Александр Титов
Последняя мечта
Рассказы
Полынные веники
Первый
Новые деньги
Активист
Полынные веники
В конце пятидесятых в нашем поселке ни клочка асфальта... В космосе летают две симпатичные собаки - Белка и Стрелка. На уроках Василиса Авдеевна каждый день напоминает нам о коммунизме. При этом ее свирепое по обыкновению лицо принимает какое-то плаксивое выражение.
Я - ученик второго класса, хилый и слабый. Плохо ем, мучаюсь бессонницей, но не болею, и помаленьку расту. Мечтаю о тех временах, когда у каждого школьника будет свой персональный летательный аппарат, вроде вертолета. Другой транспорт в осеннюю распутицу здесь не пройдет.
Ночью долго не могу заснуть, а утром неохота вставать. На завтрак отварная картошка с рыбьим жиром, всегда почему-то подванивающий керосином чай вприкуску с обломком серого сахара. На месте свежего скола сахар белый как снег. Кладу в рот кусок сахара, процеживаю сквозь него теплый чай.
Надеваю телогрейку, шапку, резиновые сапоги. В сапогах теплые войлочные стельки - бабушка еще с вечера просушила их на печке. На улице темно - то ли трансформатор сгорел, то ли поломка на Сергиевской ГЭС, построенной года четыре назад на Красивой Мече. Из низких, слабо различимых туч, нависших над выгоном, сеется бесконечными каплями вот уже третью неделю подряд холодный дождь. Под ногами чавкает сплошная серебрящаяся грязь. Шлепаю по ней без разбора, страясь не ухнуть в глубокую колею. Жидкая грязь стекает по голенищам, неприятным холодом проползает под пятку - прорвал недавно сапог гвоздем, но дома никому не говорю, иначе взбучка.
Навстречу медленно идет мужчина, несет на плечах мальчонку лет четырех. Дядька оскользается, балансирует, но не падает.
- Не хочу в детский сад, хочу дома сидеть, с бабушкой! - хнычет мальчуган.
- Нельзя с бабушкой... - устало пыхтит отец. - Болеет она...
Мне тоже не хочется идти в школу, хотя в классах тепло и Василиса Авдеевна рассказывает про коммунизм. Мне хочется вернуться домой, лечь на постель и спать, спать, слыша сквозь сон, как бабушка хлопочет возле печки. И стихотворение Пушкина не выучил. Помню только первую строчку:
Унылая пора! очей очарованье... Кстати, почему Пушкин ни одной строчки не посвятил великой русской грязи, которая, словно болото, каждую осень засасывает, угнетает душу черноземного человека? При коммунизме все дороги будут асфальтированы, говорит учительница. А Пушкина ссылали на Кавказ. Я видел картинку: море, пальмы, горы с белоснежными шапками на горизонте...
Издалека слышатся крики уборщицы тети Моти. Остановилась на выскобленном пороге: маленькая, в плюшевой жакетке, в кирзовых мужских сапогах.
- Куды претя?.. Показывайтя ноги!.. - командует старушонка. Короткая сухощавая рука, болтающаяся в широком рукаве, словно шлагбаум, загораживает вход в темный коридорчик. Даже мне, как соседу, нет никаких поблажек. Обмыв сапоги в корыте, пошаркав по ним обтрепанным полынным веником, я хотел проскочить в школу, но не тут-то было:
- Куды?.. - визжит так, что больно в ушах. - Тама, на подошвах, грязь осталася... Ишь, какой прыткай. Оттирай лутчи!..
Вода в корытах бурая от взмученной грязи, бурлит от покрасневших детских рук, тщательно отмывающих сапоги.
Тетя Мотя дает команду: сменить воду!
Вместе с другими мальчишками таскаем чистую воду из колодца. Звякает на барабане колодезная цепь. Хнычет какой-то первоклашка: залили ледяную воду в сапог. Одно ведро упустили, упало на дно. Тетя Мотя ругается: неудельные, безрукие! Опять придется звать истопника Перфилыча. У Перфилыча в кладовке есть "кошка" - штуковина, вроде морского якоря. "Кошка" привязана к веревке, и ею можно подцепить за дужку ведро, лежащее на дне.
- Подымай копыта! живея!.. - Дотошно разглядев мои подошвы, тетя Мотя заставляет еще раз вытереть их о груду полынных веников, лежащих внавал у порога, затем о влажную тряпку, расстеленную в темном коридорчике, и еще раз о чистый сухой половик у входа в школьный коридор. Здесь тепло.
Через горячие батареи отопления доносится отдаленное звяканье - Перфилыч шевелит топку. На стеклах окон крупные капли отпотелой влаги. На подоконниках две зажженные керосиновые лампы. Обе мигают желтыми коптящими языками пламени
- мальчишки бегают по коридору, вопят звонкими голосами. Скоро придет тетя Мотя, начнет щелкать их по стриженым затылкам сломанной указкой, затем даст звонок на первый урок.
Троечник... Смирился с этим. Иногда четверка по чтению. Василиса Авдеевна меня недолюбливает из-за давнего своего доноса, который она в 37 году написала на дедушку. Но дедушка и сам отчасти виноват. Будучи выпивши, он сравнил шерсть овцы, которую увидел в торговых рядах, с шевелюрой Карла Маркса: "Такая же, идол, лохматая...". Василиса Авдеевна, будучи старательной комсомолкой, некстати очутилась рядом и, вернувшись домой, сочинила соответствующий документ. К счастью, он попал в руки первого секретаря райкома Прохора Самсоновича, который хорошо знал дедушку и неоднократно с ним выпивал. Да и сам дедушка в то время был непростой человек - истопник и конюх райкома партии! Без лишних разговоров Прохор Самсонович взял да и порвал документ на глазах удивленного энкаведешника: помалкивай!..
Василиса Авдеевна писала выше - в область и в Москву. Приезжали специальные люди, разбирались. Прохор Самсонович сумел выгородить своего верного конюха. А всего на счету Василисы Авдеевны было то ли пять, то ли семь посаженных человек. С дедушкой номер не прошел, и учительница его возненавидела. Часть ее ненависти перенеслась на меня. Иногда возьмет да щелкнет по лбу: не спи!..
Недавно принесла "Пионерскую правду" со статьей про кулаков Титовых, которые убили лет двадцать пять назад пионера из обреза двустволки. Читала вслух, злорадно на меня поглядывала. На переменах ребята дразнили меня, показывали пальцами - "кулак"! Напрасно я говорил, что мой дедушка одним из первых вступил в колхоз. Маленькая месть учительницы состоялась.
