Я был назначен комендантом большого пограничного аула Хракере, расположенного в стыке отрядов в семидесяти верстах перед Олту.

— Знаем мы эту харакири! — мрачно сказали мои новые друзья.

— И что? — спросил я.

— Харакири и есть! — сказал сотник Томлин.

Выехали мы в путь вместе с вестовыми казаками вдевятером. Перед тем узнали, что капитан Степанов задерживается по нездоровью в Батуме. Известие меня разочаровало. Я, как ребенок, которому исключительно все сходит с рук, даже несколько накуксился и даже постарался воображением близости его с Натальей Александровной вызвать в себе ревность. Однако вызвал только усмешку — усмешку более в свой адрес, отчего и о капитане Степанове, и о Наталье Александровне вскоре просто-напросто забыл.

Выехали мы вдевятером. У хорунжего Василия оказался ручной пулемет британского производства, смотрящийся из-за несоразмерно толстого кожуха ствола неприятно. Хорунжий Василий вез его на коленях и едва дождался возможности продемонстрировать мне его работу. Найдя, как ему показалось, нужное место, он окликнул меня и прямо с седла дал две очереди по каменистому косогору. Лошадь его от непривычной стрельбы присела и шарахнулась, отчего вторая очередь пошла в сторону, и сам хорунжий Василий насилу удержался в седле.

— Ах ты, татка-матка! — в конфузе закричал он на лошадь.

По академическому курсу я был знаком с этим пулеметом, знал его свойства. Но в деле увидел впервые и сразу же отметил по первой очереди, сколько сильно он отдает и сколько трудно удерживать его в руках. Мне подумалось, что вторая очередь пошла в сторону совсем не из-за лошади, а просто не стоило спешить со второй очередью — во всяком случае, не стоило с ней спешить при стрельбе с рук.

Конфуз хорунжего Василия без насмешек не остался.

— Что же ты сошки не поставил? — спросил его пожилой и уже лысый штабс-ротмистр Вахненко, представившийся мне за вчерашним столом как самый старый штабс-ротмистр в Кавказской армии.

— Куда же я их поставлю? — спросил хорунжий Василий.

— Лошаде на ухи! — по-мужичьи отозвался сотник Томлин.

— Так ведь не обучена еще, Григорий Севостьянович! — в простодушии воскликнул хорунжий Василий.

— Не обучена! — будто в возмущении передразнил сотник Томлин, прибавив старую присказку про цыгана: — Цыган вон тоже приучал кобылу к голоду. Эх, говорит, одного дня не хватило — сдохла!

— Ничего! — не нашел чем ответить хорунжий Василий. — Вот сами потом ко мне с поклоном прибегите, как надо будет четника выкуривать!

Вообще, сколько я мог знать, этакого образца пулеметов не принимала на вооружение и сама британская армия. При посещении Сестрорецкого оружейного завода нам, слушателям академии, были показаны попытки наших инженеров и мастеровых найти своего рода компромисс между винтовкой и пулеметом, то есть найти такое сочетание качеств обоих, чтобы новое оружие обладало, как винтовка, небольшим весом и хорошей маневренностью, но при этом бы, как пулемет, могло обеспечить наивозможно оптимальную огневую мощь. Что-то в этом роде уже получалось. Мы видели попытку этого оружия, поименованную автоматом, и слушали “отцов” этого оружия о тех недостатках, какие оно покамест имело, и тех путях их преодоления, какие “отцы” видели. Вид этого автомата был самый скромный — нечто меньшее кавалерийского карабина, и мало верилось, что он может вмещать магазин из двадцати пяти патронов, которые может выстрелить очередью с действительностью огня на восемьсот шагов.

Видели мы и образцы подобного автоматического оружия других стран, которое, по нашим данным, было столь же несовершенным и на вооружение не рекомендованным. Потому-то наличие у хорунжего Василия этого пулемета, этого толстостволого монстра, вызвало у меня смешанное чувство любопытства и тревоги. Естественно, что любопытство было вызвано самим появлением этой новинки. Тревога же родилась от мысли о том, неужели турки получили эту новинку в войска?

— Где же ты ее взял? — спросил я.

— У бабы в постели! — весело ответил хорунжий Василий. — У бабы в постели! Аул мы чистили, Борис Алексеевич! В одной сакле хозяин сильно подозрительно вдруг талдычит, что нельзя нам на бабью половину, мол, кровное оскорбление. Ну, а мне что с того кровного оскорбления! Он и без оскорбления ночью выстрелит, будь здоров. Будто я не знаю. Будто мы не спокон веку на Кавказе живем. Я револьвер ему в наджопицу: а ну, иди первый! — Зашипел, но пошел. Увидел, что казак перед ним — не русский солдатик, а казак. Зашли. Лежит в постели укрытая

с головой баба. Задница горой торчит — отчего и видно, что баба. Заставляю встать. Ругается, но встает. Заставляю постель разобрать. Ругаются, но разбирают. Гляжу, труба лежит. Беру — ох ты, суженка моя, — вот это — хорунжий Василий весело встряхнул пулеметом. — Спрашиваю, откуда. Отвечает, нашел. Все так отвечают. Перекопали всю саклю. Ничего другого не нашли — только эту милушку и патроны. Вот что, говорю, дед!

