Течет речка Полуденка, течет месяц-другой, вот уж и зиму переломила, а не издержалась, наоборот, окрепла к весне и в половодье спрямила местами русло, укрепила берега, заставила поверить в свое появление. По дороге из Нечаевки за Полдневое на хутор Кудряшевский и в деревню Золотово даже пришлось строить два мостика.

Нечаевский лесник и колхозный конюх ладили их. Неказистые получились мосты, не для тракторов, однако леспромхозовская полуторка пролетала по ним уверенно.

Возле истока, как просил Парфен Тунгусов, Мишка сделал лавочку. Сделал с таким расчетом, чтобы за спиной оказались ели, а глазам открывался широкий простор: озеро Полдневое, береговая подкова с деревней Нечаевкой, дальние леса и грейдерная дорога на Юргу. Слева, на увальном полуострове, плыл над водой хутор Кудряшовский, а за ним в бело-зеленом березовом окружении всплывала деревня Золотово. Но самое главное, конечно, исток речки Полуденки. Полая вода по весне так рванула из озера, что в начале бывшего Заячьего лога выбился порядочный омуток. Так что с самых первых своих шагов Полуденка обзавелась всем, что полагается каждой давным-давно протекающей речке или речушке.

И пошла жизнь своим чередом: быстро спала весенняя вода, успокоились, зазеленели прибрежные камыши на озере Полдневом, вывели и вырастили в их укрытии свое крылатое потомство чирки и кряква, гагары и дымчатые чайки… А там потянулась длинная ненастная осень. А за нею снова зима, еще длиннее, с крутыми морозами, да такими, что и Полуденка притихла в укрытии тонкого льда в ожидании новой весны.

Что увидела, что услышала Полуденка за год, от весны до весны? Ведь речка не спит ни днем, ни ночью, невеликая водица ее собирается с ближайших озер и ключиков в окрестностях Нечаевки, а еще талые воды и дождевые гости-посланцы. Вот и получается: много тайн стекается в Полуденку, и умей речка говорить человеческим языком, скольким поселянам она помогла бы добрым советом и просто утешила надеждой.

Ну вот, например, приходил сюда несколько раз летними вечерами Парфен Тунгусов, сидел на лавочке, курил и отдыхал в одиночестве. Думал Парфен, что вот и еще один военный год пережили, быть может, самый тяжелый. Однако люди все так же с надеждой ждали весну, все так же работали в колхозе, вкладывая, казалось, уже последние силы в дела, огромный смысл которых означал: все для фронта, все для Победы! Но, как определил весну сорок пятого года сам председатель, дышалось нонче людям намного легче.

– А ить повеселел народ-то, – тихо и по секрету говорил председатель речке Полуденке. – Вроде и жрать нечего, пообносились в пух и прах, а все одно жисть дала крен на поправку. И то сказать, наши-то уже по Европе заграничной идут, свою землю-матушку освободили и теперича другим народам помогают. Должно, со дня на день войну и закончим.

И все чаще о самом себе задумывался Парфен. Запали в сердце слова Миши Разгонова насчет его личной жизни. Парфен и не прочь подумать всерьез о той, которая заслонила собою всех девчат и вдовушек в их деревне. Конечно, Парфен был наслышан (в такой небольшой деревне трудно что-либо скрыть от соседей), что Дина Прокопьевна еще до войны гуляла с кузнецом Петрей. Все четыре года она честно ждала Петрю, тут уж ничего не скажешь. Да и как же иначе: испокон веку строго соблюдали себя нечаевские женщины, а в войну-то особенно. Хуже предательства или измены Родине считалось в Нечаевке, когда хотя бы чуть в сторону от порядка житейского вильнет солдатка какая или невеста уговорная. Но… нет больше Петри-кузнеца. А Дине-то вон уже сколько, двадцать седьмой годок доходит. Серьезный возраст для невесты. Но Парфену в самый раз. Ему ведь тоже еще за тридцать не перевалило. Вот и получается: оба-два перегуляли всех своих годков-товарищей.

