Утром скупо посыпал дождь. Мы проснулись в избе вдвоем. Ни урядника Трапезникова, ни дрянь-человечишки Егорки не было. Мы молча позавтракали остатками вчерашнего, молча походили по избе. Я думал, помнит ли сотник Томлин ночные свои слова. Одновременно целым снопом искр тревожно мерцали мысли о доме, обо всех, кто там остался, и закипала злоба на Яшу. Не было сомнений, что именно он распорядился арестовать меня. Приходилось гадать о другом — сделал он это в отместку за инцидент в лагере военнопленных, или же он тоже получил телеграмму из округа. В любом случае, появление мое в доме было, как говорится, заказано. Но и оставаться в неведении по поводу всех домашних я не мог. Я в сотый раз ругал себя за то, что вообще приехал домой в Екатеринбург, а не поехал на Терек, совсем забыв причину, по которой так вышло. Я ругал себя за то, что не постарался попасть к Дутову Александру Ильичу, совсем не учитывая того обстоятельства, что мы приехали в Оренбург, уже им оставленный. Я ругал себя за бездарно прожитую зиму, за мою дурость, по которой я пошел служить, неизвестно на что рассчитывая, по сути, просто катясь, как по сальному банному полу голой задницей, не думая, куда прикачусь. Ведь надо было тотчас же из Екатеринбурга убираться. Надо было тотчас же ехать в Москву, а потом на Терек. И я думал, что про меня в корпусе думают хорошо, думают, что я задачу выполнил, что орудия и я сам на Тереке и что им всем есть куда по выходе из Персии пробиваться. И мне захотелось еще раз спросить сотника Томлина, что и как было в Энзели, когда я был в беспамятстве. Я попросил его рассказать.

Он помолчал, вздыхая и надувая щеки, тем закручивая свой мягкий и черный ус в круассан, выглянул в окно, наверно, полагая, что даль, открывающаяся с бугра, освежит память или, так сказать, отворит его уста, обычно запертые.

— А что там было, что было… — начал он, пожимая плечами. — Ты слег, и слег ты еще по дороге. Ксения Ивановна над тобой хлопотала, как орлица над единственным орленком. Команду взял на себя подпоручик Языков. Ему после смерти жены и ребенка надо было забыться, а забыться лучше в работе. Как там ребята отбили пароход и погрузили орудия, я не знаю, я оставался при тебе. Мы думали, что ты Богу душу отдашь. Второй раз я тебя таким видел, можно сказать, уже потусторонним. А потом я смотрю, сибирцы в порту, наши знакомые, Девятый казачий полк. Вот, думаю, с кем надо. Договорились, прибежал я тебя собирать — а Ксения Ивановна уже никакая, уже с тобой революционную солидарность проявляет, едва дышит. И куда мы вас двоих потащим, тем более что она из Ставрополя. Татьяна Михайловна обняла меня крепко, как, можно сказать, Серафим Петрович ни разу не расстаралась, заплакала и говорит: «Жива буду, найду вас, Григорий Севастьянович!» Какой смогли, кошт и немного денег им я оставил, а тебя в полк взял. Вот так и было! — он снова пожал плечами, нахмурился, будто я заставил его вспомнить что-то неприятное, и, не глядя на меня, вернулся к ночному разговору, если так можно было назвать его монолог. — А ты по поселку не ходи, не надо. Все поуспокоились, все привыкли, все как-то живут — и ладно. А пойдешь — все пожаром обернется, полыхнут бабьи страсти. А ты им ничего не докажешь. Вон меня баба хорунжего Махаева встретила. «Ты пришел, а куда моего казака девал? И кто меня по ночам бы щупал, ты?» — напала на меня.

— Хорошо, не пойду, — сказал я и спросил, можно ли сколько-то у него пожить.

— Да с нашим превеликим удовольствием! Не с дрянь-человечишкой же мне куковать! — обрадовался он.

— Мне осмотреться надо. Ведь нас обкладывают со всех сторон, и что-то надо против этого делать! — сказал я.