А я вспомнил моего урядника Расковалова, четыре месяца назад говорившего сквозь разбитые зубы хозяину сакли близ нашей заставы. “Ну, дед, — говорил урядник Расковалов. — За зубы-то кто ответит?”

— Вот что, говорю, дед! — сказал дальше хорунжий Василий. — Если скажешь по правде, живым оставлю! Нет — сам себе выбрал смерть. А он белый стал, но талдычит одно: нашел. Ладно, говорю, вот наш с тобой уговор. Один выстрел или еще какая пакость в округе версты от твоей сакли — я тебя застрелю, дом и посевы сожгу, скот перережу, домочадцев в город сдам. За один выстрел, понял?

— И что? — спросил я.

— И то, — ухмыльнулся сотник Томлин. — Собрался хозяин и ушел. Ищи его теперь в Турции.

— Обещание сжечь исполнил? — спросил я хорунжего Василия.

— Мне зачем кровника наживать. Может, мы с ним кунаками бы стали. Увидел бы, что не сжег, пришел бы с замирением. А вот солдатики сожгли! — хорунжий Василий показал на штабс-ротмистра Вахненко. — Его кавалерия пришли и сожгли!

— Так ведь не своей волей пришли! Ведь приказ есть, Борис Алексеевич! Вы сами вот столкнетесь. Кто на ту сторону уходит — того в отместку сжигать, что называется, кошку в доме бьют, а невестке намек подают! — сказал штабс-ротмистр Вахненко.

— Ну вот и подали намек! Может быть, он кунаком бы стал. Теперь же он нам враг врагом! — загорячился хорунжий Василий.

— Да мы-то при чем! — обиделся штабс-ротмистр Вахненко.

При его словах о приказе я едва не сказал, сталкивались-де, но успел перевести разговор на пулемет, на свое наблюдение не давать двух очередей сразу.

— Верно, Борис Алексеевич! — весело согласился хорунжий Василий. — Я сам вижу. Но уж очень тянет. Ведь нажимаю и жду одного выстрела. А она, милушка, — струей! Так и тянет другой раз нажать!

Хорунжий Василий отвернулся, взвизгнул и снова дал две короткие очереди по камням. Пули рикошетом пропели в нашу сторону. Никто даже бровью не дрогнул — столь мы все были хороши настроением.

— Ну, теперь аджару даст хорунжий жару! — продекламировал штабс-ротмистр Вахненко.

— Да что аджар! — не оглядываясь ответил хорунжий Василий. — Он человек здесь сторонний. Он здесь живет, и ему деваться некуда. Кабы не четник, смирный был бы аджар! Вон Борис Алексеевич знает! — хорунжий Василий обернулся на меня. — Бежали мы на конях от Батума на Олту в начале зимы. Дорогими гостями были мы аджару. Он сам воду хлебал, а нам вино на стол ставил!

Во всю нашу дорогу четыре месяца назад на Олту гостеприимство старика Зекера Болквадзе было самым запоминающимся и самым неподдельным. В остальных местах подобного не было. Однако не было и вражды. Да что говорить, не было не только вражды, а не было даже косых взглядов. Мы беспрепятственно от одних родственников или знакомых передавались другим, то есть даже, сколько можно было догадаться по уменьшению оказываемого нам внимания, передавались уже

к родственникам и знакомым совсем уже чужих родственников и знакомых, совсем уже не знающих старика Зекера. И последний наш провожатый был какой-то седьмой водой на киселе не только старику Зекеру, а и последующим после старика Зекера его родственникам и знакомым и, возможно был совсем уже чужим. Но все они передавали нас один другому, и каждый послушно исполнял свой долг гостеприимства, вел нас к следующему.

Я полагаю, у нас в России кто-нибудь обязательно еще на ранней стадии оборвал бы эту цепочку, нашел бы сорок причин отлынить да и просто не понять просьбы, говоря: етта пошто жа я должон с печи слазать? таперича не крепостна управа, таперича мужик — етта сурьезно! — или просто среди поля остановить лошаденку, потыкать кнутовищем в только ему видную точку на горизонте: а вона-ка, тама по праву руку загинайте, а потома-ка все леве и леве, да рямой, да мимо Кусияну!

Я так предположил и сначала не понял, отчего вдруг появился Кусиян. А потом понял, отчего. Мы напомнили собой нашу детскую стайку, в очередной раз летевшую мимо него на Белую. Мы летели, сверкая пятками мимо Кусияна, а нас от дальних черемух вдруг позвал пастух Фазлыкай. Он был взгорячен и растерян. Армяк сидел на нем колом. Скотина, сбившись грудой, мычала и блеяла, а Шарик его злобно скулил под стогом.

— Робятцы, айдате домой! Домой, робятцы! — стал гнать Фазлыкай нас с лугов. — Тут на меня сейчас хто напал!

— Лесная баба! — ахнули мы в надежде увидеть оборванные и брошенные лесной бабой мужские достоинства Фазлыкая.

