А дни чередой пошли теплые и солнечные. Духота в палатах стала невыносимой — особенно если учесть наличие в них больных и раненых, пользующихся, подобно мне, суднами. Я догадался, что врачи не могут распознать, болит ли у меня, есть ли у меня эта трехдюймовая труба под лопатку. И я нагло соврал им о совершеннейшем отсутствии у меня и того, и другого. А потом решительно сказал о своем намерении встать и вести образ жизни, приличествующий выздоравливающим. Я пригрозил вообще покинуть госпиталь, если они будут упорствовать на своем режиме. Глаза Ксенички Ивановны лучились самым неподдельным осуждением, и это меня бодрило.

— Ах, выкраду я вас, Ксеничка Ивановна! — говорил я ей взором же, как говорил этакое и другим моим прелестницам, смущая их.

Мне было плохо. Но я так вел себя — и врачи разрешили мне встать. А может быть, они устали противостоять всем нам и житейски махнули рукой: все равно не сегодня, так завтра попадете вы все в свои части, а там один Бог знает, не первая ли пуля свалит вас наповал, так что и не надо будет вам полностью восстановленного здоровья. Хотя легочное ранение грозило Сергею Валериановичу осложнением, он сам попросил распахнуть окно. Я это сделал с удовольствием. Палата ожила не только весенним дыханием природы, но и весенним шумом городка. Я лег животом на подоконник и смотрел на воспрянувшую от тепла улицу. Сергей Валерианович несмело встал сзади меня и настороженно втягивал в себя свежий и за зиму лежания в госпитале ставший ему чужим воздух. Каждый миг он был готов от окна отпрянуть. Да в общем-то быстро и отпрянул, начав покашливать. Я на него оглянулся.

— Щекотит и как-то даже обжигает! — виновато и, по-моему, даже пьяно сказал он.

Я закрыл окно. Но палата успела наполниться весной. Сергей Валерианович лег в совершенном счастьи.

— Господи Боже мой! — сказал он, розовея. — Как много можно взять из такого малого!

И правда, опьяненный этими несколькими глотками, он быстро уснул. Я пошел во двор и в дверях госпиталя столкнулся с Анечкой Кириковной, опутанной сиянием прилипшего к ней света.

— Остановитесь! — крикнул я из мрака коридора.

Она не поняла, почему должна остановиться, но, счастливая от весны, рассмеялась. “Да вот я ее и изберу себе!” — перевел в уме, зачарованный.

— Ах, это вы! — узнала меня Анечка Кириковна, легко подошла и приникла, тотчас же отпорхнув в ближайшую палату, оставив мне шелест сперва непонятных слов: — А у Ксенички Ивановны сегодня вечер свободен!

Когда смысл мне дошел, я в негодовании, большей частью, конечно, наигранном, вскричал о том, что мне нет дела до свободного вечера Ксенички Ивановны при ее пылком отношении к какому-то пресловутому музыканту.

— Мне есть дело только до вас, Анечка Кириковна! — вскричал я и устремился за нею, да прямо-таки нос к носу столкнулся с Ксеничкой Ивановной. Она, бедная, только лишь воскликнула:

— Однако же, Борис Алексеевич!

— Да вот! — захотел я что-нибудь соврать.

— Вижу, Борис Алексеевич! — вновь воскликнула Ксеничка Ивановна и побежала прочь — кажется, даже и в слезах.

Самым верным было бы побежать за нею и добиться ее прощения, которое пусть не сразу, но было бы обязательно. Я это понял. Как понял я и то, что музыкант более жил в ее воображении, возможно, даже в защитных целях. Я это понял. Но я увидел себя котом, стремящимся за одной кошечкой, да вдруг меняющим ее на другую, и признал свое поведение постыдным, тем более постыдным, что и внутренне я в сию секунду был готов увлечься Анечкой Кириковной. И какая удача, что в коридоре в эту минуту никого не было. Иначе быть бы мне посмешищем на весь госпиталь.

Я пошел во двор, постоял в кругу офицеров, слушая их и все время повторяя в уме случившееся. Мой одногодок Володя Дубин, подпоручик, призванный из университета, высокий красавец и компанейский человек, но, кажется, временами достаточно и злой, обнял меня за плечи.

— Что ты, дарагой Борис, закручинильса? — спросил он, подражая местному говору. — Или хочешь випит хароший вина?

