И не голос, а именно эти слова про японского городового, стремительно и кратко придвинувшие мне декабрь пятого года, конец японской войны, Сашино возвращение, его пьяные слезы перед матушкой — именно они заставили меня узнать во вбежавшем человеке Сашу.

Я вскочил ему навстречу и отшатнулся обратно, малодушно вскрикнув от боли.

— Ну так оно и есть! Бориска! Академический капитан Бориска! — радостно, но с обычной иронией констатировал Саша и безо всякого якова, обнимая меня, взялся ругать за то, что я, по его мнению, дал себя ранить столь оскорбительным способом.

Непреложная истина — судьба есть особа пристрастная. Ничем иным нельзя было объяснить все события последних дней, сложившиеся для меня весьма плачевно, а потом нанизывающие один подарок за другим. Все мои страдания и все умствования навроде равенства конца дороги с револьвером, каковые одолевали меня еще вчера, теперь, при виде Саши, показались пошлыми. Передо мной был Саша, и, чтобы сдержать слезы, я грубым, но неровным голосом спросил его:

— Что же ты не давал о себе знать? Мы тебе разве не родные?

— А-а, экий грех выискал! Знаете ведь, что ничего со мной не случится! — без смущения и с прежним ироническим смехом ответил Саша.

— А отец? А матушка? — спросил я.

— Да что им за дело обо мне! — отмахнулся Саша.

— Ну хотя бы об их смерти ты знаешь? — злясь, спросил я.

— Знаю, штабс! — как-то неприятно оскалился Саша, и по этому оскалу и еще по тому, как он заспешил из палатки, я понял — это было для него новостью. Он уже откинул полог, но вдруг обернулся.

— Ты завтракай, — сказал он. — И аллюр три креста в отряд. Тебе в лазарет надо, а не тут у нас... У нас сестер милосердия нет!

— Я вполне здоров! — зло и твердо сказал я.

— Завтракать — и через час чтобы!.. — повысил он голос.

— Ни через час, ни через день!.. — сжал я зубы.

Он внимательно посмотрел на меня и вдруг совершенно равнодушно сказал:

— Ну и подыхай тут!

Странным вышел подарок судьбы. Я этому не поверил и некоторое время просидел на топчане, ожидая Сашиного возвращения. Я сидел и ждал, а Саша не возвращался. Это было так неожиданно, так необъяснимо, так невозможно, что было сродни удару вилами. Я не поверил, что Саша был на это способен. Я, как мог, одной рукой прибрал себя и тоже вышел.

Сияние утра ослепило меня. Я зажмурился. Но и зажмурившись, я чувствовал, как свет сильно давит мне на глаза. Я закрылся рукой и из-под руки осторожно огляделся. Застава прилепилась к черной скале, подковой замыкающей вчерашнюю поляну. Молодые ели и сосны вперемешку с молодым же дубняком бородой обрамляли скалу. Застава состояла из полевых зимних палаток, расположенных в линейку. Тут были кухня со столовою — одна большая сорокаместная палатка, такая же казарма, палатка-склад, рубленая низкая баня, и к скале был поставлен полукрытый загон для мулов. Ишака урядника Расковалова в загоне не было. Мулы, смежив ресницы, грелись на солнце. Моя лошадь лизала солонец.

Сашу я увидел на кухне около печи, сложенной из дикого камня на глине. Он, выпятив губы, пробовал суп. Рядом стоял большой, на голову выше Саши, и, вероятно, физически очень сильный повар — казак лет сорока, длиннорукий, с круглой и как бы уже привычной разбойничьей физиономией. На мое появление Саша никак не переменился. Повар же в любопытстве сощурился, но не забыл вытянуться, хотя, будучи занятым с Сашей, то есть старшим по чину и должности, мог бы этого не делать. Я отметил это.

Вообще порядком застава меня удовлетворила. Я лишь в недоумении нашел не совсем, на мой взгляд, оправданное расположение ее в глубине поляны. Она оказывалась прижатой к скале, то есть в случае боя лишенной маневра. Однако я предположил наличие каких-то особых, мне покамест неизвестных, причин такого расположения и постановил себе узнать о том вскоре же. Я вспомнил гребень на поляне, как бы перегибающий ее надвое. Его следовало тщательно осмотреть. Он представился мне чрезвычайно интересным, если не ключевым. И долина перед входом в ущелье тоже требовала обследования. Но неприязнь Саши заставила отложить это дело на потом. Я ушел к себе, то есть к Саше, в палатку и занялся бумагами. К ним давно никто не прикасался. До обеда я занял себя ими, разбирая, раскладывая в нужном порядке и стараясь каждую прочесть. Работы выходило на несколько дней. Вскоре мне в вестовые Сашей был прислан высоковатый, но болезненного вида и робкий казак Махаев по прозвищу Удя, о чем он мне тут же сообщил. Я признал его бестолковым и заставил возиться с печкой. А на душе у меня вновь стало скверно.