— Вот и обсудим неспешно! — в той же радости сказал сотник Томлин.

— Не дадут обсудить ни неспешно, ни спешно! — сказал я.

— Ну, тогда просто вместе поживем! Вон скоро пашню надо пахать! — сказал он.

Я встал к окну, поглядел вдаль, на дальние сосновые леса, покатыми сизыми волнами уходящие на север, на улицу за речкой, на рядок корявых сосен на бугре, на начавшую зеленеть поляну перед избой. Весь я был дома — с храбрейшим и мудрейшим Иваном Филипповичем, с душой-человеком и марксистом Бурковым, с… конечно же, с Анной Ивановной, которой определения дать не мог, был просто с ней и был с Володькой. Я думал о них, а в доме каким-то образом оказывались Элспет с нашей девочкой, Ксеничка Ивановна, все корпусные мои… кто, я им, как и Анне Ивановне, не мог дать определения, просто мои. Населен был дом моими дорогими людьми, и мне в нем, вопреки тому, что думалось минутой назад, было во всю зиму хорошо. «Не дадут, — подумал я. — Не дадут ни пашни пахать, ни на печи лежать. И мне не следует ввязывать в свою судьбу сонника Томлина! Повидался, вдохнул, так сказать, запаха прошлой службы — и куда-то надо дальше!»

— Да, — сказал я, не отрываясь от окна. — Государь. Признал он за благо!..

— Я вот чего боюсь, Лексеич, — тоже подошел к окну сотник Томлин. — Поставят его к стенке, если уже не поставили. Он, конечно, признал за благо, как ты говоришь. Но надо было гнать его к родственничкам за границу, как Селезня с Заячьей горы. Вон она, Заячья гора, вон тот бугор видишь? Он по ту сторону реки. Говорят, ермаковские казаки к ней причалили и казака Селезня послали посмотреть округу. А он присмирел на теплом-то бугре, на редком осеннем солнышке, едва его оттуда в лодку загнали. Здесь, говорит, останусь! А казаки отвлекающий маневр делали, Кучума в заблуждение вводили. Атаманом у них был Бутак. Тут они и перезимовали!

— Да, Паша Хохряков зачем-то был отправлен в Тобольск. И до сих пор не вернулся. То ли поставить его к стенке был отправлен, то ли, наоборот, от стенки его отвести! — сказал я.

— Кто таков? Почему не знаю? — артистически вскинулся сотник Томлин.

— Местный палач! — сказал я.

— Тогда отправлен поставить к стенке! — сказал сотник Томлин и вдруг сменил разговор. — А пойдем, Лексеич, рыбу удить. Дождичек — так себе, не промочит. А клев должен быть хороший. Пескаришек на обед натаскаем! — и вспомнил Персию. — Помнишь, казаки как-то свежей рыбы притащили? Мы все объелись — вкуснейшая рыба! Пояса распустили — так объелись. А она, оказывается, трупами питалась. В прошлом рейде побили народишку, он в речке и полеживал! Помнишь?

— Да, и огласились персидские окрестности скорбным многоголосием исторжения казачьими желудками сего деликатеса! — покивал я.

— Было дело! — сказал сотник Томлин.

Меня же вдруг какая-то странная тревожная сила потянула тотчас убраться из Бутаковки. Я подумал про дом. И, совсем не зная, что и как там, я решил пробираться домой. Я сказал об этом сотнику Томлину.

— Да перестань, Лексеич, какая тревога! Тревога по всей стране нынче, как моя бражка по чуланке, разлита, хотя моя бражка накрепко закупорена и ждет нас к обеду! — отмахнулся от меня сотник Томлин.

Мы вышли со двора. С угла улочки затарахтела телега. Мы оглянулись. На нашу улочку выворачивал плотно забитый каким-то мужичьем тарантас. Завидев нас, мужичье замахало руками, а один соскочил с запятков и побежал вровень с лошадью.

— Туть! — сказал обычное свое слово, когда удивлялся, сотник Томлин. — Это же дрянь-человчишко!

— Григорий Севастьянович, они за мной! — сказал я.

