Коровы уходили в зыбкий недвижный туман, и каждая оставляла за собой коридор, словно лодка в ледяной осенней шуге.

Проводив Пеструху на поскотину, Мишка бежал обратно по этим туманным коридорам. Обильная утренняя роса обжигала босые пятки, и казалось, не дышал Мишка, а пил полной грудью упругий свежий воздух. В такие минуты ему чудилось море. Он никогда не видел моря, но оно ему грезилось явно – бесконечное до горизонта, с туманными коридорами, он чувствовал его свежее влажное дыхание. Втайне надеялся Мишка после войны съездить в Аленкин город и увидеть там самое настоящее море с кораблями, с морскими чайками, со всем, что еще неведомо ему, но именно это неведомое и щемило сладко грудь.

Когда Мишка не уходил с вечера в лесничество, а оставался ночевать дома, всегда раным-рано бегал на озеро умываться. Вот и сейчас он промахнул свой двор, спустился крутым и узким проулком к самой воде.

Подступал день, туманную роздымь уже сдвинуло к дальним камышам. На воде вздрагивало множество дорожек – это прожорливые гагары в предрассветные часы кормились на прибрежном мелководье обильной ряской. Дорожки на воде будут держаться до восхода солнца, как и коридоры в тумане.

Мишка присел на мостках, чтобы умыться. Вода оказалась теплой, теплее, чем роса на траве. Видимо, не успела остыть за короткий вздох между вечерней и утренней зорькой. Жаль, лодку свою он уже перевез на ручной тележке в лесничество, а то бы сейчас заплыть на середину озера, качнуться на носу лодки и ухнуть в чистую воду, нырнуть поглубже, где бьют ключи, и в испуге от ледяной и темной глубины выскочить к лодке, забраться в нее и послушать, как уходит с озера туман, послушать просыпающиеся голоса хутора Кудряшовского.

На высоком холме стоит хутор из семи подворий. Вон уже объявились из тумана тополя на хуторской улице и сами дома. Крайний к бору коммунаров – крестовый дом Антипова. Что-то затаился Антипов, глаз в деревню не кажет. Не замышляет ли со своими дружками из Гусиновки новой пакости?..

Вспомнив Антипова, Мишка почему-то не очень расстроился. Конечно, Антипов просто так не простит Мишке встречу на берегу озера, вот у этих мостков. И за лес, что не дал ему украсть, и за что-то еще, о чем Мишка мог только догадываться, будет мстить ему Антипов – уж он постарается придумать пакость наихудшую, мастер Антипов на лиходелье. Дед Яков не зря предупреждал Мишку быть поосмотрительнее, но главное – не забывать, что за лиходеем еще должок тайный имеется, надо докопаться до весенней истории с лосихой.

Первыми на хуторе проснулись двенадцатилетние братья Овчинниковы, Сережка с Алешкой. Их не видно в тумане, только слышно, как они переругиваются незлобиво, спускаясь с холма к воде. Сейчас сядут в лодку и погребут на середину проверять сети. Заядлые рыбаки эти двойняшки. И лесовички – утром и вечером на озере, а день-деньской в лесу, грибы да ягоду собирают. Вот их-то и надо поспрашивать, может, видели что или слышали ненароком о жарком из лосятины. Дотошные ребятишки-то, все должны знать о своем хуторе…

На обратном пути от озера Мишка зашел в свой огород, нащипал пучок луку-бутуну да выбрал с десяток огурцов. Все это с лепешками, что напекла мать, и будет их обедом на сенокосе.

И у соседей поднялись сегодня рано. Дятлом постукивал отбойный молоток в руках Якова Макаровича. Как всегда старик отбивал литовки всему околотку. Притворно хныкала спросонья Юлька. Ворчала на ленивую внучку неугомонная в серьезности своей бабка Сыромятиха:

– Эт чо деется, матушки мои родные?! На ходу спит, окаянная! Да хватит тебе дрыхнуть-то! Люди уж в поле собираются, а ты еще не токмо капусту не полила – глаза промыть не торопишься.

– Ну будет, будет, старая, – послышался басок деда Якова. – Вечером в огороде польетесь, эка беда. А теперича в поле собирайтесь, негоже от людей отставать.

Вышла во двор Катерина. На ней белая ситцевая кофта. На голове косынка в голубой горошек.

Мишка высыпал огурцы в корзинку и засмотрелся на мать, удивленный своим открытием.

– Мам, а ты у нас еще не старенькая.

– И на том спасибо, – вздохнула Катерина.

