На маленьком кусочке Вселенной

Титаренко Евгений Максимович

Глава шестая

 

 

Потешный дядя Митя. Ксана важной гостьей сидела на его единственном табурете, а он бегал из комнаты в комнату, водружая на стол все, что было съедобного в доме. Ксана хотела помочь ему, но дядя Митя велел сидеть, не мельтешить под ногами. Притащил четыре банки варенья: клубничное, смородиновое, вишневое и малиновое, белый хлеб, сало, пареную тыкву, мед, а между ними приткнул зачем-то квашеную капусту и соленые огурцы; большущий полуведерный чайник ставить оказалось некуда, дядя Митя пристроил его на полу. И суетился-то он зря совсем. Есть Ксана не хотела, чаю тоже. Однако налила себе чашечку, лишь бы не расстраивать дядю Митю, положила варенья.

Отодвинув стол от окна, дядя Митя сел на кровать: варенье таскать было не лень, а принести табурет из горницы поленился.

– Ну, Ксанка… Вроде век не виделись! Чокнутый я, наверно, а?

– Почему чокнутый, дядя Митя?

– Да вот радуюсь, как дитё, что пришла.

Ксана заставила себя кое-как улыбнуться.

– Не надо, дядь Мить… Чего радоваться?

– А что ты: все мимо да мимо… Но ладно, – остановил он сам себя. – Рассказывай, что нового.

– Нового, дядь Мить… А! Двойку я получила, – припомнив свою главную новость, сообщила Ксана.

– Да ну! Забыла выучить, что ли?

– Нет, не забыла…

– А чего ж?

– Не знаю, дядя Митя… Просто так. Взяла и получила. – Шевельнув ложечкой в чашке, она отхлебнула глоток.

– Непонятной ты стала, Ксанка… Другая вроде.

– Плохая стала?

– А ты уж сразу за слова хвататься! – вспылил дядл Митя. – Не для меня плохая, для себя! Поняла?

– Поняла, дядя Митя… Только я вовсе не плохая для себя. Наоборот…

Дядя Митя положил на хлеб сразу два куска сала, взял огурец и, пока ел, мрачно взглядывал на Ксану из-под бровей.

– За косу бы оттаскать тебя…

Ксана улыбнулась:

– Рассердился?

– Рассердился, – сказал дядя Митя.

– Ну вот… А я думала, ты не умеешь сердиться.

– То-то и оно, что не умею, – сразу потеплел дядя Митя. – С Риткой-то помирились?

– Нет, – отозвалась Ксана. – А зачем?

Дядя Митя вздохнул, покачал головой.

Беседа их скоро начала увязать в той непреодолимой вялости, что за последнее время лишь иногда и ненадолго покидала Ксану, чтобы мало-помалу опять возвратиться к ней. Ксана шла к дяде Мите в надежде почувствовать себя легко, раскованно, как прежде, когда они толковали о чем-нибудь вдвоем. Но и здесь теперь не ждала ее легкость…

Прошло три дня.

Надежда Филипповна казнилась. Еще и еще анализируя свои действия во время педсовета, до и после, она сделала для себя вывод, что была преступно беспомощной. Подобно Антону Сергеевичу, она избрала путь наименьшего сопротивления, нашла компромиссный, но далеко не идеальный выход. Ей нужно было драться: доказывать, убеждать. А убежденности вдруг не хватило… Для большинства в школе камнем преткновения стал в эти дни проступок Сережки Дремова, а Надежду Филипповну окончательно выбила из равновесия Ксанина двойка. И в пятницу, когда разговор в канцелярии случайно коснулся болезненной для нее темы, Надежда Филипповна высказалась.

Разговор затеяла учительница зоологии.

– А вы слышали, – начала она со всегдашней многозначительностью, обращаясь ко всем сразу и ни к кому в отдельности, – я интересовалась: не встречаются больше наши герои – этот паренек шахтинский и Ксана. Выходит, не ошиблись мы.

Софья Терентьевна и Надежда Филипповна одновременно подняли головы от тетрадей. Антон Сергеевич, стоя у окна, метнул быстрый взгляд сначала на одну, потом на другую, хотел исчезнуть, но пригладил волосы на затылке и остался.

– Я говорила! – первой подключилась к теме Софья Терентьевна. – Вмешались мы вовремя, и все стало на свои места. А мне твердили: дружба, дружба… Опасная это была дружба! Не такая, какой должна быть, если оказалось достаточно разъединить людей, чтобы дружба кончилась. – Она говорила это зоологичке, но адресовалась явно к Надежде Филипповне.

– Если мы в чем-нибудь ошиблись, так именно в том, что сделали эту историю предметом разбирательства, – ровным, но твердым голосом отозвалась Надежда Филипповна. – У вас богатое воображение, Софья Терентьевна. Но в данном случае нельзя было воображаемое выдавать за действительное. Я не перекладываю свою вину на вас, я могла доказать противное, но не сумела. А что получилось, вы видите сами… Школа потеряла фактически не одного, а двух хороших учеников. Ксанино поведение на вашем уроке – свидетельство тому. Я уж не говорю о моральной стороне вопроса, хотя с этого, пожалуй, следовало бы начинать. Поступок Сережи Дремова только хулиганством не объяснить… – Надежда Филипповна обернулась к Антону Сергеевичу: – У нас есть, может, один шанс исправить свою ошибку: надо вернуть Дмитрия в ермолаевскую школу…

– Вам этот флирт дороже, чем авторитет педагогов! – воскликнула Софья Терентьевна, словно бы угадав ее мысли и оставив пока без внимания своего рода заступничество Надежды Филипповны за Дремова.

– При чем здесь авторитет педагогов?.. – стараясь не утратить контроля над собой, медленно обернулась к ней Надежда Филипповна.

– Мы будем сегодня принимать одно решение, а завтра в угоду какому-то мальчишке – другое?

– Дмитрий сам, по своей инициативе, ушел из школы, – сказала Надежда Филипповна.

