От ледяной седловины возобновилась стрельба, сразу из ружейной перешедшая в ружейно-пулеметную, ничуть на татарскую свадьбу не похожую, ибо всякий, кто знал татар — хоть казанских, хоть сибирских, хоть кавказских, — сказал бы, что у них не было заведено обычая на свадьбе пользоваться пулеметами. Я обрадовался этой стрельбе. Она заставила меня вспомнить, что я прежде всего офицер, командир с четко означенными служебными обязанностями, перед которыми любая подлость или праведность совершенно не имели значения, если они не отражались на исполнении этих обязанностей. “Будешь переживать в той, послевоенной, жизни!” — сказал я себе, лукаво зная, что ее у меня не будет.
Мы с Самойлой Василичем вышли из палатки. По-своему справедливо предполагая выступление полусотни на выручку товарищам, хорунжий Махаев строил казаков.
— Вот садит! — говорили казаки про пулемет и перебирали по родству тех, кто сейчас под этим пулеметом был. — Щуряк у меня там!.. Тебе он шурин, а мне родной дядька!.. Ага, а у меня там брательник!
— Все наши! Всех выручать надо! Правильно я говорю? — куражливо вскричал Тешша.
— Я те! — пригрозил ему хорунжий Махаев, направляясь ко мне доложить о построении.
Я дал команду разойтись, а хорунжего Махаева, Трапезникова и Самойлу Василича пригласил к карте.
— Вот, господа, мы здесь. А он, — разумеется, противник, — здесь! — показал я на обходное ущелье.
— Сквозняком мимо нас продуют, ваше благородие! — сразу понял мои опасения насчет флангового удара Трапезников.
— Снег не даст, — возразил хорунжий Махаев.
— Едрическая сила! — укорил меня взглядом Самойла Василич за то, что я не открывал этого раньше. — Вот где надо его ловить! — тронул он пальцем карту в месте Марфутки Никонорихи.
— И я это приказываю! — раздельно и четко сказал я.
— А командир Александр Алексеич? — попытался возразить хорунжий Махаев.
— Задача поставлена самим начальником отряда. Я имею особые полномочия! — солгал я, вдруг ощущая, как это легко и завораживающе — лгать.
И далее я все делал с этим легким и завораживающим ощущением, и мне все удавалось легко, и все походило на нечто такое, как если бы я вдруг, выпив в хорошей компании друзей, заразился компанией и бросил на пропой все мои деньги: а пьем, ребята! разберемся потом! Чудесная русская черта. И ею заразились казаки. Я помнил вчерашнюю их абсолютную принадлежность Саше и ждал проявлений этой принадлежности. Я ждал, что хорунжий Махаев снова спросит: “А командир? А казаки наши за ледяной седловиной?” Я даже ждал, что с этим подступят ко мне все остальные, и, ожидая, я с легкостью думал, пусть подступят, пусть даже откажутся подчиняться мне. Я буду выполнять задачу один. Наверно, это была наша общая с Сашей черта. И наверно, в этом было что-то казачье. Потому казаки не подступались, а сначала как бы в недоумении, не веря, но потом все более сноровисто, все более деловито и все более легко взялись собираться к работам на Марфутке.
Я набросал записку в отряд, строго следя за тем, чтобы в ней было лишь сообщение о противнике, обнаружившем себя боем, и не было бы никаких моих личных соображений, то есть не было бы моей претензии на штабной хлеб. В таком виде она давала полковнику Фадееву больше шансов на снисхождение и положительную реакцию.
Ко мне подошел Климентий, тот, кто своим мощным голосом едва не выжил всех из столовой палатки.
— Ваше благородие, — попросил он. — Вы Савушку, виноват, урядника Расковалова в отряд посылаете. Прикажите письмецо мое в Бутаковку переправить. Не то он отказывает — мне не до письмецов, говорит.
Я передал уряднику Расковалову его письмо.
— Что, жалко Агнейку-то вдовухой оставлять? — поддел Клементия за моей спиной урядник Расковалов.
Хорунжему Махаеву, старшему по работам на Марфутке, я нарисовал схему позиции и способ ее оборудования. Он угрюмо выслушал указания, взял листок и откозырял.