— Какой баба! — обиделся Фазлыкай. — От бабы я рази на стог взлетел бы! А тут, как сорока, морг — и на стоге! Налетел — глаза во, уши во, когти во! Я его кнутом — где-кася там! Я на стог. Шарик за мной. Скотина вся на стог за мной! Он тоже на стог за нами! Шарик со стога упал! А он шары выпучил — и на меня!

Кроме лесной бабы такое мог сделать еще только Тимирбай. Мог еще, конечно, леший. Но лешего мы не боялись, зная, что при входе в лес следует против него обувь с левой ноги обуть на правую и наоборот. Обувь была только у меня. Я, выйдя со двора, тут же ее снимал и таскал с собой за поясом. При входе в лес меня заставляли обувать ее нужным против лешего образом. Иногда в издевку над ним кто-нибудь обувал ее на руки и шел несколько расстояния на карачках и обязательно вперед задницей, глумливо ею вихляя. Другое дело было с Тимирбаем. Мы его никогда не видели, но знали из рассказов, что он был громаден, космат, с огромными малоподвижными глазами. Вместо разговора он мычал и ухал, при этом с ним не мог смириться никакой бык и никакой сыч. Силой он превосходил лесную бабу. Но в отличие от нее на мужиков не нападал — так только, иногда ухнет на ребятишек для порядку — и вообще мужиков стеснялся. А вот баб — тут вот было нечто обратное лесной бабе, хотя против нее он не был столь категоричен и ничего у баб не отрывал, иногда только, по их рассказам, подглядывал за ними, особенно — купающимися, и шумно сопел. Бабы визжали и, вообще-то, его боялись, но ни разу его самого не увидев, боялись, сколько я помню, более словесно. Однажды так я вообще услышал фразу: “Да чо жа, товарки, артелью-та мы его умаям!” — фразу по тогдашней поре мне непонятную и потому воспринятую неблагожелательно.

— Ну да! — усмехнулся я. — Он вам всем наухает!

Из всего выходило, что Тимирбаю напасть на Фазлыкая смысла не было. Оставался только тот, кто жил в черной, неподвижной, словно стылой, глубине Кусияна, жил и непрерывно глядел оттуда.

— Как раз, робятцы, из осоки как выхватится! — продолжал рассказ Фазлыкай, и мы оглядывались на Кусиян, зная и без оглядки, что ближний к дороге и вообще к нашей стороне берег его от осоки, да и от всякой другой травы, был чист и что этот кусияновский житель мог выхватиться только с дальней стороны.

— Дак чо, дядя Фазлыкай, пока он бежал, ты вырубил бы чо да охрестил его! — храбрясь перед нами, дал совет самый старший из нас.

— Кнутом я его встретил, робятцы! А без толку. Летит — шары во, с каравай. Уши во, с аршин. Фыркат, как пароход! На что уж страшон турок был, а куда ему! — закатывал в страсти глаза Фазлыкай.

— Да кто же был-то? — от нетерпения закричали мы все.

— Камышовый кот, робятцы, вот хто! — наконец признался Фазлыкай, чем разочаровал нас, дураков, бесконечно.

Против того, что каждый из нас себе успел представить, камышовый кот оказался сущим пустяком, хотя, по правде, наша встреча с ним, отчего-то вдруг кинувшимся на Фазлыкая, могла кончиться трагедией. Мы подняли Фазлыкая на смех и поструначили дальше, к Белой, к одной из ее песчаных кос, с которой показывать голые зады проходящим пароходам было особенно эффектно.

Вот так появился Кусиян. И совсем не был он связан с Натальей Александровной. Я понял, сколько становлюсь здоров, и понял, что причиной тому, лекарством тому, стали служба и вот эти люди. Рядом с ними совсем не приходилось мучиться. Рядом с ними я обеспечивал себя здоровой жизнью. Я подумал, не поспешил ли я написать письмо Ксеничке Ивановне. Я посмотрел на сотника Томлина, уже много лет без жены не дующего в ус. Однако следом я пристыдил себя и как-то даже оскорбился за Ксеничку Ивановну.

— Вот за это она тебя и не любит! — сказал я себе и передернул плечами, не соглашаясь. — Нет уж. Через день-другой она получит мое новое предложение. Потом из Харакири получит новое. Потом еще и еще. И она ответит согласием.

Мимо, в зависимости от нашей рыси или от нашего галопа проплывали или промелькивали, оставаясь за спиной, виды местного пейзажа, которые я не мог не воспринимать особенностями рельефа, где мне пришлось бы давать бой. Всякую отличительную особенность местности, всякую гору, всякое расположение на ней скал и камней, всякую трещину, всякий куст, всякие заросли, изгибы дороги или бежавший нам навстречу Чорох — все-все, ничуть не теряя настроения, я определял местом, где мне пришлось бы давать бой. Я норовил исчислить возможности этого места, норовил уследить, как же в этих условиях я бы должен был распорядиться.

