Сидели на опушке деревни, пили самогонку, еще теплую: Сапрон где-то раздобыл. Бывший разведчик, которого во время Курской битвы Никиша от плена, а стало быть, и от гибели спас, вспомнил поговорку о том, что народ, не желающий кормить своего солдата, будет кормить чужеземного.

– Какая разница, кого мине кормить? – произнес с раздумчивым негодованием дезертир, слизывая консервы с горбушки хлеба. – Чужой солдат свой дом в уме держить, ежели он, конечно, не природный бандит. Завоеватели приходють и уходють. Земля наша раздольная – любого душегуба заблукает, заволоочит. Чужаку надоедят щи да похлебка – ему чего лучше давай…

– Ты, стало быть, не возражаешь, чтобы враг жирел на твоей похлебке?

– нахмурился Сапрон. – А если он, к примеру, бабку твою в дело приспособит?

Никиша улыбнулся всем своим острым медлительным лицом:

– Хрен с ей, с бабкой. Она и раньше была приспособленная, а таперя совсем никому не нужна… Я в погребе с крысами перешептывалси, а она с Кузьмой на пячи жамки ела…

– Значит, судьба твоя такая, – задумчиво произнес Сапрон. – Гнилая душа лишняя в теле, она в нем ворочается, покоя не знает…

– Немцу-супостату зачем моя жена? – бормотал свое давнее дезертир. -

Ему, окаянному, девок хватит – сами липнут. Их, бабов, инстинктом тянет на обмен кровей. От женчин для воина одна погубленья. От солдата в бабу отдается боевая сила, и в результате общая размягченья на теплай пярине. Пущай тешатся, обновляют кровя народов. Баба – это пашня и погубленья. Любого утомит, упарит. Бляди

“ура” не вопять, в атаку не ходють, но дело свое сурьезное делают.

– Рассуждаешь так, будто сам в атаку ходил? – уставился на него Сапрон.

– Воображательно ходил. Я войну в своем уме произвел и победил, как и ты, – фактически. И страхов натерпелси не меньше тваво.

– Врешь ты все, земляной человек! – вздохнул Сапрон. – Я, конечно, понимаю: чужих девок тебе не жалко, потому что у самого детей отродясь не было. Неактивный ты человек, Никихвор.

…Однажды дезертиру до смерти захотелось выползти в поле, полежать в спелой ржи, подышать духмяным вечерним воздухом. Ведь было когда-то простое время, когда мужики косили, а бабы вязали снопы. Над ними как бог стоял учетчик. Его боялись, перед ним заискивали: маленький, сухонький, “грамотнай”. Никихвор Палыч! Важный, молчаливый, он, нахмурив брови, обходил поля с саженем в руках, замеряя скошенные гектары, терпко пахнущие полынью и сухоцветом.

Мужики заискивающе глядели на него: “Ноня, Никихвор Палыч, по два трудодня на кажного выходя…” – “Цыц! – оборачивался он всем маленьким непреклонным лицом. – И полтора трудодня хватя… Я сам знаю, сколькя кому записать…”