– Правда, правда, – подхватила Аленка, подошла сзади, обняла Катерину, прижалась к ней. – Вы сегодня точно такая же, как на свадебной фотографии.

– Да будет вам. Вот уж нашли об чем посудачить… Держи-ка, Аленушка, подарок от меня, – и подала ей косынку в такой же голубой горошек.

У Аленки заблестели от радости глаза, и она тут же повязала косынку на манер Катерины. Крутнулась волчком. Весело рассмеялась. Куда и подевался маленький испуганный заморыш, теперь Аленку было бы трудно отличить от загорелых деревенских девчонок, не знаючи-то.

– Я зайду к Юле. Можно? – Аленка благодарно расцеловала Катерину в щеки и убежала на подворье Сыромятиных. Сразу же там послышался ее высокий голосок: – А мне мама Катя косынку подарила. Нравится? Прелесть, правда? А у тебя, Юля, тоже есть косынка? Ты ее тоже наденешь, да? Ой, как здорово! А ты уже работала на сенокосе? Это не трудно? А мне мама Катя…

Катерина стояла среди двора и улыбалась.

– Вот зачастила, вот зачастила… И чему радуется, глупенький воробышек?

А Мишка сразу стал серьезным и деловитым: осмотрел литовки, приготовленные еще с вечера, грабли, понадежнее прикрыл дверь в сени, чтобы куры не забрались. Он даже отворачивался от матери и хмурился, ему было чуточку неловко, что они с Аленкой опечалили ее. Раз она стоит и потерянно улыбается, значит, ей отчего-то печально – может, вспомнила опять свою молодость, тогда и будет думать об этом целый день. Мишка тоже вспоминает: как любил сенокосные дни их отец Иван Степанович, как весело собирались они втроем в лугах вместе со всеми.

Вот и сегодня все нечаевские, кто только мог держать литовку или грабли, выходили на луга. Выходили как на праздник. Ведь на миру и труд краше, и горе притупляется. А горе-то, оно уже ко многим заглянуло – или молчанием с далекого фронта, или желтенькой похоронкой.

Парфен Тунгусов в первый раз снял свой военный китель, щеголял в расшитой, еще довоенной рубахе, и гляделся до неузнаваемости молодо. Зная, что улыбаться плачущей гримасой ему никак нельзя, он хмурился, лишь глаза азартно блестели, видя столько земляков за одним делом, и командовал парадом целого войска косарей так, будто предстояло грандиозное сражение.

В луговине, куда вышли косить артельно, травы удались высокие, все больше поляк вперемешку с полевым горошком – визелем, и косу не протянешь так просто, с налету.

Заширкали бруски, направляя косы, и повалилась цветистая зелень к ногам ровными, богатыми валками. Валки, как венки, убраны белыми звездочками ромашек, голубыми каплями колокольчиков, серовато-припыленными метелками ковыля.

Впереди косарей, по уже почти вековому обычаю, шел дед Сыромятин, широкоплечий еще и ловкий в работе. Любо-дорого смотреть, как красиво косит Яков Макарович. Коса у него поет: натянутой струной ведет он ее влево – и охапка трав падает в валок, ведет косу вправо – и она тонко позванивает: «дон-дзинь-линь».

За Сыромятиным в этом году неожиданно для всей деревни пристроился Мишка Разгонов. Кхекнул в удивлении от такого нахальства школьный конюх Тимоня, плюнул с досады в широкие ладони – ладно, мол, ублажим для смеху лесное начальство, пусть потешит душеньку – и спокойно, играючи повел широкий, в сажень прокос вслед за Мишкой. Покосились с сомнением и другие мужики, но тоже смолчали – всем интересно, как Мишка управится меж двух знаменитых косарей. Мишка не стал жадничать и выхваляться, повел прокос не больно широкий, зато чистый и ладный. Меж Тимоней и дедом Яковом случился Мишка непроизвольно, по привычке идти вслед за Сыромятиным во всех делах.

Первый прокос самый трудный – надо приспособиться к литовке, вогнать все тело в нужный ритм, не глядя, чувствовать переднего косца и того, кто за тобой, рассчитать предельную ширину взмаха.

Когда шли на второй заход, Мишку подозвала Татьяна Солдаткина. Сноровисто направляя жало литовки, тихо спросила:

– Ты Антипова не видел?

– Нет. Я ж дома редко бываю.

– Да знаю я. Может, здесь где ошивался? Совсем этот паразит выпрягся из упряжки. Бастует. Чего-то они с Лапухиным опять затевают…

– Почему – опять? – настороженно спросил Мишка и хотел было уйти.