— Вот вернется командир и все к лешему переприкажет! — не удержавшись в последний момент, себе под нос буркнул он.
Я весело подмигнул ему в спину и, немного проводив казаков, вернулся переодеться.
— Стихают! — показал Самойла Василич за седловину.
— Хорошо. Должно, скоро придут! — кивнул я.
— Должно, так, — от сглаза крестясь, согласился Самойла Василич.
Он принес мне казачьи полушубок, шапку, сапоги. С его помощью я переоделся. Он же перевязал мне погоны и подогнал портупею. Я прибрал бумаги, огляделся и пошел на Марфутку.
— Идите, идите от греха! — напутствовал меня Самойла Василич. — А с Лександром Лексеичем я сам столкуюсь. Буди, не съест совсем-то уж.
Поглядев на часы, я велел Самойле Василичу не позднее семи утра прибыть с завтраком. Он шумно вздохнул, что могло означать лишь одно — он-то придет, да вот не придет ли на Марфутку раньше другой приказ.
— Я остаюсь на Марфутке при любых обстоятельствах, и посему завтрак туда подать не позднее указанного срока! — прикрикнул я.
Казаки на Марфутке приступали к работам. Их слышно было даже через пронзительный скрип моих шагов. Я растревожился. Под такой шум мы прозеваем неприятеля. “А в сорок-то винтовок мы что тут сделаем? — кольнула меня тревога.
Об окопах не могло быть и речи. Казаки разгребали снег и мулами свозили сваленные деревья в бруствер по гребню, ствол к стволу сучьями наружу, в сторону противника, особо следя за тем, чтобы не топтать видимого ему склона.
— Чтобы и в биноклю не разглядели! — говорили они.
Оборудовать запасной позиции мы не поспевали. Да она и не была нужна. Оставив гребень, мы открыли бы дорогу в отряд. А для сохранения полусотни более смысла было не затевать дела вообще.
Стрельба за седловиной угасла. Я рассчитал время возвращения Саши, и чем ближе оно было, тем более я гнал казаков. Я видел яростные глаза Саши и слышал свирепые его слова: “На мерина — и аллюр три креста из полусотни!” — и я знал, что не уйду. Мне более нигде не было места, как только здесь. Я вспомнил поучения Раджаба о том, что на войне для пользы дела и пользы своей надо думать только о войне, и увидел, сколько они ошибочны. Я думал только о том, что войны не касалось. Я думал о Наталье Александровне и ее муже. И от этих дум мне было хорошо. С ними я легко принимал свое небытие. И все-таки, когда прибежал совершенно измученный Бутаков-Баран и сообщил, что все вернулись — правда, без Томлина, — от предстоящего мне объяснения с Сашей я испытал душевный дискомфорт.
— Что есаул? — спросил я через удары сердца.
— Как вышли, ваше благородие, так все и пали — столько умаялись! — чрезвычайно весело сказал Бутаков-Баран.
— Что Томлин? — спросил я.
— Господин есаул распорядились днем снова пойти в поиск. Сейчас тёмно, несподручно, и снегу — во! — снова весело ответил Бутаков-Баран.
— Так что за бой? — опять спросил я.
И опять весело же Бутаков-Баран сказал, что все пустяшно.
— Что же пулеметы? Откуда? — спросил я, от его веселости раздражаясь.
— Господин есаул сказали — утром проверим! — едва не в счастии ответил Бутаков-Баран.
Дальше с ним разговаривать было бесполезно. “Ну, господин есаул, — сказал я Саше. — Теперь нас рассудит день”. Я так сказал и подумал, как славно вышло, что Саша ушел с охотниками. Я отпустил Бутакова-Барана отдохнуть.
— Передайте Самойле Василичу, чтобы он не очень-то будил казаков и особенно господина есаула! — с улыбкой напутствовал я его, хотя догадывался — через какой-нибудь час Саша уже будет здесь. И, выгадывая этот час, еще более гнал я казаков. Я видел, как, несмотря на их старания, медленно движется работа, и злился, кричал, понукал, кривясь от боли в ранах, бегал из конца в конец и нет-нет да тревожился о боевом охранении, не прозевает ли, не уснет ли и не попадется ли неприятельским охотникам. Казаки, спотыкаясь от усталости, успевали бодрить меня уверенностью, что не прозевает, не уснет и не попадется, а в нужный момент подаст сигнал.
