Бураны прокатывались по озерному краю, то обрушиваясь снежными лавинами, то переходя на низовую поземку, и тогда небо чуть светлело, а вершины сугробов дымились, закручиваясь султанами, и прямо на глазах росли и двигались переметы. По такому плотному снегу даже сани не проваливались, а скользили как по накатанной дороге.

Аленке захотелось покататься на лыжах с крутого берега. Она съехала к озеру и, почувствовав прочность прибитого наста, подгоняемая колючими порывами предвечерней поземки, побежала до истока речки Полуденки. Она была там дважды: первый раз с Мишкой, а второй раз уже сама показывала речку Юльке. Юлька Сыромятина нисколечко не удивилась появлению такого чуда и даже сказала, что вот если бы из Полдневого побежала молочная речка с кисельными берегами, еще бы ничего, а так воды и без того по лесам-то хватает.

Обидно тогда стало Аленке за речку, будто на нее фыркнула Юлька. А ведь речка – умница, укуталась по берегам снежными шубами и не поддается морозу, жарко дышит испариной, чем еще издали предупреждает забредшего сюда лыжника, чтобы не ухнул тот со снежных заструх прямо в воду.

Как появилась речка, и озеру Полдневому стало легче дышать, вернее, озерной рыбе. Хоть и делаются вдоль деревенского берега проруби, но мало их, вот и собирается возле истока речки рыбная молодь, толкаются у кромки льда в полынье непугливые карасишки, стайки гольянов и полосатые окуньки.

Аленка быстро добежала до Полуденки, опершись на палки и затаив дыхание, полюбовалась затейливыми танцами гольянов в светло-синей и прозрачной до озноба полынье. На быстром бегу она разогрелась и теперь могла минуту-другую вот так постоять и успеть еще подивиться как бы придымленным бором, таким загадочным и жутковатым в непогоду. Но все равно глаз не оторвать: ели стоят не хмурые, а уютные, знакомые и, кажется, готовые протянуть тебе тяжелые ветки и поздороваться по-человечески, рассказать сказку или песню спеть.

Но к приснеженным елям Аленка не пошла – страшновато одной в такую погоду уходить из виду деревни. Хоть и рядом тут, вон и крайний домик Разгоновых видно, но лучше поближе к жилью держаться. И Аленка повернула к деревне. Теперь ветер из помощника превратился в несерьезного баловня, он то наскакивал сбоку, то мешал забраться на очередной курящийся гребень, то швырял в лицо пригоршни тяжелого снега.

И Аленка забирала все правее в сторону большака. Пробежала мимо деревни и краем огородов направилась к ферме. А ведь не хотела. Но сегодня все почему-то получается само собой. Ну вот, например: зачем она к речке ездила, почему домой не торопится, ведь ей еще уроки делать да и по хозяйству надо Мишке помочь. Зачем сейчас на ферму спешит?..

Давно уже какая-то непонятная тоска или тревога накатывала на Аленку. Никак не могла она в этом разобраться. Нет, в семье Разгоновых ее не обижали, даже наоборот, только с лаской к ней да лучший кусок со стола для нее. Но почему так пусто и неуютно ей кажется иногда в Нечаевке, почему даже в школе, среди одноклассников, ей хочется вдруг зареветь от одиночества?

Однако еще не совсем, но уже какими-то далекими закоулочками своей пробуждающейся девичьей души начинала понимать, что так дальше жить нельзя. Так, как она до сих пор жила. Все эти месяцы, словно подгоняемые ветром, пролетели только для Аленки, для нее одной. А ведь новые ее земляки, все нечаевские, относились к ней с теплом сердечным, никто безучастно не прошел мимо.

Аленка хорошо усвоила, что в деревне живут, не отгораживаясь друг от друга. На первый взгляд вроде каждый сам по себе, но вдруг кому-то худо – сразу возле него или сосед, или Таня Солдаткина, или Парфен Тунгусов. Живет деревня будто одна большая семья. И Аленка тоже ведь в этой семье, а значит, и не одна вовсе. Надо только и ей с добром к людям. А как? Наверное, поэтому и обрадовалась несказанно Аленка встрече с Федором Ермаковым.