— Едрическая сила! — только и сказал сотник Томлин.

— Может быть, мне твоим огородом уйти в лес? — спросил я.

— Не успеешь. Ждем здесь. Может, обойдется! — сказал сотник Томлин.

Тарантас подкатил к нам. С него соскочили трое — мужик постарше и двое молодых, мордастых и туповатых.

— Такая-то мать, стой! Кто Томлин? — закричал мужик постарше.

— Да вот он! — показал на сотника Томлина дрянь-человечишко.

— Где у тебя контра прячется? — снова закричал мужик постарше.

— А почто с матом? — спросил сотник Томлин.

— Не придуряйся! Где твоя контра? Я начальник волостной милиции. Это мои милиционеры! — показал он на туповатых парней. — А это, — мужик показал на оставшегося в тарантасе надутого и в кожаном пиджаке некого субъекта, по виду из каких-нибудь артельных. — А это комиссар из Екатеринбурга! Давай сюда свою контру!

— А это кто? — показал на дрянь-человечишку сотник Томлин.

— Хы! Шутишь, что ли, Григорий Севастьянович! Я это! — осклабился дрянь-человечишко. — Я это. Вчера мы у тебя пили! А сейчас я привел милицию. Для порядку. Тебя я люблю и уважаю. А вот он, гостенек твой, может, жандарм. Что он все молчит и смотрит?

— Еще раз объявишься у меня в окрестностях — зарублю! — сказал сотник Томлин.

— А вот за это не только в местную чижовку, а и в чрезвычайку в город упечь можно! И так-то бывший казачий офицер, да еще советскому сочувствующему угрожаешь! — заругался начальник милиции. — Ну, где твоя контра? Этот? — показал он на меня.

— Это… — хотел что-то сказать сотник Томлин.

Но начальник милиции шагнул ко мне.

— А ну, документы! По какую холеру приехал? Жандарм? Сознавайся! — закричал он, расстегивая кобуру.

— Извольте! — улыбнулся я краешком губ и со всей силы ткнул его стволом «Штайера» в живот, и пока он, перегнутый, напрасно хватал распяленным ртом воздух, я наставил пистолет на комиссара. — А ну вон отсюда, иначе я стреляю без предупреждения! — закричал я, а потом упер пистолет в начальника милиции. — Считаю до двух и дырявлю ему башку! Раз!

Туповатые парни, то есть милиционеры, оказались не столь уж туповатыми. Сильным порывом они оказались в тарантасе, в порыве замяв комиссара.

— Два! — прокричал я.

— Ты это, ты того! — закричали парни, то есть милиционеры, круто выворачивая тарантас.

— А я! — взвыл и кинулся в тарантас дрянь-человечишко.

— Зарублю сволочь! — крикнул ему вдогонку сотник Томлин.

Парни взяли лошадь в галоп. Тарантас еще полностью не выворотился и через несколько лошадиных скачков завалился, увлекая за собой и лошадь.

— Едрическая сила! Хоть бы лошадь пожалели! Крестьяне и есть крестьяне! — заругался сотник Томлин.

Побитые так называемые крестьяне кое-как выправили тарантас и лошадь, собрались было уехать, но от них к нам пошел, сильно припадая на ушибленную ногу, комиссар. Не доходя сажен двадцати, остановился.

— Вы ответите по всему революционному закону! Вы что думаете, что это вам сойдет с рук? Мы вернемся и выкорчуем все ваше гнездовье! Отпустите начальника милиции! — с прибалтийским выговором закричал он.

— При твоих сатрапах мы и тебя не отпустим! — засмеялся сотник Томлин.

Я снова велел им убраться.

— Ваш начальник побудет у нас! Сами понимаете для чего! — сказал я.

— Мы перекроем все дороги. Вам не уйти от ответственности! Лучше сдайтесь! — сказал комиссар.

— Скажи ему, чтобы убирался подобру-поздорову! — ткнул я стволом пистолета начальника милиции.

— Айдате, айдате, товарищ! Ведь убьют меня! Айдате поезжайте! — замахал начальник милиции комиссару убраться.

