Возле парка встречаю Игоря. Он в белых брюках и такой же рубашке.

Парень задумчив, то и дело озирается, какие-то тени мелькают в кустах.

Заметив меня, Игорь останавливается, смотрит чуть насмешливо:

– Водку пили с дедом?

– Нет, самогонку.

– Слушай, а что связывает Стрижа и моего папашу?

– Они – ровесники, в молодости дружили, ходили на танцы…

– Батя, насколько я знаю, хотел сделать Стрижа “доверенным лицом” в этом поселке, а Стриж почему-то отказался.

– Им виднее.

– Мой папаша, кстати, никогда ни с кем особой дружбы не водил. У него и сейчас друзей нет, одни компаньоны… Дед тоже почему-то ненавидит Стрижа… – в голосе Игоря горечь недоумения. – Почему?

На фоне ночного парка, в котором звучат голоса, будто светится белая стена церкви.

– Ты совсем молодой, а уже разочарован в жизни? С чего бы это? – спрашиваю я, стараясь не слишком выказывать хмельную веселость.

– Не знаю… Не хочу ни богатства, ни любви, ни искусства. Спорт тоже надоел. Прошлое отвратительно, будущее мрачно.

– Смотри, какие у нас девчата! Влюбись в какую-нибудь.

– Не могу! – Прижимает ладони к груди, лицо бледное, без притворства. – Вот здесь, возле сердца, будто кол забит.

– Тогда тебе дорога прямиком в монастырь! – я все еще пытаюсь шутить.

Игорь даже не улыбнулся.

– Во мне сидят гены безверия, хотя в нашем роду были, кажется, и священники.

К ночи опять чувствуется дымная гарь.

Высокая стена церкви отражает свет поднимающейся луны, и кажется, что уже начался рассвет. Была до перестройки Домом культуры, затем магазином продовольственных товаров, в начале девяностых здание вновь отдали верующим. Марьяна Прокопьевна тайком от мужа отнесла во вновь открытый храм несколько икон, сохранившихся с дореволюционных времен.

Прищурив глаза, Игорь смотрит на белизну стены:

– Я узнал про своих папашу и деда нечто такое, что не могу сказать это даже тебе… Зачем мне это рассказали? Как мне теперь дальше жить?

– Просто живи. Сын за отца, а тем более внук за деда, не отвечает.

– На мне лежит проклятье семьи. Я куда-нибудь сбегу, сменю фамилию.

Никто не должен знать, кто я такой и в каком месте я нахожусь. А род

Зыковых должен исчезнуть.

– Успокойся, у тебя вся жизнь впереди.

– Что будет впереди, я не знаю. Мне шестнадцать с половиной лет, я наполовину в возрасте Христа… – Внезапные слезы на его глазах блестят по-вечернему ярко.

– Ну и что?

– А то, что я должен принести жертву, искупить свой род.

– Что за бред? Опомнись. Слово “род” забыто.

– Дед говорит, что род живет в каждом из нас. Мы его просто не замечаем, он сидит глубже генов, потому что он – дух, он приказывает, а я не могу ему отказать.

– И что же о н тебе приказывает? – От таких разговоров я трезвею, мне хочется поскорее распрощаться с Игорем.

– Он говорит: “Ты должен искупить их вину”.

– О чем ты, Игорек? Кто из нас двоих пьян?

– Тебе этого не понять! – Он сердито взглянул на меня и, взмахнув смуглой рукой, побрел по аллее парка.

“БУНТАШНАЯ” МАЙЯ

Возле Дома культуры, где оглушительно гремела дискотека, я увидел женщину в короткой юбке, в блузке-матроске, в туфлях на шпильках.

Что-то было в ее одежде от стиля шестидесятых.

Да это же моя одноклассница, Майя Манцева! После восьмого класса она уехала в Металлоград, выучилась на кондитера, затем, кажется, вышла замуж.

Она меня тоже узнала, мы поздоровались. Майя в отпуске, живет у родителей, решила прогуляться, посмотреть на молодежь.

– А ты откуда и куда? – она внимательно на меня посмотрела.

– От Прохора Самсоновича.

– А он еще жив?

– Почему бы ему не быть живым? Он крепкий старик.

– Очень уж нервный был начальник. Помнишь, приходил к нам в школу: агитировал мальчиков идти в трактористы, а девочек в доярки?

Я кивнул. Некоторые ребята записались, чтобы отвязался, другие мямлили о прочих уважаемых профессиях.

В тот день, когда Прохор Самсонович посетил наш класс и начал разводить свою тягомотную “профориентацию”, Майя встала из-за парты и с возмущением сказала, что ни за что на свете не пойдет в доярки:

“У меня мать всю жизнь на ферме, заработала ревматизм и грыжу в придачу…”

За это Первый назвал ее “бунташной девкой” и добавил, что одна паршивая овца все стадо портит.

Майя, понизив голос и касаясь моего уха губами, поведала о том, что

Вадим сегодня был на кладбище, на могиле “того парня”.

Майина мать тоже была там, проведывала могилки родственников – и вдруг увидела Вадима, за которым брели два мордоворота, с трудом протискивая свои туши между часто стоящими оградами. Старушка оробела, схоронилась в кусты, наблюдая за всхлипывающим невзрачным человечком, остановившимся у могилы десятиклассника. Вадим, озираясь по сторонам, начал истово креститься. Старушка сидела в кустах, не шелохнувшись, боялась, что охранники, посадят ее в мешок и утопят в пруду.

Я смотрел на лицо Майи, замечая лишь прежние веснушки, которые потемнели, обрели четкие границы, и все равно каждую из них хотелось обвести обслюнявленным химическим карандашом.

– А ты все такая же конопатая! – сказал я.

– А ты все такой же вредный! – Она придирчиво оглядела меня. – Как всегда непричесанный, и вдобавок выпивши… Проводишь меня домой?

– Зачем?

– У меня в саду шалаш, я там схоронила бутылку коньяка. И вообще в прошлом году я развелась… Слушай, почему ты гладишь этот пакет, а не меня? – рассердилась Майя. – Погладь лучше здесь!..

И, нервно схватив мою ладонь, засунула ее за отворот блузки. Я почувствовал большую, все еще упругую грудь, сосок вминался в нее твердой горошиной.

– В пакете пластинка, Вадим подарил, – запоздало объяснил я.

Майя приподнялась на цыпочки, обхватила мою шею обеими руками, как на школьном вечере танцев, мы поцеловались. Губы мои, холодные от ночного воздуха, стали вдруг горячими, в них загудело, взбухло забытой молодостью. Странное чувство прикосновения к женщине, будто опять всё становится возможным.

– Зачем тебе пластинка?

– Не знаю.

– Ну, идем! – Она качнулась на шпильках, рассмеялась, подхватила меня под локоть.

– Пойдем! – Я чувствовал сытость от рыбы, необъяснимую удаль, а также приятное самогонное опьянение.