Случилось это несколько дней назад. Она бежала в школу, а он стоял на дороге и будто специально поджидал ее. Только если раньше он просто улыбался и передавал привет Мишке, то теперь был очень серьезным и чутучку растерянным.

– Добрый день, Федор Кузьмич.

– Кажется, добрый. Обожди-ка минутку. Ты можешь мне службу одну сослужить?

– Какую службу?

– Ну… как тебе сказать? Служба-то очень уж деликатная, по вашей женской части. Девочка ты культурная, вежливая, вот и помогла бы Анисье Павловне.

– А что, худо ей?

– Да теперь вроде лучше стало. Но… в этом-то и вся штука, нельзя ее сейчас надолго одну оставлять. Понимаешь?

– Н-не совсем.

– Я тоже не совсем соображаю что к чему. Поэтому тебя и прошу. Думаю, у вас найдутся общие интересы. Тут, мне кажется, интерес к чему-то нужен. Понимаешь, отвлечь ее надо. Только ты ни о чем ее не спрашивай. Может, почитаешь ей что. Ну, в общем, сама сообрази.

– Хорошо, Федор Кузьмич, я все сделаю, как вы просите.

– Вот и договорились, – с облегчением вздохнул Ермаков, как будто свалил с плеч тяжелый груз.

В тот день Аленка сразу же после школы забежала к Анисье Князевой. Она еще не знала, о чем будет говорить с почтальонкой, но настроение у нее почему-то было преотличное. И когда увидела Анисью в белой, вышитой крестом кофточке, сразу же затараторила:

– Ой, Анисья Павловна, а я все никак не могу собраться до вас добежать. Вы покажете мне, как крестом вышивать? А то скоро весна, а там и лето, а у меня нету кофточки вот с такой вышивкой. Мама Катя все на работе и на работе, а вечерами так скучно, совсем делать нечего, а учебники я до конца проштудировала. Вот я и подумала… Вы покажете мне?

Анисья недоверчиво улыбнулась одними уголками губ, но не выдержала и рассмеялась. Раздела Аленку, усадила в красный угол, напоила чаем, и они до вечера перебирали Анисьины кофточки, моточки ниток, лоскутки, и хотя обе прекрасно понимали, что не в вышивке дело, с удовольствием продолжали придуманную Аленкой игру и все больше нравились друг другу.

А сегодня Аленка вспомнила, что конюх Микентий Бесфамильный как-то похвалялся поймать лису. Мол, плевое это дело – лисовина отловить. Силки у него приготовлены такие, каких не сыщешь по всей частоозерской округе.

По высоким сугробам, что окружали ферму, Аленка добралась до избушки, где хозяиновал конюх, прислонила к дверному косяку лыжи и шагнула в натопленную да крепко прокуренную теплушку. Микенька с самозабвением смолил здоровенную цигарку и зашивал дратвой разношенный хомут.

– Здравствуйте вам, – проговорила Аленка, развязывая теплый платок. – У-у, а жарища-то у вас, как в бане.

Микенька приветливо кивнул Аленке, пододвинул гостье маленький табуретик и с удовольствием принялся рассуждать:

– Я ить как понимаю, жар костей не ломит. Все приезжие балакают, что лучше маленький Ташкент, чем большая Сибирь. А то как же. Многие проезжие люди у меня туточки обогреваются. Пусть себе про Ташкент-то балакают. У меня ить про своих больше забота. Бабы-то наробятся в морозе, наломаются в суметах, вот и забегают ко мне погреться. Шибко довольные бывают. Я им ишо чайку со зверобойной заварочкой или с морковкой сушеной для угощеньица, благодать… Ты-то небось заблукала, ишь, полушалок-то весь в куржаке.

– Ой, и не говорите, дядя Микентий! Поехала прокатиться до речки Полуденки, а как возвращаться стала, ветер-то встречь, вот и дала кругаля, прямо к вам угодила.

– Эвон как! Веселое дело… А буранить ишо будет, пожалуй, с неделю-другую попуржит. Дед Яков тут намеднись ко мне заглядывал, так он такого же мнения. Потом жахнет теплынь-то. У-ух, как жахнет! Как бы потопа не было. Ну да теперича не страшно, теперича вся излишняя вода по речке убежит. Шибко подфартило нам с этой речкой.