Я увидел, что выпить он хочет сам. И я знал — денег у него нет.

— Хочу! — сказал я, хотя совсем не хотел.

На призыв к пирушке откликнулись еще несколько человек. Я понял — мне никак не исправить своего постыдного поступка. Ксеничка Ивановна будет весь вечер втайне от себя ждать моего извинения. Она будет его не хотеть, она будет весь вечер гнать от себя это тайное желание. Но именно его исполнения будет ей надо. А я не появлюсь. И нанесу тем еще большее оскорбление. Я это понял. Однако же отказать компании, желающей выпить и не имеющей денег в то время, когда я их имел, я не мог. Да ведь и что за дело мне было до Ксенички Ивановны, коли она любила музыканта. Объясняя себе так, я превратил музыканта, бывшего только что в ранге выдумки, в подлинно существующего даже благородного, достойного Ксенички Ивановны человека. Вернее и проще, а главное, достойнее было бы оставить компанию — оставить даже всего лишь на время — и найти Ксеничку Ивановну. Я уж забыл мечтать об Анечке Кириковне. Я думал только о Ксеничке Ивановне. Но я почему-то этого не делал. А почему не делал, я понял, когда уже вечером в постели, будучи пьяным, переживал свой конфуз вновь.

Я понял, что пойти к Ксеничке Ивановне было бы еще более постыдным поступком, так как он разжег бы ее теперь уже очевидное чувство, то подлинное чувство, на которое я из-за Натальи Александровны ответить не мог.

— Да вот она же со своим мужем! — стал я злиться на Наталью Александровну. — А он во френче!

Последнее обстоятельство — наличие у капитана Степанова щегольского френча — меня разозлило более всего. Я злился долго, а потом устал и совершенно замечательно для пьяного человека нашел выход. Я придумал пойти к Ксеничке Ивановне в день, когда на мой френч сам генерал Юденич прикрепит орден Святого Георгия. А времени до этого момента, времени, когда мы должны будем встречаться о Ксеничкой Ивановной не по разу на дню, в момент принятия этого решения я учесть не сподобился.

Утром, разумеется, я признал решение не годным и с тоской подумал о Наталье Александровне. Я находил ее гораздо менее красивой Кеенички Ивановны. Я находил ее гораздо менее чистой, а то и совсем не чистой, коли она смогла изменить мужу. Но со своим чувством к ней я ничего сделать не мог.

Я с тревогой ждал встречи с Ксеничкой Ивановной. То есть наоборот, я не хотел этой встречи.

В палату пришел Володя Дубин и тем же подражанием местному говору стал тормошить меня. Я вспомнил подпоручика Кутырева.

— А ты провожал его? — спросил я.

— Канечно, дарагой, до самой могилы! — ответил Володя. Я попросил его сходить со мной после врачебного обхода на кладбище.

— Слушаюсь, дарагой, вах! — беспечно согласился Володя. И мы пошли с ним вдвоем на кладбище, располагавшееся на горе к востоку от городишки невдалеке от артиллерийского парка. Давящая громада хребта оставалась справа и чуть сзади. Я сдерживался, чтобы не оглядываться. А когда мы пришли на место, я оглянулся на город. Громада хребта показалась мне не столь опасной и даже как будто отчаявшейся догнать меня. Прямо под ней бурлила вздувшаяся река. И по ту сторону ее к громаде прилепилась железная дорога со станцией. Я отыскал строящийся мост и потом перешел глазами на городишко, на резко взметнувшуюся шапку крепостного холма, словно нарочно оставленную посреди ровного места. За крепостным холмом широко и на много русел раскинулась другая река, Лиахви, впадавшая в первую, а за нею невысокие горы ограничивали долину с запада. На севере резко белел Кавказ с двумя характерными и знакомыми по фотографическим снимкам вершинами — Казбеком и Эльбрусом. Я перешел глазами вновь к громаде хребта, вновь нашел его отставшим от меня. Я не был готов к этому. Но, чтобы не затревожиться, догадался посмотреть на монастырь, прилепившийся высоко к склону хребта.

— Местные говорят, что туда следует ходить только с бараном, чтобы его там зарезать в качестве жертвы! — угадал мой взгляд Володя.

— Как же относятся к этому монахи? — спросил я.