– Стоп машина! И хватит мне голову морочить. Понял, нет? Сболтнул мне Антипов про вашу драку и про заделье той драки. Ты молодец. Жму кардан.

– А ему? – недоверчиво ухмыльнулся Мишка.

– Сказала пару ласковых: тронешь еще раз лесника, разберу на запчасти. Ощерился… Всю неделю нос не кажет, пьют с Лапухиным.

– Лапухин-то вон всех учителей вывел.

– Артист… У него все отрегулировано. А ты, однако, поглядывай там. Понял, нет? Ну, давай, крути баранку…

На встречный прокос Тунгусов поставил учителей, сельповских женщин и самую ударную силу – Федора Ермакова с двумя солдатами из охраны и двумя шоферами.

Заходя на очередной прокос, Мишка высмотрел среди женщин, что ворошили граблями валки, две косынки: в голубой горошек Аленкину и красную – их учительницы Дины Прокопьевны. «Все, пропала Дина Прокопьевна, – хитрюще сузил глаза Мишка, – не от жары, так от Аленкиных “почемучек” к полудню сбежит». Его взгляд перехватил Федор Ермаков, понял Мишку, тоже засмеялся. Лично он и десяти минут не мог выдержать Аленкиных вопросов о военнопленных, поднимал руки и звал на помощь.

Подошел Тимоня, молча взял у Мишки литовку, прикинул на своей руке, вернул.

– Иван, поди, еще насаживал?

– Ну.

– То я гляжу – ухватистая… – Тимоня прищурился, испытующе глянул Мишке в глаза, словно хотел спросить о чем-то крайне необходимом, но вдруг хмыкнул и заговорил с ленцой, как обычно: – А ты ничего, паря, ладно косишь. Токо руку-то левую высоковато держишь.

– Черенок длинный.

– Не беда. Ты ниже хватай, на уровне груди. И то до вечера не сдюжишь – поясницу прострелит. Приглядывайся к мужикам-то, особенно вон к Федору. На израненных ногах ить, а не угонишься. А пошто? Ловкий к делу.

– Ну а дальше что? – нахмурился Мишка.

– Дак… все, паря.

– Ты же хочешь мне что-то сказать, Тимоня.

– Хотел… А теперь передумал… – он вразвалочку направился вдоль валков, чуть приостановился и через плечо бросил, как бы случайно: – Овечку твою с двумя ягушками вчера Корней в Гусиновку угнал. Обещал зятю щедро расквитаться…

– Чем?

– Сам покумекай, лесничок…

Вот так Тимоня! Молодец Тимоня. Почуял, видно, что жареным запахло, и дал дружкам своим отставку, не захотел в чем-то принять участие. Но почему он деду Якову не открылся, а сказал Мишке? Хотя что он такого и сказал-то? Но занозу в думки молодого лесника засадил основательную. Чем Корней будет с Лапухиным рассчитываться за овечку?

Мишка снова шел прокосом за дедом Сыромятиным, чувствовал за собой затяжные и мощные взмахи литовки Тимони. И думал Мишка. Знал, что Тимоня не скажет больше ни одного слова, уж такой он человек. Обронит что-то непонятное, а представляет, наверное, что поведал целую историю с продолжениями. Но Мишке и этого хватит. По глазам Тимони он ведь догадался, что тот пожалел Мишку, а раз пожалел, значит, на то есть причины.

Солнце поднималось над лесом и румянило обнаженные плечи и руки женщин. Вон и солдаты Феди Ермакова скинули гимнастерки. Однако деревенские рубах не снимали – на таком пекле, что ожидается, и не заметишь, как обгоришь до волдырей.

Мишка закончил очередной прокос и засмотрелся на солдат, что шли за Ермаковым. Они и косили-то по-солдатски, как в строю маршировали: повторяли до мелочи все движения Ермакова – враз пять шагов, враз пять взмахов, враз пять разворотов плечами.

Федор и без приглашения Тунгусова пришел бы, давно он ждал этой поры, чтобы снова почувствовать себя в полную меру сельским жителем, поработать артельно, поработать до ноющей ломоты в пояснице. Да и ноги уж стали подживать. Правда, он еще боялся шибко их натруждать, потому и взял прокос не шире Мишкиного.

В ряду косарей шел и сам Парфен Тунгусов. Радовался – вон сколько сегодня народу вышло. Таких бы деньков с недельку, и благодать – будет скотина на зиму с кормами. Еще соломки по осени заготовят да, если подфартит, жмыху в районе удастся выклянчить. Глядишь, и протянут зиму-то.