Рассказал дедушке, а тот лишь мрачно махнул рукой: Бог с ней...
Зато другой старик, Пал Иваныч, так и подпрыгнул на лавке: почему мы разрешаем негодяям разного сорта влиять на ход истории?..
И опять они заспорили.
...Сижу на уроках, жду звонка. Время тетя Мотя определяет по старинным ходикам, затем звонит в медный колокольчик. На покосившемся шкафу пыльный глобус с прогрызенным боком. Вместо Северной Америки - дыра. Так им и надо, капиталистам! Глобус старинный, дореволюционный. Василиса Авдеевна хотела его выбросить, но директор из большой школы запретил - будем открывать музей!
На стене плакат - профили четырех вождей: Маркс - Энгельс - Ленин Сталин.
Василиса Авдеевна торопит истопника Перфилыча - снимай скорее плакат, потому что культ личности Сталина разоблачен. А Перфилыч то пьян, то лестницу никак не найдет. А учительница на уроках хвалит "дорогого Никиту Сергеевича", который строит коммунизм.
Отсидев четыре урока, бреду домой. Днем в поселке также серо и неуютно. Все та же грязь. Мелкий дождик не унимается. За окнами детского сада недружные писклявые голоса - малыши разучивают песни про счастливых октябрят, готовятся к праздничному утреннику.
Дома еще в сенях слышу голоса стариков, спорящих о чем-то. Дедушка и Пал Иваныч. Опять, наверное, выпили. Как выпьют, так начинают ругать власть. А бабушка пугается, пытается их урезонить: тише вы, окаянные, пасодють!
- Отомщу за всю Россию! - визгливо кричит Пал Иваныч, герой гражданской войны.
Захожу в комнату, заполненную махорочным дымом. Никто меня не замечает. Снимаю грязные сапоги, переобуваюсь в самодельные войлочные тапки, которые смастерил дедушка.
Бабушка выходит из чулана с ведром месива - для поросенка.
Старики сидят за столом в грязных сапогах. Грязь килограммами облепила резину, высыхает. Отваливается серыми комками на пол.
Дедушка облокотился на клеенку. Он плачет. Слезы неспешно падают на клеенчатую поверхность. Это означает, что выпил он сегодня изрядно. На столе капуста в миске, несколько вареных картофелин. И две бутылки. Одна порожняя, другая только начата. Дедушка жалеет собачек - Белку и Стрелку. Сегодня утром передали по радио, что они "за науку" сгорели в космосе. Сидели себе в спутнике, тявкали, колбасу сушеную ели, а спутник возьми да и сгори во время спуска на Землю.
На дощатой перегородке вырезка из газеты, прибитая маленьким ржавым гвоздем, - Белка и Стрелка.
- Дьявол с ними! - восклицает Пал Иваныч. - Мало ли собак бегает у нас по деревне?
- Все равно жалко... - Дедушка берет свой стаканчик. Они чокаются, выпивают, заедают квашеной капустой.
Я пристраиваюсь на уголке стола, бабушка подает тарелку щей. Горячие, только с печки.
В комнате душно, воняет самогонкой. На плите кипит чугун с очистками - ужин для поросенка.
- Хватит кипятить месиво! - ворчит дедушка. - Вынеси чугун в сени очистки сами упарятся.
Постные щи с ломтем черного хлеба кажутся вкусными. Странно: полдня продремал в школе, а есть все равно хочется!
Бабушка сходила в сарай, покормила поросенка, возвратилась с пустым ведром, воняющим кислым хлебом. Ругает "старых пьяниц". Те, в свою очередь, не обращают на нее внимания. Старики поссорились. Пал Иваныч обозвал дедушку "Рыковым" - за его бородку, а дедушка в отместку провеличал Пал Иваныча "Троцким". Вот-вот подерутся, и мне опять придется их разнимать. Бабушка держит наготове обтрепанный полынный веник.
- Отбереть Хрушшов поросенка! - причитает бабушка, усаживаясь в свой любимый уголок за печкой. - Вон какие громадные налоги наложил на яблони.
- Весь сад спилю под корень! - горячится дедушка. - И поросенка зарежу без всяких налогов...
- Из сельсовета на прошлой неделе приходили, записали и про яблони, и про поросенка, - всхлипывает бабушка. - Никуды таперича не денимси...
Пал Иваныч грохает жилистым кулаком об стол. Капуста разлетается по всей клеенке: не за это он, старый большевик, боролся! Он, Пал Иваныч, еще повоюет за настоящую советскую Россию. Надо, чтобы Советы правили, а не отдельные самодуры.
- Молчи, Павлушка! Молчи! - останавливает его бабушка. - Аль мало тебе было Колымы?
За невыученное стихотворение Василиса Авдеевна вполне законно поставила мне двойку. Завтра снова спросит. Если не выучу - вторую двойку поставит.
Беру с полки томик Пушкина.
- Почитай вслух! - просит дедушка. - Только не про осень. Она и без стихов надоела.
- Давай, шпарь... - поддакивает запьяневший Пал Иваныч.
Выбираю первое попавшееся: Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальный,
Как звук ночной в лесу глухом.
...Я читаю, оба старика беззвучно плачут.
Бабушка подметает пол. От веника, вместе с пылью, поднимается терпкая горечь.
Дедушка медленно поворачивает голову, вытирает покрасневшие глаза ладонью:
- Напиши, внучок, про нас, дураков, стихотворенье!
- Не лезь к ребенку, пушшай учитца! - Бабушка крестится на полку с учебниками.
Советует мне не обращать внимания на стариков: пьяные, болтают невесть что...
И как только советская власть терпит таких? Собаки в космосе летают, а у этих антихристов одна забота - раздобыть чекушку да поругать за глаза всех на свете начальников.
Пал Иваныч возражает: что такое космос - чепуха! Обыкновенная темнота.
Дедушка берет недоплетенную кошелку, заправляет в нее свежий лозиновый прут.
Таких прутьев у него целый пучок. Вчера срезал на задах огородов. Прутья терпко пахнут зеленой корой, духовитым осенним соком. Дедушка изрядно выпивши, однако пальцы его работают как бы сами собой, и кошелка тоже плетется сама.
Бабушка обхватывает булькающий чугун тряпкой и, задыхаясь от тяжести, несет его в сени.
Старики не обращают на нее внимания. Но вот дедушка огляделся, отложил на время кошелку, раскурил цигарку, заправленную крепчайшим самосадом.
- Наконец-то вынесла эти чертовы очистки! - облегченно вздыхает он. А то совсем дышать было нечем...