— Бутаковски — мы таковски! — говорили они о себе с какою-то потаенной иронией. — Бутаковца не объегоришь!
— Не объегоришь бутаковца — это верно! Окромя разве что Курли! — с привычной уже, хотя сейчас и веселой, злостью поддел хорунжий Махаев одного из казаков.
— А кого я! — с обидой отозвался тот.
— Курля, Курля, Курля-ля-ля! Расскажи про короля, Стешку Обатурного, от тебя угульного! — пропел хорунжий Махаев.
— Какого Стешку Обатурного? — удивился я. — Стешка Обатурный — это же польский король Стефан Баторий!
— Ну-к шо! — не поняли меня казаки.
— Так ведь он жил в конце шестнадцатого века и безуспешно осаждал Псков! — объяснил я.
— Дак, а мы-то с каких пор казаки, ваше благородие! Мы-то казаки еще с дедов, с Ермака Тимофеича! — засмеялись надо мной казаки. — Дед Курлин на войне короля-то прихватил да маленько сплоховал. Не каждый день королей-то ловил. А тот шибко прыткий оказался. Не стал ждать, пока дед Курлин им по-казацки займоваться начнет!
— Ваши-то где были! — с обидой и явно привычно огрызнулся Курля.
— Вперед! Быстро! — кричал я на казаков, пока наше сторожевое охранение не дало выстрел.
Все смолкли и застыли. Я думаю — все посмотрели на меня. Я полез за часами и попросил Удю их завести, потом скомандовал к бою. Мы рассыпались по брустверу. Я глядел на снежную целину за ним, еще не видя ее, но зная ее совсем иной, нежели вчера. Она была моей. Она принесла выстрел. Саша теперь мог мчаться ко мне.
Команда моя получилась преждевременной. Пришло наше сторожевое охранение, пришло своею же тропой, что уже само по себе говорило об излишней моей поспешности. Выстрел оно сделало по неприятельской разведке. Стрелявший казак оправдывался за выстрел.
— Вот так, ваше благородие, — показывал он мне расстояние в двадцать сажен. — Вот так подошли. Ну, я и стрелил.
Напарник его, иззябший и не согревшийся дорогой, мрачно возражал тем, что надо было вообще подпустить и скрутить.
— Дак их же было с десяток! — оправдывался первый казак.
Я похвалил обоих. Казаки, оставившие работу, вмиг озябли. Я разрешил разжечь костер. А тут подоспел и Самойла Василич. Первыми его словами были, конечно, слова про едрическую силу вместе с четырьмя колесами. И означали они крайнее недовольство костром.
— Ну ладно казачишкам. Им все — бара бир! — не сдержался он выговорить и мне. — Но вы-то, Борис Лексеич, вы!.. А как он, буди, гранатой по дыму стрелит!
— Да прямо в котел! — задрали его казаки.
— Черпака захотели? — огрызнулся Самойла Василич.
— Что есаул? — спросил я его.
— Пусть поспят. Пришли-таки. В снегу по самые маковки! — поспешно ответил он едва не словами Бутакова-Барана.
— Пусть поспит! — согласился я.
После завтрака уснули и казаки. Самойла Василич, собрав посуду, попросил разрешения остаться. Я разрешил. Через час верхние гребни на востоке четко обрисовались розовой линией, а еще через несколько минут так посветлело, что стал виден провал ущелья. Я долго смотрел в него, пока меня не отвлек Удя. Он проснулся, поднял голову, молча и напряженно слушая.
— Что? — спросил я его.
Он тоскливо показал за седловину.
— Томлин? — вскинулся я.
Однако, оглянувшись, понял — не Томлин, а что-то другое привлекло Удю. Понял — потому что ничего не увидел и не услышал, а скорее ощутил далекое угрюмое ворчание в той стороне. Я замер. Помогло это или нет, но мне удалось понять, что вся сторона за седловиной вздрагивала и дышала большим непрерывным боем. Я сразу представил себе отрядное наше начальство. Вероятнее всего, оно уже отдавало приказ на достаточное прикрытие нашего направления. Самойла Василич, тоже уловив бой, спросил, каковы у нас там силы. Я сказал, что довольно незначительные.