Анисья Князева шла сразу за Микенькой и все заводила его насчет сватовства:

– Ну што ж ты, Микентий, все бобылем маешься? Смотри, сколько бабешек незамужних да девок-переспелок.

– Чуча тебе на язык, балаболка. Кому я, слепошарый, гожуся? – беззлобно отшучивался Микенька, польщенный вниманием столь красивой да здоровой солдатки.

– Ну хошь, мы тебе бабку Секлетинью сосватаем, а?

– Вот срамница! Чо ты ко мне прилипла, ровно банный лист до голого места?

– Так для твоей же пользы. Не хошь бабку Секлетинью, бери меня. Я согласна! – И Анисья звонко расхохоталась.

– Э-э! Ржешь-то, как необъезженная кобылица. Придет Вихтур с войны, он те опять трепку с выволочкой устроит.

– А ты на што? Заступишься! – никак не унималась Анисья.

Слыша беззаботный смех Анисьи, ее звонкий голос, мужики кхекали, улыбались, литовки почему-то казались совсем легкими, руки крепче держали черенище, да и валки как-то ладнее укладывались.

Для кого праздник, а для Жултайки Хваткова – двойной. Наконец-то вся деревня увидела, что водит он самый настоящий трактор. Чумазый и веселый, в дырявой тельняшке и в кепке с полуоторванным козырьком, Жултайка лихо крутит баранку и тянет своим «Фордзоном» стрекочущие косилки.

– Эге-гей! Михалко! – кричит он Мишке Разгонову. – Не подведи честну компанию! Подрежь старику пятки!

– Пуп надорвешь… – Сыромятин хоть и улыбается в сивую бороду, а у самого рубаха на спине потемнела от пота. Того и гляди, этот варнак Мишка обойдет старика.

Катерина ревниво посматривала на сына. У самой-то споро получалось, она уверенно и ладно вела прокос. Не только Катерина, тут все бабы старались перед мужиками, да и стерла война грани в работе, на баб-то еще побольше работы навалилось.

Часам к десяти совсем потемнели от пота рубахи у мужиков, и поубавился смех Анисьи.

Дед Сыромятин отер влажное жало литовки пучком визиля и направился к орешинам. Там в холодке лежали кузовки с едой и фляга квасу. Квас этот варила бабка Секлетинья по приказу Парфена. Председатель так и сказал, вручая бабке мешок ржаных отрубей: «Чтоб каждый день на сенометке была фляга квасу. Больше потчевать нечем».

Закончив каждый свой рядок, потянулись за дедом Яковом и остальные. Анисья и тут не стерпела, поддела смешком председателя Тунгусова:

– Что ж ты, Парфен, выпивку приготовил, не поскупился, а про закуску забыл? Хоть бы на кашу раскошелился.

– Ты, Анисья, и без каши за двух мужиков управишься. Эвон как Микентия укатала, весь в мыле мужичонка.

– То-то и оно, что не мужик, а мужичонка. Сватаю ему бабку Секлетинью – наотрез отказывается. Говорит, жила тонка. Боится, что не сдюжит.

– Вот язва, а не баба, – не чувствуя подвоха, отговаривался Микенька. – Да што ты ко мне прицепилась, пустомеля? Я ведь могу и того, осерчать.

– Ой, моченьки нет! – заливалась смехом Анисья. – Да умеешь ли ты, сердешный, грозу наводить? На-ко вот лучше кваску испей, работничек христовый…

Подошел Ермаков.

Анисья сразу поутихла, косынку на голове поправила, одернула кофту. Вот так странно стало получаться: стоит появиться коменданту лагеря, как в Анисье прячется ее веселость, на время, но что-то мешается в Анисьиных думках. Она пугается, но поделать с собой ничего не может.

– Федор Кузьмич, кваску испить не желаете?

– Зачерпни, Анисья. Кто ж от квасу откажется…

Она подала ему полнехонький ковш, смиренно так подала, с уважением, и опять нечаянно залюбовалась: как Федор неторопливо, с удовольствием пил, как облегченно вздохнул полной грудью, как аккуратно вытер ладонью усы.

– Сведешь ты с ума наших баб, Федор Кузьмич, своими усищами-то, – сказала про баб вообще, а получилось уж слишком откровенно о самой себе. Тут же стрельнула глазами в стороны, не заметил ли кто ее неумышленной вольности, стала других мужиков квасом потчевать, чтоб никому в обиду не было.

Косари усаживались под орешинами на короткий отдых и завтрак. А завтрак почти у всех одинаковый – ломоть хлеба или черные, замешанные пополам с травой лепешки, лук, вареные яйца, огурцы да председательский квас.