Дым от самосада такой резкий, что у меня начинают слезиться глаза. За окном смеркается короткий осенний день, строчек стихотворения не разобрать. Надо дожидаться, когда дедушка разожжет лампу.
Бабушка поторапливает: зажигай лампу, старый пень! Да не кури - дите Пушкина учит!
Пал Иваныч многозначительно поднимает указательный, изуродованный во время пыток палец.
- Пушкин, товарищи, это душа России! Зачем ему писать про нашу грязь и наши уродства, ежели он гений?
Я смотрю на едва различимую фотографию Белки и Стрелки и думаю о том, что когда-нибудь в космос пошлют школьника и вдруг этим школьником страшно подумать! - окажусь я?..
Дедушка пинает полынный веник. Говорит бабушке, чтобы взяла березовых в сарае.
От березы и запах приятнее, и метут они лучше. Встает, поправляет на стене вырезку с портретами собак - жалко! А ежели человек сгорит, еще жальчее будет...
От едкого дыма махорки, от пыли, поднятой полынным веником, слезы сами собой начинают капать из моих глаз на страницы книги с почти неразличимыми строчками стихов.
Пал Иваныч, опустивший было голову на стол и задремавший, с липким звуком отдирает от клеенки морщинистую щеку, тупо смотрит на меня выцветшими хмельными глазами.
- Не плачь, юный товарищ! Человек не сгорит ни в каком космосе, ни в какой ядерной войне. Партия не позволит сгореть. Потому что партия настоящая, коль осознала свои ошибки... Я - несгораемый революционер!.. Он стучит себя в гимнастерочную грудь с прилипшими к материи листочками квашеной капусты.
- Забяруть тебя, Павлушка, опять забяруть... - вздыхает бабушка.
- Ничего, авось доживу до новой заварухи! - Пал Иваныч потирает ладони, глаза его воинственно блестят.
Бабушка сама разжигает керосиновую лампу, протирает кухонной тряпкой закопченное ламповое стекло, надевает его осторожно поверх потрескивающего желтого язычка пламени. Стекло попискивает, хрустит в пазах.
- А вот был у нас во время империалистической такой случай... - Дедушка тянется потухшей цигаркой к вершине лампового стекла - вспыхивает вновь зажженный малиновый огонек.
Пал Иваныч, перестав дремать, раскачивается на табуретке и грозит дедушке пальцем, словно заранее хочет сказать: никак не могло быть такого случая!..
Первый
Я знал, отчего у дедушки заболели глаза: долгие годы он топил печки в райкоме, в самом большом и массивном здании нашего поселка. Глаза его стали сохнуть от повседневного жара. Тем не менее, он до конца дней своих гордился, что работал в таком важном учреждении. Тогдашний первый секретарь Прохор Самсонович Зыков здоровался с ним непременно за руку.
Дедушка часто вспоминал хлопотливую райкомовскую жизнь. Иной раз приходилось давать дельные советы самому Прохору Самсоновичу, которого и поныне звал Первым, считая самым умным из всех начальников, которых дедушке доводилось видеть в своей жизни.
Прохор Самсонович, по рассказам дедушки, был тертый калач, умел выкрутиться из любых конфузий. Однажды верный областной чиновник загодя уведомил Первого о том, что в район собирается внезапно нагрянуть важный московский проверяющий аж из самого ЦК. В Москву дошли слухи о том, что в районе ушли под снег многие гектары сахарной свеклы.
Первый старательно подготовился к встрече с грозным инспектором разложил на подоконниках своего кабинета самые отборные корнеплоды и, едва ревизор, хмуря чело, переступил порог, как Прохор Самсонович тут же схватил с подоконника две огромные свеклищи и сунул их гостю под нос, рявкнул, будто с трибуны, солидным сельскохозяйственным басом: вот, мол, какие подарки приносит трудящимся наша земля!
А как хорошо было по утрам в тогдашнем райкоме! В печках трещат дрова - только успевай подкладывать. На стенах коридора играют малиновые отблески топок, накаляется отборный уголь. Пахнет дымом и березовыми дровами. Воздух постепенно прогревается, легкий пахучий ветерок движется по коридорам и комнатам учреждения: то морозным холодком повеет, то прильнет к лицу дымным печным теплом. По времени уже рассвет, а в зимних заиндевелых окнах синяя чернота.
Юркие инструкторы уже тут как тут, стараются показаться друг перед дружкой, и особливо перед начальством: вот, дескать, какие мы старательные, явились на службу раньше положенного. Стало быть, движет нами не холодный дисциплинарный расчет, но служебная душевность.
Бегают из кабинета в кабинет, пошмыгивают легкими подошвами подшитых валенок - кругленькие, в галифе по тогдашней моде, в пиджачках, и уж непременно при галстуках. Райкомовский работник без галстука - ноль без палочки. Бодрые щебечущие голоса полны деловитости и осведомленности во всех районных делах.
Уж ни о чем постороннем не заговорят, упаси Бог включиться в постороннюю тему,
- все больше о том, какое мероприятие следует провести на этой неделе, какую бумагу подготовить по данному вопросу и как этот документ получше показать на областном семинаре. Заодно его в виде обращения ко всем сельхозтруженикам можно спустить в колхозные низы. Такая работа с документом пройдет несомненным идеологическим плюсом.
Шорх-шорх! - размахивают бумажками в нагревающемся коридорном воздухе.
Дзинь-дзинь! - накручивают рукоятки телефонных аппаратов, названивают в колхозы и сельсоветы, требуют строгими неумолимыми голосами - словно ангелы с небес! - беспрекословных данных про надои и привесы, чтобы точнее соображать в дальнейшем линию районной экономической политики. А заодно сведения идеологического характера - почему не работает в сельском клубе кружок балалаечников и какую пьесу в данный момент репетирует драмкружок?
На каждый случай имеет под рукой инструктор нужные данные. Потребует начальник что-нибудь этакое, неожиданное, а уж она тут как тут, в блокнотике трепещет цифрочка!
Нужный народ - инструктора. Без них райком все равно что пруд без рыбок-мальков.
А вот и сам Первый заявляется! Торжественная минута. Стихает излишний шум, усиливается всеобщая деловитость, упорядочивается движение инструкторов по коридорам. Все чаще хлопают двери: хозяин пришел! Не дай Бог, замечание сделает - на неделю настроение испорчено.
Неспешно шагает Прохор Самсонович по чистым крашеным доскам пола.