— Мирятся по причине обычая, рожденного еще до постройки монастыря! — пояснил Володя.

Мы пошли дальше, и я ждал, что громада двинется вслед. Она не двинулась. Сердце продолжало болеть, труба от него уходила под лопатку, но громада оставалась на месте.

— Вот так-то, сударыня! — сказал я.

Я положительно выздоравливал и становился прежним — только без шашки Раджаба и винтовки Натальи Александровны. Странно, но мы были готовы терять на войне подчиненных, были готовы терять на войне друзей. Но никто никогда из нас не подумал, что мы будем терять оружие.

Мы пришли к могиле подпоручика Кутырева. Около двое местных копали новую. С ними мы негромко поздоровались. Они оглянулись, хрипло отозвались. И я вдруг увидел быстро спрятанный, но необычно выстреливший в меня взгляд одного из этих двух. Я снова удивился — отчего бы? Местный мужик лет тридцати или чуть более, невысокий, по виду сильный, горбоносый и желтоглазый, посмотрев на меня, тотчас отвернулся и продолжил свою работу. Я удивился, но решил принять взгляд за случайный. Мы перекрестились, молча постояли, присели. Володя обернулся:

— А что, мужики, разве еще кто-то из наших умер?

Оба копавших опять оглянулись. И один, желтоглазый, снова посмотрел на меня с необычайным вниманием.

— Не знаем, господин офицер! — ответил он, переводя взгляд на Володю, а потом снова возвращаясь ко мне.

— Впрок, выходит, копаете! — усмехнулся Володя.

— Мы люди работные! — ответил желтоглазый.

— Местные? — спросил я.

Желтоглазый согласно кивнул и смутился.

— Как звать? — спросил я.

— Я — Вано, а он — Шота. Он по-русски не понимает! — смягчил голос, но не взгляд желтоглазый.

— Ты где же выучился? — спросил Володя.

— Служил воинскую повинность, господа офицеры! — ответил желтоглазый.

— Служил где, в каком городе, каком полку? — спросил я, предположив, не встречал ли он меня ранее.

Желтоглазый помолчал и потом неохотно и явно лукаво ответил, что служил он далеко. Товарищ его спросил что-то на своем языке, и желтоглазый стал ему отвечать. Мы отвернулись. Когда же встали и пошли, он вдруг догнал нас, снял шапку и виновато обратился ко мне.

— Ради Бога! — сказал он. — У господина офицера есть брат?

— Есть! — едва шевельнул я холодеющими губами.

— Подъесаул Норин ваш брат? — вскрикнул желтоглазый. — Он в Персии служил, в городе Решт? Дай Бог ему доброго здоровья!

Первым моим порывом было возразить, что Саша не служил ни в какой Персии, а после японской уехал от нас в полк, а оттуда, по смерти своей любимой женщины, поступил в службу в Сибирское казачье войско и жил в Кашгаре. Однако едва я успел открыть рот, как вспомнил ответы военного ведомства на запросы нашего батюшки Алексея Николаевича по поводу судьбы Саши. Я, находясь тогда вне дома, ответов этих в руках не держал и знал их содержание из писем матушки. Там, по ее словам, значилось, что Саша при неясных обстоятельствах пропал то ли в Персии, то ли в Синцзяне. Второе утверждение вполне могло соответствовать действительности, если, по рассказу вахмистра Самойлы Василича, Саша с сотником Томлиным позволяли себе длительные вольные отлучки в глубь Синцзяна на Каракорум. Но вот в отношении Персии? Тогда я подивился этакому расплывчатому предположению военного ведомства, а про себя подумал, что мне надо заняться выяснением самому. Последующая смерть родителей, учеба в Академии дали мне слабость отложить поиск на потом. Бывает в людях такая инерция к родственникам.

Так вот, я было поспешил открыть рот и ответить неожиданному знакомому Саши об ошибочном его утверждении насчет службы Саши в Персии. Последующее же воспоминание ответ мой задержало. Я смолк. Желтоглазый заметил мой порыв. Он счел его за утверждение.

— Здравствуйте, дорогой мой! — приветственно, но вместе с тем как-то молитвенно раскинул он руки.

— Вот так встреч! — вперед меня отреагировал Володя. — Такой знатный ты мужик, Вано, да? Ты из самой Персии, да? Наверно, ты сам шах персидский, да?