– Не-ет! Так дело не пойдет! – оглядев земляков, запротестовал Федор. – Сообща работали, давайте и за стол всей коммуной, – мигнул шоферу. – Ну-ка, где там наш солдатский паек?

Шофер выставил на круг вещмешок, из которого стало появляться удивительное и вкусное: две булки квадратного «казенного» хлеба, кусок сала, четыре котелка, наполненные доверху гречневой кашей.

– А чо? Правильно! – возликовал Егорка и первый положил рядом с вещмешком свой крохотный кузовок. – Пировать так пировать. У Юльки, вон, поди, и шаньги картовные есть.

– Есть, да не про вашу честь, – фыркнула та.

Юльке совсем не хотелось делиться с кем-то едой, но дед Яков уже переставил их корзинку с провизией от куста на круг. Волей-неволей пришлось похлопотать, чтоб шаньги и солдатские гостинцы не оказались далеко. Под общие незлобивые усмешки она командовала Егоркой, куда что ставить. А он и так старался, аж вспотел от усердия, от дразнящего аромата гречневой каши. Больше всего на свете Егорка любил кашу, любую, только чтоб наесться досыта.

В такой веселой компании и черные шершавые лепешки сошли за угощение – чужое-то оно всегда вкуснее. Только почему-то охотнее лепешки солдаты ели, ломти же пшеничного «казенного» хлеба незаметно ребятишкам подсовывали.

Мужики стали закручивать цигарки. Само собой, разговор пошел о войне. Ермаков вспоминал, что еще не успел рассказать о своих сослуживцах из полковой разведки – Петре Велигине, Викторе Князеве, Шуваеве-Аксенове – и о тех нечаевских, что служили в батальоне, которым командовал Кирилл Яковлевич Сыромятин.

Егорка Анисимов таращил глаза.

– Дядь Федь, так вы чо, прям живьем немцев-то воровали?

– А куда его, неживого? Мертвый, он ничего не расскажет. Ведь если разведчики привели пленного, то как это называется? Привести «языка». Понял? Чтобы этот пленный языком побалаболил, секреты военные выболтал.

– И они наших воруют?

– На то и война. Все случается.

– И наши тоже про тайны балаболят?

– За всех сказать не могу. Ты б, к примеру, выдал немцу военную тайну?

– Я? Еще чего?! – Егорка аж подскочил. – Да я… да я лучше язык откушу себе, с немтыря-то взятки гладки.

– Ну так и все бойцы, наверное, думают. Иначе б не устоять нам перед Гитлером. Так оно.

Было что порассказать и у председателя колхоза Парфена Тунгусова. Чего ни коснись, все он знает, везде бывал – действительную отслужил, на Халхин-Голе дрался, в Финскую кампанию ранен, в боях под Москвой участвовал. Правда, Егорка не всегда верил Тунгусову и постоянно переспрашивал:

– Дядька Парфен, так ты чо, в самой Москве был, чо ли?

– Говорил же, проходили. Полдня шли по Москве. Огромадный город, скажу я вам. А в центре – Красная площадь. Часов в одиннадцать или в двенадцать, сейчас уж не помню, возле Мавзолея прошли.

– Вот так прям и прошли?

– Ну почему – так? Парад был октябрьский. Шли в полном боевом снаряжении и сразу – на передовую. Вскорости меня и шарахнуло миной.

– А ты на Мавзолее-то видел кого-нибудь? – не унимался дотошный Егорка.

– Не-е, – Парфен засмеялся плачущим ртом. – Я правофланговым шел. Мне надо было прямо смотреть. Как вышли на площадь-то, сразу ориентир взял. Там меж кремлевской башней и церковью какая-то труба вдали маячила, заводская, поди. Вот я на эту трубу и смотрел, чтоб конфуза с равнением не вышло.

Мишка пошарил взглядом среди косарей и нахмурился.

– Ты чего, сынок? – тихо спросила Катерина.

– Совсем мы очумели от жары, про самого главного работника забыли. Аленка, ты не видела Жултая?

– Видела. Он на болоте дикий лук собирал.

– Лук?

– Ага. Я сейчас…

Она легко вскинулась и побежала свежей стерней к болоту.

За буйно разросшимися кустами тальника тихо, на малых оборотах, тарахтел «Фордзон». Прямо на земле в тени колеса сидел Жултайка. Он просто так, без ничего, ел один лук, а по его грязным скуластым щекам катились слезы.

Аленка опрометью кинулась обратно к косарям, схватила с холстины ломоть хлеба, чуть ли не вырвала у обалдевшего Микеньки ковшик и, расплескивая квас на колючую стерню, побежала к трактору.