Широкоплечий, краснолицый с мороза, в заиндевелом полушубке, в скрипучих, ярко начищенных сапогах. Точно такие же сапоги были на большом, в полный рост, портрете товарища Сталина, висевшем в кабинете Первого. Волей-неволей вытянешься перед таким в струнку, даже если ты простой истопник и вроде бы не к чему тебе выслуживаться.
Впрочем, дедушке, ввиду его незначительной должности и природной дерзости, дозволялось сидеть в присутствии Первого. Мало того - Прохор Самсонович всегда первым подавал ему мягкую тяжелую ладонь нетрудящегося богатыря, справлялся о здоровье, глядел спокойными, с хитринкой, глазами, слезящимися с мороза.
Сильные холода стояли в те времена. Зимы были долгие, снежные, настоящие!
Морозы шпарили под сорок, не то что теперь.
У многих жителей поселка, вздыхал дедушка, сохранилось неправильное впечатление, будто Прохор Самсонович был груб, резок в обращении, во всех делах рубил сплеча, придерживаясь лишь главной линии, указанной сверху, не замечая ни людей, ни их настроений.
Дедушка знал совсем другого Первого - любителя прибауток, частушек, соленых словечек. Иногда Первый нарочно задерживался в райкоме допоздна, разгоняя из кабинетов не в меру службистых инструкторов, чтобы в спокойной обстановке хлопнуть по стаканчику-другому. Выпивали даже в те времена потихоньку, ибо алкоголь, по словам Прохора Самсоновича, уводил массы в религию опьянения вместо конкретного труда на пользу общества и напрочь уничтожал духовные идеалы. Хоронились в чуланчике, где лежали уголь и дрова для растопки печек.
То ли от древесного сочного запаха свежих поленьев, то ли от своей простонародности и открытости Первый после первой же стопки заводил длинную тягучую песню, взятую из таких темных глубин народа, о каких дедушка и не подозревал. Буйный, с проседью, чуб Первого падал ему на глаза, и он небрежно откидывал его ладонью назад.
Дедушка предостерегающе показывал пальцем на дверь, за которой притаился отчаянно смелый любопытный инструкторишка. Услыхал, наверное, звяканье граненых стаканов, подбежал на цыпочках к двери, приложился лохматым морщинистым ухом.
"Дай я поленом его звездану, Прохор Самсоныч!" - громко восклицал дедушка, указывая в сторону двери, и шорохи затихали.
"Нехай подслушивает, зараза этакая. Авось побоится доложить. Он у меня еще дождется, харя подхалимская..." - Первый беспечно махал рукой, будто от мухи отбивался. Затем с минуту с серьезным видом вслушивался в себя - припоминал куплет недопетой песни.
Когда объявили, что умер Сталин, Прохор Самсонович вышел из кабинета в приемную - бледный, покачиваясь на ослабевших ногах, обнял одного только истопника, не обращая внимания на местных начальников, собравшихся в испуганную кучку в ожидании соответствующих моменту распоряжений. Но Прохор Самсонович поначалу ничего не сказал, а только всхлипывал тонко и протяжно, словно заблудившийся в лесу ребенок. Это был даже не плач, а какой-то внутренний писк, вырывающийся наружу из этого огромного человека. И все остальные начальники, сообразив, что вышла негласная директива на слезу прощания, достали свежие носовые платки. Дедушка, поддавшись общему настроению, тоже вытер глаза и шмыгнул для порядочности носом по случаю великого всенародного рыдания.
Но с этого дня Первый уже не засиживался допоздна в кабинете, и весь остальной служилый люд райцентра вздохнул с облегчением.
В рассказах дедушки Первый выглядел всегда добродушным, а порой и забавным.
Однажды Прохор Самсонович, утомленный долгим заседанием, вышел на берег пруда и с таким шумом выпустил газы, что гуси, задремавшие посреди водоема, испуганно загагакали, возмущенно захлопали по воде крыльями. В те времена долгие совещания и заседания были, и важные вопросы районного масштаба на них решались.
- Рванул так рванул! - восхищенно потрясал руками дедушка, и в голосе его слышался оттенок давнего, хотя и с нынешней легкой усмешкой, подобострастия:
вот, мол, какие богатыри жили в наше время. По мнению дедушки, тот давний могучий звук имел истинно бюрократическое происхождение: "Будто вся районная канцелярия в ад провалилась!".
Я спрашивал: а как это дедушка очутился поздним вечером на берегу пруда. Рыбу, что ли, ловил?
Пояснение сделала бабушка. Оказывается, в те дни он косил для райкомовских лошадей сено и половину накошенного пропивал. Так и просыпался вечерами в сумерках: то на берегу пруда, то в лесополосе, а то милиция где-нибудь возле чайной подберет.
- Меня, райкомовского человека, никакая милиция забирать не смела! -Дедушка стучал кулаком по столу, приосанивался, гордо распрямлялся. Она, милиция родимая, домой меня доставляла, чин по чину, в постель укладывала. Везут меня, бывало, на милицейской рессорной бричке, придерживают аккуратно, а я шумлю как попало: милиция, милиция, дайте похмелиться...
- Грешник, грешник! - крестилась бабушка, глядя на угол, увешанный иконами, где под тлеющей лампадкой сидел на продавленном диване дедушка. Диван, между прочим, был кожаный, райкомовский, на нем когда-то сам Первый сиживал. Когда в шестьдесят втором году район расформировали, дедушка успел стащить домой этот диван.
Сидя на диване, дедушка, особенно когда подвыпьет, готов с утра до вечера рассказывать о своей бывшей райкомовской службе, о том, как вывозил начальство разных рангов на берег Красивой Мечи, варил уху, студил водку в ледяном роднике. Он же, дедушка, затыкал всех за пояс, когда разгорался спор о "сурьезной" политике.
Бабушка глядела на него, кивала седой печальной головой: как был трепачом, так и остался. А когда дедушка заявлял, что коммунизм так вот запросто, с наскока не построить, потому что сволочь-человек не желает перевоспитываться и меняться к лучшему, перепуганная бабушка затыкала уши и убегала в чулан. Ей казалось, что сейчас в дом войдут строгие молчаливые люди, арестуют дедушку, выведут во двор и расстреляют возле покосившегося курятника.
Новые деньги
В те годы часто звучала песня про мадьярку, которая вышла на берег Дуная и бросила в воду цветок.
Я все думал, почему она оказалась возле реки совсем одна - без кавалера, без подруги? Постепенно в моем воображении возникла далекая девушка. Быть может, для меня она бросила с крутого обрыва темную розу, закачавшуюся на серебристых вечерних волнах? Люди увидели цветок, знак неразделенной любви, и присоединили к нему другие цветы. Получился венок, украсивший реку, и песня получилась хорошая.