Физичка улыбнулась:

– Нет! Он ушел не по своей инициативе. Таково было мнение педсовета. И он, зная об этом, – подчеркнула Софья Терентьевна, – просто не стал дожидаться прямого указания от директора.

Надежда Филипповна не успела ответить, вмешался Антон Сергеевич:

– Я вчера беседовал с Ксаной… – Он произнес это необычным для него хмурым голосом, и тем обратил на себя внимание учителей.

– Что же? – Софья Терентьевна насторожилась.

– Плохо! – коротко ответил Антон Сергеевич.

Надежда Филипповна крутнула красный карандаш в руке, бросила его на открытую тетрадь и, сопровождаемая удивленными взглядами, молча вышла из канцелярии. Зеленоватые глаза Софьи Терентьевны заволокла обида.

А относительно беседы Антон Сергеевич не совсем точно выразился. Он приглашал Ксану в свой кабинет и лишь пытался наладить беседу… Жалуется она на что-нибудь? Нет. Больна? Нет. Почему не выучила физику? Просто не выучила. Может, ей отдохнуть? Нет…

Валерку не мучили сложности человеческих отношений. Теоретическая концепция жизни была для Валерки цельной и ясной, как аксиома: все у людей должно быть хорошо. И, пока в канцелярии спорили, Валерка действовал.

Проблему составлял для него вопрос «как сделать», а не «что сделать». Начитанность восполняла Валерке нехватку собственного жизненного опыта, и тут он поступил в полном соответствии с рекомендациями своих наставников.

В пятницу на экране ермолаевского клуба шел старый и вечно молодой фильм «Большая жизнь». Сразу после занятий Валерка купил два билета на девять часов пятнадцать минут вечера и сходил сначала в домики, потом на Долгую гору, в Шахты.

К тому, что встретят его без энтузиазма, он был готов. Но все обошлось даже проще, чем он думал.

– В кино?.. – переспросила Ксана. – Пойдем.

Валерка оторвал один билет и положил его на стол, рядом с альбомом гербария.

– Я тебя, Ксана, у входа в парк подожду, ладно?.. У ворот. В девять. Договорились?

– А пусть они у тебя, зачем ты оторвал? – спросила Ксана, возвращая ему билет.

Валерка отстранился:

– Вдруг тебя не отпустят?

– А я, Валер, теперь не спрашиваюсь, – как-то безразлично сказала Ксана.

Он поморгал своими большущими глазами. Валеркиным ресницам, густым и длинным, могла позавидовать любая девчонка.

– На всякий случай, Ксана, ладно?.. Пусть у тебя. В девять!

На Долгую Валерка не шел, а будто плыл, гордый своим необыкновенным замыслом и заранее радостный чужой, предстоящей радостью, сомневаться в которой оснований у Валерки не было.

А Димка все эти дни старательно изыскивал причины не появляться вечерами возле дома. Одно воспоминание о Хорьке будило в нем какие-то смутные ассоциации, связанные с тем пьяным вечером, подробности которого он совершенно не помнил. И всеми силами хотел вспомнить, и почему-то боялся, что это ему удастся.

Билет у Валерки он взял с готовностью, хотел пошарить в материной сумке деньги, но Валерка махнул рукой:

– Потом как-нибудь! – Напомнил: – В девять. У ворот, хорошо? Я еще кой-куда по делам должен…

– Я буду! – заверил Димка. – Это тебе спасибо, что придумал…

– А! Я и сам-то случайно! – весело отозвался Валерка.

Но дома он неожиданно загрустил.

* * *

Они остановились напротив, угадывая и не угадывая друг друга в темноте: Ксана – с одной стороны от входных ворот, Димка – с другой. Потом неуверенно, исподволь пошли навстречу.

– Дима?.. – тихо спросила Ксана.

А он ответил:

– Ксанка?..

Остановились в полушаге друг от друга и от смущения оба глянули по сторонам.

– Ты… в кино? – спросила Ксана.

– Не знаю… – соврал Димка.

Ксана негромко засмеялась и зачем-то утерла глаза ладошкой.

– Всегда он такой…

Они оба догадались о Валеркиной хитрости. Помолчали, словно в чем-то оба сильно виноватые друг перед другом.

– Пойдем к пруду, Ксана?

Она помедлила с ответом, все так же глядя ему в лицо. Помедлила не потому, что колебалась. Просто не верила случившемуся… Одну секунду помедлила. Может быть, две.

– Идем.

И, не сговариваясь, они пошли на то самое место, где уже сидели однажды. И где их, оказывается, видели.

Луна еще не взошла, и темная, тихая ночь окутывала сосны. Лишь на противоположном берегу мерцали уютные огоньки: четыре наверху, вдоль ограды маслозавода, и четыре под ними, в черной воде пруда.

Димка сбросил на траву, на опавшую хвою свой пиджак:

– Садись!

– Да я так… – сказала Ксана

– Ну вот еще!

– Тогда и ты садись, – потребовала она, расправляя пиджак, чтобы не помять рукава.

Они сели. Опять рядышком Плечом к плечу.

На западе стыла по горизонту узенькая темно-багровая полоска зари

Тепло и свет ушедшее солнце взяло с собой, а краску стереть забыло…

И в молчании показалось Димке, будто они только-только что встретились, не там, у ворот парка, а здесь. И надо во многом признаться, многое спросить… Позвал:

– Ксана…

– Что, Дима?.. – тихо, но не встревоженно ответила она.

А Димка не знал, с чего начать.

– Я все время думал…

Она посмотрела на него. Брови ее дрогнули.

– Не надо, Дима…

И, уводя разговор от еще не затронутой темы, она, крепко обхватив руками колени, спросила:

– Почему, Дима, закаты разные все? Вот этой полоски нам больше никогда не увидеть…

– Ксана… – снова позвал Димка. – Что с тобой было?

Она помолчала.

– Ничего, Дима. Притворялась я.