Солнце медленно приближалось к зениту.

Над луговиной палящий звон – настоящая сенокосная благодать. Мужчины продолжали косить, а женщины, которые постарше, и девчонки ворошили граблями валки уложенных на неделе трав Жултайкиным «Фордзоном». Уже через пару дней, боясь, чтобы не пересохло сено, Парфен дал команду начинать сметывать первые стога.

Юльку с Аленкой поставили накладывать сено в волокушу.

Волокуша – это две срубленные и обязательно пышные березки. Комли зачищаются, и, как в оглобли, запрягают в них лошадь. А на ветвистые вершинки укладывают из валков целую копну сена.

Егорка на лошади отвозил копну к зароду. Там круто разворачивался. Две женщины, воткнув черенки деревянных вил в землю, придерживали копешку, и волокуша ехала за новой копной.

На зароде, как на капитанском мостике, стоял Микенька. Он ловко принимал навильники и раскладывал сено по углам. Микенька ревниво поглядывал и на соседний зарод, который вершила Анисья. Не хуже мужика справлялась она да еще пела звонко и протяжно совсем не грустную песню:

Позарастали стежки-дорожки, Где проходили милого ножки. Позарастали мохом-травою, Где мы гуляли, милый, с тобою…

Аленка утомилась. Пока Егорка отвозил волокушу, она прилегла на валок сена рядом с розовощекой Юлькой и слушала перекличку птиц, сенометчиков, песню Анисьи. Смотрела на озеро, где вздрагивали миражи в виде египетских пирамид, в этих воздушных пирамидах летали дикие утки. Там, вдали, на той стороне озера, виднелся дом лесничества.

Юлька лежала на спине, млела под солнцем и чему-то загадочно улыбалась.

– Какой он еще теленочек…

– Ты о чем, Юль?

– Да так… Аленка, тебе нравится кто-нибудь?

– А мне все нравятся! Правда. Но больше всех я люблю маму Катю, своего названого брата Мишу и тебя, Юля.

– Я вредная.

– Выдумываешь ты все. Миша говорил, что ты надежнее любого парня и что с тобой он даже может пойти в разведку.

– Так и сказал?

– Ага.

– Вот дурной… В разведку… Другого дела нет, что ли…

Юлька сунула в рот травинку и зажмурилась. Конечно, если он скажет, она может и в разведку, и хоть на край света. Но лучше сегодня не идти домой, а попроситься к ним с ночевкой в лесничество. На уху. Егорка без конца талдычит, что они у Лебяжьего какую-то сногсшибательную уху готовят. Хорошо бы, да бабушка не отпустит – огород поливать надо, в жарынь такую все в огороде сомлело. Вот если бы он сам позвал, тогда ее ни дед, ни бабка не удержали бы…

На седом стебле ковыля пристроился кузнечик. Он сучил серповидными лапками, стрекотал, перекликаясь с собратьями. В недокошенной кулиге устало просил перепел: «пить пора, пить пора». Ему вторили стеклянными бубенцами жаворонки. И еще сотни звуков, тонких, почти неуловимых, возникали на миг, чтобы тут же влиться в прозрачно-зеленый звон летнего дня.

И вспомнился Аленке радостный день из далекой довоенной жизни. Она выступала на первом в своей жизни концерте для учеников и родителей. Ее мама и папа тоже сидели в зале. Аленка пела одну из маминых песен. Она все песни ее знала. Тогда Аленке долго аплодировали…

Сначала тихонько, потом все увереннее потянулся над луговиной голосок, чистый и светлый:

Ехали казаки Со службы домой, На плечах погоны, На грудях кресты. Едут по дороге, Навстречу им отец. «Здравствуй, мой папаша!» — «Здоров, сын родной!» — «Расскажи, папаша, Про семью мою». — «Семья, слава Богу, Прибавилася. Жена молодая Сына родила…»

Услышал песню Парфен Тунгусов, осторожно кашлянул в кулак и тихо сказал деду Якову:

– Ишь ты, дело какое, душевно поет.

А Сыромятин порадовался за Тунгусова. Если Парфен песню душой слышит, значит, много еще в нем душевной силы. Это детишкам малым надо солнца да хлеба, да ласки маленько – они и оживают. А коли старому дереву покалечить ветви да корни, оно может и не сдюжить – засохнет. «Шибко помяло на войне Парфена Тунгусова, – размышлял про себя дед Яков, – а ить ничего, оклемался на своей-то земле, потому и польза от него должна быть еще долго».