Я все время думал о Саше, искал оправдание его неприязни и доискался до того, что свалил на него самые неожиданные грехи.

— Да он просто-напросто не видит во мне никого, кроме младшего братца! — пришел я к выводу и тотчас бестолковость Уди приписал проискам Саши. — Во мне он видит лишь объект для иронии. Он намеренно прислал мне самого бестолкового казака…

Работать было невыносимо, и руки, вернее, здоровая рука моя порой сама собой опускалась, и я садился на табурет в бессилии.

— Да вы поберегитесь, ваше благородие, — робко советовал казак Удя. — Бумаги-то ишшо с Кашгарки привезли. До се они не сгодились, дак и дальше подождут!

Я вставал и вновь углублялся в работу.

С тем и пришло обеденное время. Меня позвали в столовую, где собрались свободные от службы казаки — человек двадцать с хорунжим. Команда на мое появление прозвучало вяло, будто устав стал внушаться едва перед моим приходом и внушиться не успел. Столь же формально прозвучали представление хорунжего Махаева и доклад. Я подавил в себе раздражение, справедливо предположив, что данные привычки культивируются в полусотне самим Сашей. Я разрешил всем сесть, сел сам на первое же свободное место. Саша задерживался, и без него обеда не начинали. Все явно ждали от меня чего-то и искоса, с оглядкой смотрели на меня. Я выдержал и эти косые взгляды. Не выдержал повар. Он выглянул из-за печки.

— Едрическая сила!— свирепо заругался он. — Черпака по лбу захотели? Службы не знаете?

— Самойла Василич, разливал бы побыстрее, лучше бы дело-то пошло! — откликнулся старший урядник с глубокими шрамами на лице по фамилии Трапезников.

— Я вот разолью! — еще более заругался повар. — Без Ляксандры Лексеича я вам, буди, разолью! Вы будете у меня седни ести! Это же вообща едрическая сила!

— Все четыре колеса? — спросил тот же урядник, вероятно, привычную присказку повара.

— Четыре! — сказал повар, молча пронзил всех взглядом и отвернулся за печку.

— Получим сегодня обед! — накинулись все на Трапезникова.

Дело повеселело с приходом Саши. Все с готовностью вскочили, на что Саша как бы устало назвал казаков саньками-встаньками.

— У императора на представлении так тянуться будете! — сказал Саша, сел на угол стола, видно, его привычное место, спросил с надеждой о ком-то, не вернулись ли, получил отрицательный ответ, несколько помолчал и с иронией представил меня:

— Начальник штаба нашей полусотни. Академии Генштаба выпускник, мой родной братец, штабс-капитан Норин Борис Алексеевич! Надеюсь, скоро в полусотне писарские должности откроются!

Слова прозвучали некрасиво, но их смягчил взглядом старший урядник Трапезников, как бы сказав мне, для моей же пользы ничего не брать в голову. Мало заботясь о впечатлении, я сказал первые же пришедшие мне слова:

— Прошу простить ошибку командиру полусотни по поводу моего выпуска из Академии Генерального штаба. Я закончил не ее, а Михайловскую Артиллерийскую Академию!

Саша буркнул всем известную в армии присказку об артиллерии, которая-де “скочет, куда хочет”. Я проигнорировал его бурчание и далее сказал, что все необходимое для плодотворной работы штаба потребую в самой непререкаемой форме, и, видя, как Саша артистически посерьезнел, как бы даже несколько прииспугался, вместо него разрешил приступать к обеду.

— Прошу обедать, господа! — сказал я.

— Ну, коли штаб требует — приступайте, казаки! С богом! — сказал Саша и осенил стол перстами.

Я, более ни на кого не обращая внимания, съел предложенные мне мясные щи, кашу с мясом и крепкий зеленый чай — все весьма сносного вкуса. Покидая столовую, услышал сердитый голос повара.

— Это же вобща! — возмутился он, вероятно, думая, что я уже ушел. — Вам хоть начальство, хоть елизарихина коза! Вы, буди, границу эк же несете. Турчата-то, буди, уже в Бутаковке контрабандой торгуют да у ваших баб под подолами елзакаются, а вам вобща!