Я готов был слушать ее бесконечно, видел будто наяву голубую в сумерках реку, смуглую красавицу с венком на голове. Песня кончалась, и лицо девушки меркло, расплывались яркие пятна народного костюма.
- А когда мальчик будет петь? - спрашивает ослепший дедушка, догадываясь каким-то образом, что я уселся возле репродуктора. - Этот самый, из Италии?
Лабертино!..
Бабушка, услыхав наш разговор, выходила из-за печки, умильно складывала на груди ладони, качала головой:
- Ах, этот Лабертино! Как он поет... Голос ручейком бежит. Про маму дюже переживательная песня. Я всегда плачу на эту песню...
Когда по радио пел Робертино, в доме умолкали все разговоры. Бабушка, прослушав песню, подходила ко мне, разглядывала меня с нежностью и необычным вниманием, будто перед ней сидел живой Робертино. Дедушка, если был неподалеку, клал на мою голову тяжелую, пахнущую табаком ладонь.
- Хорошая жизнь наступает! - бормотал он. - Хорошая...
Прямо над его диваном висели иконы, расцвечивая угол золотым сиянием дешевой фольги, узором белесых бумажных цветов. Дедушка в Бога не верил, терпел иконы из-за бабушки.
- У меня с ними никаких делов нету, - тыкал он пальцем вверх, где над головой его мерцала закопченная лампада. - Не люблю над собой слишком большого начальства.
- А у меня в кармане монетки лежат... - переходил он на более конкретную тему и доставал гривенник - новый, сверкающий, будто из настоящего серебра. - Разве этот кружочек заменит рубль?
- Это десять копеек! - пытался я защитить новые деньги. - То же самое, что и рубль. Совсем недавно этот гривенник был старым рублем, а теперь он сам по себе гривенник вместо рубля.
- Гривенник он и есть гривенник, рублем ему никогда не бывать, котенок никогда не станет быком.
- Так почему же за бутылку водки ты платишь теперь не двадцать пять рублей, а два с полтиной? - ударял я в самое болезненное место.
Дедушка задумчиво кряхтел, хмыкал, крыть ему было нечем. Достав из кармана пригоршню мелочи, старательно ощупывал каждую монетку, шевелил губами и наконец объявлял, что у него целых восемьдесят копеек. Кто добавит?
- Довольно тебе, старый идол, угомонись! - ворчала бабушка, не показываясь из чулана. - Всю пенсию пробулькал, сидим на сухой картошке да на капусте, никакой помощи от тебя в доме, одни убытки. Глот несчастный! У нас малый в школу ходит, ему хорошее питание для головы требуется...
- Хорошее питание требуется для одной штуки, а не для головы, - теребил монеты дедушка, - нам, как говорится, не до блинцов, был бы хлебушек с винцом. А внук меня простит. Что ему горевать - он скоро при коммунизме будет жить!
Когда объявили денежную реформу, многие жители поселка кинулись тратить старые деньги, раскупали все залежалые товары. Бабушка долго колебалась, не зная, что делать, - доставала из сундука тряпицу, разворачивала ее, пересчитав бумажки, тихонько над ними причитала.
- Иди, старая, в магазин, пока не поздно! - ухмылялся дедушка. - Да не забудь винца побольше купить. Его пока еще и на старые деньги дают. Вино есть вино!
Все деньги, все законы пропадут, рассыплются в прах, в бумажную пыль, а вино заквасится само собой, коль бог его придумал...
- Ты же, старый пьяница, околеешь - гроб не на что будет заказать. Бабушка всхлипывала, упрятывая ключ в печурку, забитую всяким тряпьем.
Но вскоре и она поняла, что старые деньги пропадают безвозвратно, пошла-таки в магазин. К тому времени товаров там почти не осталось, кроме хомутов и резиновых костюмов - "против атомной войны", как пояснил продавец, - на голову надевалась резиновая шапка с очками и противогазом в виде хобота. Бабушка купила два хомута и один такой костюм. Принесла домой, швырнула их под ноги дедушке, заголосила, запричитала и ушла в свой чулан готовить ужин.
Дедушка ощупал покупки, громко рассмеялся:
- Экая дура!.. Ну, ладно, не голоси. Эти хомуты мы с Пал Иванычем куда-нибудь определим, а резиновый костюм прибережем к твоим похоронам авось подольше в нем не протухнешь!
Как-то вечером, в разгар посиделок, мне вздумалось примерить этот самый костюм с очками и противогазом. Зашел за печку, кое-как напялил его на себя. Очень уж неловко было его надевать. Штанины вихлялись, не хотели налезать на ноги.
Резина пищала на сгибах, сопротивлялась, воняла магазинной затхлостью.
Стеклянные очки сразу запотели, воздух через противогаз шел туго, пока я не догадался свинтить с него крышку. В этом наряде я выбрел враскорячку, чтобы выглядеть забавнее, на середину комнаты.
Мужики, увлеченные политическим спором, поначалу не обратили на меня никакого внимания, но дедушка сразу почуял запах слежавшейся резины.
- Кто это? Кто пришел?.. Бабка, кто зашел в хату?
Все обернулись, увидели меня и, как мне показалось, изрядно перепугались.
Молча глядели на меня, не зная как быть: то ли ругаться всерьез, то ли обернуть дело шуткой.
Из чулана появилась бабушка, огрела меня несколько раз мокрой кухонной тряпкой, чмокающей по резине.
Я снял костюм и подсел потихоньку к бабушке, пересчитывающей старые деньги, которые она так и не успела обменять на новые. За эти деньги теперь ей ничего не продавали, как ни навязывала она их продавцам. Берегла она зачем-то и две ассигнации с портретами царицы Екатерины. Были у нее и другие царские деньги, выпущенные до революции, а еще керенки, банкноты Елецкой республики, напечатанные в восемнадцатом году.
Мужики сидели, разговаривали, и все разговоры постепенно сводились к недостающему новому рублю. Кончалось обычно тем, что бабушка после долгих вздохов и причитаний давала этот несчастный рубль. Деньги, нагревшиеся в дедушкином кулаке, вручались мне, и я отправлялся в вечерний магазин.
- Ступай в противогазе, продавщица сразу ящик водки выставит, лишь бы поскорей убирался... - шутили они мне вслед.