— Нет! — смутился Вано. — Я — Вано, я вместе был в Персии с их братом подъесаулом Нориным! Мы немножко уважали друг друга!

— Какой чудесный встреч! За такой встреч надо винит кувшинчик вина, да! — развеселился Володя.

— Вино? — растерялся Вано, опустил руки, оглянулся на товарища — Шота!.. — и дальше сказал ему по-своему.

Шота, недовольно наблюдавший за всей сценой, столь же недовольно ответил. Вано загорячился. Шота ответил ему уже сердито. Вано нам сказал:

— Минуту, господа офицеры! — подбежал к товарищу и в упор ему что-то выпалил.

— Ва! — отмахнулся Шота.

— Ва! — передразнил его Володя.

А Вано схватил ковровую чересплечную сумку и оглянулся в поисках просохшего бугорка.

— Господа, пожалуйте, господа, на наш хлеб-соль! Сейчас здесь за встречу выпьем, а вечером прошу ко мне в дом! Подъесаул Саша Норин был мне как брат!

Когда на сухом месте разложили небогатую, да и по предпасхальному посту вполне уместную снедь, я неровным голосом спросил Вано, как же и где он с Сашей служил.

— Все расскажу, дорогой мой, не знаю вашего имени-звания, — радостно обещал Вано.

— Капитан Борис Норин, Георгиевский кавалер! — подсказал Володя.

— Титу! — от неожиданности перешел на простой тон Вано и принялся объяснять обо мне своему товарищу.

— Так где же и как? — потерял я терпение. Вано принялся поздравлять меня, высказывать свое восхищение тем, как я в таком молодом возрасте достиг всего.

Стал сердиться и Шота — сердиться только на Вано, нам же выражением лица и всей учтивой позой он выказывал расположение. Вано, послушав его, сказал по-русски:

— Ничего! — и нам объяснил, что Шота не хочет, чтобы Вано рассказывал.

— Это такой ужасный тайн, да? — спросил Володя.

— Как вам сказать, — замялся Вано. — Может быть, лучше, чтобы об этом никто не знал. Да только Саша Норин... — он несколько слов сказал для Шота, потом снова перешел на русский. — Саша Норин был мне братом, а потому его брат должен знать мою к нему благодарность. А бояться что? Бог да не простит мне, если я эту благодарность не скажу!

Я же подумал о странном — как бы это вернее сказать — фатуме, что ли, даже и не о странной моей судьбе, а именно о каком-то более суровом и более определенном явлении, с каковым я неукоснительно пошел по следам Саши: и муж Натальи Александровны, ротмистр Степанов, ведь уж коли кавалерист, то и ротмистр, а не капитан, но Наталья Александровна его назвала мне почему-то капитаном, так что пусть будет капитаном, — так вот: и капитан Степанов, и бутаковские казаки, и теперь вот местный мужик Вано. Я об этом подумал, а Шота что-то вдруг сказал товарищу своему и тот нам перевел:

— Сосед мой и товарищ говорит, что это было написано в тифлисской газете, как мы в Персии воевали!

— Воевали? С кем? — поразился словам Вано Володя.

— Было дело под Полтавой! — усмехнулся Вано. — Было дело! — и взялся с пятого на десятое рассказывать, стараясь рассказать все, но от этого как бы ничего не рассказывая. Во всяком случае, я мало что понял и просто усомнился в правдивости услышанного и понятого. Не поверил и Володя.

— А ты, друг ситный, часом не сочиняешь? — спросил он, забыв свой нарочный местный выговор.

— Вот крест святой — это было с нами: со мной, с ним, с Сашей Нориным и еще другими нашими товарищами! — не обиделся на слова Володи Вано.

Володя поглядел на меня:

— А что, капитан, у тебя есть брат подъесаул?

— Есаул, — выдавил я.

— Есаул! Дай Бог ему здоровья! — обрадовался Вано. — Я вам совсем плохо рассказал. Придете ко мне, сядем за стол, я вам много расскажу, все расскажу! — он сказал, как его найти.

Мы пошли. На полпути Володя спросил мое мнение. Я неопределенно пожал плечами.

— И чем он сейчас занимается, этот твой братец? — спросил Володя со злостью.

