Обычно раз в два-три дня я у себя собирал квартальных старшин.

Я только встал, едва успел одеться, а уже пришел Иззет-ага. Я услышал его разговор с моим переводчиком Махарой. Этот малый был у меня один в трех лицах, что называется, Махара здесь, Махара там. Он был переводчиком, денщиком и вестовым. К этому, разумеется, понуждала обыкновенная нехватка людей. С началом войны и отправкой массы частей из нашей армии на Запад, а особенно с взошедшей славой нового командующего армией генерала Юденича, человека отменного мужества, но анекдотической скромности и неприхотливости, стало среди офицеров армии нормой отказываться от денщиков, а командиры рот, которым устав предписывал иметь еще и вестовых, — верно, щеголяя в подражании командующему, — взялись отказываться и от вестовых. Они стали заменять их солдатами из строя и только на время исполнения приказа. Такое щегольство нанесло бесспорный вред. Хороший, дисциплинированный, привыкший к особенностям характера командира и понимающий его с движения брови или обрывка слова вестовой, бывало, равнялся самому командиру, потому что умел точно поймать недосказанную мысль или недоприказанный приказ и довести его до роты. Но мода быстро распространилась и приобрела внушительные размеры. Офицеры нашего горийского госпиталя говорили совершенно точные сведения, что в штабе Второго Туркестанского корпуса, с которым прибыли из своей Кашгарки Саша и мои бутаковцы, одно время вообще работали только два офицера, два Генерального штаба капитана: начальник штаба был в какой-то командировке, кто-то болел, кто-то куда-то отбыл — и никому не было дела до штаба. Можно представить, какая масса работы оставалась не тронутой и сколько губительно это отразилось на действиях корпуса, первыми же ударами сбитого с позиций.

— Бегут, все бегут! Нас обошли двадцать тысяч! — помнится, так кричал мне Раджаб на Олтинской заставе.

Вообще, неприглядно мы показываем себя перед теми, кто будет исследовать нашу войну.

Махару же я сделал единым в трех лицах по простой логике. Чистить мои сапоги, следить за самоваром или баней с успехом мог и вестовой. То есть денщик отпадал. Эти же обязанности и обязанности вестового по причине постоянного пребывания у меня под рукой вполне мог исполнять переводчик. Так что отпадала надобность и в вестовом. Махара был молодым человеком моего возраста, из крестьян. Смолоду он ушел в Тифлис, учился в семинарии, не доучился, стал приказчиком. Русским языком он владел чисто — говорил, что мечтал об университете, потому учил его с особым тщанием.

Вот, собственно, с разговора Иззет-аги и Махары начался мой очередной день. Я, разумеется, вышел Иззет-аге навстречу, пригласил его к чаю, спросил о благополучии домашних и о делах квартала. Он пил чай и отвечал угрюмо, будто с неохотой. При всем моем к нему расположении такая его манера меня раздражала. Мне приходилось раздражение скрывать за нарочитой оживленностью, брать инициативу разговора на себя. По причине моего молчаливого характера это было мне неприятным. А оставить его одного до прихода остальных старшин было неприличным. И я придумывал всякую белиберду, лишь бы поддерживать разговор.

— Когда думаете гнать скот на яйла? — спрашивал я, хотя о том же спрашивал вчера.

— Пусть успокоится! — отвечал, как и вчера, Иззет-ага, и мне следовало из этого знать, что он имеет в виду непогоду в горах.

— В прошлом году в это время уже гнали, или тоже была непогода? — спрашивал я.

— Уже гнали! — отвечал Иззет-ага.

Об этом мы говорили вчера и позавчера, но иного разговора, так сказать, насущного и делового, до прихода остальных старшин, уважая местный обычай, я не заводил.

Старшины на моем совещании вели себя так, будто боялись друг друга. Они приходили, с азиатской непроницательностью сидели, отвечали только на вопросы, и отвечали потаенно. Узнать сразу из их ответов что-либо определенное было невозможно. Даже дела, прямо касающиеся их интересов и им выгодные, на совещании не возбуждали интереса. А различного рода повинности, обусловленные военным положением, они принимали за должное, с видом людей, вынужденных подчиняться силе. Все дела я решал в конфиденциальных разговорах. Но не собирать их на совещание я не мог. Эти совещания являлись предметом моего почтительного отношения к старшинам.