Когда на луговине разместились зароды и солнце покатилось к вечеру, Мишка с друзьями вернулись в свое лесничество.

На берегу озера Аленка развела костерок, пристроила на таганке котелок с водой, а ребята проверили сети, поставленные утром дедом Сыромятиным.

– Аленка, принимай улов!

Лодка причалила к берегу, и на траве затрепетали караси. Рыбу очистили быстро, втроем-то и делов ничего.

– На первое уха, – сказала Аленка.

– На второе тоже уха, – подхватил Егорка.

– А на третье – еще раз уха! – заключил Мишка и подал команду. – Пока вода закипает, купаться!

Полетели в траву штаны, рубашки, и три фонтана взметнулись над водой. Аленка ничем не уступала ребятам. Она громко хохотала, плавала, проворно ныряла. Толкнула от мостков лодку, ловко прыгнула в нее.

– В атаку! – крикнул Мишка.

Набросились мальчишки с двух сторон. Но кувыркнулся с кормы Егорка, не выдержав качки. Мишка не удержался на носу и тоже полетел в воду. Аленке весело, она хохочет и ждет нового нападения. Но что это? Егорка вынырнул у берега, а где же Мишка? Она беспокойно оглядывается, смотрит в воду и находит его там, в воде. Мишка лежит на дне неподвижно. Он смотрит снизу на Аленку. Весь мир снизу кажется зеленым. И Аленка зеленая. Она машет ему руками, зовет, наверное, сердится. Мишке смешно. Он пускает пузыри и всплывает.

– Шестьдесят пять.

– Чего?

– Шестьдесят пять секунд не дышал, – поясняет Мишка. – Давай колокол делать?

– Давай!

Они сильно раскачивают лодку. Раз! – и лодка вверх дном. А под ней и в самом деле как в колоколе. Смеется, визжит Аленка, и под сводом все гремит оглушительно – это звукам деваться некуда, они теснятся, искажаются, удесятеряются в силе, от чего ребятам хочется еще громче кричать и плескаться. А сами ребята кажутся огненно-красными. Тоже фокус. Вечернее солнце на самом закате, преломляя лучи, окрашивает воду, а она снизу ребячьи тела подсвечивает.

Прячется солнце за горизонт. Егорке не терпится, пробует он из котелка уху, жмурится от удовольствия.

– Готова! Жалко, Юлька с нами не пошла. В жисть ушицы такой не испробует.

– Миша, а почему Юля к нам в лесничество не ходит? – спросила Аленка.

– У нее свое хозяйство. Дед Яков вообще в огород не заглядывает, а бабка не шибко-то проворная стала. Попробуй такой огородище обиходить. В один огуречник сколько воды перетаскать надо. Вот Юлька и вертится там.

Котелок сняли с огня, поставили на траву. Ели деревянными ложками. Потом развернули клеенку с отварными карасями. Что за сказочная еда, эти отварные караси! Ешь их чуть ли не каждый вечер, и все в охотку, не приедаются. А готовить их одно удовольствие, никакой мороки: бросил в воду, посолил, если соль есть, а нет – и так хорошо, сам воздух, дымок от костра вместо приправы.

– Эх, здорово мы на сенометке поробили, – вспомнил Егорка. – И трактор у Жултайки ни разу не поломался.

– У меня мозоли от граблей… – пожаловалась Аленка. – Вот, смотрите.

– Заживут. Не велика беда, – успокоил Мишка. – Вот солдатам из лагеря сегодня не спать.

– И ведь предупреждали их бабы, – поддакнул Егорка. – Так нет, вздумали выхваляться. Вот и обгорели на этаком пекле.

– А почему на озерах много чаек? – забыла о своих мозолях Аленка. – Ведь это морская птица.

– Морская, правильно, – согласился Мишка. – Особенно эта, мартын называется. Наверное, он и есть самый настоящий морской буревестник. Крылья во – с полметра.

– И яйца у него, как у гуся, здоровые, – вставил Егорка. – Только круглые и голубоватые. Два яйца съешь и сыт. Это я понимаю… – он уже с трудом мигал сонными глазами, позевывал и только когда снова вспомнил сенометку чуть оживился. – Ну и зараза же эта Юлька! Ка-ак треснет меня граблями по горбушке! Говорит, промахнулась – лошадь хотела понужнуть. Знаю я, почему к нам не пошла – особого приглашения ждет, барыня…

– Но почему же чайки на озерах живут? – не унималась Аленка.

– Вот пристала, – буркнул Мишка. – Я ведь не дед Яков – все знать. Живут и живут. Егорка, откуда у нас чайки взялись?