— А как же, ваше благородие? — спросил он, будто я был в том виноват.
Я пожал плечами. Он побледнел. Он, кажется, только сейчас понял, что будет с нами сегодня. Он оббежал глазами спящих своих земляков, перекинул взгляд через бруствер, вернул его к землякам.
— И что же, тут нам? — спросил он, нажимая на слово “тут” и забывая титуловать меня.
— Вы, вахмистр, желали бы в другом месте? — с издевкой спросил я.
Причиной подобного моего тона стала догадка, что непривычные к бездумной армейской дисциплине казаки сейчас кинутся обсуждать мой приказ, признавая его неприемлемым. “Кого-кого? Как ето? Не-е. Есаул нам такого не приказал бы. Айдате, робяты, будить есаула! — почему-то именно голосами хорунжего Махаева и Тешши стал я мысленно передразнивать их. — Не желам. Мы границу обязаны охранять. А погибать тутока мы не подряжались!” Я стал их так передразнивать и поймал себя на том, что случись действительно так, я не знаю, каким образом смогу их остановить. “Господи! — по-настоящему взмолился я, представляя ситуацию, когда и Саша встанет на их сторону. — Господи, помоги мне! Пусть он спит до полудня!”
— Ваше благородие! — сильным шепотом, который, однако, тут же разбудил всех, вскричал часовой от бруствера.
“Ну вот!” — сказал я себе и расстегнул кобуру в намерении застрелить первого же, кто посмеет отказаться выполнять приказ. Я совсем забыл, что собирался оставаться на Марфутке в одиночку. Казаки проснулись и единым махом, будто и не лежали, рассыпались по брустверу.
— Вон, вон, ваше благородие! — стал мне показывать часовой на проплешины в густом кустарнике по выходе из ущелья.
Там, щупая снег палками и оставляя за собой четкую синюю полосу следа, в нашем направлении выдвигался пехотный взвод. Снег был глубок. Но не настолько, чтобы движение остановить.
— А вон еще! — показал чуть в сторону Самойла Василич.
Еще один взвод вышел немного правее. Я стал всматриваться в глубь ущелья. Там появился третий взвод, и, разумеется, следом надо было ждать четвертый, пятый и так далее. Я смотрел и более думал не об этом. Мне нужно было знать, видят ли они нас, слышали ли ночью наши работы, с какого места будут они строиться в цепи. Перед этим теперь уже не воображаемым, а натуральным количеством противника мы в сорок наших винтовок стали казаться портняжными иголками, не более. И от этого сравнения очень захотелось в стог сена — ищи нас там! Среди нашего молчания только Тешша сказал и не себе, и никому, но, как всегда, с претензией.
— Придавят сейчас, как вшу на ногте!
— Не сокоти! — оборвал его хорунжий Махаев.
— Вот доля! — снова сказал Тешша. — Я безотцовство хлебал. И посербетине моей — то же!
— Задохни! — зло прошипел хорунжий Махаев.
И снова стало тихо. Я попросил Удю принести мне мою винтовку, оставленную на время работ в одной из пирамид и теперь одиноко лежащую вместе с посудой Самойлы Василича. Стрелять из нее я не смог бы, но с ней было спокойней. Я приставил ее к брустверу и приказал Уде ни при каких обстоятельствах ее не забывать. Следовало еще обговорить наши действия. Опережая меня, с этим ко мне подошел хорунжий Махаев. Я велел позвать — Самойлу Василича и Трапезникова. Не успели они подойти, как вдруг смерклось — да столь быстро, что мы невольно оглянулись окрест. На наших глазах ледяная седловина исчезла в плотной массе бурана. Сильно дохнуло ветром, успевшим облепить нас, первыми и влажными снежинками, а следом обрушился на нас град. Казаки, как один, приседая, нахлобучили шапки на самые носы и весело оскалились. Ближний хорунжий Махаев что-то прокричал. Я смог разобрать лишь слово “Кашгарка”. Град накатывал волнами и наискось. В секундные передышки между волн, когда он несколько редел, я открывал лицо и смотрел за бруствер.