– Неправда, Ксана.

– Ну, сначала… не притворялась. А потом – честное слово.

Димка спросил нерешительно:

– На меня ты ни за что не сердишься?

Положив голову на колени, Ксана обернулась к нему:

– Ну какой ты, Дима!.. Горе прямо!

В глазах ее вспыхивали те крохотные неудержные искорки, что всегда так выдавали ее, когда она хотела быть строгой, а не могла.

– Пойдем завтра в лес, Ксана!

– Пойдем…

И она все так же смотрела на него, положив голову на колени, но уже не пыталась быть строгой.

– Весь лес тебе на гербарий оборвем! – пообещал Димка.

Она по-своему, негромко, засмеялась, чуть приоткрыв губы, и Димка заулыбался в ответ. Снял кепку, бросил ее на траву.

– Зачем ты кепку надел?

– А так! Назло всем!

Ксана опять засмеялась:

– Не надо, тебе не идет кепка.

– А я специально, чтоб не шла, – сказал Димка, – Теперь ладно… не надену больше.

Ксана выпрямилась. Поглядела в небо над головой, где опять, как тогда, редко-редко мерцали звезды. Вспомнила:

– Ой, Дима! Я вчера, кажется, свою звездочку нашла! Честное слово! Сейчас ее еще нет, а попозже. – Оглянулась. – Ты выбрал себе какую-нибудь?

– Я, Ксана, знаешь, твою выберу, – решил Димка.

Она снова засмеялась, уткнувшись лицом в колени.

Потом укоризненно покачала головой:

– Ты прямо грабитель какой-то! Сначала у меня камень отнял, потом и поляну и дуб!.. Теперь звездочку. Так у меня скоро совсем ничего не останется.

– Жалко, да? – спросил Димка.

Ксана покосилась на него:

– Пусть, конечно… Раз уж ты такой… отнимальщик. Я покажу тебе. – Снова покосилась. – Только уж ты, пожалуйста, следи тогда за ней. А то останемся оба…

– Я ее, Ксанка, совсем приколочу к небу! Чтоб не терялась больше.

И снова Ксана засмеялась. А когда Димка слышал ее смех, что-то такое происходило с ним, что вправду хотелось взять, например, и приколотить какую-нибудь ерунду к небу! Или сделать что-то еще, о чем в другое время и думать бы не подумал.

– Все-таки хвастун ты, – сказала Ксана. И повторила: – Горе прямо.

Димка подобрал свою кепку, вывернул ее наизнанку.

– Я, Ксанка, только перед тобой хвастаюсь.

Она ткнула пальцем в подкладку, придавая кепке нормальный вид.

– Зачем?.. – И, снова обхватив колени, задумчиво посмотрела на огоньки в пруду. – Дима… Хорошо тебе в той школе?

– Нет, Ксанка…

– Почему?

– Не знаю.

Ксана улыбнулась ему немножко с упреком. Спросила тихо:

– Чего ты так?

– Да я там, Ксана, и не учусь еще, можно сказать. Футбол гоняю.

– Надо учиться, Дима… – негромко, но наставительно сказала Ксана, обращаясь, должно быть, и к себе тоже.

– Раз надо, Ксана, будем учиться! – с готовностью заявил Димка.

– Только не путай больше примеры по алгебре, ладно? – попросила она.

– Что ты! – заверил Димка. – Я теперь буду по всем предметам ни в зуб ногой!

– Ни в зуб не надо, а так, чтобы все хорошо. Я тоже буду.. Ну, чтобы тебе не стыдно было за меня, да?

– А мне, Ксанка, за тебя никогда не будет стыдно, – сказал Димка.

– Мне, Дима, за тебя тоже, – сказала Ксана. – Ведь стыдно, когда человек… ну, никого не понимает. Когда у него ни доброты, ничего! Одна гадость… За такого стыдно, правда?

– Конечно, правда, Ксана!

Багровая полоска зари мало-помалу темнела, и, когда в мерцающем сиянии выглянул из-за крыш желтоватый диск луны, ее уже не было.

В субботу Леонид Васильевич обнаружил, что проснулся последним. На кухне весело трещала сковорода, Димка над чем-то колдовал возле стола. Леонид Васильевич дотянулся до часов, хмыкнул: время было еще раннее.

– Пап, неужели ты эти лампы не можешь достать? – спросил Димка, не оборачиваясь, будто зная, что отец проснулся.

Леонид Васильевич, приподняв голову, с любопытством оглядел сына:

– А тебя что, лампы с постели вскинули?

– Лампы, пап.

– Триодики эти я еще вчера принес. Да ведь тебя ж с вечера…

Договорить ему Димка не дал:

– Где, пап?! – Увидел рядом на подоконнике пакет из вощеной пергаментной бумаги, сгреб его. – Вечно ты, пап, если и сделаешь что, так пока не напомнишь…

Леонид Васильевич сел, натянул рубаху.

– Ты же все схемы раскурочил, на что тебе лампы теперь?

– Какие надо, пап, не раскурочил, – буркнул в ответ Димка.

Из-под паяльника в его руке метнулась к потолку белая струйка дыма. Запах кислоты, припоя и разбудил Леонида Васильевича.

– В школу ты не собираешься?

– Еще сорок минут до школы, – парировал Димка.

Леонид Васильевич оделся, прошел в кухню. Жена поглядела на него. Оба недоуменно пожали плечами.

– Такие дела, мать, – неопределенно проговорил Леонид Васильевич, распахивая настежь окно. – А ты говоришь. – добавил он, хотя жена пока ничего ему не говорила.

Кухонное окно выходило на огороды, и вместе с легкой утренней дымкой в комнаты пахнуло запахами сена, земли и еще как будто ландышами, когда они увядают… Но какие же ландыши в сентябре?

– Сын! Идем после работы осень смотреть?

– Мне сегодня некогда, пап – отозвался Димка – Другой раз, а?

Родители его снова переглянулись и снова пожали плечами.

