Послышалось царапанье в дверь кабинета, невнятное бормотанье.

Лева, покачиваясь, поднялся со стула, взялся за дверную ручку, заранее уверенный, что это опять пришли к нему с какой-нибудь жалобой.

Он неловко открыл дверь, вошла, также покачиваясь, Марьяна

Прокопьевна. Платье ней коричневое, засаленное, с рисунком пузатых довоенных самолетиков. Из-под небрежно повязанного платка торчат седые космы. Голос бывшей советской барыни – скрипучий, жалобный, и в то же время гневный, с визгливыми оттенками. Повернулась ко мне:

– Иди к нему – помирая! – Так и впилась в меня поблекшими глазами.

– Кто? – Я машинально от нее попятился.

Марьяна Прокопьевна вновь перекрестилась на тусклое редакционное окно:

– Тюкнула она яво.

– Кто “она”?

– Известно хто – кондрашечькя! – произнесла с вызовом, почти злорадно и, как мне показалось, хихикнула, ее фиолетовые зрачки искрились на фоне блекло-голубых радужек. – Сначала рука перестала владать, таперича нога заколянела…

– Может, “скорую” вызвать? – рука моя потянулась к обшарпанному, заклеенному скотчем телефону.

Отрицательный жест дрожащей руки:

– Ничего ему не надыть. Тебя прося придтить, чевой-то хоча сказать…

– Что он мне еще может сказать? – с невольным раздражением вырвалось у меня.

Лева с иронией усмехнулся: будешь знать, с кем водить дружбу!

– Игоряшка тоже умер!. – Старуха наклоняется ко мне со странной улыбкой. Теперь наши лица на расстоянии сантиметров, мы горячо обдаем друг друга перегаром. Марьяна Прокопьевна опять, наверное, пила спирт, настоянный на вонючих “целебных” корешках.

– Как умер? -Визит полусумасшедшей старухи меня почти совсем отрезвил.

– Из поезда выкинулси, разбилси, под мостом нашли… Вадим на винтолети туды прилятел, а Игорек ляжить, весь разбитай, почитай без лица… Вадимчик так по телефону мне кричал об этом случаи, убивалси, что у ине сердца сжалося и до сей поры не отпускаить. Я ему в телефон ответила:

“Вадя, несчастный ты мой сыночик! Сколькя раз я табе говорила: живи по-християнски, молися не раз у год, а кажный день!.. Таперича и отец наш, Прохор, ляжить, помирая…” Вот что я ему сказала, и слышу, как он в ответ в трубке еще дюжее кричить – он безумнай, совсем безумнай!..

“Ляжить”, “безумнай”… – мне почему-то хотелось ее передразнить. Я, ища хоть какой-то поддержки, взглянул на Леву. На красном лице его проступили белые пятна – признак гнева.

– Да убирайтесь вы оба отсюда! – Он, спотыкаясь, подошел к форточке, распахнул ее ударом кулака, звякнули вылетевшие стекла, с улицы пахло засыхающей листвой. Глаза у Левы были дикие, борода встопорщилась.

Марьяна Прокопьевна, опираясь костлявыми кулаками о край стола, бормотала:

– Он тебя зовёть! – Старуха опять взблеснула на меня глубокими сияющими глазами, а в следующий миг словно бы перестала узнавать.

Развернувшись на месте, ни на кого не глядя, засеменила к двери, опираясь о стену.

Я хотел взять ее под сухой локоть, чтобы свести по ступенькам с террасы, она резко вырвалась:

– Уйди, я сама! – Багровость щек контрастировала с сединой, клочьями валившейся из-под развязавшегося платка. Одна щека у нее дергалась, казалось, старуха подмигивает.

Заметив, что я остановился и слушаю, она, как мне показалась, ободряюще улыбнулась, взмахнула ладонью – иди с богом!..

“НА ПРОЩАНЬЕ ДАЙ МНЕ РУКУ!”

Я быстро шел по знакомой тропинке. Ночью моросил дождик, в воздухе почти не пахнет гарью. Вот и белесая выщербленная стена.

По затоптанным грядкам ходили Марфины куры, клевали помидоры, подвязанные к палочкам. Сломаны нижние ветки на яблонях, исчез из палисадника шланг для полива – вновь подвергается разграблению бывшая барская усадьба!

Медная дверная ручка, оставшаяся со времен Блохи, стерта до белизны.

Скоро и ее оторвут бродяги, сдадут скупщикам цветного металла.

Темные сени с вечным запахом кислятины, комнаты с низкими потолками, считавшиеся когда-то просторными и светлыми, гостиная с пыльной бронзовой люстрой.

Бывший Первый, накрытый пледом, лежит на обшарпанном кожаном диване, зашитом в нескольких местах дратвой, взгляд направлен в потолок.

Розовые еще недавно щеки окрасились в болезненную синеву, круглый русский нос заострился, стал тонким, будто просвечивающимся.

Увидев меня, Прохор Самсонович шевельнул ладонью, указывая на табурет. От слабости голос его почти пропал:

– За что же внука на алтарь я положил?.. Плачьте, люди! Плачь, райцентр! Плачь, Марьяна, несчастная моя жена! Плачь и ты, корреспондент…

Глаза мои и без того были мутны от слез.

– Ему бы жить да жить! – бормочут все еще властные губы, превратившиеся в две темные полоски. – Я думал, что у Игоря жизнь сложится по-другому! Стриж умер: в мире стало чисто, хорошо, а

Игорек решил от нас почему-то уйти, дураки-охранники не уследили…

Зачем он, понимаешь, так сделал?

Бывший Первый взглянул на меня строго и пристально, словно вел заседание бюро, а я должен был перед ним отчитываться. Но мне нечего было ему ответить. Я захватил с собой свежий номер газеты с его краеведческой статьей, но почему-то не решился отдать ее, положил на стол.

Правая сторона лица старика не шевелилась, как бы омертвела, однако речь его была вразумительная, с четкими ораторскими паузами.

Прохор Самсонович с трудом привстал на диване:

– Я прожил тяжелый страшный век. Народ поймет, кто кем был и кто есть кто!

Мы обнялись. Я чувствовал сквозь материю пижамы кости его рук и плеч, а ведь еще вчера это был богатырского сложения человек.

– Я хочу, чтобы люди плакали обо мне, когда меня понесут в гробу, – тихо произнес он. – Как думаешь, заплачут?

Я торопливо кивнул.

Старик удовлетворенно вздохнул, под кожей лица его появились черные шевелящиеся пятна. Слезинка скатилась на подбородок и тоже стала черной.

– Дай напоследок попить! – попросил он.

Я подошел к столу, налил из толстостенного райкомовского графина полстакана воды, сделавшейся от долгого стояния похожей на масло.

– Может, в колодец за свежей сходить?

Он вяло махнул рукой: и такая сойдет.

Я подал ему стакан, он перехватил его дрожащими пальцами, с хлюпом отпил несколько глотков, кадык, словно металлический, шевельнулся над обвисшими складками шеи. Кончив пить, вернул стакан, бессильно откинулся на синюю, в цветочках, подушку.

Дрожащей ладонью Прохор Самсонович пытался на прощание сжать мое запястье, но почти сразу кисть его обмякла, хотя в крупных пальцах оставалось еще столько жара и затаенной силы, что внутри у меня все загорелось, будто я глотнул неразведенного спирта.

– Ну, ступай с богом! – добродушно напутствовал он. – Не забудь прийти на мои похороны.