Повздыхает Парфен и не сможет ничего придумать, как же ему осмелиться и поговорить с Диной, ведь ни за что не угадаешь, что там у нее на уме, может, она какой-то несокрушимый обет сама себе придумала. Тогда уж тут никакая смелость не поможет.

И только одна речка Полуденка могла подсказать Тунгусову ответ на его сомнения, ведь ей известно, что и Дина Прокопьевна, особенно этой весной, начала вздыхать о председателе. Та далекая, довоенная жизнь и ее короткая, подобно солнечному затмению, любовь с Петрей уже становилась неправдоподобной, похожей на приятный и удивительный сон. А Парфен рядом, одинокий, хоть и грубиян несусветный, но обиды никому не причиняет, особенно вдовам и солдаткам, а ведь мог бы и попользоваться властью. Вот эта его сокрытая за шумливой грубоватостью доброта и тронула нечаевскую учительницу. И еще она заметила: Парфен всегда почему-то замолкает при ее появлении и как-то строго, изучающе, что ли, смотрит прямо ей в глаза. Почему Парфен никогда не улыбался при ней, Дина догадывалась. Не хотел еще больше свое уродство показывать, при улыбке его лицо, перепаханное розовым шрамом, превращалось в чужую плачущую маску. Сначала это у Дины вызывало жалость, потом сочувствие и понимание, а теперь вот неотвратимо вошел он в ее жизнь, и она ждала, когда Парфен сам сделает шаг ей навстречу.

Еще одну сердечную тайну хранила речка: с фронта от Жултая Хваткова приходили учительнице солдатские треугольнички писем. Дина терялась, читая простые и откровенные слова. Но еще больше растерялась, когда в апреле сорок пятого в Нечаевку неожиданно вернулся сам Жултай Хватков. В одном из боев у берегов далекой Норвегии его ранило, разрывная пуля оторвала три пальца на правой руке. За этот год, проведенный в непрерывных боях, как-то уж очень посуровел и возмужал Хватков, а матросская форма делала его намного старше своих лет. Снова сел он на трактор, только не на старенький «Фордзон», его уже к тому времени списали, а на мощный гусеничный ЧТЗ.

По вечерам натягивал Жултай форменку, клеши и вразвалочку шел до клуба, при встречах с земляками лихо козыряя и протягивая свою изуродованную руку. Кавалер он был нарасхват, потому что других кавалеров в деревне не имелось. Может быть, поэтому и сгладилась первая встреча его с Диной Прокопьевной. Почему-то никак не хотела она видеть в нем равного, говорила, как и прежде, ласково-снисходительно, будто Жултай все еще оставался ее учеником. Но Жулай не обижался. Он верил, что Дина будет его женой, и ждал своего часа, ведь равного себе во всей Нечаевке он не видел. А вот речка Полуденка сомневалась в этом, ведь она-то побольше тайн знала.

Одну такую берегла касательно колхозного конюха Егора Анисимова. Совсем бесхитростно жил Егорка, а дела и заботы в тягловом хозяйстве за последний год сбили с него превеликую прежде лень. Тут уж хочешь не хочешь, а крутись с темна до темна. Как шелуха, спало с него к новой весне уменьшительное имя Егорка, и стали его величать по-взрослому: Егором. К шестнадцати годам он стал походить на мосластую, равнодушно тянущую сани колхозную лошадь. Единственной, кому удавалось вывести из равновесия Егора, была Юлька Сыромятина. Примчится на скотный двор, делая вид, что у нее здесь уйма забот, нагородит своим вредным языком семь верст до небес, «невзначай» толкнет Егора в копну соломы или, еще хуже, в свежесобранную кучу навоза и убежит без оглядки. Егор медленно поднимется, пучеглазо уставится вслед Юльке, крутнет головой и тихо засмеется.

– Ну и холера же ты, Юлька… – но тут же в удивлении соберет непослушные морщинки на лбу, старательно соображая, зачем и почему возникает на базу Юлька, чего это она нагородила околесицу и что это ее вечно подмывает задираться при встречах с ним.