Такое восприятие, разумеется, было интересным, но было оно и утомительным. Еще были предместья Батума, а я уже решал эти задачи. Была первая встреча с Чорохом, клокочущим и мутным, этаким желто-мутным, одновременно похожим на реку в городишке Гори, поглотившую несчастного каменщика, и не похожим именно желтизной, — был еще Чорох, а я уже решал свои задачи. Равно же щупал глазами я селения или старые разбитые крепости. Равно же я искал возможность отбить нападение на наши казачьи посты, встречающиеся по дороге. Уже по их спокойному и оседлому виду можно было сказать, что они сами давно уже таковых задач не решают, что у них здесь, вблизи города, вблизи крепости, уже с месяц назад установилось спокойствие. Но все равно я цепко щупал позицию. Было в этом непрофессиональное, новичковское, этакое подпоручиковское. Но, наверно, как воин, я подпоручиком и оставался — ведь, по сути, на войне я был всего шесть дней, из которых пять командовал батареей в непрерывном прикрытии нашего отхода и один день командовал полусотней.

Когда я об этом подумал, я тотчас увидел, что за пять дней командования батареей я, постоянно сбивая противника с позиций и не давая ему открыть действительного огня не только по нашим частям, но и по моей батарее, — за эти пять дней я не потерял ни одного из более чем двухсот шестидесяти чинов батареи, а за день командования полусотней я положил всех. Это дало мне понять, сколько был прав полковник Алимпиев в своем настоянии для меня службы именно артиллерийской, именно той, какую я знал, потому что ей усердно учился. Я это понял, но все равно беспечно катил в общем нашем беспечном настроении.

Сразу верст через десять пути я предложил за один переход достичь Артвина, то есть покрыть более ста двадцати верст. Спутники мои смутились, но в виду моего чина молчали. Лишь сотник Томлин посмотрел на меня внимательно, как, вероятно, смотрел на Сашу, когда тот предлагал что-нибудь излишнее. А уж после его молчаливого попрека и старик Вахненко, и хорунжий Василий стали мне внушать о том, что служба никуда не убежит и не стоит понапрасну мучить коней.

Весна правила здесь, в долине Чороха, всею полнотой власти. Как та неистовая хунзахская ханша, о которой я поминал чуть раньше, обнажившая свое лицо в решительную минуту боя и тем победившая самого Шамиля, весна не знала здесь никакого удержу. Долина таковою часто могла называться только условно, потому что вдруг да выбегал от гор кряж и прижимал дорогу к реке, и она разворачивалась лишь тогда, если он вдруг начинал уходить обратно к снеговым своим собратьям, особенно впечатляющим при взгляде на них с какой-нибудь высоты. Кряж к дороге непременно обрывался стеной, непременно обросшей цепким и непроницаемым ковром плюща или чего-то в этом роде. А те места, что оставались вдруг голыми от зелени, непременно были покрыты тонко сочащейся водой, местами собирающейся в струйки, но чаще струящейся во всю ширь камня. Вода стекала на дорогу, перебегала ее, порой делая непролазной, и неслышно сочилась к реке. Около такой стены было прохладно. По спине бежали мелкие иголки, и плечи сами собой передергивались. Но лишь мы выходили из-под стены, как навстречу ударял чистый и теплый ветерок, ударял теплым и сильным ароматом каких-то непременно цветущих деревьев — то ли акаций, то ли жасминов, рододендронов или еще каких-то растений, до названий которых, конечно, более охочи женщины. Долина была бело-розово-фиолетовой от цветения, и снег на хребтах нес ее отсвет, обращая тени свои в зеленоватый и желтоватый тон.

Деревень, или, по общему прозвищу, аулов, здесь было множество. Видом своим и обустройством они отличались от тех, где жил старик Зекер, и от тех, что застал я на Олту. Эти, не в пример первым, лепились каким-то странным образом в одну кучу вкруг какой-нибудь возвышенности, создавая подобие муравейника — иного сравнения, пожалуй, и не сыскать. В отличие же от олтинских, они не были столь хмуры, и я полагаю, не были таковыми не потому, что те я видел в глухую пору зимы и своего душевного состояния, а эти вижу в самое распрекрасное во всех отношениях время. Кажется, сама природа внушила эти отличия. Резкие контрасты черных скал и хвойных лесов, обсыпанных снегом, там диктовали один стиль. А беспримерное сплетение зелени вокруг всего, что было в этом крае, дало наметку стилю другому.

Аулы здесь были столь часты и столь скученны, что я затревожился — как же я буду управлять своим аулом, если он выйдет таким же муравейником. Я затревожился, а следом оценил труды наших воинских частей, прошедших здесь боем каких-то месяц-полтора назад.

На ночевку мы остановились в казачьем посту, занимающем отдельный мазаный сарай с загоном для лошадей и оборонительным заборцем из всего подручного материала.

Пост стоял на ровной поляне близ дороги. Вокруг него все заросли были вырублены и потемневшим серым пологом покрывали вырубку. Новая поросль местами пронзала этот полог. Около заборца он был неровно растащен. Я догадался — на дрова. Поодаль, на скалистом пригорке торчали стены разрушенного замка. Дорога тянулась к нему. Я подивился, отчего же казаки пост оборудовали не там.