Саша пришел следом за мной.

— Ты, братец, здесь ни на кого не дуйся. Это казаки, и все наши антимонии им, по счастью, недосягаемы! — сказал он с порога.

— Службу надобно требовать везде и всегда! — ответил я, не понимая, отчего он считает мое поведение антимонией. — Мы — армия, а не...

— Армия проверяется не в артикулах и бумажных соответствиях, а в поле! — резко возразил Саша, кинул папаху на топчан и подсел к остывающей печке. — А вообще, — сказал он вдруг, — а вообще, что это мы с тобой, братец, как два шакала, сцепились, а? Скажи-ка, чем жил ты эти годы? Что на самом деле дома? Что Маша?

Он хотел подняться, но вдруг потерял равновесие и повалился, судорожно ухватившись за топчан.

— Да ты пьян, Саша! — вскричал я вне себя.

Он молча сел на топчан, оперся на колени — небольшой, сухой, простоволосый, в нагольной тужурке, скрывающей его погоны. Я отложил бумаги и в ожидании разговора неотрывно глядел на него, вдруг увидев, что он уже старик. Ему было всего тридцать семь лет, но жизнь его показалась мне завершенной. Он узнал мою мысль.

— Ты прав, Бориска, — сказал он. — Бытию моему приходит каюк.

Я смолчал на это. А он явно ждал вопроса или возражения. Однако я смолчал, потому что почувствовал, что при вопросе или возражении он будет говорить одно, а при молчании моем он скажет другое. И это другое будет тем самым, что именно ему необходимо.

— Я вот что распорядился, — сказал Саша. — Завтра посадим тебя на твоего мерина и отправим обратно в отряд. Может быть, никогда и не свидимся. Потому надо бы сейчас кое-чего сказать.

Из полусотни я никуда не собирался. Я перебил Сашу и попросил дать мне провожатого для осмотра нашей позиции. Саше загорелось пойти со мной самому. Он велел Уде собрать закуску. Я стал протестовать. Но Саша совершенно по-детски взглянул на меня.

— Я все тебе сам покажу. Ну, попутно пару раз выпьем. Кто знает, может, более и не встретимся!

— О ком ты в столовой спросил, не пришли ли? — вспомнил я.

— Охотники мои! — сказал Саша. — Вторые сутки, как в срок не укладываются. И знаю, что вернутся, черти. Но беспокоюсь... Вон то ущелье, — он показал рукой в сторону, — другу моему сердечному сотнику Томлину покоя не дает!

Я сказал о своих опасениях по поводу двух обходных ущелий, вероятно, тех же, о которых беспокоился Томлин. Саша махнул рукой:

— Пустое! Томлин тоже все время талдычит про эти обходы. Но никаких обходов не будет. Надо знать турку!

— Чем же такая уверенность обеспечена? — спросил я.

Саша откинул полог палатки;

— Вот чем, господин штабс-капитан. Видите снег? Так вот, он с октября ущелья забил. По ту сторону границы у нас агентура есть. Проверено.

— Забил — так прочистят, — сказал я.

— Поживи с мое в Азии, братец, — в превосходстве сказал Саша.

— Но ты бы пошел? — спросил я.

— Я бы пошел! — не задумываясь, сказал Саша. — И еще как бы пошел! За ночь бы мы прошли эту дыру, а утром...

— Так отчего же не даешь этого шанса им? — спросил я.

— Азия — это Азия! — снова отрезал Саша.

— Но у них масса немецких инструкторов. Операции их планируют немецкие генштабисты! — закричал я.

Саша посмотрел на меня со вниманием и как бы между прочим, только для себя, задумчиво сказал:

— Этот командир батареи, вероятно, и орудия-то располагает в пяти верстах от передовой позиции.

Он сказал только это и как бы для себя. И не военному человеку, возможно, фраза эта никакой информации бы не принесла — разве что только пренебрежительным тоном Саши внушила некоторое напряжение. Военный же человек, я полагаю, всякий военный человек знал слова генерала от инфантерии, героя болгарского освобождения Михаила Ивановича Драгомирова, который при всех его заслугах перед Отечеством, при всей его любви к русскому солдату, при всех его научных изысканиях в области стратегии и тактики, однако, на мой, пусть всего лишь штабс-капитанский, взгляд, допускал очень большую ошибку, когда силой своего авторитета ориентировал артиллерийских начальников ставить орудия лишь на прямую наводку, то есть непосредственно с пехотою, тогда как то же пятиверстовое расстояние, то есть расположение орудий в тылу и стрельба с закрытой позиции по невидимой, но рассчитанной цели, при выучке давала столь же эффективные результаты и при том сохраняла жизнь артиллеристам и сами орудия. Саша сказал так, и это могло означать только одно — он уличал меня в трусости.