Правда, поговори Егор с речкой Полуденкой, может, она и шепнула бы ему о Юлькиной тайне. Хотя никакой тайны, пожалуй, и не существовало. Разве что для одного лишь Егора. Нечаевские бабы на ферме беззлобно посмеивались над чудачествами Юльки: она всем своим поведением показывала, что у нее особые какие-то права на Мишу Разгонова, Егорку Анисимова, Жултая Хваткова. Она всегда была готова или заступиться за них, или же с ними подраться. Такая уж взбалмошная Юлька. Однако мгновенно менялась, стоило ей остаться с кем-нибудь из них один на один: перед Жултаем вела себя паинькой, с Мишей на равных, а Егорку просто терроризировала.

Как-то наведалась к истоку речки Катерина Разгонова, не специально, конечно, а по пути, и присела на лавочку отдохнуть. Она любила сюда бегать еще девчонкой, тогда здесь собирались первые коммунары на маевки, пели революционные песни, здесь они посадили свои деревья. Сосенки да елочки теперь уже совсем взрослыми стали. И песчаный увал давно бором зовется. А Катерина стала матерью и солдаткой, да кабы еще и не вдовой. Но будто легче ей стало горе горевать, делилась Катерина с подружками-товарками, как привезла она в свой дом Аленушку. Славная растет девчушка, понятливая и ласковая. Помощница, так и норовит всякую работу по дому отнять у Катерины.

Только вот как же дальше-то станется? Со дня на день война закончится, и уедет Аленушка в Ленинград. Говорит, что хочет учиться на фельдшера, а в душе-то, поди, надеется батьку родного отыскать. Прилепилось к Аленушке сердце Катерины, за родную дочку стала ей маленькая ленинградка, и кого жальче – ее или Михалку, тут уж и не понять самой Катерине. Михаил-то совсем от рук отбился. С матерью как с малым дитем говорит. Да и то, за четыре-то года без отца всему научился, все по дому ладит сам и в лесничестве управляется не хуже, чем в свое время старик Сыромятин. Ростом, правда, не шибко вышел, но в плечах вылитый батька. В его манере держаться, в спокойной рассудительной речи и в отношении к крестьянской работе виделся уже взрослый человек. К шестнадцати годам стал он Михаилом для друзей-товарищей, Михаилом Ивановичем – для простых односельчан. В январе и феврале он учился в областном городе на курсах повышения квалификации, экзамены даже сдавал. Теперь в его трудовой книжке значилось не «лесник», а «лесничий». Раньше он эти обязанности выполнял по своей воле, а теперь – и по законной должности.

И еще одну, наверное, самую грустную историю хранит столько узнавшая всего за две свои весны речка Полуденка: о самом обыкновенном домике с дальнего околотка Нечаевки.

Домик был срублен пятистенком на берегу озера, подле окон две березки посажены. Давно посажены были они, коль еще дед Сыромятин в детстве с дружками лазил на их вершины ранними веснами зорить грачиные гнезда. Теперь уж березы потемнели понизу, прикрыли кроной домишко. А тот совсем осел, так что некогда веселые окна глядят сейчас на улицу чуть ли не от самой земли. Не везло мужикам из этого подворья. Только встанут на ноги да обзаведутся семьей, тут война или другая беда, и погибали хозяева. Наверное, потому, что отчаянные были эти Князевы, не кланялись ни бедам, ни пулям, с жадным весельем и любопытством ко всему жили они на земле. Прапрадед сложил голову еще на турецкой войне, прадед – на японской, а дед – в первую германскую, отец Витьки лежит на нечаевском кладбище в братской могиле вместе с первыми коммунарами, вот и сам Витька теперь сложил голову где-то в междуречье Волги и Дона. Этот вовсе поторопился, не оставил после себя в доме ребятишек. И домик осиротел.

Прошлым летом забрал Анисью молодой лейтенант Федор Ермаков и с ее немудреными пожитками перевез на полуторке в центр села на свое заброшенное подворье. Его-то домик был не старше самого Федора и срублен из толстенных привозных комлевых половин, которые продюжат в стенах еще добрую сотню лет. Да и сама Анисья решила новую семейную жизнь начинать в другом месте, чтобы ни стены, ни две старые березы не вгоняли ее в тоску-печаль по очень короткой первой замужней жизни.