Навстречу с поста вышли казаки-терцы, дружно склабясь и посверкивая белыми зубами. Старший урядник, начальник поста, в мгновение вычислил меня старшим по чину. Он, привизгивая, дал команду казакам, а потом доложился по форме. Черное от загара лицо его при этом никак не могло сдержать улыбки.

Я еле вынул правую ногу из стремени — столь она закоснела в своем полусогнутом положении. Урядник, по докладу урядник Тетерев, взял мою лошадь под уздцы. Я с трудом коснулся земли и едва не сел. Ноги меня, можно сказать, не держали. Урядник Тетерев ободряюще кивнул:

— Это ничего, вашбродь, это с похода! Сейчас умоетесь, поужинаете и отдохнете!

— Ну что, как? Здорово гулевали? Иисус воскрес! — говорили кругом постовые казаки.

Наши в ответ склабились не менее и старались отвечать метко. Все они меж собой были знакомы по первой дороге.

— А, вашбродь, господин сотник! — не отрываясь от моей лошади, потянулся к лошади сотника Томлина урядник Тетерев.

— Привет, привет, Ульян Иванович! — потянул ему руку сотник Томлин, спрашивая далее, все ли тут спокойно.

— Да все спокойно, вашбродь, Григорий… — урядник Тетерев смутился, забыв отчество сотника Томлина. — Все спокойно. У нас, у терцев, не пошалишь!

— Ну и слава Богу! — сказал сотник Томлин.

Постовые казаки вывели наших лошадей, сводили их к водопою. А мы вошли внутрь ограды. Под навесом, не видным с дороги, на тагане стоял большой казан. Под ним по-грачиному чернели прогоревшие угли. Подле казана стоял кашевар в подоткнутом бешмете и с засученными рукавами. Он осторожно трогал казан по бокам.

— Ульян Иваныч, бозбаш другой раз греть? — спросил он.

Урядник Тетерев утвердительно махнул рукой, и кашевар бросил на черные угли сухой травы и прутьев. Угли пустили струйку дыма и вспыхнули. Кашевар в огонь положил дрова. Не успели мы оправиться, а казан уже забулькал.

— Аккурат нынче мы вас ждали! — радостно сказал урядник Тетерев.

— Разве мы одни по дороге? — спросил я.

— Ууу! — как-то некрасиво задрал голову урядник Тетерев, смеясь. — Христовеньких здесь много ходит. До вас вот санитарный транспорт пошел к Артвину. Да встречь вам сколько попалось. За всеми надо приглядеть. Тот же транспорт. Поехали. А с одной винтовкой! Дал им в конвой нашего одного!

— Много шалят? — спросил я про четников, отчего-то стараясь говорить под урядника.

Он опять, смеясь, некрасиво задрал голову.

— Взлягивала теля, покуда спал тетеря, вашбродь! — глазами предлагая мне разделить остроту, сказал он, а потом поправился: — Никак нет, вашбродь, не шалят. У нас, у терцев, не пошалишь! — и стал докладывать о принимаемых по службе мерах.

Я спросил, отчего же не убран вырубленный и высохший кустарник вокруг поста.

— Для блиндиру, вашбродь! — сказал он.

— Для чего? — не понял я.

Он сообразил, что нравящееся ему иностранное слово употреблено неправильно.

— Для охраны! — сказал он.

Я опять не понял.

— Как он, то есть четник, пойдет, то хошь не хошь, шуршать станет, вашбродь! — пояснил он.

— А если зажжет? — спросил я.

— А мы его тут же словим! — молодецки сказал он, но снова взял служебный тон. — Ему, вашбродь, нет выгоды зажигать. Потому как далеко он убежать не успеет. Да и вся выгода ему в том, чтобы ухо или палец наш начальствам своим принести. Принесет — кошт получит. Не принесет — так хоть все вокруг изожгит, а ему напинают да снова отправят.

— Он вас подожжет, сам же уши отрежет у кого-нибудь из местных. Уши ведь у всех одинаковые! — предположил я.

— Так точно! — обрадовался моей догадливости урядник Тетерев. — Именно так мы дней десять назад двух словили. Из аула прибежали: айда, айда! — а кто же их знает, для чего айда. Такие же, поди, четники. Но пошли и словили. Они старика с девкой зарезали. И корову зарезали. Оголодали, видать. Сели мясо печь. Словили мы их и в аул отдали.

— Не жалко? — спросил я.

— По правде, корову жальчей. Она совсем не понимает, что тут творится! — сказал урядник Тетерев.

Казаки вынесли две длинные полсти, кинули их на траву, разложили хлеб. Расселись мы все вместе. Только нас, офицеров, урядник посадил скобкой в один конец полсти. Потом он, сделав некое подобие благости на своем черном лице, вынес сито с крашенными яйцами, принес к нам.

— Христос воскрес, ваши благородия! — протянул он нам сито. — А с тобой, станичник, — сказал он хорунжему Василию, — я и стукнуться рад!

Нарочито долго пошарив в сите, он, будто спохватился и вынул из кармана деревянное и уже с облупленной краской яйцо.