В логике нашего с Иззет-агой разговора было бы спросить его о том, как же они думают охранять стада от четников. Но по указанной причине я этого не спрашивал, хотя знал, что по обычаю доброго прошлого времени на яйлах со скотом оставались только женщины и дети да самое малое количество пастухов. Я этого вопроса не задавал, а искал что-то другое.

— Да! — даже с некоторой радостью находил я такой вопрос. — А сенокос здесь в июле начинается?

— В горах, — угрюмо отвечал Иззет-ага.

— Ага! — будто узнав нечто значительное, кивал я и опять искал вопрос для продолжения беседы и находил его таковым: — Скажи, дорогой Иззет-ага, а вот велик ли здесь выкуп за невесту?

— Десять коров! — угрюмо отвечал Иззет-ага.

— А что же, раньше он был больше или меньше? — спрашивал я.

— Раньше был в пять, — отвечал Иззет-ага, и по лицу его взмелькивала какая-то красивая тень, верно, он вспоминал свою свадьбу.

Разумеется, долго играть роль я не мог. В какую-то минуту я исчерпался и посчитал выходом из затруднения сказать Махаре, чтобы он сам поговорил с Иззет-агой как соплеменником.

— Вы же одного языка. Вот и поговори с ним! — приказал я.

— Ваше высокоблагородие! — вытянулся во фронт Махара. — Позвольте мне с ним не разговаривать!

— Это почему? — удивился я.

— Так что, ваше высокоблагородие, я не могу! — ответил Махара.

— Ты заболел, рядовой? — рассердился я.

— Так что, они нашего Всеблагого на Махмудку променяли, ваше высокоблагородие! — ответил Махара.

— Ты-то что за судия? — фыркнул я.

— Виноват! — сказал Махара, и по его сжатым зубам я увидел, таковым он себя считать не собирался.

Я рассердился и зафыркал, но более, признаться, я растерялся. Иззет-ага почувствовал неладное. Он бросил два быстрых взгляда на меня и на моего триединого служивого. Я ему улыбнулся, а Махаре сделал внушение.

— Стыдно, рядовой! — сказал я ему. — Возможно, для них, — я показал бровью за окно, — это трагедия, а ты хочешь стать святее римского папы!

— Виноват! — снова сказал Махара.

Но по лицу его я увидел — от своего он не отступил.

— А коли так, — сказал я, — пойди и убей его. Пойди, убей его жену, его девочек. Убей во имя Всеблагого! — я только сейчас понял, почему Махара употребил не имя Христа, а его эпитет. Он при всей своей клерикальной злобе, однако, не захотел, чтобы по этому имени Иззет-ага догадался о смысле нашего разговора, то есть предстал передо мной человеком соображающим. Я это отметил, но монолог свой завершил: — Пойди убей! Во имя Всеблагого ты имеешь на это право! Заодно и гроб Господень освободи!

— Виноват! — дрогнул Махара.

Я увидел, что попал. Он, верно, представил себе воинственную мою учительницу Ражиту, которой был восхищен не менее моего, или он представил кого-то из своих юных родственников, может быть, детей сестры или брата, вспомнил и дрогнул. Удивительна здешняя любовь к детям!

Я обернулся к Иззет-аге. Чтобы успокоить его, я сказал:

— Солдат провинился и заслужил наказание. Но осознал вину, и... — тут я не преминул показать империю в лучшем виде, — и у нашего государя-императора сказано: “Повинную голову меч не сечет!”

Махара послушно перевел. Иззет-ага, кажется, поверил.

— Экий ты олух, рядовой! — сказал я с облегчением.

— Так точно! — бесстрастно откозырял он.

А в окно донесся нарочито восторженный голос Мехмеда-оглу, обращенный к часовому. Следом балагур Мамуд прокричал часовому нечто веселое и похожее на русское “Здравия желаю!”.

— Стой! Куда? Осади, черти! — тем не менее, стараясь сурово, остановил их часовой.

Мехмед-оглу со всей приятностью, и даже от этой приятности всхохотнув, несколько раз сказал слово “Сардар!”, что должно было означать его намерение пройти ко мне. Я велел Махаре пригласить старшин. Мы учтиво и подобострастно осклабились друг другу, похватались за сердце, пожелали всяческих и долговременных благ. Я усадил старшин за стол. От меня не ускользнуло, что они не совсем с удовольствием приняли Иззет-агу — вероятно, им не понравился его более ранний и одиночный приход. Пришлось мне и с ними некоторое время болтать о всякой ерунде. И славно было, что ерунду придумывал уже не я. Заменили меня в этом Мехмед-оглу и Мамуд.