А в домике у двух берез вскоре поселилась приблудная нищенка Мотя. Дожив до взрослых лет, она оставалась в детском разуме, хотя многие говорили, что Моте притворяться и слыть блаженной просто удобно. Как бы там ни было, но зимой у Моти появился ребеночек. Ребятишек разных возрастов полно в деревне, однако у каждого из них был законный отец. А что же тут получается? Какой пример для вдовушек и невест-перестарков? И пошли суды-пересуды меж стариков и старух. А потом вдруг все примолкли. Когда Мотя оклемалась после родов и снова стала ходить за милостыней, да еще с ребеночком на руках, объявилась у нее в домике бабка Сыромятиха.

Постояла старуха посреди чистой комнаты, перекрестилась на пустующий красный угол и, клюнув воздух острым носом, сделала тяжкое для себя дело: вынесла пришлой женщине общественный приговор.

– Ты, милая, собирайся-ка насовсем. Поищи другую деревню. А то и город какой, где потеряться можно среди людской колготни. Да не сказывай там, чей у тебя ребеночек-то. А от нас уходи. Не ровен час солдатки осерчают, беды не миновать. Спокон веку сраму такого в Нечаевке не случалось, чтобы от супостата понести. Ступай с богом. Возьми вот хлебушка на дорогу и ступай себе от греха подальше.

Бабка Сыромятиха вышла от Моти прямая, сердитая, так и прошла через всю деревню к своему дому и все ворчала, поводя своим острым птичьим носом из стороны в сторону, словно выискивая, на кого бы еще ей напустить скопившееся недовольство. Потом она весь вечер до полуночи стояла на коленях перед иконостасом, отбивала земные поклоны, молилась, выпрашивая прощение за грехи свои, Мотины и упрашивала Бога сберечь баб деревенских от худой славы.

В тот же день Мотя с ребеночком на руках ушла из Нечаевки, и в окрестных деревнях ее больше не видели.

Через неделю на лесоповале случилось непонятное. Под ухнувший штабель бревен угодил пленный немец. Никто не знал, почему завалился штабель и почему попал под него и нашел там смерть именно тот самый немец, который бывал у Моти в домике под двумя березами.

Только замечали всевидящие старики, как, проходя краем деревни, Ганс Нетке чуть замедлял шаг у берез и грустно смотрел на окна покинутого дома.

Когда начала убывать весенняя вода, у самого истока речки Полуденки, над ее омутком, Ганс Нетке посадил два ивовых куста. Он посидел на лавочке, тихо погрустил и ушел. И только речка теперь знала всю до конца историю Моти и того пленного немца, что погиб на лесоповале. Но речка говорить не умеет, и тайна эта осталась при ней.

Была речка и свидетельницей одной, вроде случайной встречи.

Как-то еще прошлой осенью в истоке Полуденки рыбачил Яков Макарович Сыромятин, думал пескарей на ушицу поймать, да время выбрал неуловное, даже в омутке совсем не было клева. Хотел уж отчаливать к камышам, чтобы там забросить бредешок на карасишек, а тут и окликнул его восседавший на велосипеде Антипов:

– Здорово, дед Яков!

– Здравствуй, коли не шутишь… – Яков Макарович распрямился в лодке, наблюдая, как Антипов лихо тормознул, пропустил велосипед меж длинных ног и небрежно кинул его у лавочки.

– Промышляешь? А я вот уж не помню, когда в лодку садился, а без рыбы не живу.

– Знаю. Ребятишек Овчинниковых эксплуатируешь.

– Ни в жизнь! Все законно. Натуральный обмен: пять ведер рыбы за буханку хлеба.

– Креста на тебе нет.

– Да и ты, к примеру, не шибко верующий… Сойди на берег-то, разговор есть.

– А не о чем беседовать нам с тобой, Антипов. Страховку и налоги я уплатил. И ты мне вроде не должен.