Саша почувствовал, что в своем ироническом отношении ко мне превзошел всякую меру. Он поднял обе руки вверх:

— Каюсь, каюсь, Бориска! Я этого не говорил! Прости пьяного дурня.

Такого еще не было, чтобы Саша пусть и в шутливой форме, но просил у меня прощения. И сколь я ни был удивлен, если не растерян, я не смог сдержать себя и сказать о том, что по необходимости поставлю орудия и на пятьсот, и на двести шагов, пойду с пехотною цепью. Но только по крайней необходимости.

Саша был в Маньчжурии и имел общее дело с нашей артиллерией, может быть, не раз выручавшей или прикрывавшей их конные части. И, имея общее дело с артиллерией, он не мог не видеть ее трудов и успехов. А потому, говоря слова генерала Драгомирова, он явно игнорировал истину в пользу своей иронии. Это-то и заставило меня сделать ему резкую отповедь, которую он терпеливо выслушал, хотя и продолжал трясти вверх поднятыми руками и всею своею физиономией изображать полное, но все-таки дурашливое раскаяние.

— Завтра же отправлю Савушку по инстанции, и он у меня не вернется обратно, пока не притащит с собой батарею единорогов. То-то мы отучим азиатов с германскими генштабистами якшаться! — обещал мне Саша.

Единороги, орудия восемнадцатого века, снова были иронией. “Да она у него в крови!” — махнул я рукой и, взяв у Уди флягу, хорошо глотнул. А более ничего мне не оставалось делать. Саша, одобряя меня, хотел сделать то же. Но я показал на выход. Саша с готовностью подчинился.

На поляне, по-прежнему сияющей и сиянием давящей на глаза, он показал мне совершенно не различимую без подсказки тропу к ледяной седловине.

— Вон там и вон там, — показал он, — я держу пикеты, изнуряю казаков, потому что друг мой сердечный Томлин, вроде тебя, спокойно спать не может, если там, в пикетах, кто-нибудь из казаков дуба не дает. Коварные азиаты ему мерещатся.

Я сверился с картой. Седловина служила перевалом ко второму обходному ущелью.

— Там пикет держите, а здесь почему же нет? — показал я на дорогу в отряд. — Вчера ведь мы с урядником Расковаловым вышли на поляну и никого не видели.

— Савушка ишака гнал перед собой? — спросил Саша.

— Перед собой, ваше благородие, — подтвердил Удя.

— Ну так попробовали бы вы пройти, коли бы он взял его в повод! — усмехнулся Саша.

— То есть? — не понял я.

— А то и есть! — еще раз усмехнулся Саша. — Гонит перед собой — это один знак. Ведет в повод — другой. Погоди, вот еще услышишь бутаковский условный язык!

— Слова будут произносить задом наперед? — спросил я.

— Услышишь, — с едва скрываемой гордостью ответил Саша и сказал Уде: — Ну, давай на Марфутку Никонориху! — потом взглянул на меня. — Вечером обмундируешься в наше. Сапоги с овчинным чулком, шапку...

Мы пошли — я впереди, он сзади. Я полагал — он будет рассказывать о себе. Но он лишь пояснял все окрестные приметы. Я не выдержал и спросил, где же он был все эти годы, почему молчал и каким образом оказался с бутаковцами.

— В Азии говорят: дорога позади, а разговор впереди! — уклонился он от ответа.

Александр Васильевич Суворов за такие ответы: увидишь, услышишь, дорога позади, разговор впереди — в нарушение своих принципов явно приказал бы Сашу высечь.

— Ты же собираешься отправить меня в отряд, братец. Так какой же у нас разговор впереди? — съязвил я.

— Ночь — лучшее время для разговора! — отговорился Саша.