Этак мы тешились, пока Махара ставил чай. А потом я стал говорить о делах в ауле. Сегодня мы должны были оговорить три дела — два, касающиеся аула, и одно, нужное мне. Начал я с дел аульских. Касались они разрушенной мечети и испорченного два дня назад аульского водовода. Ни за восстановление мечети, ни за восстановление водовода почему-то никто браться не хотел. И я решил старшин к тому понудить.

— Пророк Мухаммед велик. Христос велик. Наш государь-император велик! — сказал я, а мои старшины при упоминании Пророка вразнобой коснулись бород своих и сказали положенное при его упоминании “Алайхи салам!” — Но мы, грешные, — продолжил я, — заняты только своими грешными делами и нисколько не заботимся о славе Аллаха, славе Господней и славе государя-императора!

Старшины мои тотчас вскинулись. Мамуд разразился какой-то фразой. Прежде чем ее перевести, Махара едва не в судороге скривился. Я сурово взглянул на него.

— Ваш император сильней турецкого султана, но наш Аллах сильней вашего Бога. Ваш император победит турецкого султана, но скоро вера везде будет мусульманской, потому что наш Чорох течет в вашу сторону, а ваши реки текут неизвестно куда! — перевел Махара, а Мамуд тоненько и длинно рассмеялся.

— Что же, уважаемый Мамуд, — сказал я в чрезвычайном удовольствии от такого поворота дела. — Наверно, оно так. Но вот уже прошли два месяца, как закончились бои в вашем ауле, а мечеть восстанавливать вы не думаете. И приходится моему Богу являться во сне моему государю-императору со словами: “Помоги им в их вере!” Государь-император отправил мне бумагу: “Постройте, господин капитан, им их храм, ибо сами они немощны!”

Конечно, не скажи Мамуд своей очередной белиберды — я уж возьму грех на душу этак охарактеризовать его слова — так вот, не скажи он своей белиберды, я бы не догадался сказать своей. И как бы дело о мечети пошло дальше, не знаю. Сейчас же старшины мои вскочили из-за стола, уронили стулья и в гневе закричали друг на друга, так что Махара успевал выхватывать из их слов только отдельные. Такие устойчивые канонические словосочетания, как “Аллах велик!”, выкрикиваемые ими на языке подлинника, то есть на арабском языке, я знал и без перевода. Сколько можно было понять, они принялись в чем-то обвинять друг друга или взаимно попрекать в нерадении к вере — видимо, вопрос о ремонте мечети меж ними обсуждался, но какие-то непонятные мне и Махаре обстоятельства отвращали их от того.

— Испорченный язык, ваше высокоблагородие! Много турецких слов! — как бы в оправдание невозможности толково сказать об обстоятельствах, сказал Махара.

Я согласно кивнул, немного подождал, потом спокойно сказал.

— Аллах велик! — спокойно сказал я, а старшины тотчас смолкли. Я немного подождал и спросил: — Но почему же вы не чтете его и не строите дома его?

Из всех наиболее бурно отреагировал снова Мамуд. Он почернел от прилившей к лицу крови и снова разразился своей белибердой. Махара перевел.

— Он спрашивает, ваше высокоблагородие, что выше их гор и что глубже их моря? — сказал Махара.

— Их моря — надо полагать, Черного? — с улыбкой просил я.

— Так точно, ваше высокоблагородие! — засветился моей улыбке Махара. Он явно принял ее за издевку над его столь неуважаемыми им соплеменниками.

— Да уж! — повернулся я к Мамуду. — Да уж, уважаемый Мамуд, — я даже присовокупил к его имени титул “ага”. — Да уж, уважаемый Мамуд-ага, выше всех гор и выше всех морей только милость Божия! — и велел Махаре перевести так, чтобы стало ясно — под именем Бог я имел в виду и их Аллаха.

Как он перевел, я не знаю. Мамуд в превосходстве замахал руками.

— Нет! — стал смеяться он.

— Как же нет! — тоже повеселел я. — Как же ты, уважаемый Мамуд-ага, смеешь сомневаться в бесконечной милости Аллаха?

Но он меня не слушал. Он говорил свой ответ.

— Коран! Коран выше всего и глубже всего! Коран нашего Пророка, мудрого, лучезарного и совершенного, алайхи салам! — стал говорить он, а уж его товарищи хватали его за плечи и горячо втолковывали ему успокоиться.