Я шел и думал о новых деньгах, теребя хрусткий бумажный рубль. Стоило ли затевать реформу, если на прежний рубль я мог купить и конфет и пряников, а за нынешние десять копеек в школьном буфете дают всего лишь два пирожка с повидлом? Наступит время, когда каждый пирожок будет стоить рубль, и тогда придется выдумывать другие, еще более новые деньги... Впрочем, дело было не в деньгах - я, как и многие жители поселка, ждал скорого наступления коммунизма.
Однажды мне приснился сон, будто мы с дедушкой забрались каким-то образом внутрь радиорепродуктора, передававшего очередной концерт по заявкам, и увидели там большой зеленый луг, свежеструганные белые скамейки, на которых сидели задумчивые дядьки в красных рубахах с балалайками.
"Что здесь такое?" - спросил я.
"Коммунизм, не видишь, что ли!" - ответили музыканты.
Дедушка начал озираться по сторонам: где тут мальчик, который звонко поет, - Лабертино?
"Сегодня он выступать не будет, голос пропал", - объяснили балалаечники.
"А мадьярка с цветком?!" - поинтересовался я.
Музыкант кивнул в сторону реки. Там, на краю обрыва, остановилась неподвижно девушка в белом платье, развеваемом ветром, с венком цветов, излучающих теплый неземной свет.
Я робко приблизился к ней, протянул руку, прикоснулся к прохладной шевелящейся ткани. Она обернулась. Взгляд ее серых глаз искрился жутким сиянием, а лицо почему-то было испачкано вишневым вареньем. Она посмотрела на меня, и мне показалось, что весь я наполнился керосиновым пахучим пламенем и вот-вот сгорю. Ноги мои задрожали, я повернулся и кинулся бежать. Но, как часто бывает во сне, я не бежал, а с мучительным трудом плыл по душистому коммунистическому воздуху.
"Пойдем отсюда, внучек, - услышал я голос дедушки, - они тут курить не дозволяют, а про выпивку чтоб и не заикался..." В этом месте я проснулся весь в слезах - так мне было жаль девушку-богиню, которая хотела мне что-то сказать. Дождавшись, пока успокоится сердце, я заснул опять, но ни девушки, ни музыкантов уже не увидел.
...Тропинка вилась по старому парку, мимо бывшего райкома, в котором теперь размещалось общежитие поварих, а весь наш райком увезли в соседний городок в связи с тогдашней бурной перестройкой.
Февральский вечер был тихий. С юга тянул свежий оттепельный ветерок. Снег просел, стал плотным, крупитчатым, с шорохом расползался под ногами.
Впереди светились окна вечернего магазина.
Продавщица вечернего магазина тетя Шура знала меня давно, я был ее постоянным клиентом. Едва я появлялся на пороге, как она тут же ставила на прилавок бутылку с запечатанной сургучом пробкой.
- Думала, уж не придешь сегодня! - грозила она пальцем. - Уж не случилось ли чего там у вас? Почему твои старики так долго раскачивались?
- Бабушка никак рубль не хотела давать, - объяснял я ситуацию.
Тетя Шура понимающе кивала головой. Она была хорошая тетка и нередко отпускала товар в долг.
- Ежели надумают повторять, то скажи, чтоб поторапливались. Нынче раньше уйду
- дочка из города приезжает.
Я шел обратно, торопясь передать слова продавщицы, заранее зная, что все засуетятся: начнут рыться в карманах, беспомощно вздыхать, делать всяческие соображения насчет денег, но кончится тем, что Пал Иваныч со вздохом достанет из кармана аккуратный бумажный пакетик, не спеша развернет его, вытащит двумя пальцами зеленую трехрублевку - новенькую, тонкую, будто прозрачную. Пал Иваныч, как бывший участник гражданской войны, получал персональную пенсию.
Бутылка оттягивала карман ледяной тяжестью, настроение было хорошее. Я знал, что меня ждут, прислушиваются к малейшему шороху в сенях.
В разгар оттепели тропинка была гладкая, чуточку скользкая. С крыш домов падали редкие увесистые капли. Весенняя долгая горечь висела над холодной заснеженной землей.
Я снова проходил мимо окон кабинета, в котором, по словам дедушки, закрывшись на ключ, плакал однажды сам Первый. Казалось бы, чего ему плакать? А вот поди-ка: большой сильный человек, оставшись поздним вечером один-одинешенек в кабинете, заплакал. В большом кабинете, в котором ты царь и бог.
Может, погубил кого-нибудь по долгу службы или нечаянно, и вот заскулил, как старый пес, загрызший больного куренка, - и жрать не нажрался, и мясо отрыгивается тухлятиной, и страшно, что хозяин прибьет, и пух к носу прилип.
Дедушка гадал так и этак, приходя в конце концов к выводу, что в каждом серьезном учреждении есть много разных тайн.
Активист
Как раз в эту пору у моего друга Алика объявился двоюродный, забытый к тому времени всей родней дедушка. Он служил где-то на севере в звании майора, охранял вроде бы политзаключенных. А теперь ему там работы не было - политические распускались по домам, а лагеря зарастали бурьяном. Так рассуждали местные мужики на посиделках. На улицах поселка стала появляться высокая поджарая фигура в кителе без погон, в брюках галифе и офицерской фуражке без кокарды.
Навещая родственников, он брал с собой жену, тетку Маланью - больную, страдающую одышкой, окающую в разговоре. Она говорила, что в наших краях климат для нее очень благоприятный и она надеется поправить здоровье, подорванное бесконечными простудами. Но говорила об этом без радости и без особой надежды в голосе. Она была хорошая тетка, всегда старалась дать какой-нибудь гостинец. У них с майором не было детей. Все наши говорили, что несчастнее майора и майорши нет на свете людей, разве что бедолага Пучков, сидевший, кажется, в том самом лагере, который охранял майор.
Впрочем, это были, наверное, домыслы. Пучков при встречах с майором говорил "здрасте". Майор, в свою очередь, кивал и притрагивался пальцами правой руки к козырьку фуражки военного образца.
"Дело не в том, кто сидел, а кто охранял... - рассуждали мужики. Просто у каждого своя судьба!" Майор с виду был крепок и бодр, но во всем его облике, особенно во взгляде неподвижных пронзительных глаз, сквозила какая-то омертвелость - он казался сделанным из цельного куска дерева. Энергия, выражаемая всем его обликом, казалась механической будто завели пружину до отказа и она все никак не может раскрутиться.
Он неохотно рассказывал о своей бывшей многолетней службе. Охранять заключенных - дело неблагодарное, трудное. А тут еще нашлись завистники, помешавшие дослужиться до полковника.