– Дядя Микентий, а вы на охоту бегаете теперь или нет?

– Какая теперь охота? Падера! Чуть отпустит вожжи и снова в сажени ни холеры не видать. Я ить из-за этой несусветной падеры седни всех бабешек супом из дичинки накормил. Разговору-то было!

– Из какой дичинки?

– Тут прямо история целая со мной приключилась. Приблазнилось мне среди ночи, что проспал я все царство небесное. Вскинулся, надернул полушубок и бежать на ферму, а шапку забыл. Да… Бегу, значит, а оно задувает, в глаза бьет, я в три погибели сгибаюсь, рукавицами голову-то прикрываю, ну и чуть ли не носом по снегу-то пашу. И вдруг – диво! Прямо под ногами белая куропатка. Ага. Видать, летела и о столб телеграфный или о провода шарахнулась. Притащил ее сюды, хотел отогреть, да куда там, готова уже. Ну вот и пошла на суп. А если бы не забыл дома шапку, точно бы не углядел на снегу белую куропатку. Такая хрушкая да жирная, наваристый суп получился.

– А вы лису можете поймать или просто так хвалились? – приступила к делу Аленка.

Микентий крутнул головой, тоненько захихикал:

– Было дело, похвалялся как-то.

– А-а… Я-то думала, вы и взаправду можете лису поймать.

– На кой лешак она тебе обернулась?

– Да не мне. Анисья Павловна прихворнула. Тоскует. Вот если бы ей такой красивый подарок сделать, может, она и повеселеет и от задумчивости отвлечется.

– Оно так. Я ить давно уже скумекал, что Аниска сбеленится. Больно жадная она до жизни. И без краев веселая. А тут… Эх, как обухом по голове такое известие. Она и того… свихнулась на ентой почве.

– Ну что вы, дядя Микентий, она в здравом рассудке. Только задумчивая очень.

Микенька откинул в угол хомут, пощипал жиденькую бороденку и весело прищурился. Потом, отчаянно взмахнув обеими руками, как раненая птица при взлете, согласился:

– Эх, была не была…

– Поймаете?

– Плевое дело. И недели не пройдет, изловлю рыжехвостую. Вона, гляди, чего я смастерил, – он показал силки из скрученного волоса. – Лошадиные хвосты подстригаем, а волос разве выбрасываем? Ни в коем случае. Вот они! Такими силками да не пымать? Пымаю. Може, и впрямь обрадуется Аниска. Бабы, они ой как до подарков охочи. И Аниска из того же теста слеплена.

– Только о нашем уговоре, дядя Микентий, пока никому не говорите. Ладно?

– Сюрприз, стало быть? – весело засветились подслеповатые глаза Микеньки. – Это можно. Это я за милую душу. Для Аниски постараюсь. Уж шибко она красивая баба, язви ее в кочерыжку, – и он опять по-птичьи взмахнул обеими руками.

Аленка засмеялась – ей нравилась отчаянная решимость конюха и нравились его слова. Она потуже завязала полушалок и выбежала из теплушки.

…Через неделю хватились Микеньки. Дня три его искали всей деревней. Обшарили подворья и ферму, огороды и прибрежный камыш – не нашли Микеньку. Решили, что заплутал где-то в непогоде и сгинул.

Председатель колхоза Парфен Тунгусов горевал больше всех – такого безотказного работника потерять! Сам себя виноватил Тунгусов, наругал он Микентия, что сидит тот в тепле, чаи гоняет, нет бы в полях полазил, может, где и остался зарод сена, скотина же падает с голодухи.

На конюшне теперь остался один Егорка Анисимов.

– Ничего не поделаешь, – сокрушался председатель Тунгусов. – Принимай, Егор Константинович, хозяйство лошадиное в полное свое командование. Сам себе управляйся. Подсобить тебе пока некому.