– Чайки? Так они всегда на озерах гнездились.

– Вот. Теперь понятно? Живут и живут себе… Наверное, здесь когда-то море было, и чайки с тех пор прилетают к нам по привычке. Понравилось им у нас. Кормятся озерной рыбой, а самим невдомек, что моря-то давно уж нет.

– Моря нет, зато озер и лесов полным-полно, – сонно пробурчал Егорка. – Да еще болотин разных целая пропасть… Пойду я, однако, дрыхнуть.

Он еще нашел в себе силы ополоснуть в озере котелок, ложки и, совсем пьяный от усталости да сытного ужина, поплелся по тропке вверх к дому.

Ночь пришла тихо и внезапно, как только угасли последние языки костра. Небо обернулось в синеву, и вызвездились все его уголки до самой бесконечной дали.

Аленка с Мишкой спустились к мосткам, сели на доски у воды. Сейчас начнется их путешествие. Они недавно открыли такую возможность – летать к самым дальним звездам.

Сначала надо посмотреть вверх. Глянешь – и нет тебя, нет земли, нет сонного лепета камышей. Есть только звезды, холодные, спокойные и недоступные в своей неземной вечности.

Но когда смотришь на звездное отражение в темном зеркале озера, звезды кажутся не только близкими, но и живыми. Как ни спокойна озерная гладь, но вода живет, дышит. Живут и звезды. А если на ближней релке ударит по воде крылом сонный гоголь или плюхнется из темноты вернувшийся с кормежки запоздалый чернеть, то через камыши к берегу пробивается легкая, еле заметная волна. Вот тогда и начинается самое интересное. Звезды сначала медленно, потом все быстрее движутся навстречу ребятишкам. А они, прижавшись друг к другу, затаив дыхание смотрят в восторженном страхе на звездный полет. Они одни-единственные на неведомой планете с головокружительной высоты смотрят на звезды. А звезды проносятся под ними в стремительной бесконечности.

Возвращает путешественников на землю луна. Она появляется в просветах между соснами, ее матовый луч падает на воду, и к ребятам бежит блистающая, чешуйчатая дорожка. Звезды исчезают.

– А луна зеленая, – вздыхает Аленка. Ей начинает казаться, что это вовсе не луна, а круглый зеленый фонарь, подвешенный на соснах. – И у тебя, Миша, глаза зеленые. Это потому, что ты лесной человек, да? Скажи, почему тебя зовут то лесником, то лесничим?

– Был у нас и лесник, был и лесничий. До войны еще. Лесник – просто сторож, и все. А лесничий уже специалист, хозяин в лесу и над деревьями, и над зверьем. Тут он соображать должен, где можно лес пилить, а где нельзя, как птиц поменьше губить, где зверям подсобить в голодные зимы. По-моему, так: кто в деревне живет, обязательно должен быть маленько и лесником, и лесничим. Тогда бы лес и живность разная в нем не убавлялись.

Аленке стало зябко. Она потеснее прижалась к Мишке. Он укрыл ее пиджаком.

– Почему у тебя так громко тукает сердце? – шепотом спрашивает Аленка.

– А хочешь, я тебе что-то скажу? – еще тише спрашивает она.

– Скажи.

Она заглянула ему в глаза и сказала:

– Если мы слышим, как бьются наши сердца, значит, мы совсем с тобой родными стали. Ты не сердишься, что у тебя вдруг сестра объявилась? Ты, пожалуйста, не сердись, это война виновата…

– Ну что ты, Аленка. Ты даже сама не представляешь, как это здорово, когда есть сестра. Мы вот друзья с Юлькой. Я ее насквозь вижу и понимаю. Но мы с ней можем поругаться или даже подраться. А сестра – совсем другое дело. Да за сестру… В общем, я никому не дам тебя в обиду. Ты это запомни на всю жизнь.

– Спасибо, Миша…

Аленка притянула его за шею и поцеловала в щеку.

Они долго сидят молча. «Как хорошо, – думает Аленка, – что я работала наравне со всеми, и председатель Тунгусов меня тоже благодарил за помощь колхозу, а еще хорошо, что рядом есть Миша. С таким братом мне теперь ничего не страшно».

Потом они поднимаются и тихо идут по выпавшей росе к дому. Аленка оборачивается к Мишке и шепотом спрашивает:

– Миша, а ты не знаешь никакой сказки о звездах?

Он не спешит с ответом. Вот они сейчас поднимутся на взгорок к дому, и тогда Мишка скажет так же тихо: «Нет, Аленка. Не придумали еще сказок о звездах. Но, наверное, скоро придумают».