– Как сказать… – многозначительно обронил Антипов, уселся на лавочку и достал папиросы. – Иди-иди, покурим, да што…

Яков Макарович нехотя вышагнул из лодки, сел на самый краешек лавки, достал свой кисет.

– Поделись, дед Яков, как думаешь обо мне.

– Плохо думаю…

– Только ты не агитируй за советскую власть. Без свидетелей сидим, можно и откровенно. Что и сболтну, не докажешь… Мне тебя жалко, старик. Полжизни царю служил, за большевиков дрался, а в итоге что получил? Даже ордена тебе не дали. Карасишек вон промышляешь, чтобы старуху накормить. А мы, Антиповы, как жили сытно, так и в самую лютую голодовку ни к кому на поклон не пойдем. А пошто?

– Изворотистые вы, ничего не скажешь. Не зря вас тогда община на хутор отселила.

– И отселяли, и высылали. А я семь лет отмантулил на канале и специальность даже получил. По бухгалтерской линии.

– И то еще знаю, Антипов, как ты пятки себе подрезал, чтобы инвалидность получить, а потом старым золотишком откупился. Сам, поди, чуешь – для меня ты секрету никакого не имеешь, весь наизнанку просвечен. Однако ловок, умеешь концы прятать. Но… все одно, попадешься, Антипов. Такие, как ты, меры не знают. И ты зарвешься. На мелочах-то мы бы уж давно тебя прищучили. Ты на крупном сгоришь…

– Не об том речь. Давай сравним пользу нашу для страны. Интересная карусель получается.

– Нашел время… Да и счеты у нас с тобой разные.

Сыромятин хотел уйти, но Антипов его придержал.

– Погодь, дед Яков, успеешь на рыбалку. Ты ведь свой дебет с кредитом давно уже подбил, еще до революции. Пользы от тебя стране, считай, никакой и не было. Или не так? Ну, с коммуной гоношился, потом плотничал малость, лесником служил, мельником: все это – тьфу! Ломаного гроша не стоит на государственных весах. Меня ты считаешь чуть не врагом, а пользы не учитываешь. Прикинь – я ведь сейчас сам при власти и служу ей. Но это не в счет. Давай-ка лучше вместе с тобой вспомним, как вы с нами обошлись. Дом отца забрали – сейчас в нем правление колхоза. В лавке до сих пор магазин. Амбары. Это – недвижимое. Теперь живность: шесть лошадей, два десятка коров и бугай. Дальше: вот этими руками канал строил, Беломоро-Балтийский. Тоже польза огромадная. И счас – денежки живые с вас потрошу для казны. Вона какая от меня выгода государству, а в первую очередь – колхозу. Ну и… себе, конечно, не забываю на черный день оставить. Так ведь это крохи, без них государство скуднее не станет. При всем при том лично я считаю тебя вредным для общества человеком: именно ты вышколил самого злостного врага Нечаевки и окрестных деревень – Мишку Разгонова. Молоко на губах не обсохло, а жизни никому не дает. Придумал, что лес его вотчина, и зверствует.

– Ишь ты, куда повернул, – недобро улыбнулся дед Яков. – Ну и в чем же ты видишь его… «зверства»?

– Природа общая, так? Для всех, значит. А народишко не может дровину из лесу притащить или дичинкой разжиться. Разве это по-людски? Стало быть, враг он для народа местного, а от меня сплошная польза.

Дед Яков так осерчал на сказанное, что у него борода затряслась и не нашлось сразу нужного ответа, но он сдержал себя от пустопорожних ругательств, лишь тихо спросил:

– Выпотрошил душеньку свою?

– Почти…

– Сколько волка ни корми… – плюнул с досады себе под ноги Сыромятин и передумал говорить с хуторянином о чем-либо серьезном. – Я ж предупреждал тебя, Антипов, разные у нас с тобой счеты.

– Согласен. Вот по своим счетам с вами и расквитаюсь. На семилетней принудиловке слышал я о китайской мести. Это когда человека принуждают сообщить самому близкому другу убийственную новость. Сегодня это сделаешь ты, дед Яков…

Антипов спокойно поднял велосипед, оседлал его и только тогда достал из кармана газету, кинул ее на колени старику и покатил в Кудряшовку.