Весной он купил дом на берегу пруда, в котором он намеревался ловить рыбу. Мы с Аликом растолковали ему, что рыбы здесь давно уже нет - в пруд стекают все помои. Однако майор съездил в город и купил настоящие бамбуковые удочки. Сидел целыми днями в тени лозины, наблюдая за безжизненным поплавком. Редко попадался ему чумазый карасишка.
- А вы говорили, нет рыбы! - Он демонстрировал нам свой "улов". Дело, как объяснял он, вовсе не в рыбе: всю жизнь мечтал сидеть с удочкой на берегу такого вот тихого прудика.
Кроме того, майор оказался страстным цветоводом-любителем. Он и в родной поселок вернулся лишь потому, что здесь, в черноземном нехолодном крае, удобно разводить цветы разных видов.
Большой дом стоял на высоком месте, откуда хорошо был виден весь поселок.
Выйдя на узорчатый балкончик, майор разглядывал в бинокль окрестности. Нам с Аликом тоже давал поглядеть. Он любил, когда мы к нему приходили.
Неподалеку от дома находился жидкий лесок, замусоренный обрывками бумаг, битым стеклом, печной золой и консервными банками. Каждый погожий вечер майор прогуливался здесь, брезгливо скатывая с тропинки носком сапога порожние бутылки, пощелкивая по высокому начищенному голенищу свежесрезанным прутиком.
После прогулки забирал прутик с собой и, переодевшись в халат и домашние тапочки, расхаживал по комнатам, щелкая прутиком по ладони.
Нам с Аликом было почему-то жалко этого человека. Он не умел общаться с местным народом. Люди его сторонились. О нем не говорили ни плохого, ни хорошего. Один лишь Пал Иваныч за глаза его поругивал, да и то беззлобно.
В начале мая, когда установилась теплая погода, майор, от нечего делать, стал нас встречать возле ворот школы. Вроде бы поболтать. При этом он прятал свежесломленный прутик за спиной, словно стесняясь своей давней привычки.
Некоторые мальчишки завидовали Алику: твой дедушка военный!
На что Алик неизменно отвечал: я могу вам его подарить!
Мы шагали по дорожке впереди, а майор шел сзади, пошлепывая прутиком по ладони. Он спрашивал о разных пустяках, но ответы его не интересовали. Сам же расспросов не любил. И, когда его спрашивали, где он служил, отставник лишь хитро прищуривался и молчал.
"В целях воспитания подрастающего поколения" он заставлял Алика вскапывать участок в своем палисаднике. И жену свою - болезненную тетку Маланью также "мобилизовывал на трудповинность". Сам предпочитал наблюдать за ходом работ - расхаживал взад-вперед по тропинке, пощелкивая прутиком по голенищу сапога.
Алик после признавался, что под этот ритмичный звук работалось почему-то гораздо лучше и быстрее, чем под обычное жужжание майских насекомых.
Пощелкивание как-то приободряло, и Алик за час вскопал столько, что и сам удивлялся. Правда, очень устал, хотя готов был работать хоть до сумерек. А когда Алик задумывался или каким-то другим образом отвлекался от работы, прутик начинал стучать громче и требовательнее.
В палисаднике майор посадил цветы. Ни одного помидорного или огуречного куста, не говоря уж о картошке. Участок огородил - и где только достал? - колючей, свежей, ни капельки не ржавой проволокой. И в сарае у него лежало про запас несколько мотков такой же проволоки, поблескивающей тонким слоем смазки. Майор бахвалился, что у него друзья областного масштаба и такой проволоки он может достать хоть вагон.
Сделал ограждение в два ряда, чтобы местным женихам было неповадно лазить за диковинными цветами. Мы с Аликом никогда таких не видывали, разве что на открытках, - нежные, пушистые, всех оттенков, с просвечивающимися лепестками.
В глазах рябило от этого цветочного моря, а запах стоял конфетный.
Майор сочинял статьи о цветах, рассылал их по газетам и журналам, благодаря чему был известен в мире цветоводов. Часто он приглашал нас с Аликом к себе домой, давал бумагу, две перьевых ручки и одну чернильницу на двоих, после чего принимался диктовать сразу две статьи на разные темы - опять-таки под размеренное пощелкиванье прутика. Когда мысль в голове майора заклинивалась, прутик начинал стучать громко и часто. Мы с Аликом невольно втягивали голову в плечи и делали грубые ошибки.
Закончив статьи, майор срезал на огороде два разных цветка, ставил в две разные вазы, а мы должны были старательно срисовать их и раскрасить цветными карандашами. Иногда получалось похоже, иногда не очень. Несколько наших рисунков было напечатано в цветном журнале, рядом со статьей майора.
Хотя он и не участвовал в войне, кое-какие награды у него были. А разных юбилейных медалей и значков и вовсе штук двадцать. Майора часто приглашали на митинги и торжества. В своем парадном, увешанном наградами мундире он выглядел всегда очень броско по сравнению со штатскими приземистыми фронтовиками.
У него имелось одно-единственное ранение. Где и как он его получил, навсегда останется тайной. Сколько мы с Аликом ни допытывались, он лишь задумчиво улыбался. В прищуре глаз сверкала хитреца. В любом вопросе он усматривал некий подвох, желание посмеяться над ним, унизить его офицерское достоинство. И постепенно все привыкли к тому, что повсюду он ходит в военной форме, пусть даже без знаков различия, по-военному кричит на жену, на кошку, на курицу, пробирающуюся в цветник.
Он любил ходить в пожарную часть - там люди одеты по форме и обстановка напоминает военную, хотя дисциплина в среде пожарных его раздражала. Он запрещал им играть в домино и карты, хмурился, когда они усаживались пить чай.
Правда, пожарные не очень-то его боялись - называли на "ты" и посылали куда подальше.
Майор написал несколько жалоб в Москву и еще куда-то - мы с Аликом исписали пачку бумаги под его монотонную диктовку, - пожарные стали поглядывать на него с опаской. Он еще только подходил к пожарной части, а дежурный с вышки уже кричал: прячьте чайник! хороните домино! этот... идет!
Приветствовали гостя стоя: "Здравия желаем, товарищ майор!".
Он в ответ медленно и важно прикладывал ладонь к козырьку.
Без его участия не обходился ни один смотр пожарных дружин. Выстроив пожарных и дружинников в две шеренги, майор расхаживал перед строем, пощелкивал неизменным прутиком. Он никому не позволял закурить. Все привыкли к его чудачествам, терпеливо подчинялись, пряча улыбку. Ну и ругались потихоньку разными словами. Областные представители были довольны такой дисциплиной.