И с того дня стал Егорка Анисимов полновластным колхозным конюхом и «комендантом» дежурной избушки, в которой совсем недавно дневал и ночевал Микенька Бесфамильный. Теперь, выдавая по утрам возчикам лошадей и упряжь, Егорка непременно и без злобы поругивал того или иного мерина за бесполезное упрямство, повторяя любимые слова Микеньки:

– Н-но, холера, шевелись! Гитлера б на тебя, окаянного…

Раньше Яков Макарович Сыромятин спокойнее относился к буранам, ему даже нравилось их неуемное буйство – в самый аккурат померять силушкой. А теперь не то, теперь в непогоду ломило поясницу, болели зубы и даже аппетит пропадал. Днями просиживал дед Яков у окна, курил, ворчал потихоньку и ждал весны. По-стариковски надеялся, что с теплом и ему полегчает. Только мечтать долго не приходилось, старуха не давала покою из-за сена.

– Сидишь, как сыч. Пошел бы да попросил у Парфена лошадь. Сена уж ни одного навильника не осталось.

– И что ты привязалась, старая? Дай же погоде утихнуть.

– Жди, когда уймется эта падера. Скормим скотине картошку, а сами зубы на полку.

– Дак март ведь на исходе, курья башка! Со дня на день уймется погода, тоды и съезжу. Гонит, гонит… А куда? Счас добрый хозяин и собаку-то со двора не прогонит. А она…

Отвернется дед Яков к окну и снова да ладом принимается за кисет. Слушает, что там, за окном. А там ничего нового. Ветер рвал из трубы дым и бросал его вперемежку со снегом в окна, стучал в двери, завывал на чердаке, где-то выколачивала дробь оторванная от карниза дранка. «Недаром говорят, март еще быку рога сломит», – думает Сыромятин.

– Будь ты неладна, – проворчит он не то на старуху, не то на погоду.

Притушит окурок и заберется на печь. Покряхтит, повздыхает и уж в который раз спросит:

– Микентия-то не нашли?

– А где его, сердешного, искать? Полазили-полазили мужики вокруг деревни…

– Чего балаболишь? Откудова мужики у нас взялись?

– С лагерю конвойных Федор пригнал. Человек, пожалуй, с десять было, а то и боле.

– Ну и чо?

– Чо… Пошарили подле дорог да у деревни. А дальше носа не сунешь, сам потеряешься в такой круговерти.

– Жалко мужичонку. До самой тонкости работу крестьянскую понимал. А безотказный до чего был.

– И не говори.

– На конюшне-то, поди, один Егорка теперь?

– А кто же еще? Поматерился Парфен, пожалобился, а никого не сыскал боле.

– Мал еще Егорка. Да и ленивый, паршивец.

– Пошто ленивый? Ничо, управляется. Все лошади ухожены. Парфен нахваливает его.

– Эт пока в охотку. Хотя Михалко тоже его нахваливает. Значит, в отца пошел Егорка. Константин-то уж какой жадный до артельной работы… А Егорке надо будет подмогнуть. Вот как полегчает…

– Помощник из тебя теперича… Сиди уж. Вместо дела только табачищем и способен свет белый коптить. Семью свою скоро по миру пустишь.

Отвернется дед Яков от сердитой жены, укроется лоскутным одеялом, притихнет. Или забудется в тревожном стариковском сне. И поплывут в усталой голове видения. О чем беспрестанно думается, то и видится. Вспоминаются сын и невестка. Весело бывало у них за столом всем-то семейством, все ладно, надежно. Теперь пошатнулась жизнь, накренилась, испробуй удержать… Еще виделась ему степь – голая, продутая всеми ветрами. Там сталкивались несметные полчища железных чудовищ. Там и могилы заброшенные чернели под степным небом. Да ведь и то сказать, кому там ухаживать-то за ними. Поскорее с поганой ордой справляться надо. Тогда уж и могилки вспомним, все до единой разыщем, солдату-защитнику народ русский поклонится и в памяти геройство его сбережет для детей и внуков, чтоб жизнь наладилась краше прежней…

Проснулся как-то Яков Макарович от непонятной тишины, наполнившей горницу. Поднялся, проскрипел половицами и вышел в кухню. В простенке мирно тикали ходики, топилась печь, и в окна врывалось солнце. Со двора доносилась мирная перебранка старухи с Юлькой.

Чего это Юлька не в школе? А, сёдни же воскресенье. Накинул дед Яков дубленый полушубок на плечи, сунул ноги в мягкие пимы и выбрался в сени, оттуда – на крыльцо. Глаза невольно зажмурились от белизны снега и солнца, восходящего в холодном ореоле.