Ошибся Антипов, не одна речка Полуденка слышала эту беседу. Бывший Заячий лог, оказывается, не только вешние и дождевые воды собирал – все звуки от хутора, а теперь и от истока Полуденки собирались здесь, скручивались невидимым жгутом, неслись меж сосен к реперу на вершине угора. В тот час ребятишки Овчинниковы – Сережка с Алешкой – вышли по сухие сосновые шишки, которыми наловчились коптить малосольных карасей. Спускались от репера вниз, заметили на лавочке двух взрослых и невольно услышали разговор их. Не все поняли ребятишки, но о главном догадались.

– Тебе завтра за керосином идти, – напомнил брату Сережка. – Доложи Кузе Бакину все как есть. Он шибко Антиповым интересуется.

– Ладно. А что это за месть такая, китайская?

– У Кузи спросишь. И не забудь – он гвозди нам обещал.

– Може, наперед лесника остеречь?

– К Мишке я сам слетаю. Оттащим мешки и побегу…

Поднимаясь проулком к подворью Разгоновых, Сережка заметил на штабеле старых, еще до войны ошкуренных бревен молчаливо сидящих Татьяну Солдаткину, Парфена Тунгусова, Федора Ермакова, Дину Прокопьевну. И Мишку среди них. Сразу столько начальства в одном месте Сережке видеть не приходилось, потому он побоялся заходить во двор, а, потоптавшись у калитки, уселся на завалинку подле избушки, стал поджидать, когда Разгонов останется один. Ждать ему пришлось долго.

Не спешил уходить от истока Полуденки и Яков Макарович Сыромятин. То, что он вычитал в газете, сначала обрадовало, но тут же и оглушило. Тяжело вздохнул старик, заморгал, по-детски шмыгнул носом. Вот и дождался Михалко третьего извещения об отце. Нашелся Иван Разгонов. Да только геройски погибшим. В газете напечатан Указ о присвоении звания Героя Советского Союза Ивану Степановичу Разгонову и еще двум – посмертно…

Яков Макарович давно уже спрятал газету в карман, несколько раз принимался курить и все никак не мог собраться с духом спуститься к воде. Подлый удар задумал Антипов, да не рассчитал. Не примет греха на душу Сыромятин, не объявит самолично известие Михаилу. Ведь газеты получает не один Антипов. Опять же о таком важном происшествии могут позвонить Татьяне Солдаткиной из райвоенкомата. А уж потом Сыромятин найдет нужные слова для соседа, сумеет утешить и поддержать его.

Берегом из Нечаевки бежал Сережка Овчинников. Остановился, сунул руки в карманы.

– Здравствуй, дедушко Яков.

– Здравствуй, соколик.

– Отдыхаешь?

– Отдыхаю, милый… Куда мне, старому, спешить-то…

– Деда, а ты мне покажешь, как мордушки на карасей плести?

– По весне режь лозу и прибегай. Покажу. Дело нехитрое.

– А вентеря на гольянов вязать научишь?

– Нитки нужны суровые. Приходи зимой. Вечера длинные, деловмало. Будем вязать…

К вечеру, не дождавшись с рыбалки деда Якова, Михаил на своей лодке приплыл к истоку Полуденки. Подошел, сел рядом. Так же, как и старик, успокоил на коленях руки, засмотрелся на озеро, на камыши, на деревню Нечаевку.

– Што ж ты молчишь, Михалко?

– Я не молчу, деда. Я разговариваю с тобой о бате…

В сумерках две лодки причалили к своему берегу.

А Полуденка все так же тихо катила малые воды от озера Полдневого к большой реке. Речка подслушала безмолвный разговор учителя с учеником и сохранила его в памяти. Может быть, где-то в пути повстречается такая же речка-невеличка, и Полуденка расскажет ей, что старый коммунар Яков Макарович Сыромятин никогда не разуверится в правоте жизненной линии как своей, так и Миши Разгонова. Сын Героя не посрамит чести отца.