— Айда, гуляй с таким-то, дядя! — со смехом сказал хорунжий Василий.

Они похристосовались.

— Ну, Господи Исусе Христе, помилуй нас, грешных! — сказал, крестясь, урядник Тетерев.

— Аминь! — сказали казаки.

— Давай! — крикнул урядник Тетерев кашевару.

Кашевар с молодым принесли казан. Мы стали ужинать. После все откинулись на локоть и задымили табаком.

— А что, господин сотник, какие новости ныне? — спросил урядник Тетерев.

— Пасха, Ульян Иванович! — сказал сотник Томлин.

— А что, будто у нас с Австрией мир слаживается? — спросил урядник Тетерев.

— Откелев? — намеренно по-простому воскликнул сотник Томлин.

— Доктор с транспорта сказал! — объяснил урядник Тетерев.

Сотник Томлин отчего-то поглядел на меня.

— Нет! — резко сказал я. — Низко просить переговоров, когда тебя бьют!

Все в неловкости смолкли. Хорунжий Василий, сглаживая момент, обругал доктора.

— Доктор, он скажет! — негромко бросил он.

— А что, нет? Троих на себе держим. Без одного легче станет! — сказал сотник Томлин.

— Этого одного надо разгромить, а не шушукаться с ним! — снова резко сказал я.

— Если пошушукаться да тем и поладить — это тоже разгромить! — ответил сотник Томлин.

И я увидел некое, только мне видное в его ответе сожаление, которое можно было выразить словами: “Да, ты не Саша!”

“Не Саша”, — глазами показал я.

Сотник Томлин ответил неуловимой усмешкой, как бы отметил себе словом: “Понятно!”. На этом мы пикироваться перестали, оба отвернулись. А хорунжий Василий, явно занимая мою сторону, но в надежде примирить нас сотником Томлиным, сказал:

— Ничего, Борис Алексеевич. Турка побьем и со стороны Дарданелл в бочину Австрии въедем! То-то будет шушукаться!

Мы промолчали. Он смутился и спросил урядника Тетерева, не спеть ли песни.

— Песня — дело бойкое. Мотужком ее не свяжешь! — неопределенно отозвался урядник Тетерев.

— Ну, так я милушкой своей займусь! — с досадой сказал хорунжий Василий, сходил к сумкам, принес пулемет.

Он расстелил платок, разложил инструмент, масленку, ветошь. Явно любуясь собой и своим знанием диковинного оружия, он разобрал пулемет, стал тщательно чистить, смазывать и протирать его детали.

— А не выйдет у британцев с Дарданеллами. Побьет их турок! — глядя на хорунжего Василия, бросил штабс-ротмистр Вахненко.

— И у нас нигде не выйдет! — сказал сотник Томлин.

— Почему? — спросил я с вызовом.

— Бьют нас в хвост и в гриву, и под шлею, и под уздечку! — сказал штабс-ротмистр Вахненко.

— Под мундштук, — поправил сотник Томлин.

— Что под мундштук? — спросил штабс-ротмистр Вахненко.

— Под уздечку бьют нас, казаков. А вас, кавалерию, бьют под мундштук! — пояснил сотник Томлин.

— Вот будто делать было нечего до войны, как только об этом спорить, господа! — фыркнул штабс-ротмистр Вахненко. — Я, помню, совершенно рьяно следил у себя во взводе за молодыми: а ну, скажи-ка, братец, насчет мундштука, с ним способнее или без него? — и упаси замешкаться ему с ответом. Я уж не говорю о том, что ответ должен был быть только положительным, только таким, что-де так точно, вашбродь, без мундштука в кавалерийском деле никак не способно! Я об этом не говорю. А вот даже мешкотный ответ приводил меня в раздражение, мол, как же, какие могут быть сомнения, коли командование решило нуздать кавалерию мундштуком! Да без мундштука армия быть перестанет! И готов был я всех противников, всех, кто против мундштука, кто за простые удила, ссылать в арестантские роты! Однако вот теперь и не вспомню, у кого в обозе лежат эти мундштуки! И армия живехонька, и кавалерия скачет. А казаки без мундштуков и во все время просто молодцы!

— Почему не выйдет у нас? — повторил я вопрос сотнику Томлину.

Тяжелый его взгляд удивил меня. Я его выдержал — только подумал, что ночные свои слова о расстреле аулов гранатами он явно исполнил бы.

— Потому что бьют и в хвост и в гриву! — сказал со скрываемой, но уловимой неприязнью сотник Томлин.

Я снова удивился. Я удивился тому, откуда взялись и тяжелый взгляд, и неприязнь, отчего сотник Томлин переменился.

— Да что говорить про Дарданеллы, господа! — вступил в разговор молчавший не только за ужином, а, кажется, и за всю дорогу подпоручик Борсал. — Что говорить, когда у нас самих дела, от которых, как гимназистке, плакать хочется!

— С Христовым Воскресеньем, поручик! А мы тут о чем говорим! — изумился штабс-ротмистр Вахненко. — Мы о том же и говорим!