Марфутка Никонориха оказалась тем самым гребнем, перегибающим поляну надвое. Едва мы вышли на него, как открылся вход в ущелье по ту сторону долины. Расстояние до него было с версту, и моя батарея — надо помнить: батарея единорогов — могла бы с этого гребня плотно закрыть его. Коварнее оказывалась долина. Склон, выходящий к нам, не просматривался и мог служить надежным местом сосредоточения войск неприятеля для атаки. С такого расстояния нашими горными орудиями я их достать не смог бы. Нужно было траншейное орудие, изобретенное в войну с Японией, то есть едва не десять лет назад, но так и не оцененное военным ведомством. Или же нужно было бы отводить орудия к заставе, увеличивая расстояние. “Но, — отметил я, — прежде чем достичь этот мертвый склон, им бы пришлось преодолеть склон открытый — а тут-то вам, господин Норин, и была бы вся работа!” Чтобы не расстроиться от воспоминаний, я спросил, почему же место называется столь необычно. Саша велел ответить Уде.

— Так что, ваше благородие, — сказал Удя, — в Бутаковке у нас баская бабенка у Никонора Будакова в женах содержится. Дак столь гульна Палаша-бабенка, что под кажным, кто хотел, побывала. Уж Никонор ее бил, и на дыбу в сарае подвешивал, и в водопойной колоде топил — а она все одно. Никонор с нее теперь в неопределенных потерях числится. Мы поперва здесь заставой крепиться думали. А потом вышло — место баско, да неспокойно: и ветра, и у всех на виду. Сверху, с гор, обстреляют — и будем в неопределенных потерях числиться. Одно слово — Марфутка Никонориха.

Слова Уди с болью заставили меня вспомнить Наталью Александровну, по моему представлению, пребывающую сейчас в первом классе петербургского поезда в обществе гвардейского сердцееда. Я попросил водки. Выпив, попросил еще.

— Артиллерия тоже не летним кована! — одобрил Саша.

Я ничего не стал объяснять, лишь повернулся к ущелью спиной, то есть как бы к грозящей оттуда смерти. Придут — тогда и помирать будем! — куда как просто после второй кружки решил я.

— Мне две штуки в жизни надо, — сказал Саша, выпивая свою долю. — Томлин бы вернулся, и буран бы после него на неделю, чтобы все тут к японскому городовому занес!

Я опять смолчал.

Вернулись мы уже в сумерках. Тень от горы накрыла поляну и вмиг сгустилась. Вершины, как зажженные свечи, еще некоторое время сияли, но вскоре тоже погасли.

Сменились пикеты. О Томлине никто ничего сказать не мог. Потому ужинали в напряжении.

— Мы с ним за Каракорум ходили, — сказал Саша, как бы этим утверждая положительный исход общей тревоги.

— Ну и чо, Ляксандр Лексеич, — возразил повар Самойла Василич. — Талан охотничий — сам знаешь: сегодня кон, а завтра ерихон!

— Типун тебе на язык, старый ты пердун! — рассердился Саша.

— Оно бы лучше, — согласился Самойла Василич.

Саша спросил у казаков, вернувшихся из пикетов, получили ли они положенную норму водки.

— Служивую баклажку получили? — спросил он.

— Благодарствуй, Ляксандр Лексеич, куда без нее. Ишшо разболокаться не начали, а Самойло Василич уж призвал в затылок строиться! — ответили казаки.

— А что, ребята! — вдруг обернулся ко мне Саша. — Не устроить ли нам сегодня по случаю встречи нашей с братом сабантуй, а?.. Этакий светский бал! А, ребята? — отвернулся он от меня к казакам.

— Балу! Балу! Побалуй нас, Ляксандр Лексеич! — оживились казаки. — Водку пить — не на боя ходить! Мы бутаковски — таковски!

— Ну а коли бал, то даю час времени: помыться-побриться-переодеться. Приготовить костер. Балмейстером назначаю хорунжего Махаева! — скомандовал Саша.

— Кого — час! — возразил Самойла Василич. — Одной посуды немеряно перемыть! Да нового сготовить! Да горячей воды емя хоть по черпаку нагреть! Кого — час! Мало, Ляксандр Лексеич!

Саша секунду размышлял и, сдвинув папаху на брови, отрубил:

— Общие работы, господа казаки! Хорунжий Махаев, ровно через час доложить о готовности!

— Есть, господин есаул! — вытянулся во весь свой маленький рост хорунжий Махаев, и не успел я выйти, как он уже зло кричал на кого-то. — Я те потелюсь! Я те...

Я пришел к себе, то есть в палатку Саши. Раны мои заныли. Я прилег, подавив желание развязать их и посмотреть. Мне показалось, без бинтов они бы устало и свободно вздохнули. Я подумал о гангрене, но вскользь, с надеждою — меня она не коснется. Незаметно я уснул.