* * *

Осень в тот год пришла сухая, багряная на опушках. Яркая.

Сентябрь весь отстоял в красках. Сначала тронулись прозрачной желтизной клены, что против ермолаевской школы, у Мельничного пруда. В канун листопада почему-то всегда первыми трогало желтизной эти клены. И вода вроде рядом, и солнца вдоволь… Но природа по каким-то своим законам распределяет жизненные соки. И бывает, на приволье деревце, а гибнет. Другое прилепится кое-как возле старого пня, в самой что ни на есть глухомани, и уж снег падет, заметут метели, а у него, как один, листочки зеленые. Скрутит их мороз, перекорежит, а оборвать не в силах.

Продуманно пестра осень. И рядом с чуть порыжевшим листом боярышника вдруг полыхнет она таким пламенем, что думается, калиновыми гроздьями ветви увешаны.

Ну какое же это, скажите на милость, умирание? Это самый что ни на есть расцвет! Будто, жадная, таила от нас природа богатства свои, а потом сразу брызнула всеми цветами радуги и засверкала, переливаясь, чуточку смущенная и гордая совершенством своим.

Ради щедрой осени тревожит нас тайными волнениями весна. Для того мы пьем родниковую свежесть земли, для того дышим ее ароматами, чтобы однажды предстать пред очами ее: а много ль тобою накоплено?..

* * *

Весь камень был завален будущими экспонатами Ксаниного гербария. Кажется, деревца не осталось вокруг, с которого бы Димка не собрал дань. Успокоился он, когда уже некуда стало класть ветки, тем более – присесть.

Ксана смеялась. Весь этот день она смеялась много и радостно. Пока Димка грабил деревья, она копошилась в траве, извлекая, чтобы не повредить, тонюсенькие ниточки корешков каких-то неведомых Димке былинок.

– Ну разве я донесу это!

– А я половину домой возьму, – решил Димка. – Потом отдам тебе.

Освобождая место, он, долго не думая, сдвинул ветки на противоположный край камня, отчего добрая половина их свалилась на землю

– Садись, Ксана, перекур!

Оба сели. Димка от лазанья по деревьям дышал, как после трехкилометровки.

– Уморился?

– Чуть-чуть, – сказал Димка.

– У тебя все волосы в паутине.

Димка достал расческу и принялся выгребать из своей шевелюры лесной мусор.

Они пришли на поляну вместе. Встретились в поле, за конефермой, и вместе поднимались на безымянную.

Чтобы не тащить домой лишнего груза, Ксана взяла на колени несколько веток, стала выбирать в гуще листьев наиболее интересные. Правда, у нее на это был какой-то свой взгляд, так что Димка, с минуту понаблюдав за ее работой, не уловил принципа.

Лес в ярко-желтых лучах солнца поднимался над пожухлыми травами, и покой его был чуткий, как струна: только тронь – и, долгий, медленно затухая, полетит над землей радостный звук.

– Давай завтра опять сюда придем, Ксана!

Ксана опустила руку с листьями на колено и посмотрела виноватыми, неожиданно грустными глазами.

– Чего ты? – спросил Димка.

– Боюсь я, Дима… – Она повторила: – Боюсь…

Димка сразу насупился:

– Кого боишься?

– Не кого, Дима… А просто боюсь. Всего. Ведь так нельзя, Дима. Мы как воры с тобой, как преступники какие-нибудь. Даже вот прийти сюда – такой круг сделали… А что мы украли, а, Дим?

Димка резко поднялся, прошел мимо Ксаны, шурша сухими стеблями разнотравья, вернулся.

– Ну и что?! Ну и пусть! А назло всем!

– Кому назло, Дима?

– А всем! – сказал Димка. – Подряд!

Ксана улыбнулась:

– Ты как маленький!

– Никакой я не маленький… – ответил Димка, в задумчивости ероша волосы. – Знаешь что, Ксанка? Давай сбежим с тобой!

– Куда? – спросила Ксана. (И это «куда» она произнесла, как его имя, немножко по слогам. Причем со смехом и грустью одновременно.)

– А куда-нибудь! – сказал Димка. – Убежим – да и все. Места на земле мало, что ли? Хоть на Камчатку! Или на Сахалин.

– А что мы там будем делать?

– Что… Я работать пойду, ты будешь учиться! Дело себе найдем.

Ксана задумалась. Потеребила кончик косы.

– Страшно, Дима… И знаешь… – Виновато глянула исподлобья. – Маму жалко…

Димка сразу потух. Разочарованно сел рядом.

– Ксанка, Ксанка… – Отвернулся. – Какая ты…

– Обиделся?

– Чего обижаться? Но в этом деле надо быстро: решил – и раз-два. Сейчас бы вышли на дорогу с тобой – и ходу, куда глаза глядят!

Ксана засмеялась.

– И камень бы оставили? И дуб?

– Камень бы я понес… – подумав, сказал Димка. – А дуб… Ну, и дуб потом.

Ксана уткнулась лицом в пахнущие осенью листья.

– Не сердись на меня, Дима.

– Никто на тебя не сердится.

– Мы, знаешь, мы завтра не сюда пойдем, а в парк. Ладно? Послушаем издалека… А, Дим?

Димка внимательно посмотрел на нее.

– Ладно!

Димка стал помогать Ксане перебирать листья. Попросил только разъяснять ему, что годится, что нет.

– А ты выбирай, какие тебе нравятся. Я так потом и помечу, что твои, – сказала Ксана.

Но Димке они нравились, кажется, все подряд.

– Я вот, Ксана, не завтра – послезавтра закончу тебе приемник, с утра до вечера буду передавать что-нибудь! – размечтался Димка. – А для контроля буду спрашивать, какую пластинку крутил в одиннадцать часов двадцать две минуты?

– Мне так и отойти нельзя будет! – сказала Ксана

– Нельзя, – согласился Димка

Домой возвращались ближе к вечеру, когда в лесу еще был закат, а для Ермолаевки солнце уже село. Возвращались мимо Холмогор и остановились, чтобы распрощаться, на подходе к дамбе.