Старик вздрогнул, почувствовал свежесть в воздухе, еле уловимые признаки тепла. Обрадовался: дожил, теперь конец и его хворобе. И решил Сыромятин ехать за сеном, не откладывая в долгий ящик.

Светло и чисто было на соседнем подворье у Разгоновых. Мишка запрягал в сани Игреньку. Катерина развешивала на плетне выстиранное белье. Аленка сбрасывала с сеновала охапки душистого разнотравья и звонко смеялась, видя, как сено падает прямо на рога Пеструхе. Корова шаловливо вертела головой, но не уходила, ей тоже нравилось и солнце сегодняшнее, и что так вкусно пахнет дурманящее сено с лесных луговин.

– Что-то дед Яков сегодня с утра пораньше расшумелся, – сказала сыну Катерина.

К ворчне старика прибился озабоченный голос председателя Парфена Тунгусова:

– Что ты, что ты, Яков Макарыч?! У самих корма вышли. Все тягло с утра отправил на вывозку соломы с полей. Ты уж погоди, как-нибудь вдругорядь…

– А на кой хрен мне вдругорядь, когда счас коровенке жрать нечего.

– У тебя своя коровенка, можешь ее и картошкой аль пойлом каким поддержать. А у меня артельная скотина падает с голодухи. Соображай сам, не глупее, поди, меня-то. Ну ладно, поехал я. Недосуг мне…

Заскрипел под полозьями снег. Потом открылась калитка, и во двор к Разгоновым зашел Яков Макарович.

– Здорово ночевали, соседи, – он в задумчивости остановился подле саней, с надеждой обратился к леснику: – Може, ты меня выручишь, Михаил Иванович? Дай мне Игреньку своего на денек.

– Ты же с болезни еще не оклемался, – удивился Мишка. – И навильника, поди, не осилишь. А мне тоже недосуг. Надо поехать узнать, как там пленные с делянами управляются. Сам-то Ермаков за всем не уследит. Командир он, а не лесной хозяин.

– Вот оказия, – вздохнул Сыромятин. – Сплоховал я ноне, не весь корм вывез осенесь.

– Ну что за беда, – успокоил старика Мишка, – погоди денек-другой, не окочурится твоя коровенка. Возьми вон пока у меня пару навильников, не обеднеем.

– В жисть не побирался и на чужое не зарился, – с сердитой обидой засопел дед Яков.

Катерина строго посмотрела на сына и упрекнула:

– Тоже как Парфен становишься. Нет, чтобы взял да и помог Якову Макарычу.

– Ну, конечно, поможет, – вступилась за Мишку Аленка и съехала по сугробу с сеновала. – Я тоже с вами поеду. Можно? А то уж давно в лесу не была.

– Подсоби, Михаил Иванович. А то запилит меня старуха. И погода на диво…

– Ну что мне с вами делать? – с показной серьезностью вздохнул Мишка. – Делать нечего. Собирайтесь.

Летом дед Яков поставил за Медвежьей балкой небольшой стожок сена. Он его сметал на елани у обгорелой лиственницы. Приметное место, да вот дорогу туда не торили. Потому ехали целиной. Молодой Полкан ошалело носился по лесу, забегал наперед лошади и дурашливо на нее лаял, но сам весело пугался и несся опять в березняк, осыпая снег с пригнутого подлеска.

Мишка всю дорогу ворчал на старика, что угораздило того в этакой дали сено косить. Но Аленка сбивала его с серьезного тона, донимала неожиданными вопросами и звонко смеялась.

На полянах и просеках уже успели наследить зайчишки. Напетляли стежек лисовины. Ровнехоньким бисером прошлись подле кустов осторожные ласки. И все это за одно тихое безветренное утро.

Из-под копыт Игреньки вылетали куропатки и сажен через двадцать снова падали в снег. За ними гонялся Полкан и недоумевал, куда же они так бесследно исчезают, словно растворяются в этой праздничной белизне. Оглушительно хлопая крыльями и поднимая неожиданные фонтаны снега, сверкали на солнце сине-красным опереньем вылетающие из спальных лунок бровастые косачи. Полкан отскакивал в сторону, садился на задние лапы и вопросительно поглядывал на людей: что, мол, все это значит, и почему люди так спокойны, когда тут прямо до жути весело.