— Замолчи, не богохульствуй во имя великого и совершенного! — успевал переводить Махара.

— Коран выше! Коран глубже! — весело и победоносно старался сказать свой ответ Мамуд, пока наконец не понял, что в запланированном торжестве своем попал в ловушку.

Он понял, замкнулся, поугрюмел и смолк на все остальное время — угрюмость его во много раз превзошла угрюмость Иззет-аги. Надо ли говорить, что белиберда его — еще раз возьму грех на душу назвать слова Мамуда белибердой — помогла мне. Старшины быстро перебросились между собой советом и заверили меня о скорейшем ремонте мечети.

— Сардар, уважаемый Нури-паша, — сказали они мне. — Передай нашему императору благодарность от всего нашего аула. Воистину велик он. Но мечеть мы восстановим сами, и будет она во славу Аллаха и нашего императора краше прежней!

Я склонил голову, прикоснулся к груди против сердца, выразил величайшую готовность сию же минуту отправить вестового прямо в Петроград. Старшины в удовлетворении потрясли бородами.

Второй вопрос, как я уже сказал, касался аульского водовода. Суть его была следующей. По склону холма и особенно в его подножии били с десяток родников. От них по всему аулу были проведены несколько выложенных речной галькой канав. Они исправно несли свою службу, то есть подавали воду едва не к каждому дому. Правда, приходилось удивляться тому, что аульчане не обращали внимания на скот, попадающий в эти канавы, и часто можно было видеть, например, такую картину — буйвол или осел забираются с ногами в канаву и пьют или, прошу прощения, мочатся, а ниже по канаве кто-либо из аульчан черпает эту воду и несет в дом. Но как ни то, а водовод служил аулу и был аулом оберегаем. Но два дня назад эти канавы неизвестным образом сразу в нескольких местах были разрушены, завалены грязью и навозом. Вода в этих местах спрудилась и жижей потекла через завалы, так что выведенным из строя оказался весь водовод. Аульчане вместо того, чтобы тотчас же взяться за очистку канав и поиск виновных, вереницей потянулись за водой к подножию холма.

— Почему? — спросил я в первый же день.

Одни мне отвечали исключительно невразумительное. Другие набыченно молчали. Следовало догадаться, что не обошлось здесь без четников. Но на вопросы о них аульчане отвечали отрицательно, будто даже не понимали моих вопросов. Я приказал исправить водовод в течение дня.

— Если утром все останется в таком же виде, я пришлю солдат. Они все исправят. Но вам придется оплатить работы и ущерб, какой нанесут своей боевой подготовке солдаты, отвлеченные на ваши работы! — сказал я.

Про ущерб я нашел по ходу приказа и сам удивился — откуда и чего! А потом увидел причину, толкнувшую меня на подобную внеэкономическую фантазию. Я вспомнил римских военачальников, одновременно являвшихся администраторами в завоеванных ими городах и провинциях, и конкретно я вспомнил Секста Юлия Фронтина, более известного нам по его труду о военных хитростях. Вот примерно этакую, хотя и донельзя хилую, но военную. хитрость с мифическим ущербом для моих солдат я применил. Кстати сказать, сей Фронтин кроме своего писательского поприща преуспел и на административной должности. Во вверенном ему городе он устроил водопровод, который, по некоторым сообщениям, функционирует до сих пор. Он же, еще кстати сказать, во время войны Рима и Парфии бывал в наших местах. Здесь же бывал и знаменитый греческий военачальник и писатель Ксенофонт. И если я вооружусь военными хитростями сего Фронтина еще раз и не упомяну всех других полководцев и правителей, воевавших и правивших в здешних краях, то смогу объявить себя третьим по величине полководцем и правителем после названных, в связи с чем могу тешить себя надеждой, что со временем просвещенные аджарцы с благодарностью воздвигнут нам троим величественные памятники из мрамора — особенно в том случае, если я успешно справлюсь с ремонтом водовода.

— Ну так починен ли? — спросил я старшин о водоводе.

— Сардар! Многоуважаемый Нурин-паша! — в сладчайшей улыбке приподнялся из-за стола Мехмед-оглу.

— Починен ли водовод, уважаемые старшины? — жестко повторил я вопрос и далее не дал старшинам вымолвить ни слова, а сказал им, что рассматриваю их бездействие неповиновением и по закону военного времени обязан отправить их в Артвин.