– У тебя тут, говорят, жених?.. – Димка показал головой в сторону Холмогор.

– Уже где-то слышал?

– А я про тебя все сведения собираю, – сказал Димка, – где, что, как…

– Ну, и насобираешь глупостей всяких!

Она прижимала к себе ворох осенних веток и разговаривала, косясь из-за них на Димку, как из укрытия.

У Димки тоже были ветки, но Димку они не стесняли. Ксана заметила:

– Что ты как веник их держишь?

Нравилось Димке, когда она поучала его. Что-то заботливо-снисходительное появлялось при этом в голосе ее, в глазах, в движении головы, вроде бы Димка перед ней – ребенок, а она – опытная-преопытная… Но ветки свои он все же поднял вверх листьями.

– Я, Ксанка, глупостей не собираю, только факты. Пойдем посидим еще на дамбе!

– Поздно, Дима…

Димка разочарованно помолчал.

– Хорошо сегодня было? – спросил Димка.

Она кивнула. Потом спросила:

– А тебе?..

Димка набрал полную грудь воздуха, чтобы высказать, как здорово было ему, но только выразительно посмотрел на Ксану и выдохнул, не найдя слов.

И оба засмеялись. И Ксана почему-то спрятала свое лицо за ветками, оставив одни глаза.

– Я, Ксана, вообще плюну на школу, подамся в Тарзаны, а?

– Горе с тобой, – сказала Ксана.

Они долго расставались. И расстались, не ведая, что им предстоит.

Сана ждала дочь. Слышала, как она вошла, как разулась у входа. Скрипнув половицами, прошла в свою комнату. Некоторое время Сана еще побыла на кухне, прислушиваясь. Но из комнат больше не донеслось ни звука.

Сана повесила на гвоздь полотенце, которым только что протирала посуду, вышла в горницу…

Положив на стол ворох ветвей, листьев и переплетя пальцы расслабленных рук, дочь стояла без движения спиной к двери и, глядя в неведомую точку над столом, не слышала или не хотела слышать, как подошла к ее комнате мать.

Переступив с ноги на ногу, Сана осторожно спросила:

– Где ты была?..

Звук ее голоса как бы разбудил дочь.

– В лесу, – не оборачиваясь, ответила Ксана. И начала медленно стаскивать через голову свитер.

Сана опять в нерешительности переступила с ноги на ногу.

– Одна?..

Свитер упал на кровать за спиной дочери.

– Нет… – сказала Ксана. И, сомкнув руки перед собой, застыла в прежней позе. В одной белой сорочке, без свитера, она выглядела намного беспомощнее и слабей…

Мать думала, Ксана что-нибудь добавит к своему «нет», но та молчала. Опустив плечи, глядела прямо перед собой и молчала.

Тогда робкими шажками Сана вошла к дочери и, боясь услышать ее ответ, спросила изменившимся голосом:

– С кем ты была, Ксанка?.. – (Та не пошевелилась.) Мать заглянула ей в глаза, неуверенно повторила: – С кем?..

Глаза у них были теперь одинаково мокрые.

– С ним… – наконец разомкнула губы Ксана.

Медленно опускаясь на колени, мать заплакала. Заплакала навзрыд, жалобно и безнадежно.

Обхватила руками ноги дочери, прижалась к ней.

– Родная моя… Голубь мой… Что ты со мной делаешь… Зачем ты губишь себя?! Ксана!. Радость моя!.. Пощади меня!.. Разве в чем перед тобой виновата?! Разве не люблю тебя!..

Ксана опять смотрела в неведомую точку перед собой, и губы ее были сомкнуты, а по щекам текли, падая на голову матери, слезы.

– Голубушка! Золотце мое! Я руки на себя наложу!.. Пощади меня, христом-богом прошу!.. Жизнью своей заклинаю тебя!..

Это было похоже на безумие. Мать и дочь обессилели в изматывающей их тела и души борьбе. Они больше не могли сопротивляться друг другу.

И не многое теперь молила Сана у жизни: только уберечь от этого парня дочь, только разлучить их, и все. Только вырвать у него Ксанку! Словно все прошлые и настоящие беды ее сошлись на этом.

И Ксане передалась ее боль.

Прошел, может быть, час, а может, больше…

Опустошенная и разбитая, не сняв юбки, упала Ксана на кровать, на спину, и, вскинув над головой безвольные руки, лежала на мокрой от слез подушке, слепая от слез, ничего не понимая, не думая ни о чем. И когда мать, покрывая жадными поцелуями ее лицо, руки, грудь, спрашивала: «Ты не пойдешь к нему, правда? Ты больше никогда не пойдешь к нему?..» – она лишь кивала неразумной головой: «Да… Да… Да…»

Хорек повстречал его возле Шахт.

Настроение радостного благодушия еще не покинуло Димку. Он шел, держа осенние ветки листвой вверх, как велела Ксана. И опять необыкновенной была дорога, необыкновенной – наступающая ночь…

Добрыми огоньками перемигивалась внизу Ермолаевка, и зажигались над головой первые робкие звезды.

Почему-то хотелось смеяться. Весело, радостно, беспричинно. Может, даже чуточку глупо…

Возглас Хорька прозвучал неожиданно:

– Привет!

– Привет, – машинально ответил Димка

– Из Ермолаевки?

Димка кивнул, опуская ветки листвой вниз, как нес их раньше.

– А я туда! – сказал Хорек.

– Чего там – на ночь глядя?..

– Дела! Сам знаешь… – Хорек оторвал от Димкиного букета один березовый листок и, положив его на кулак, хлопнул ладонью, точно выстрелил. – Насчет дела не передумал?

– Н-нет… – поперхнулся Димка.

– Подожди сегодня…

– Сегодня мне никак! – быстро соврал Димка, мучительно припоминая, что такое мог обещать он.