Яков Макарович щурился на блистающий снег, довольно поглядывал вокруг и тихо улыбался в бороду. Вот ведь как все складно получилось: погода наконец-то успокоилась, и на подходе весна, он опять в лесу рядом с Михалкой. Это ничего, что сосед ворчит и строит из себя сурьезного мужика, пусть потешит душеньку, ему это на пользу, для взросления. Радовался старик, что они не захватили впопыхах с собою ружья. А птица лесная, она чувствует, с чем люди едут. И вот на тебе, пожалуйста, любуйся за милую душу. Косачи далеко не отлетали, а усаживались на вершины берез и с любопытством поглядывали вниз, вытянув шеи и склонив набок головы.

У обгорелой лиственницы лошадь вдруг заупрямилась, дико всхрапнула и остановилась. Мишке с трудом удалось подвести ее и накрепко привязать недоуздком к сухому стволу.

Вдвоем с Аленкой они быстро очистили снег и смахнули верхний пристывший слой сена, подернутый куржачной изморозью. Мишка стал сбрасывать сено с зарода, а дед Яков укладывать его в розвальни. Аленка успокаивала Игреньку, который почему-то шибко беспокоился, и кричала на Полкана, чтобы он не носился как угорелый и не пугал лошадь.

Когда на сани была уложена добрая половина стожка и Мишка поддевал последний навильник, вилы уперлись во что-то упругое.

– Яков Макарыч, ты что здесь упрятал?

– И в мыслях не было. Може, забыл что ненароком.

Стали разгребать сумет и ахнули: привалившись к стожку, сидел уснувший морозным сном Микентий Бесфамильный.

– Эх, Микентий… – Яков Макарович стянул с головы шапку, опустился на колени. – Без оглядки ты жил на земле, легкую и смертушку себе отыскал.

Мишка тоже стянул с головы треух. Он со страхом глядел на Микентия, узнавая и не узнавая его, будто и не был тот никогда живым, а всегда был вот таким, с застывшими глазами, словно вытесанным из ледяного камня.

– Как же он здесь очутился? – охриплым от испуга голосом спросил Мишка.

– Парфен сокрушался, что корил почем зря Микентия-то. Дак он всех подряд теперича матерщиной обхаживает. Микентий, видать, совестливей других оказался, отправился сено искать, а себя потерял насовсем.

– Нет, дядя Парфен тут ни при чем, – сказала Аленка и осеклась, испугалась страшной мысли.

– Знамо дело, ни при чем, – согласился дед Яков. – Однако был человек – и нету его. Все мы, человеки, виноваты друг перед дружкой. Только вина эта по-разному каждым понимается…

Аленка не могла согласиться с Яковом Макаровичем. Это она и только она виновата в смерти Микентия, это она уговорила его сделать Анисье подарок, а он с радостью согласился. Такой уж был человек Микентий. Теперь вот нет его. И никогда не будет. А она будет еще долго жить на земле. И Анисья будет жить. И Михалко. Но как же теперь Аленке смотреть в глаза людям? Как она будет смеяться, чему-то радоваться, кого-то любить, когда толкнула, хоть и ненароком, человека на верную смерть? Казалось ей в эти горькие минуты, что никогда не забудет смерть Микентия Бесфамильного, что не сможет жить без вины среди людей наравне со всеми.

Так ей казалось.

А вот Анисья Князева, когда Аленка рассказала ей всю историю, не стала казниться, только задумчиво помолчала, глядя куда-то вдаль, может, давнее что вспомнила, и тихонько сказала: «Вот дурачок». Сказала, будто камень с души сняла. А как поправилась маленько, снова пошла работать на почту. Через неделю-другую еще одну заботушку на себя взвалила, в колхозе стала посыльной при конторе. Работа эта неблагодарная, никто на нее не соглашался, ведь через посыльного и людей на колхозную работу определяли, и к налоговому агенту вызывали, и агитировали на займы, да и в самой конторе приборку сделать надо. Беспокойно, хлопотно, зато все время на людях. Это Анисье как раз и подходило.