— Товарищ! Мы вынуждены уехать. Но мы вас освободим! — сказал комиссар.

— Фамилии нет толку запомнить. А освобождать собрался! — едва не в слезах сказал начальник милиции.

— Держитесь, товарищ! Они не посмеют! — напутствовал его комиссар.

— Да уж ты все знаешь. Давай местами-то поменяемся! — крикнул начальник милиции.

— Я вернусь с подмогой. А вы всеми силами сопротивляйтесь. Далеко они не уйдут! Все станции в окрестности мы предупредим! Всю милицию мы поставим на ноги! Держитесь! — пропустил комиссар предложение начальника милиции мимо.

— Шиш с два! — сказал о комиссаре начальник милиции, глядя на меня. — Вы только меня не убивайте! Я вас, куда надо, отведу!

— Задачу усвоил. Молодец! — похвалил я.

Тарантас покатил восвояси.

— Григорий Севастьянович, прости! — сказал я.

— Однова! — скрутил он ус в круассан. — Ладно. Пойдем в избу. Маленько времени у нас есть! Соберем на дорогу. Я с тобой. Тут жизни мне теперь нет!

— Да, может быть, не тронут. Ведь не за что! — сказал я.

— Не тронут, только дырку во лбу сделают! — сказал сотник Томлин.

В избе он велел мне собрать, как он выразился, кошт, сам же пошел в чулан и вернулся оттуда со свертком, до боли похожим на тот ковровый сверток, какой я получил в тот же день расставания с Натальей Александровной в батумской гостинице и в котором оказалась моя шашка, сбереженная сотником Томлиным.

— Вот это-то мы с собой тоже возьмем! — сказал сотник Томлин. В свертке оказалась драгунская винтовка с дюжиной обойм. — Еще со времен Кашгарки сохранена. Вся в масле. Ну, да по дороге оботрем!

Дождь перестал, и, когда мы вышли, уже пригрело солнышко. Через огород мы вышли к близкому лесу. Сотник Томлин оглянулся на избу.

— Опять пустой куковать, христовенькой! — сказал.

В лесу мы свернули в сторону от станции, посчитав, что так обманем погоню, опушкой шли версты четыре и потом присели отдохнуть.

— Вы меня пристрелите? — спросил начальник милиции.

— А чего полез? Не мог по-человечески спросить? Власть полюбилась? — спросил сотник Томлин.

— Власть, на такую власть накласть! — зарыдал начальник милиции. — Не убивайте! Что я, по своей воле, что ли! Комиссар револьвером под носом машет: на носу революционный праздник, а у нас ни одного под контрибуцию не подведено. Гонит сход собирать. А крайний всегда начальник милиции. Мне волком: давай! А кого давай! Я давай, а потом меня мужики вилами в брюхо! Комиссар меня самого грозит в город за пособие контре забрать. А тут этот вихлястый: «Есть контра!..»

— Ну и что? Тебе вилами в брюхо, значит, больно. А нашему брюху, значит, нет ни что! — сказал сотник Томлин.

— Не сам я! — продолжал рыдать начальник милиции. — Черт принес этого комиссара. Без него бы я этому вертлявому напинал — да и все. А этот сразу: «Есть? Кто такой? — И на меня: — А ты что, саботаж мне устраивать?..» — и про какой-то поезд сегодня через станцию, какого-то особого назначения, какой-то Хрюкин проследует, стал мне талдычить и пулей в лоб грозить.

— Какой поезд, какого Хрюкина? — спросил я.

— А черт у них разберет. То, значит, им сход давай и под контрибуцию кого подводи. То опять, значит, поезд особого назначения! А мне кого? У меня три класса грамоты! — утер рукавом нос начальник милиции.

— Какого же полез в милицию? — снова спросил сотник Томлин.

— Еще раз! Какой поезд особого назначения? Какой Хрюкин? — спросил я.

— Так разве скажут! Хрюкина или Хохрюкина, — дернул всем туловом начальник милиции.

— Хохрякова? — спросил я.