— Осенью в Восточной Пруссии были, а сейчас… — с какою-то злой горячностью продолжал подпоручик Борсал. — Не то чтобы у противника брать! Стали отдавать свое. Вот-вот Варшаву отдадим!

— Вот я старый солдат, — перебивая Борсала, сказал штабс-ротмистр Вахненко. — Ни чинов, ни ума не выслужил. А вот сколько судить в сравнении, господа, то ведь не готовы мы были к войне. Вон сотник про мундштук вспомнил. Еще про всякие прочие причиндалы вспомнить можно. Это нас больше всего занимало. А после Маньчжурии до самой войны, помните, господа, как нас всех стрельбами потчевали! Стрельба во главу всей военной доктрины была поставлена! Упаси Бог полку не на отлично отстреляться! Командир полка погоны снимал! Ваш покорный слуга из-за этих стрельб в штабс-ротмистры дважды производился. Оно и превосходно бы — стрелять научились. А что же теперь, когда война началась? Ведь вот теперь, кажется, стреляй да стреляй! А стрелять нечем! Нечем стрелять, господа! Я ума не выслужил. Но я так думаю: патроны-то надо было производить, господа, а не только расходовать! Патронные заводы надо было строить и строить!

— Нет, я решительно переведусь отсюда под Варшаву! Это невозможно, господа! Это невозможно — гоняться здесь за какими-то… — он захлебнулся, не найдя подходящего слова, — за каким-то… в то время, как судьба Родины оказывается на волоске! — подпоручик Борсал вскочил злой и раскрасневшийся.

— А моя Родина и здесь, и в Финляндии, и в Заамурском крае, и даже на полуострове Канин Нос! — сказал с обидой штабс-ротмистр Вахненко.

Я спорить не любил и не умел. И я захотел немного прогуляться. Однако едва я пошевелился — понял, что не ступлю и шагу. День в седле после госпиталя разбил меня. Я лег на спину, подложил руки под голову и не успел вглядеться в темнеющее небо, как уснул. Кто-то, кажется, урядник Тетерев, попытался внушить мне пойти спать в сарай. Я, кажется, попросил меня не трогать, так как я заснул-де лишь на минуту. И чрезвычайно я рассердился на урядника Тетерева, когда он решил разбудить меня выстрелом. Это было уже сверх всякой меры. Я зло вскочил. Тьма кругом была, что называется, первобытной.

— Коней, коней берегите! — кричал урядник Тетерев с ударением на первом слоге в слове “кони”.

Кто-то пробежал мимо меня в сторону конской загородки. Вдалеке чиркнуло, и лопнул выстрел. В ответ плюнул струей своего британского монстра хорунжий Василий. Я сел, стараясь оглядеться. Из моего старания ничего не вышло. Все было черно. Чуть светлело беззвездное небо. Но и оно более угадывалось, нежели светлело. Я выставил перед собой руку и не увидел ее. Не увидел я ее и поднеся к глазам. Пространство определялось только шумом. За сараем топтались и храпели кони.

— Но, но, стой, стой! — приглушенно успокаивали их два-три голоса.

Коротко перебегали казаки. И гулко катилось, не успев стихнуть и возобновляясь от нового выстрела, эхо. Я позвал штабс-ротмистра Вахненко. Он не отозвался. Я отметил, что мне не хочется звать сотника Томлина.

— Хорунжий! — позвал я хорунжего Василия.

— Сюда, Борис Алексеевич! — сильным шепотом отозвался он совсем не с того места, откуда только что стрелял.

Я прихватил шашку, выставил вперед правую руку и, согнувшись, побежал на голос. На первых же шагах я о кого-то запнулся и больно ткнулся правой рукой в землю. Тот, о кого я запнулся, скрякал.

— Извините! — сказал я.

— Ничто, ваше благородие! — отозвался он.

— Не ранен? — спросил я.

— Никак нет, ваше благородие! Издалев бьют, верхом у них выходит! — отозвался он.

Я снова окликнул хорунжего Василия, повернул на голос и уперся в него, стоящего к дороге. Выстрелы были с другой стороны.

— Почему здесь? — спросил я.

— Туда отвлекают. А здесь какая-нибудь морда крадется, думает, что умная! — шепотом сказал хорунжий Василий.

— А наши не отвечают, чтобы вспышками места не выдать? — спросил я.

— Ну да. Они хоть днем примеряются, а все равно в такой темноте верхом садят! — прошептал хорунжий Василий.

— Так ты отчего же ответил? — спросил я.

— Не стерпел. Сильно милушка стрелять тянет. Мне за это дядя Ульян еще холку наскребет! — ответил хорунжий Василий и попросил молчать.

Но уже было поздно.

— Ха-ха, шайтанлар! — что-то вроде этого вдруг рассекло тьму в десятке саженей, и три выстрела ослепили меня.

— Н-на! — взвизгнул хорунжий Василий, перекрывая себя грохотом своего монстра.

Тою же секундой он сильно толкнул меня в сторону, упал сам и исчез, что называется, вдруг полностью растворился во тьме. Изгородь в том месте треснула от попавшей в нее пули. Хорунжий Василий ответил очередью уже из-за загородки.