Я не ответил. У меня не было обычая иметь дело со злыми людьми. Я только почему-то с особенной силой пожалел о потере шашки Раджаба, пожалел не о самом Саше и не о самом Раджабе, а только о его шашке. Может быть, так вышло у меня потому, что Саша с Раджабом оставались со мной, а шашки при мне не было. Володя больше с вопросами не приставал. И разошлись мы молча, каждый ушел в свою палату, хотя обо мне сказать одним словом “ушел” было бы слишком просто. В коридоре я столкнулся сначала с Анечкой Кириковной и потом для полноты ощущений — с Ксеничкой Ивановной. Мимо той и другой я прошел, едва буркнув приветствие. Анечка Кириковна, было приготовившаяся привычно и лучезарно улыбнуться, в недоумении осеклась. А Ксеничка Ивановна, наоборот, подняла головку свою и гордо пронесла ее мимо меня.

— А вот так вам, чернавки! — бросил я обеим вослед, хотя они-то как раз ни в чем не были виноваты.

Сергей Валерианович читал газеты.

— Хм, — сказал он, — штаб армии, оказывается, уже в Карсе, я же все еще его числил в Тифлисе! Надо же! — и обратился ко мне.

Положительно, у вас успехи! Наши прелестницы, кажется, дуются на вас и друг на друга!

— Конечно! Они знают в женихах толк! — сказал я, вдруг на минуту поверив в то, что я жених действительно хоть куда: и капитан в двадцать шесть лет, и Георгиевский кавалер, совершенно забыв, что женщины как раз это-то менее всего понимают и ценят. Они понимают и ценят в женихе хорошее финансовое положение — а его-то как раз у меня не было. Жалованье командира батареи в разряд ценностей указанного рода не входило.

Сергей Валерианович принял мои слова за иронию. Разубеждать его я не стал. Он настороженно спросил о моем самочувствии. Я более-менее вежливо отмахнулся. А потом улегся в постель, уткнулся глазами в потолок и лежал так до сумерек, отказавшись от обеда. Я бы пролежал и дольше. Но оказалось, я пропустил последнюю примерку. Николай Иванович заявился в госпиталь сам. Разумеется, я рассердился на него. Он в силу своей профессии совершенно не обратил на это внимания. Я нехотя облачился в мундир, то есть во френч, чувствуя, как все на мне сидит превосходно, но испытывая от этого только еще большее раздражение. “Для какого черта я согласился на этот френч, будто мне не в действующую часть, а на тот пресловутый Невский проспект состязаться со всевозможными капитанами Степановыми!” — ругал я себя. Все же остальные, которых набилось в палату сколько было возможно, не могли сдержать своего одобрения. И Николай Иванович сиял, поворачивал меня и так и этак, показывая красоту покроя и шитья, показывая свое умение.

А мне было тошно еще и оттого, что у большинства их, командиров взводов и рот, живущих только на должностные оклады, средств на этакие вычурности, как мой френч, не было. Я чувствовал себя выскочкой, парвеню, предателем, теленком, не сдержавшим своего телячьего восторга перед первой же глупостью — тем более несносной глупостью, что сделана она оказалась на деньги сестры. Кое-как стерпел я стыд с примеркой. Я бы сказал: не стыд, а глумление, — если бы был Николай Иванович хоть в чем-то виноватым. Его же винить можно было только в умении и усердии. Потому я сдержал себя. В душе же я знал теперь, что френч мне пригодится, что по выходе из госпиталя облачусь я в свою прежнюю амуницию и буду тем счастлив.

После ухода Николая Ивановича тихонько ушел из госпиталя и я. Найти домик Вано оказалось не трудно. Примерно в том месте городишки, недалеко от реки, где, по объяснению самого Вано, должен был находиться его дом, я спросил у прохожего, верно ли иду, и знает ли он Вано. Прохожий с подозрением оглядел меня и спросил, путая свои слова с русскими, зачем мне понадобился Вано и какой именно Вано. Я назвал и Шота. Он снова пытливо посмотрел на меня и велел идти за собой. Из ближнего дома выглянул некто и спросил моего провожатого, куда и кого он ведет. Мой провожатый, еще раз взглянув на меня, объяснил, что встретил меня вон там, — он показал, где, — и что я ищу Вано. Во всяком случае, я их понял так. На разговор откликнулся еще один некто из соседей и еще несколько некто из близлежащих домов.

