Все книжки сказочные в школьной библиотеке перечитал и в батиной избе-читальне. Но самая лучшая книжка у деда Якова в голове. Он этих сказок целую прорву знает.

– А когда ты мне покажешь кукушкины слезки?

– Завтра и покажу, если уже расцвели.

– Смотри! Какой закат красивый!

– К ненастью.

– Как это понять?

– Ну, погода завтра может закапризничать.

От Нечаевки до Лосиного острова добрых два часа ходу. Туда и не всякий взрослый заглядывал из-за его былой худой славы. В Первую германскую скрывались на острове дезертиры. В Гражданскую там расстреливали коммунаров. Долгое время жил на острове лесник. Неплохой, говорят, был человек, только чудаковатый. Все мечтал о каких-то островах россиян в Тихом океане. Еще до коллективизации заколотил окна своего дома, взял ружье и отправился в путешествие. Никто не знал, попал старик на те острова или нет, но в здешних местах он больше не появлялся.

Дела лесные принял Яков Макарович Сыромятин. Но в доме лесничества он не жил, у него была своя избушка в другом краю лесного хозяйства. В конце второго года Второй уже германской войны Яков Макарович сильно сдал, постарел преждевременно. Порекомендовал соседа Мишку Разгонова на свое место. А старый дом все стоял на березовом взгорье, как разбойник с черной перевязью на глазу, и смотрел на мир забитыми крест-накрест окнами.

Рядом с домом по крохотным солнечным полянам разбросаны голубые колокольца кукушкиных слезок. Ранним утром в дни цветения загораются на крепких стебельках маленькие голубые созвездия.

Весна этого года была отчаянно буйной, и потому лезла из земли упрямая травянистая молодь. На поляны глянуть нельзя, так и рябит в глазах от цветов разнотравья. Да и леса принарядились: вслед за молодым белоствольным березняком, еще неделю назад выбросившим клейкие листочки, стали одеваться в зеленый шелестящий наряд своего, может быть, сотого лета старые с почерневшей корой березы на обочинах колков; помолодели нежно-зелеными зачесами сосняки; захоронились в лиственной карусели грачиные и сорочиные гнезда с выводками прожорливых и горластых птенцов.

На поляне возле дома появился лесничок. Остановился и заслушался. Куковала кукушка. С каждым «ку-ку» все шире расплывалось в улыбке его конопатое лицо. А у самых ног крохотными бубенчиками выглядывали из травы скромные лесные цветы «кукушкины слезки».

Мишка осторожно присел на поляне, намереваясь собрать горсть голубых бубенцов. И тут рука его дрогнула. Откуда-то издалека послышался голос, будто бабка Сыромятиха ворчню свою завела: «Сторонись полян, где не умерло горе. Не цветы это, а слезы людские».

Вскочил Мишка. Нет, видимо, сегодня он не осмелится собрать букетик обещанных цветов. Пусть Аленка подождет. Очень уж хотелось Мишке, чтобы маленькая ленинградка скорее выздоровела! А ну как поверье сбудется?! Свалятся тогда на Аленку все горести-напасти, и она сразу умрет. Поживет-поживет, возьмет да и умрет. Напасти ведь всякие бывают. И еще эта ворчня Сыромятихина приблазнилась.

Зашагал Мишка прочь лесным проселком, а голос старухи все не отставал от него: «Сторонись полян, где не умерли слезы людские…»

А еще представился ему, и очень отчетливо, второй голос, тихий, но требовательный:

– Ты обязательно покажи мне эти цветочки. Я очень хочу на них посмотреть.

Остановился Мишка. Как же быть-то? Обещал ведь. Упрямая складка легла меж бровей. «Чо это я мельтешусь сегодня? – совсем по-взрослому подумал Мишка и побежал обратно. – Вот уж чепуховиной забил себе голову, – укорял он себя, – да разве могут цветы принести людям несчастье? Ведь собирает же цветы учительница Дина Прокопьевна. И ничего не случается. Дина Прокопьевна самая красивая во всей деревне, добрая и поет лучше всех…»

Выбежал Мишка на березовое взгорье и обомлел – на его заветных полянах паслась колхозная отара. Бараны безнаказанно поедали все на своем пути как саранча. Их не пугала притча бабки Сыромятихи, и напастей они никаких не боялись. С бегу, с пылу показалось Мишке, что перед ним целая армия каких-то странных и мерзких существ, которые хотят отнять у него самое заветное. Потом он не раз ругал себя за эту дурость, но в тот миг схватил сучковатую палку и с непонятной для него самого яростью бросился на баранов. Те ошалело заметались по полянам. Мишка гонялся за ними, бил налево и направо, как рубят саблями в горячем бою самых заклятых врагов.

Пастух Микенька из-за своей куриной слепоты не разглядел среди мечущихся баранов Мишку, подумал, что на отару напали волки, скорехонько забрался на березу и заголосил на весь остров, призывая на помощь. А когда подошел Мишка и той же суковатой палкой пощекотал ему пятки, Микенька стал издавать какие-то подозрительные звуки и свалился с березы.

– Ты чего базлаешь?

– Ав… ав… – не мог прийти в себя с перепугу Микенька.

– Ну вот, теперь загавкал.

– Выв… выв… Тьфу, туды его растуды! В-волки же кругом! Ташши ружье.

– Да я их уже разогнал. Вот этой палкой.

– Пык… Пык… Тьфу, мать его Бог любил! Неужто п-палкой?

– Ну. Могу и тебя взгреть. Сразу по-волчьи завоешь.