— Да садитесь, ваше благородие! — позвал Самойла Василич. — Кого там смотреть? Он ведь сейчас в кучу сбился и стоит, как баранье стадо!
Замечание было верным. Но я вспомнил, что в Маньчжурии Саша стоял под неприятельским огнем. Я понимал, что это дурость, — однако не захотел прятаться. Злая веселость казаков передалась мне.
Град словно бы порвал небесную холстину, и в дыру вывалилось солнце, после тьмы такое сильное, что нельзя стало различать теней. По сути, их не было. Толстая корка льда отражала саму себя со всех сторон и наотмашь била по глазам. Я потерял ущелье. И, хуже того, я вообще потерял ориентацию — столь все стало сияюще одинаковым.
Кто-то первым оглянулся назад, на отрядную дорогу. Оглянулся и я. Конная группа в пять-шесть всадников и столько же вьючных лошадей угольно-черными знаками из прямых и поперечных клиньев выходила к нам. Передний знак можно было расшифровать как урядника Расковалова с его ослом. Он вел помощь.
Один из конников, опережая Расковалова, неровным курц-галопом направился к нам.
— Господа казаки! Где здесь штабс-капитан Норин? — заглушая хруст льда под конями, закричал он.
— Раджаб! — кинулся я навстречу.
— Ха-ха! Штабс! — слетел он с седла.
— Стоять, сотник! — крикнул я в ужасе перед его объятиями.
Он в удивлении уставился на мою руку.
— Успел! — стал ругаться он. — А я не поверил твоему уряднику! Думал, напраслину он на юного друга моего наводит!
— Какую напраслину? — не понял я.
— А, черт побери! Все кругом отходят! А он мне белиберду несет!
— Кто отходит? — не понял я, а в мыслях обругал Раджаба: “Врешь, абрек! Кто отходит, если мы тут и тебе приказано прикрыть вместе с нами фланг!”
— Все отходят! Весь отряд отходит! — отмахнулся он. — А я вот тебе в подарок прихватил!
Я увидел на вьюках горную пушку.
— Раджаб! — только и смог сказать я.
— А куда мне тебя подевать! Урядник твой говорит: “Этот наш обалдуй штабс с десятью винтовками хочет турецкую дивизию остановить!” Э-э, думаю, это точно мой юный друг! Ты знаешь, что около двадцати тысяч обошли наш фланг?
— Как же двадцать? Откуда известно! — снова обругал я Раджаба.
— Все бегут туда! — вместо ответа показал он на север. — А тут пехотный батальон с двумя этими, — он ткнул рукой во вьюки, — куда-то тащатся. Я: “Кто командир?” Подбегает поручик и рукой под козырек: “Командир взвода горных орудий!” Я: “Честь имею, поручик! Перед вами командир третьего горско-моздокского казачьего полка Раджаб-бек! Приказ его превосходительства: одно такое, — я показал на эти сумки, — придать нашему полку!” Поручик: “Вашество, но вот у меня приказ поддержать пехотный батальон!” Я: “Людей тебе оставляю, а эту штуку забираю себе! Исполнять! Кругом!” Так что давай, мой юный друг, показывай место!
— Урядник! — посмотрел я Расковалова.
— Так что! — приставил он руку к шапке.
— Да какой приказ! — оборвал Раджаб. — Я же говорю — отходят. Смотрю, пограничный казак от одного к другому бегает. “Ты чей?” — спрашиваю. “Отдельной казачьей!” — отвечает. “Норин у вас?” — “Так точно, и есаул, и штабс-капитан!” Ну, думаю, мне и одного штабса достаточно! И к начальству: “Отпустите!” Так что, штабс, показывай место нашему подарку!
— Господин командир! Борис Алексеич! — в один голос позвали от бруствера хорунжий Махаев и Самойла Василич.
— Вон туда! — показал я место пушке, поворачиваясь на зов.
— Вон туда, быстро! — повторил команду Раджаб.
Мы вместе уставились на лощину.
— Чертов град! — начал ругаться Раджаб, закрывая глаза рукой. — Лошади сдурели, едва не понесли. Пришлось укрываться в ельнике. Время потеряли.
— Им тоже досталось! — кивнул я на лощину, ничего там не видя.
— В цепи разворачиваются. Количеством батальон будет. Густо идут! — подсказал Самойла Василич.