Видимо, я и в лице переменился, потому что старшины взволновались, быстро перебросились меж собой на турецком. Мехмед-оглу при этом смог сохранить свою сладчайшую улыбку.

— Нурин-паша! — сказал он. — Не надо Артвин беспокоить. Зачем начальству в Артвине знать о таком пустяковом деле. Мы в один миг все исправим, все подправим. Храни тебя Аллах за заботу о правоверных, о нас неразумных! Мы все сделаем лучше прежнего — и мечеть, и нашу воду! Ай-вай, какой начальник, какой сардар на наше счастье направил к нам гусудар-императур! Так и донеси гусудару-импературу — очень мы довольны его милостью!

И сиял при сем Мехмед-оглу всем сиянием востока, так что пред ним стал тускнеть разгорающийся за окном великолепный день.

Мне было досадно осознать, что своего я добился лишь угрозой. Однако досаду я проглотил и совсем ее забыл, когда под впечатлением этого маленького инцидента старшины согласились на мою просьбу, составляющую третий вопрос нашей сегодняшней встречи. Он, третий вопрос, имел следующую предысторию.

Обычно за ранеными должен был приходить санитарный транспорт из Артвина. Но артвинское начальство, явно числя мой гарнизон по величине корпуса, признало “за целесообразность экономии в весьма стесненных средствах возложить отправку раненых и больных на коменданта”, о чем я был оповещен языком безымянного канцеляриста, какого-нибудь плешивого штабса, мечтающего о Станистлаве и готовившего черновик приказа. Вместо санитарного транспорта мне было предложили верблюдов. Откуда они здесь в горах взялись, сам черт не разберет, но мне предложили. У меня не было никого, кто бы умел с ними управляться, кто бы знал их. Я вспомнил англичан, формировавших в Афганистане обозы из верблюдов по аналогии с самими афганцами, но с тем упущением, что англичане, как сейчас и мы, верблюдов не знали. Ну, разве что знали, как и мы, одно — верблюды могут долго не есть и не пить, потому в пустыне незаменимы. А ничего другого они не знали и быстро загубили животных. Так что, используя свое преимущество академического знания, — разумеется, я это говорю с иронией и только для того плешивого штабса, который писал свою целесообразность экономии с особенным чувством насмешки надо мной как раз из-за моего образования — так вот, зная случившееся с англичанами, я почел за благо согласиться на сию целесообразность и по причине ее должен стал ловчиться с отправкой раненых обратными обозными подводами из-под фуража, провианта, боеприпасов, совершенно для отправки раненых не пригодных да и не всегда своевременных. Хотя надо сказать, и санитарные двуколки были ничем не лучше подвод и равно же были не всегда вовремя. Единственным их положительным отличием было присутствие в них, то есть в санитарном транспорте, санитаров или даже сестер милосердия.

Устав ловчиться с обозными подводами и более-то наблюдая, как умирают солдаты, я решился на обыкновенную и самую настоящую сделку со старшинами за счет империи. Чтобы не судить о степени аморальности сделки, я приведу эпизод, от которого я к этой сделке пришел. Надо учесть при этом обязательное обстоятельство, именуемое войной, единственно при котором этот эпизод мог иметь место.

Он произошел в конце апреля. В горах были метели и морозы, но наши части заняли с боя нескольких важных высот и перевалов. К нам поступало довольно большое количество раненых и обмороженных. Обоза из Артвина не было. Мои же лошади должны были ходить с вьюками боезапаса на позиции. Доктор Степан Петрович, приученный к прежней системе отправки раненых, растерялся, что называется, сложил руки, оставил лазарет на попечение четырех своих санитаров и обнаружил в себе печальную и весьма распространенную российскую черту. Он затосковал душой, выразив этически свою тоску в загульном пьянстве.

Я пришел к старшинам в надежде заполучить лошадей у них. Казна средств на это не отпускала. Я предложил остатки моих личных денег. Старшины под разными предлогами отказали. За месяц они увидели разницу между моим отношением к аулу и отношением к нему моего предшественника, однако, вероятно, под угрозой четников к сотрудничеству не спешили. К тому же лошади их, будучи по местному обычаю сплошь верховыми, для наших телег не годились. Тем не менее я пошел в лазарет узнать, сколько человек надо отправить совершенно неотложно. Доктор Степан Петрович шарашился по лазарету и на чем свет стоит ругал санитаров. Я отправил его из лазарета вон проспаться и велел старшему санитару показать мне палаты, в которых меня особенно поразил молодой и сильный солдат с пробитым в височной части черепом. Рана была открытой. По краям она была обработана, но сквозь нее был виден мозг. Солдат находился в полном сознании, совершенно нормально разговаривал, самостоятельно передвигался и совсем не походил на раненого. Он сказал, что сам спустился с позиций, пришел в лазарет и был готов идти дальше.