С дороги зло крикнули еще что-то насчет шайтанов. Но голос был глухим, словно из ямы. Я понял, он, то есть четник или кто-то в этом роде, убирается по добру по здорову канавой или расщелиной, и в такой тьме его, конечно, не взять. Понял это и хорунжий Василий. Он вернулся в ограду, тихо прилег рядом со мной, прилег столь тихо, что на монстра, положенного рядом, земля ответила сильнее. Я был рад, что он вернулся, а не увлекся преследованием — вполне ведь могло случиться, что четник был не один и напарник его сидел в засаде. Затаились и все наши. Только кони храпели и топтались. И я очень боялся, что вдруг в них начнут стрелять.

Через сколько-то времени дальняя стрельба по нам прекратилась. Мы потихоньку ожили, заперекликались, запередвигались с места на место, запосмеивались друг над другом.

— А ведь в упор подошел, а! — стали говорить о четнике.

— А твоя милушка, хорунжий, сразу же к нему потянулась! — стали насмешничать над хорунжим Василием, тем скрывая свое восхищение.

— Небось, так и поцеловались! Посмотреть бы! — предположил штабс-ротмистр Вахненко.

— Нет, Илья Петрович! Я бы услышал! — с сожалением возразил хорунжий Василий.

— Так ведь он, башибузук, мог и не застонать. Говорят, их хоть режь на кусочки, они только скалятся в удовольствии — такие бестии! — остался при своем мнении штабс-ротмистр Вахненко.

— Да не то, Илья Петрович! Как пуля попадет — слышно. Звук особенный получается, когда пуля в тело входит. В голову — один звук, в тело — другой. Я бы услышал! — далее сожалел хорунжий Василий.

— А однако нервы сдали у него, сначала закричал, потом стрелять начал! — вступил в разговор я и осекся, только-то сообразив, что именно я своим разговором помешал хорунжему Василию.

— Тоже ведь от татки-матки родился! — сказал на это хорунжий Василий, и я некоторое время ждал, что он меня попрекнет за помеху.

Он не попрекнул. Он будто ее не помнил.

— А сотник Томлин наш! Где у нас сотник! — вдруг спохватились все.

— Да ведь он подле сарая, у стены, спать ложился! — вспомнил урядник Тетерев.

Кто-то из казаков пошел туда и пошарил вдоль стены.

— Что? — раздался оттуда недовольный голос сотника Томлина.

— Так что, вашбродь, потерялись! — радостно сказал казак.

— Вы спите, Григорий Севостьянович? — спросил штабс-ротмистр Вахненко.

— Рад бы. Да с вами как раз поспишь. Хорошо хоть насмерть не затоптали — бегаете! — с обидой то ли подлинной, то ли нарочной отозвался сотник Томлин.

— Ну, вы скажете! Будто мы по своей воле! Ведь нападение! — обиделся штабс-ротмистр Вахненко.

— Нападение — так вам что? — в недовольстве спросил сотник Томлин. — Они (то есть, надо полагать, постовые казаки) без вас куда с добром справились бы. Этот князь подкопенный, который вас обругал, а вы его упустили, сейчас вот тут бы связанный сидел и свою аллу-маллу читал!

— Да нешто, Григорий Севостьянович! Господа офицеры сильно помогли! Теперь долго не сунутся! — вступился за нас урядник Тетерев, однако тон его выдал. По тону выходило, что сотник Томлин был прав.

Когда рассвело, мы сходили осмотреть дорогу. Ничего, кроме нескольких гильз от немецкого пистолета “Маузер”, мы не нашли. Хорунжий Василий был прав — четник ушел невредимым.

В дороге сотник Томлин подъехал ко мне и протянул кобуру с револьвером. Я отказался. Он молча втиснул ее мне за портупейный ремень.

— Спасибо! — сказал я.

— Это не мой! — сказал он и тронул поводом в сторону.

Мне оставалось догадаться, что кобура и револьвер принадлежали Саше. Я в судороге сглотнул — столько мне захотелось вернуть время назад. Версту спустя мы вновь съехались. Я увидел — что-то он хочет сказать. Чтобы разговорить его, я спросил сам.

— Как же он не боялся, что его свои подстрелят? — спросил я про четника.

Сотник Томлин продолжал молчать. Потом будто с неохотой ответил:

— Они специально верхом стреляли.

— То есть вы предполагаете, что в этакой тьме они вполне могут вести прицельный огонь? — удивился я.

— Они все могут, — опять будто нехотя сказал сотник Томлин. — А ты, Борис Алексеевич, кучей не бегай, не суетись. Ничего не будет хуже того, если они (надо полагать, четники и местное население) тебя на смех поднимут. Научись делать все в одиночку, сам. Это они уважают. Если не убьют, все у тебя будет порядком. Но только — не кучей. И не лезь в их дела. Жди, когда придут сами, — и скосил глаза на кобуру, уже прицепленную к поясу.

— А вы с Сашей тоже порознь делали? — спросил я.

— Найди себе такого! — сказал он.

И потом он ехал рядом, а мне казалось, что он где-то далеко в стороне.