Глаза Хорька стали совсем щелками.

– Занят, выходит?.. На завтра, что ли? А?

– Раз говорил – все…

– Тогда лады! – весело усмехнулся Хорек. – До завтрева! – И, ударив его по плечу, зашагал вниз, к Ермолаевке.

Димка тоже сделал два или три шага своей дорогой, потом остановился и глядел на удаляющегося Хорька, пока тот не скрылся в тумане сумерек. Хотел даже окликнуть его, но сдержался.

Встревожила неясность, что осталась в памяти после того отвратительного вечера, когда он нализался до потери сознания. И если накануне еще Димка предпочитал эту неясность, возможно, постыдной ясности, теперь он должен был знать о себе все.

А ночь опускалась спокойная, тихая… И показалось Димке чем-то невероятным, противоестественным в такой вот ночи однажды напиться какой-то дряни, чтобы перестали существовать для тебя и звезды, и запахи, и все вообще… Радость его мгновенно потухла.

Вот почему уже около двенадцати часов следующего дня Димка нетерпеливо прохаживался у дома Малышевых.

Хорек не появлялся. Тогда Димка пересек двор, постучал.

Но дверь оказалась незапертой и от слабого толчка открылась.

Войдя в дом, невольно приостановился у порога. Ударило в нос чем-то прокисшим. На полу и в немытых тарелках на столе валялись окурки. Этот стол да еще две железные кровати без простыней и составляли всю мебель комнаты. Одежда Хорька лежала, брошенная как попало, на полу, среди окурков. Нижние половины двух окон вместо занавесок были прикрыты высохшими и пожелтевшими от солнца газетами.

Хорек еще нежился в постели, но при виде Димки сбросил одеяло, вскочил на ноги.

– Ты, я вижу, спозаранку! Молодцом!

Димка поздоровался.

В трусах до колен и голубой застиранной майке Хорек выглядел неуклюжим, худым и мосластым, со впалой грудью.

– Проходь! – жестом гостеприимного хозяина пригласил он Димку, показывая на табурет у стола. Вытащил из-под кровати бутылку вермута, и в граненый стакан заструилась густо-красная липкая даже на вид жидкость. – Шлепнешь?

– Нет, – сказал Димка, усаживаясь на предложенный ему табурет. – Я больше не пью.

Стакан в руке Хорька дрогнул.

– Чего это ты?

– Так, – ответил Димка. – Обещал одному человеку, больше не пью. – И, переводя разговор ближе к делу, спросил наобум: – Ну, что будем?

– Да ты чего: сейчас, что ли? Мы это вечером, попозднее… Как танцы кончатся!

– Вечером мне некогда, занят, – буркнул Димка.

– Чем занят?.. – переспросил Хорек. В голове его шевельнулась внезапная, как откровение, мысль, что Димка ничегошеньки не помнит из ночной болтовни. Он пристально, с некоторым даже изумлением вгляделся в его лицо. Машинально опрокинул в себя предназначенный гостю вермут. – А я думал, мы снюхаемся… Перевоспитываешься, выходит?

– Да вроде… – неопределенно ответил Димка, выжидая, когда Хорек скажет что-нибудь конкретное.

– Это ты не по-мужски! У нас так не полагается!

– Почему не по-мужски? – помедлив, спросил Димка.

– А у меня уговор дороже денег. Отступиться – это уже вроде подножку дать. Забыл, что ли? Директору своему фингалей собирался вешать, – умышленно преувеличил Хорек. – Да еще учителке какой-то! А?

Димка вдруг вспомнил подробности той ночи. Кровь прилила к его лицу. Гаденьким почувствовал себя Димка, почти подлецом.

– Я, ты знаешь… пьяный был…

Подпрыгивая то на одной ноге, то на другой, Хорек надернул штаны. Опять внимательно пригляделся к Димке. Искусственно захохотал:

– Чудак человек! Разве я не понял, что спьяну! Наоборот, хотел предупредить тебя, чтоб не сглупил чего!..

Гора свалилась с Димкиных плеч.

– Не надо, знаешь, ничего… – попросил он, улавливая какую-то фальшь в голосе Хорька. – Я тогда дурак был… Честное слово…

– Да это ты как знаешь… – неожиданно вяло отозвался Хорек. И сделал вид, что потерял интерес к нему, злой на себя, что замешкался тогда и поленился двинуть вместе с этим салагой на Ермолаевку, а надо было действовать немедля… Однако, уверенный, что второй случай для этого еще представится и он его уж никак не упустит, Хорек снова плеснул в стакан. – Мы люди свои! Зачем нам подножки давать друг другу?.. За тебя! Корешами мы все-таки когда-нибудь будем!

* * *

Весь день, буквально не вставая из-за стола, Ксана укладывала между страницами «Домоводства» увядшие за ночь листья. Мать не тревожила ее, стараясь быть больше в кухне. Сцена, что произошла между ними вчера, неожиданная и неестественная в их отношениях, в некоторой степени надломила обеих. Нужно было привыкнуть к чему-то иному в разговорах друг с другом, во взглядах друг на друга… И давалось это нелегко. Раз десять Сана порывалась войти к дочери, сказать что-нибудь обыденное, малозначительное, но с первым шагом в горницу утрачивала простоту и непосредственность заготовленных слов и, крадучись, возвращалась назад, в кухню, утешаясь, впрочем, одним уже тем, что дочь дома, что никуда не спешит

Ксана тщательно расправляла и вкладывала в «Домоводство» лист за листом, не отбрасывая даже тронутых порчей, – всему, что она принесла накануне, предстояло сохраниться в гербарии. Руки ее двигались ровно, почти механически. Но ближе к вечеру – медленнее, неуверенней… И вдруг замерли в половине девятого.

Сана уловила своим напряженным чутьем легкий скрип открываемого шифоньера, замерла.

Опять воцарилась тишина в доме. Но уже не та прежняя тишина, а другая, в которой что-то свершалось.