— Во, Хохрякова! Он, значит, проедет, а я будто против! Меня под пулю, кричит! — затряс головой начальник милиции.

— Когда проедет? — спросил я.

— Сказал, проедет, и все. Мне никто — ни словом, ни духом! — учуяв что-то для себя не совсем ладное, заискивающе взглянул мне в глаза начальник милиции.

Я отвел сотника Томлина в сторону.

— Григорий Севастьянович, поезд особого назначения, Паша Хохряков — все это связано с государем. Поверь мне. Он или его везет, или тело его! — сказал я.

— И что? — спросил сотник Томлин.

— Прости. Но я думаю пробиваться обратно в Екатеринбург! — сказал я.

— В Бург так в Бург. Только ведь схватят. И там, ты говоришь, тебя ищут, дома засада! — сказал сотник Томлин.

— Там разберемся! — сказал я.

— Царь-батюшка, говоришь, — поджал губы сотник Томлин. — Только что мы вдвоем-то?

— Ты о чем? — спросил я.

— Ну, если царь-батюшка в Бург, и мы туда же, — о том, — сказал сотник Томлин.

— Пока не знаю. На месте определимся! — сказал я.

— Его же в такой каземат посадят, если живой, что только один товарищ Ленин будет об этом знать! — сказал сотник Томлин.

— На месте определимся! — снова сказал я.

— Ну, кто с нас службу снимал, сами никто. А значит, никто с нас службы не снимал! Командуйте, ваше высокоблагородие! — взял под папаху сотник Томлин.

Начальник милиции наше совещание принял на свой счет.

— Братцы, не убивайте! — пополз он к нам на коленях.

— В штаны не наклал? — спросил сотник Томлин.

— Нет! — остановился и прислушался к себе начальник милиции.

— Тогда сгодишься! Документик свой советский давай! — сказал сотник Томлин, взял его удостоверение, протянул мне. — Ты, Лексеич, будешь теперь начальником милиции, я конвоиром, а он у нас будет контрой! И везем мы контру…

— Не убивайте! — опять понял нас по-своему начальник милиции.

— В штаны не клади. Веди себя хорошо. На место приедем, отпустим. Только знай, что тебя за это твоя власть по головке не погладит! Так что тебе дорожки обратно нет! — сказал сотник Томлин.

— Убьете? — ослаб начальник милиции.

— Надо бы за твою любовь к власти, но ведь христианская душа, и Пасха скоро! — сказал сотник Томлин.

— Ага, скоро! — криво заулыбался начальник милиции.

— Что же твои тебя так скоро бросили? — спросил сотник Томлин.

— Шелуха! Где взять-то. Фронтовики не идут. Против своих же, говорят! Вот и берешь первого попавшего! — стал объяснять начальник милиции.

— А ты, значит, пошел. Фронтовики не идут, а ты пошел? — усмехнулся сотник Томлин.

— Хватит с него, Григорий Севастьянович, — попросил я.

— Слушаюсь, — опять взял под папаху сотник Томлин, а потом сказал: — Лексеич, а мы, кажись, первые, кто пошел на Екатеринбург!

— Да! — понял я его. — Историки напишут: в ночь на первое мая восемнадцатого года первые воинские формирования в составе сибирских казачьих частей, частей местного гарнизона и, — я показал на начальника милиции, — и милицейских подразделений самой советской власти двинулись на освобождение столицы Уральской области!

— Ну, ладно, Лексеич. Ты — князь Пожарский. Я — Минин-Сухорук. А это придаточное предложение за кого сойдет? — скосил он глаза на начальника милиции.

— Проще простого, сотник. Мы его бережем пуще глаза. А что берегут в воинском подразделении пуще глаза? — поглядел я на него с вопросом.

— Знамя, что ли? Ну, не ждал от вас, ваше высокоблагородие! — возмутился сотник Томлин.

— Денежный ящик, сотник! Знамя берегут больше самой жизни! А денежный ящик берегут пуще глаза! И сия колода, — показал я на начальника милиции, — будет у нас нашей разменной монетой!