— Значит, нет приказа? — спросил я урядника Расковалова.
Он вновь виновато прижал руку к шапке. Я увидел, как неумело снимают орудие казаки Раджаба, и побежал к ним.
— Это вот так и сюда, а это сюда! Да возьмите же инструмент! — стал я учить казаков.
— Господин штабс-капитан, действия наши обговорить бы! — напомнил хорунжий Махаев.
— Сейчас! — отмахнулся я, не в силах оторвать себя от родного дела.
И, будто прибавляя мне этого родного дела, в ущелье по-родному грохнул орудийный выстрел. Мы все замерли. А над нами прошел родной мне ветер и лопнул окрашенным облаком, не долетая заставы. Он пригнул всех
к земле. Лишь я один устоял, как бы даже и наслаждаясь происшедшим, — по крайней мере, я чувствовал, что расплылся в улыбке, — но здесь же соображая, что сейчас последует другой ветер, который, сориентировавшись на окрашенное облако, лопнет над заставой, где спит с казаками Саша. Ветер, конечно, последовал. Не успели все подняться, как он прошелестел над нами и с треском превратился в облако за заставой, миновав скалу. Все опять ткнулись в землю. Так быстро выстрелить второй раз одно орудие не могло. Значит, их было не менее двух. И нас на Марфутке они или не знали, или игнорировали, считая первой задачей разбить заставу. Из этого выходила и моя первая задача — не дать им это сделать. Такая задача весьма успешно выполнялась мной две недели назад. Я приказал командовать полусотней хорунжему Махаеву и сам схватился за инструмент. Я стал показывать Раджабу и его казакам, что и как делать, и одновременно составлял себе план действий, основой которого было первым же выстрелом отвлечь огонь от заставы, совсем не помня, что, кроме меня, никого из артиллеристов здесь не было и, значит, никто не смог бы мне помочь быстро и грамотно управляться с пушкой. Ведь даже простейший прицел по горизонтали, то есть поворот пушки на нужный мне градус, казаки по отсутствию опыта не были в состоянии сделать. Я это забыл, но тотчас понял и велел подать пушку к брустверу и закрепить сошники. Казаки растерянно и неловко стали хватать ее где ни попадя.
— Да что же вы! А ну поднимай тут, навались тут! — вне себя закричал я да так, что и Раджаб кинулся к лафету.
А по заставе пошли выстрелы гранатами.
— Едрическая сила! — закричал Самойла Василич.
— Все сгорит! — зло кинулся ко мне хорунжий Махаев.
Я оглянулся. Дым разорвавшихся гранат, смешиваясь с новыми разрывами, вздыбленным загривком собаки встал над заставой.
— Ломом! Ломом! — закричал я на казаков, тщетно пытающихся закрепить сошники.
Казаки схватились за лом. Я, пренебрегая болью в глазах, уставился на ущелье, но лишь больше ослеп и ничего не увидел.
— Где они? — спросил я Самойлу Василича про орудия.
— Чуток в глубине! — заспешил он объяснить. — Буди, видели там изгиб. Как раз у изгиба две штуки!
Я вспомнил этот изгиб и быстро сосчитал дистанцию.
— Стоять! — приказал я казакам у орудия. — Сейчас стоять, а потом по моей команде вот этой штукой, — показал я на правило, — и вот так колеса, — показал я, как взяться за колеса, — двигать ее чуть вправо, чуть влево, сколько скажу!
Казаки послушно взялись за лафет и колеса. Я нашел репер. Конечно, прекрасно было бы стрелять с прямой наводки и с пристрелкой. И прекрасно было бы стрелять не из этой старушки, родившейся задолго до меня, а из образца девятого года с совершенным прицельным устройством, системой отката ствола и большей скорострельностью. Однако же превосходно было уже то, что была хотя бы она. Я ее погладил по казенной части, как теленка по крестцу, и приказал гранату.
— Гранату! — крикнул я, запоздало понимая, что казаки не разбираются и в артиллерийских патронах. Я оторвался от прицела. — Ты, ты, ты... — стал я тыкать рукой в первых, кто попадался, оставляя их при пушке, а остальных отгоняя к зарядным ящикам. — Ты раскрывай вот этот ящик, ты подноси патрон и вгоняй его сюда, а потом быстро за другим патроном!..