Больше ничего не услышала Сана. Но вдруг бросилась в горницу.

Дочь была уже в дверях комнаты. Остановилась при виде матери.

Она надела для него свое лучшее платье – в голубых лепестках по белому полю… Голубой грубошерстный жакетик – в опущенной руке…

И снова встретились их глаза: измученные, затуманенные страданием глаза матери и широко открытые, загнанные – Ксаны.

– Доченька!

Мать шагнула к ней.

Не сдерживая вздрагивающих плеч, Ксана отступила на шаг в свою комнату.

– Кса-ан-ка!

Мать сделала еще шаг, и она опять на шаг отступила.

И отступала так, пока дорогу ей не преградил стол, потому что дальше отступать было некуда. Тогда она заплакала.

– Ксанка!.. – чуть слышно и горестно позвала мать.

– Я только скажу ему, мама!.. Я только скажу, что… что я не приду!.. – Губы ее кривились, а в лице, в мокрых глазах угасала последняя надежда на чудо. – Пусти, мамочка!.. Я только скажу ему!.. На одну минуточку, мама!..

Снова повторилось вчерашнее.

Только на этот раз Ксана не легла в кровать, а опустилась на табурет и, уронив голову на вытянутые поперек стола руки, поливала слезами глухие, с кружевными манжетиками рукава своего белого, в голубых лепестках платья.

А мать целовала ее, прижимая к себе. Тоже плакала, утешая:

– Голубка моя!.. Доченька моя!.. Ты не погубишь меня, правда?! Ведь ты одна у меня..

И тепло рук ее, как воскрешенное к жизни из глубин памяти самое первое ощущение бытия, обратило Ксану в крохотную-крохотную, в робкую-робкую, в тихую и бессильную.

Мать оставила ее успокоиться.

Лишь много спустя, уже собираясь в ночную смену, зашла еще раз.

Ксана сидела, вытянув руки поперек стола. Глядела куда-то прямо перед собой. Не плакала.

Голубой жакетик, соскользнув с колен, валялся на полу.

– Я ухожу, Ксанка…

Ксана кивнула. Потом оглянулась и кивнула еще раз.

– Хорошо, мама… – сказала, всхлипнув.

Танцы были в самом разгаре. Уже сыграли оркестранты вальс «Амурские волны», дважды сыграли танго из кинофильма «Петер» и дважды – грустный фокстрот «Много у нас диковин…».

От пятачка слышалось поскрипывание деревянного наста под ногами танцующих, уютный говор. А Димка стоял в соснах, там, где тропинка сбегала к речке, и ждал.

Давно прошла намеченная половина девятого. Всплыла над маслозаводом луна и фосфорическим маревом разлилась по осокам за речкой. Было, наверное, уже около одиннадцати часов.

Но Димка знал, что простоит на месте до последнего танца, пока твердо не убедится, что Ксана не пришла.

За себя он при этом не волновался. Ему что – он стоит себе, ждет. А ее наверняка не отпустили, и она нервничает. Поэтому Димка очень хотел бы сказать ей каким-нибудь образом: «Брось, Ксанка! Не получилось – значит, не получилось. Посидим, послушаем в другой раз. Мало, что ли, воскресений впереди?..» Он так явственно утешал ее, что, казалось, она должна услышать.

Но при всем при том Димка не отводил внимательного взгляда от петляющей тропинки, которая едва просматривалась в голубоватом сиянии залитых лунным светом осок. И когда мелькнуло в акациях белое платье, он знал, что это Ксана.

Она выбежала на тропинку и остановилась, вглядываясь в темный для нее и неприветливый сосновый массив.

Потом зачастила торопливыми шагами через осоки.

Димка неслышно рассмеялся. А когда, перейдя мостки, она ступила на тропинку, что от речки взбегала в гору, он вышел из-за сосен.

Ксана увидела его. И как бы споткнулась, вдруг сразу убавив шаг.

Димка уже разглядел ее белое платье в лепестках и жакет, перекинутый через руку…

Но Ксана не подошла к нему, а остановилась в трех-четырех шагах.

Какая-то жесткая сила убрала с Димкиного лица радость.

Ксана плакала. Прижав ладошки к губам и вздрагивая всем телом, беззвучно плакала, обратив к Димке мокрое от слез и неестественно белое в лунном свете лицо.

Он не успел ничего сказать ей, не успел ни о чем спросить… Все было предельно неожиданно, неправдоподобно и несправедливо.

– Дима… – проговорила она чужим, непослушным голосом. – Дима!.. Ты не жди меня больше… Нам, Дима, нельзя больше встречаться… Не надо нам встречаться больше!.. – Она вдруг заплакала в голос и, уронив голову на грудь, бросилась бежать назад, к речке.

Димкины ноги приросли к земле, иначе он догнал бы ее! А она, уже почти выбежав на мостки, словно ударилась о невидимую преграду и резко обернулась назад.

Его вывел из оцепенения громкий, жалобный крик:

– Ди-и-ма-а!..

Задыхаясь, она уже спешила навстречу, когда он побежал вниз.

– Дима, подожди!.. Дима! – схватила его за рукав. По щекам ее текли слезы, а мокрые глаза и губы смеялись.

– Я глупая, Дима! Я совсем, совсем глупая! Ты не сердись, что я тебе наболтала! – смеясь и плача и проглатывая звуки, всхлипывая, быстро-быстро заговорила Ксана. – Я знаю, что дурочка! Ведь все совсем наоборот! Не сердись, ладно?!

– Ну что ты, Ксана! Действительно, глупая какая-то! – проговорил Димка, с трудом обретая равновесие. – Никто на тебя не сердится!

– Глупая, глупая, правда! – согласилась Ксана. – Меня просто не отпустили, – а я наговорила тебе!

– Ну, сегодня не отпустили – другой раз отпустят!