Члены судейской коллегии, усевшиеся за длинным столом на открытом воздухе, одобрительно кивали головами: молодец, майор! Настоящий активист!
Я однажды стоял в толпе зевак, наблюдая за майором. Он, словно репродуктор, повторял команды областных и местных чинов, суетился и всем мешал. Судейская коллегия начала выражать неудовольствие - почему этот отставник тут командует?
Но прогнать человека, одетого в военную форму, никто не осмеливался.
Гудела помпа, качала воду. Брезентовый шланг, раздуваемый напором, колбасно округлялся, матово серебрился от выступивших на нем капелек. Я трогал твердую поверхность шланга, давил его кулаком - капли холодной росой соскакивали на землю. Из крохотной, иголочного размера дырочки била плотная и тонкая струйка воды, разбивалась в воздухе на водяную пыль.
Но из брандспойта, который держал в руках молодой дружинник, струя вытекала слабая, брызгавшая ему на ботинки и пыльные отвороты брюк.
Зрители смеялись: все сгорит, пока ты воды накачаешь!
Тут наш майор не вытерпел, отнял у парнишки шланг и, обернувшись, погрозил кулаком рабочим, ковырявшимся в мотопомпе: приказываю увеличить давление!
- Товарищ майор, отойдите, вы мешаете проведению соревнований! - раздался вежливо-требовательный голос из судейской коллегии.
- Это я-то мешаю? - Майор гневно взглянул на коллегию, чинно сидевшую за столом, уставленным спортивными кубками и призами.
Заработала на всю мощность помпа, давление воды подскочило - шланг зазмеился сам собой, напряженно вытягиваясь. Струя из брандспойта, который майор, пререкаясь с судейской коллегией, направил на толпу, вмиг окатила всех с ног до головы. Послышались взвизги женщин, смех и ругань мужиков. Майор поспешно отвел брандспойт, но перестарался и залил полновесной струей судейскую коллегию, сметая со стола бумаги, почетные грамоты и призы. Тонкостенные алюминиевые кубки со звоном поскакали по утоптанной земле.
Брандспойт разбушевался не на шутку, и майор никак не мог совладать с ним.
Струя ударяла в землю, шипела, сметая с сухих мест клубы пыли, обдавая всех, кто пытался приблизиться к самозванному брандмейстеру.
- Это провокация! Вредительство! - донесся сквозь шум воды знакомый трескучий голос. На помощь майору уже спешили дружинники, добровольцы из зрителей.
Замелькали в серебристых брызгах мокрые ошеломленные лица, открытые, отплевывающиеся водой рты, раздутые щеки, выпученные глаза.
Осенью в поселке случился настоящий пожар: поздним вечером загорелся дом на соседней улице. Я, конечно же, помчался туда. Майор был уже там командовал, указывая прутиком на горящую кровлю. Его никто не слушал.
Загудела с подвыванием помпа. Вода лилась из брандспойта не хуже, чем на учениях, но струя казалась слабой и тонкой по сравнению с разбушевавшимся огнем - ярким, страшным, ревущим.
Шумели, кричали зеваки. Молча и деловито работали пожарные. Дружинники суетились, отступали и вновь кидались в бой с топорами и баграми. Шум голосов тонул в треске бревен, мерцающих по бокам малиновым жаром. С грохотом лопался, разлетался во все стороны шифер. Голосила хозяйка, протягивала руки к огню, пожиравшему ее добро. Соседки успокаивали несчастную женщину, поддерживали ее с обеих сторон под руки, испуганно щурились на яркое пламя. Рядом с ней стоял сонный взлохмаченный хозяин - в одних трусах, в калошах на босу ногу и пьяный.
Он курил папиросу, одолженную у кого-то, покачивался из стороны в сторону, то и дело сплевывал. "Теперь уж не потушите!" - словно бы говорил он всем своим видом. Подскочил майор, выхватил у него изо рта папиросу, швырнул ее на землю, яростно затоптал.
- Я тебе покажу! - махал он кулаками перед носом мужика. - Я тебя, мерзавца, загоню знаешь куда?..
Вода хлестала по мокрым стенам, по черным, угольно-округлившимся краям досок, над которыми ревело, качалось пламя. Трах-пах-чах! - обуглившиеся бревна трещали, рассыпая фонтаны искр. Обрушились подрубленные стропила, взметнув тучу пепла и головешек, осветивших, будто салют, половину улицы. Вода, смешиваясь с огнем, делала его еще более ярким, злым, шипучим.
- Поактивнее, товарищи! Поактивней!.. - Майор побежал к новой группе дружинников, чтобы отдать соответствующие указания, но в следующее мгновение все вокруг озарила ярчайшая, зеленого оттенка вспышка - огромный, больше пожара, кипящий шар, взметнувшийся над поселком и лопнувший во все стороны с оглушительным треском. Меня ударило горячей волной света, лицо вмиг припеклось жаром, словно вспыхнули и перегорели сто солнц. После взрыва наступила тишина и прохлада, и пожар уже не казался таким пугающим, словно он ослаб изнутри.
Желтые языки пламени безобидно покачивались над потрескивающими бревнами.
- Майора убило! - раздался голос.
Я ринулся вперед, работая локтями в движущейся и плотной ночной толпе, и вдруг увидел пожилого человека, лежащего на земле в нелепой позе, в котором не сразу признал майора. Седая голова его была наполовину черной, а рука все еще сжимала наполовину измочаленный лозиновый прутик.
Народ сердито шумел: хозяйка, дура этакая, забыла в пристройке баллон со сжиженным газом. Человек из-за этого погиб. И какой человек - герой! Майор, активист! Он первым бросился в огонь, он так старался...
Люди, забыв про пожар, смотрели на скорчившееся тело. Отблески огня бегали по изуродованному лицу, и всем казалось, что майор еще жив, потому что нельзя было различить ни глаз, ни носа, и только строго поджатые губы словно бы хотели сказать: что же вы здесь остановились? Заканчивайте ликвидацию огня!
Хоронили майора со всеми почестями. Пожарные несли гроб на плечах до самого кладбища. Произносились речи. Все называли майора героем и предлагали в честь его назвать улицу, поставить бюст в центре поселка. Мы с Аликом несли венок и насобирали гильз - милиционеры давали прощальный салют из пистолетов.
На поминках пожарные здорово выпили. Я видел, как они, покачиваясь, шли в обнимку по вечерней темной улице и вполголоса напевали какую-то грустную песню. песню.