— Вано? Какой Вано? — стали говорить они друг другу, а я вспомнил путь наш с урядником Расковаловым через деревню, в которой мы подверглись нападению.

Быстро темнело. Я тронул моего провожатого:

— Так ты знаешь, где живет Вано?

От дальнего дома в это время крикнул нам еще один некто.

— Эй, что там у вас, православные? — примерно так он крикнул в моем представлении.

— Этот человек ищет какого-то Вано, — ответили ему.

— Эх, люди! А я кто же, по-вашему? — спросил некто от дальнего дома.

И мой провожатый хлопнул себя по лбу, весело оскалясь. Я ничего не понял. А Вано спешил ко мне и стыдил соседей, перемежая свой язык с русским:

— Ни стыда в вас, ни совести, соседи! Век с вами живу, а вам лень запомнить мое настоящее имя, данное мне в крещении!

Но обвинял он соседей зря. Он же сам чуть позже в этом признался. Соседи, оказывается, не желали из предосторожности незнакомцу в мундире выдавать своего товарища.

Я не знаю, как сказать о дальнейшем. За столом, пока были соседи, Вано говорил всякую всячину, упоминая лишь о своем знакомстве с Сашей. Я догадывался, что соседи знают персидскую историю Вано, но, сообразно понятиям Востока, делали вид о полном своем неведении. Да и была в том определенная житейская осторожность, ведь история эта... ну, да вот здесь-то я терялся, не знал, как определить ее, совершенно разрываясь надвое оттого, что в истории этой участвовал Саша, и я был на его стороне. Но история эта выходила далеко за рамки не только государственного закона, но и за рамки дозволенного понятиями о чести офицера российской армии, и я, конечно, здесь был против Саши, я здесь был на позиции Володи, то есть подпоручика Дубина.

Суть дела была совершенно бесхитростной. Вано, оставшись со мной наедине, изложил ее очень внятно, оговорив сперва давешний свой бестолковый рассказ присутствием Володи, которого он нашел нужным опасаться.

О каком-то неуловимом, но исключительном сходстве нас с Сашей мне говорили еще в пору, когда он жил дома после возвращения из Маньчжурии. Потому я Вано поверил. Я также не усомнился в его рассказе. Но вот изложить рассказ самому у меня не выходило тогда и не выходит сейчас, как не выходит сказать причину неисполнения мною приказа, оказавшегося приказом генерала Юденича.

И все-таки суть такова. Саша, оказывается, служил в Персии в сформированной из местных жителей, но с русским офицерским составом казачьей бригаде. В беспорядках, названных потом персидской революцией, Саша очень помог Вано и его сообщникам, которые едва ли не были зачинщиками этих беспорядков. Эти отчаянные головы — три десятка грузин и несколько русских — бомбами, маузерами и безрассудной храбростью повергли страну в хаос, начисто парализовав власть и дав, — это уж я прибавляю от себя, — российским бомбистам. Зачем это было нужно, Вано ответить не мог, заменив настоящий ответ словами о свободе для персидского народа. Собственно, и наши мятежники, всякие там бомбисты, социалисты и прочий сброд, именуемый себя революционерами, тоже свои цели, укладывающиеся лишь в жажду власти, именуют стремлением к освобождению народа от царской тирании, о всеобщей справедливости. Но таковой справедливости не может быть просто-напросто по той причине, что этот сброд своими устремлениями и действиями уже эту справедливость попирают. Добиваясь ее торжества грязными способами, они, по сути получают еще большее право на еще большую несправедливость, если, конечно, нынешний порядок вещей называть несправедливостью. Есть такой тип людей, натура которых хиреет без приключений в лучшем случае и без создания злых и гнусных дел в худшем. Как паровой котел взрывается, если не находит выхода своему пару, так и эти люди умирают, если не творят зла. Могу поверить, что многие из них не подозревают в себе этих качеств. Но суть дела от того не меняется. И если вспомнить слова подпручика Кутырева, то можно отметить, что таких людей нынче становится все больше и больше и ведут они себя все нахальней и дерзче. Прискорбно, если и Саша был из этой породы.