– Одичал ты, Михалко, в лесу, – Микенька поднялся, но стоял на ногах неуверенно, как-то широко расставив их.

– А тебе на озеро надо сходить. Провонял на весь остров.

Тоскливо глянул Мишка на обглоданные лужайки и побрел напрямик через лес. Мир теперь казался ему тесным и постылым из-за каких-то баранов, которых очень много и которые поедают самые лучшие цветы.

Потом он вспомнил еще об одном месте, у Страшного колка, на покинутых залежах. Повернул влево и побежал. Он торопился. Солнце поднималось к полуденному развороту и начало припекать. А он все бежал без остановок знакомыми тропами, бежал до рези в глазах от соленого пота, до бухающего шума в ушах.

У последнего осинничка перевел дух и вышел к полю. Сразу же в лицо ударил натужный рокот мотора. А от горизонта до самого осинника пролегла жирная чернота перепаханной земли.

В миражном грохочущем облачке на межу выползал приземистый и могучий «Сталинец».

Мишка шагнул навстречу. Его обдало прохладой земли и жаром металла.

– Ты чо, паря, очумел? – к нему подбежал Жултайка Хватков, отчаянный и чумазый. – Жить надоело, что ли? Под трактор лезешь?

– А зачем вы запахали все слезки?

– Какие слезки? – усталые от пыли и бессонной ночи глаза Жултайки растерянно замигали.

– Кукушкины. Маленькие такие… Голубенькие…

– Вот беда… – Жултайка махнул трактористу, взял друга за плечи и отвел его в сторону. – Иди, Михалко, домой. Мало-мало спать надо, а то совсем вареный ходишь.

– Ничего ты не понял, Жултай…

Не все понимал и сам Мишка, но вдруг подумал, что если сейчас пойдет на третье место искать эти проклятые цветочки, то обязательно свихнется или, чего доброго, загавкает наподобие перепуганного до мокроты Микеньки Бесфамильного.

Когда Мишка вернулся в Нечаевку, все ребятишки бежали к центру села. Среди них были Егорка и Юлька.

Возле старой церкви, в которой временно размещался овощной склад, стояли два «студебеккера». Высокие светловолосые мужчины в грязно-зеленых мундирах выносили из церкви большие корзины с луком, капустой, морковью и грузили на машины.

– Фрицы… – удивленно лупал глазами Егорка и дергал за руку Мишку. – Ты глянь-глянь, самые настоящие фрицы.

– Не настоящие уже, а пленные, – уточнил Мишка. – Я уж насмотрелся на них. Работать они умеют.

– И не страшные совсем, – сказала Юлька. – Только шибко грязные.

– Миша…

Он повернулся и увидел Аленку. Бледная, худенькая, она подошла поближе и виновато спросила:

– А что, разве кукушкины слезки еще не расцвели?

– Зачем ты вышла из дома? Тебе лежать еще надо. Сейчас же идем отсюда.

– Подожди. Я хочу посмотреть на этих… какие они… – В ее большущих грустных глазах застыл вопрос, требующий немедленного ответа.

Егорка подошел к машине и сказал одному из немцев:

– Дяденька, кинь морковку.

– Битте, – улыбнулся немец.

Это был Ганс Нетке. Он выбрал морковку покрупнее и подал мальчишке.

Но тут подскочил Мишка, выбил из рук Егорки морковку и так посмотрел на своего дружка, что тот часто-часто замигал испуганными глазами и попятился.

– Эх ты, Филин! – презрительно кинул Мишка.

Аленка вся напряглась, словно ее валил упругий ветер, и стала медленно пятиться от машины. Она не видела, как одобрительно улыбнулся молодому леснику шофер-солдат, не видела удивленного вопроса в глазах пленного немца, не видела, как Юлька подобрала морковку, обтерла ее о подол платьица и принялась торопливо грызть. Но видела перед собой другое.

Аленка медленно отступала от машин, а перед ее глазами двоились видения. Выходил из церкви пленный солдат с корзиной свеклы, а из-за его спины летел прямо на нее крестатый самолет, неотвратимый и близкий. Выходил другой немец с кочанами капусты, а за ним вспыхивали беззвучные ватные сполохи на невском льду, и маленький человечек тянул на санках гроб между этих всполохов. Выходил еще зеленый мундир – и рушился дом, бушевало огромное, всепожирающее пламя.

Она потеряла сознание и упала бы, не подхвати ее Мишка на руки. Так и понес ее домой.

Потом металась в кровати, сбрасывала с себя одеяло, невидящими глазами смотрела на Мишку и звала:

– Мамочка! Мамочка, проснись! Ну проснись же…

Дежурили у изголовья девочки то Катерина, то Мишка.

Менялись свет и сумерки в окнах. Не гасла по ночам керосиновая лампа с подпаленным бумажным абажуром на семилинейном стекле. Маленькое пламя то утомлялось и замирало, то вновь вздрагивало и светило ярче, словно повторяло неровное дыхание девочки. Сраженный безжалостной памятью маленький человечек в бреду и слезах сопротивлялся недугу; хоть и молодешенькая совсем, но опаленная бедами душа боролась за продолжение жизни.

На заросшей просеке в дупле старой колодины вылупился из пестрого яйца кукушонок. Его кормили маленькие серые птички с обидным здешним названием дерихвостка. А в зелени березовых рощ пряталась кукушка-бездомница. Куковала – не то горевала о чем-то, не то годы в подарок насчитывала на радость всем больным и страждущим…