— Так что же! Может быть, действительно следует собрать партию способных к самостоятельному передвижению и отправить? — придумал я.

— Так точно, ваше высокоблагородие! Да доктор не дают команды, говорят, не положено! Они, раненые, сейчас в силе, а сейчас уже упадут — подсудное дело! — сказал санитар.

Я согласился с доктором — сорока верст до Артвина без лошадей едва ли бы кто осилил. Да и сама посылка раненых пешком выглядела чем-то вроде издевательства, словно у империи и Отечества не было заботы о своих защитниках.

— А этот не жилец, ваше высокоблагородие! — украдкой сказал санитар.

Я и сам видел, что не жилец, и не жилец именно потому, что находился здесь, а не на операционном столе.

— Я бы пешком пошел, — громко сказал соседу солдат. — Да куда с такой дырой. Ветер надует, будет воспаление. Тогда уж доктор не поможет!

— Надеется, ваше высокоблагородие! А уж по мозгу накипь пошла. К ночи в бред впадет! — сказал санитар.

Я увидел, как завтра его закопают без священника, без слез близких ему людей — и только потому, что доктор не взял труда отыскать лошадь. В порыве я приказал арестовать Степана Петровича и, когда проспится, на конюшне высечь. Времена телесных наказаний даже нижним чинам давно были черным достоянием истории, и любое физическое воздействие на солдата рассматривалось преступлением. Я же намерился подвергнуть порке “их благородие”. Легко было представить последствия такого приказа. И с тем большей решимостью я отдал его. С этой же решимостью я вернулся к старшинам. Наутро выделенные ими лошади понесли вьюки на позиции, а мои лошади телегами повезли раненых в Артвин. Молодого и сильного солдата с дырой в виске среди них, разумеется, не было.

Доктор, узнав о моем приказе, пытался застрелиться. Пуля от чрезвычайного его похмельного состояния не сочла за необходимость быть дурой и лишь рассекла да пожгла кожу на голове. Я отнесся к этому событию словами поручика Шермана.

— Приложите ему, то есть доктору Степану Петровичу, — к ране конского навозу и потуже завяжите! Может быть, хотя бы от навозного запаха он вспомнит свои служебные обязанности! — сказал я.

Я и сам не ждал от себя такого приказа. Вероятнее всего, он своеобразно навеялся мне недавним моим столкновением с молодым князем в госпитальном моем городишке и последующим разговором с княгиней Анетой, ее вопросом, живы ли мои отец с матушкой, а коль не живы, так что же, ни перед кем мне теперь не бывает стыдно? Именно отсутствие такого стыда перед родителями, Богом и службой я предположил в докторе Степане Петровиче. А на бесстыжего возможно только одно воздействие — физическое, пусть и вопреки закону.

Через неделю доктор вновь стал пить и, равно как поручик Шерман, стал благодарить меня. Право, страстотерптна русская натура. Я с доктором помирился. Хитрые же старшины придумали предоставлять мне лошадей по первой просьбе, но взамен испросили возможность передвигаться по аулу в комендантское время — для блага управления аулом, разумеется. С моим гарнизоном — взводом лабинцев и полувзводом дружинников — я не был в состоянии контролировать аул, так что, по сути, старшины могли бродить и ездить по нему в любое время. Потому я на их предложение согласился. Это-то и было моей сделкой. Доктор Степан Петрович получил лошадей и похвалу начальства. Я в третий раз избежал суда. То есть все вышло ладным, и можно было бы сказать словами моей нянюшки: “Отстряпался — и ноги в квашню!” — кабы начальство не поставило мне в пример доктора Степана Петровича и не решило забрать у меня лошадей совсем, кроме аульских, разумеется. Лошадей оно забрало и рекомендовало учиться в изыскании дополнительных средств в трудное для Отечества время у доктора. Я рекомендацию принял к сведению, откозырял и теперь вот поставил свой третий вопрос перед старшинами — вопрос о дополнительном с них количестве лошадей. Я полагал его сложным. Однако инцидент с угрозой разрешил его самым положительным образом.