Слушая Вано, я об этом думал, но не находил в себе сил судить Сашу. Истинно выходило выбирать себе судьбу. Или даже не выбирать, а уже мириться с ней, так как она выбиралась невозможностью моей переломить братские чувства. И еще — слушая Вано, переводя его рассказ на свой поступок, я видел и себя тем же революционером, тем же мятежником, тем же человеком, рожденным для созидания зла.

Каким-то странным образом еще до выступления Вано и его товарищей Саша, офицер персидской казачьей бригады, сошелся с Вано на дружественной почве, а потом, в момент выступления, оказал им поддержку тем, что оставил свое воинское подразделение в казарме и, выражаясь языком тех же социалистов-бомбистов, распропагандировал соседние воинские подразделения. Более того, он, как человек, война для которого была профессией, дал много ценных тактических подсказок Вано и его товарищам, что не могло не сказаться на успехе дела.

После же, когда свою революцию эти люди сотворили и, разумеется, тотчас же подверглись гонениям новой, посаженной ими, властью — хоть здесь-то это очевидное зло в какой-то степени обратилось в некое подобие справедливости! — так вот, когда все эти революционеры от новой власти подверглись гонениям, Саша вынужден был оставить бригаду и покинуть Персию. Вероятнее всего, таким-то образом он оказался на Кашгаре у бутаковцев.

Я ушел от Вано, так и не постигнув, зачем все это им было нужно. К ночи, как то бывает в горных местностях, похолодало. Громада хребта дыхнула нерастаявшим снегом. Холоду прибавляли и бесчисленные латунные звезды. Четыре месяца назад я подобно же вышел из палатки и, ленясь достать часы, определил время по звездам. Помнится, тогда было одиннадцать ночи. Сейчас было гораздо раньше, но тоже темно. В госпитале должны были уже запирать ворота. Я пренебрег этим и пошел болтаться по городу.

В моем мундире фейерверкера мне было зябко, а я все равно пошел и, выйдя к центру городишки, то есть к крепостному холму, пошел влево и назад, на главную улицу, где светился дом местных владетельных князей Амилахвари. Глава дома княгиня Анета, по слухам, соперничала с женой наместника и в Тифлис не выезжала, в свою очередь не жалуя соперницу здесь, в городишке, играющем для местного края большую роль. На праздники она с домочадцами посещала госпиталь. Я ее видел в начале февраля, но был еще болен и запомнил только, что она была невысокой, худой, темной и привлекательной.

Я пошел мимо дома к мосту. И удивительно — я слышал приближение конного экипажа, то есть цоканье подков о мостовую и мягкий шелест орезиненных колес. Я даже слышал энергичное дыхание лошади. Но я не сообразил, что экипаж летит на меня. Я отпрянул с дороги, лишь когда лошадь с храпом дала в сторону и осадила, а экипаж, оказавшийся беговой коляской, едва не опрокинулся — и опрокинулся бы будь потяжелей и тяжестью выворотил оглобли. Вылетевший из нее молодой человек в легкой шинели без погон, в офицерской фуражке вскочил и с руганью замахнулся не меня плетью.

Я был виноватым, и реакция молодого человека была справедливой. Но, думаю, мало кто стерпит плети. Моя любовь к физическим и боевым упражнениям прорвалась наружу быстрее, чем я смог определить свои действия. Я единым порывом сбил его с ног и выхватил плеть, благо она не была захлестнута за кисть.

— Ах ты, хамское отродье! — вскричал молодой человек.

— Извольте! — вытянул я его плетью.

Молодой человек вскочил с мостовой и рванул шинель нараспашку так, что пуговицы шрапнелями посыпались окрест. Под шинелью, как я и ждал, у него был револьвер. Я снова опрокинул его на мостовую и почувствовал, как задыхаюсь, как обмороженные легкие пошли горлом наружу, Я не закашлял — я зарычал и без сил припал к коляске.

— Скотина! Как ты смел! — тыкал меня револьвером молодой человек.

Я не в силах был защититься. Рык, не дающий мне вздохнуть, клинил и рвал мне легкие. Лошадь в возбуждении плясала. Коляска дергалась, вместе с ней туда и сюда мотался я. Вероятно, это-то отвергло молодого человека от выстрела. Рыцарство не позволяло ему бить немощного.

— На князя посмел, каналья! — кричал он, тыкал в меня револьвером, но не стрелял.