– Конечно, отпустят, Дима! – заверила его Ксана. – И пускай мы будем не так часто встречаться, правда? Пускай незаметно будем! А… мы же ничего не воруем, правда? А мама потом поймет! Ведь поймет, правда?! – утвердительно тряхнув головой, спросила она Димку. И сама ответила за него: – Поймет!

– Ну ясно, поймет, Ксана! – поддержал Димка. – Ты только не плачь, а? И откуда у тебя слез этих!

– А они сами катятся! – сказала Ксана, обеими ладошками размазывая по лицу слезы.

Димка за руку свел ее с тропинки ближе к соснам.

– Все ты как-то по-своему понимаешь! – упрекнул он. – Как знал я… Ну, нельзя сегодня, значит, нельзя! А ты – в панику…

– Ну что ж, раз я такая… Конечно, глупая, сама знаю.

Она еще не отдышалась и говорила прерывающимся голосом, то утирая нос, то глаза, то зачем-то приглаживая и без того гладкие волосы на висках.

Димка улыбнулся.

– Чего ты смеешься?.. – Она хотела спросить осуждающе, а спросила жалобно, словно оправдываясь.

– Ничего я не смеюсь, Ксанка… – Димка прислушался. Оркестр, что на время как бы умолк для них, опять играл «Амурские волны». И, глядя в сторону пятачка, Димка позвал: – Ксана… А хоть немножко нам погулять можно?..

Ксана тиснула в кулаке кончик косы.

– Только… где темно, Дима, где не увидят, ладно? – тихо попросила она.

– Ладно! – согласился Димка.

И глухой аллеей, далеко в обход пятачка, они медленно пошли через парк.

Все непонятное, сложное казалось опять позади. И Ксана не только не сопротивлялась, но радовалась, ощущая, как после всех сегодняшних треволнений ее охватывает слабость и хочется утешить самое себя, может быть, даже чуть-чуть всплакнуть. Но уже не от горя, не от обиды – просто так.

Растягивая время своей короткой прогулки, они шли медленными, осторожными шагами. Навевал грусть невидимый в глубине парка оркестр. И мягко отсвечивали голубоватые лунные блики на черной хвое…

Шли молча. Дышали, слушали…

А когда повернули назад, к речке, Димка сказал:

– Ты знаешь, Ксана, я чуть не стал пьяницей.

Она тихонько засмеялась, не поверила.

– Болтун ты, Дима!

– А вот честное слово! – поклялся Димка. – Недавно с одним тут нализался – ничего не помнил!

Ксана подумала и спросила уже без улыбки:

– Зачем?.. – Тревожно спросила дрогнувшим голосом.

Димка взъерошил пятерней чуб, потом отломил от молодой сосенки у обочины пушистую ветку и раза два хлопнул себя по колену.

– Не знаю! Все равно было. Решил – и напился. Назло.

Ксана снова негромко засмеялась.

– Что ж не предупредил? Я хоть посмотрела бы!

– А это дело поправимое! – обрадовался Димка. – Хоть завтра.

Но Ксана перестала смеяться и, глядя в зыбкую темноту парка, туда, где лежал пруд, замолчала. Жакет она по-прежнему несла перекинутым через руку, хотя в аллее было довольно свежо. Но ведь она любила свое белое платье в лепестках, а не жакет и прихватила его только так, на всякий случай.

– Не надо, Дима… – сказала Ксана серьезно, по-взрослому, как это иногда вдруг получалось у нее. – Ты не должен, как другие. Ты должен всех правильней быть..

Они вернулись на тропинку, что сбегала к мосткам, и Ксана остановилась. Глянула исподлобья на Димку:

– Понял?..

И Димка заметил, что глаза ее опять мокрые.

– Я, Ксанка… по дурости… Давай где-нибудь посидим еще?

Ксана качнула головой:

– Мне пора, Дима.

– Я провожу тебя, – сказал Димка.

– Чуть-чуть, ладно? – попросила она. – Только до мостков.

– Ну, ты хоть не плачь опять!

– Больше не буду!

Они взялись за руки и спустились вниз, к речке. И, не размыкая рук, перешли друг за другом на противоположный берег.

Здесь Ксана остановилась.

– Дальше не надо, Дима, ладно?

– Ты не обижайся на меня, Ксанка… Мне самому было противно.

– Я не обижаюсь… Это я просто, Дима… ради тебя…

И было в ее чуточку вдруг закосивших глазах что-то такое, отчего захотелось Димке сказать ей хорошее-хорошее что-нибудь… сказать или сделать что-нибудь для нее. До тоски захотелось. А как сказать, что сделать, он не знал. Провел рукой по ее волосам, по плечу…

Ксана тоже положила руку на его плечо и осторожно коснулась пальцами Димкиной щеки.

– Иди, Дима… Ладно? – тихо-тихо проговорила она, скользя блуждающим взглядом по его лицу. – Если у вас завтра пять уроков, – я после шестого через парк пойду домой… – И она опять с трудом проглотила комок в горле.

– Ты иди, а я постою, – сказал Димка.

– Я не хочу, чтобы ты в спину смотрел.

– Ну вот, какая ты!..

Она засмеялась. Промокнула косой уголки глаз.

– Иди, Дима…

Он взбежал наверх и видел, как, помахав ему жакетом, она пошла.

А Димка стоял и смотрел из-за сосен.

Любила она сказки. И вот как будто сама – в сказке…

Луна, холодная, застыла над ней. И цепенели кругом серебряные деревья. А внизу – она… Во всей огромной ночи одна, почти волшебная в волшебном мире, скользила по голубому сиянию осок… Неслышно скользила в разливе фосфорического сияния.

Вот, пожалуй, и все, что я хотел рассказать об этой истории.

Если вам доведется быть в наших краях, возможно, вы повстречаете в лесу, на безымянной горе, красноватый, весь в зеленых и розовых искрах камень… Я видел его в последний раз, когда старые осины роняли на землю желтые листья и полоскал грустные ковыли теплый, пронизанный солнцем дождь, который у нас почему-то называют цыганским…