Я же не был в силах даже ему ответить. Видно, Бог берег нас обоих, потому что, будь у меня силы, я бы отобрал револьвер и застрелил его.

Сбежались люди. До этого улица мне казалась пустынной. Но на нашу брань народу собралось изрядно. Мне было стыдно своего положения, ведь в глазах сбежавшихся все получалось так, будто я был жертвой. Я пытался распрямиться и вздохнуть свободно. Ну, да где там! Я только усугубил себе. От бессильного напряжения у меня потекли слезы. И сквозь эти слезы в отблесках фонаря я увидел приближающихся к нам Володю Дубина с Ксеничкой Ивановной. Я понял, для чего меня берег Господь. Он воздавал мне по делам моим. Я на миг распрямился, пытаясь встать в боевую стойку. Молодой человек снова ткнул меня револьвером. Тычка мне вполне хватило. От столь длительного отсутствия воздуха в легких я по всем меркам должен был уже сдохнуть, а не пытаться нападать на соперника. Он ткнул. Я вновь переломился и, в попытке ухватиться за борт коляски, разбил себе губы.

Тотчас Володя Дубин с размаху дал молодому человеку оплеуху. Несколько человек из собравшихся схватили его. Другие схватили молодого человека. Пока он тыкал меня револьвером, они в растерянности или в удовольствии наблюдать редкую сцену стояли. А при Володе Дубине ожили.

— Как ты смел, хам! — кричал князь, тогда как несколько людей держали его и опасливо отбирали револьвер.

Володя не оставался в долгу и кричал в превосходстве драчуна, нанесшего удар, но не получившего сдачи.

— Иди сюда, иди сюда, морда! У тебя осталось еще одно ухо? — кричал Володя.

— Хам! Застрелю! — кричал князь.

— Ты? Застрелишь? — со злобой превосходства отвечал Володя. Ты застрелишь подпоручика-ширванца? — он имел в виду славный 264-й Ширванский полк, в котором служил до ранения. — Иди сюда!

Молодой человек рвался к нему. А люди, держащие его, пытались уговорить:

— Князь! Князь! Оставьте!

— Князь? — совсем рассвирепел Володя. — Ах, ты к тому же князь! Ты скотина, а не князь! Ты напал на раненого! Он с Сарыкамышских позиций ни на шаг! Они там все померзли в снегах! А ты! Стреляться, слышишь, князь! Со мной будешь стреляться! Со мной, офицером-ширванцем!

Я во всем этом не заметил, как рядом стала Ксеничка Ивановна. Я чувствовал, как кто-то отирает мне лицо, бережно поддерживает меня и даже поколачивает по спине в попытке помочь прокашляться. Я все это чувствовал, но не отдавал отчета в том, кто это делал. Я был занят попыткой распрямиться, вдохнуть воздуха. А Ксеничку Ивановну я узнал по ее рукам, великолепным маленьким рукам с точеными коралловыми пальчиками. Эти пальчики душистым носовым платком отирали мне слезы. И я, наблюдая их, наконец узнал. Ведь ранее они столько сделали в облегчение моих страданий. Они, пожалуй, были единственными такими на всем белом свете. “Мне нет дела ни до какой Ксенички Ивановны! — Так или почти так: — Мне есть дело только до вас, Анечка Кириковна! — вчера кричал я, подлинный хам и негодяй, совсем в своем телячьем, жеребячьем, бычачьем,

котовьем восторге забыв про эти коралловые пальчики, самые терпеливые, чуткие, самые незаменимые во всем свете. Я так оскорбительно кричал вчера. Я принес им боль, и они ее стерпели. Они вновь были рядом и вновь пытались облегчить мои страдания.

Вот каким жалким негодяем был я. И из своего жалкого негодяйства, конечно, я не мог позволить, чтобы Ксеничка Ивановна была рядом. Не в силах приказать ей уйти, я толкнул ее. Она не поверила. Я вновь толкнул ее и едва не упал сам. Меня подхватили и понесли в сторону. А Ксеничка Ивановна, стерпев, заботливо шла рядом.

— Со мной будешь стреляться! — рвался к молодому человеку Володя.

Как все закончилось, я не представляю. Кажется, унял брань прибежавший полицейский чин. Во всяком случае, я слышал жуткую, пронзающую уши трель его свистка. Под такую трель ругаться было невозможно.