Едва ли кто успевал запомнить за мной.
— Вахмистр! Вахмистр! — кричал я Самойле Василичу. — Как только огонь по заставе прекратится, ты — быстро туда, а оттуда с имуществом — в отряд!.. А теперь следить за моими разрывами!
О Саше я уже не помнил. Да и что за нужда была помнить, когда казаки от заставы уже чехвостили к нам.
С грехом пополам мы зарядились гранатой. Я взял шнур. Пушка по-телячьи взмыкнула, махнула длинным языком и прыгнула в сторону.
— Выстрел! — сказал я себе, открыл затвор, а потом посмотрел на Самойлу Василича. — Что?
Можно было бы не спрашивать. Уже по тому, как пушка прыгнула, я понял — сошники не были закреплены, и граната ушла к чертям собачьим.
— Чуток не угодили! — с сожалением откликнулся Самойла Василич.
— Закрепить лафет! — рявкнул я на казаков и на Раджаба.
— Бревном ее придавить, косопатую! — подсказал кто-то из бутаковцев.
Что-либо объяснять у меня не было времени. Я побежал к Самойле Василичу.
— Где? Сколько — чуток?
Он мне стал показывать в ущелье. Я кое-как, жмурясь и отирая слезы, различил дым своего разрыва.
— Теперь бы правее и чуток ближе! — попросил Самойла Василич.
Я в сердцах обругал его за такие поправки и снова сделал прицел.
— Выстрел! — снова сказал я себе, открывая затвор после второй гранаты.
— Опять чуток в сторону! — застрадал Самойла Василич.
— Вы наконец закрепите мне лафет, сотник? — заорал я на Раджаба.
— Борис Лексеич, пехота из лощины пошла! — сообщил Самойла Василич.
— Пошла — попросим обратно! — сцепил я зубы и погнал ствол на минусовые градусы, собираясь стрелять прямой наводкой.
Предельный отрицательный угол по вертикали у этой пушки был пятнадцать, то есть лучший, нежели у современной. Даже при значительном уклоне, какой был с нашей стороны гребня, этого минуса с лихвой хватало.
Я погнал ствол вниз, а он вдруг остановился, словно бы наткнулся на невидимый рубеж. Остановился и даже как-то этак причакнул: вот бежал-бежал, ткнулся во что-то и — чак!
— Что? Почему? — не поверил я, чуть приподнял ствол и с размаху пустил его обратно еще раз.
И он еще раз мне на той же отметке остановился — чак!
Пушка была неисправной. И того поручика, командира взвода и ее хозяина, следовало отдать под суд. Не меня, как то собирались сделать, а его.
— Под суд! — выдохнул я, сознавая, что теперь это уже не имеет никакого значения. А потому закричал:
— Орудие за бруствер!
Никто меня не понял.
— Орудие за бруствер! — взвыл я.
— Но эти бревна? — от растерянности уставился на меня Раджаб.
— Рубить, пилить, растаскивать! Но орудие за бруствер! — сорвал я голос.
Я знал, что это значило — орудие за бруствер. Догадался об этом и Раджаб. Да и кто бы не догадался. Но это был мой день. Иного у меня не могло быть.
— Полминуты тебе, сотник! — холодно сказал я и потом остановился безучастно наблюдать, как казаки истово взялись рубить сучья, веревками растаскивать бревно за бревном. Все было так просто и обычно. Все было как в жизни. Нужно было только прожить полминуты, пока казаки делают проход, и еще полминуты, пока они выкатят орудие. И эта минута тоже была как в жизни. Ничего такого, что не походило бы на жизнь, не было. А жизнью было лишь то, что было вокруг меня. У меня сейчас была минута. И ее мне вполне хватало для жизни.
К концу этой минуты снова налетел ветер — да не такой, который мог бы лопнуть окрашенным облаком или вздыбить шерсть на загривке собаки над заставой, — а самый обыкновенный, живой, выкатившийся из-за ледяной седловины огромным стогом почерневшего сена. Он налетел, выкатил этот стог, закрыл солнце и загасил сиянье. Стало все хорошо видно. Два орудия у изгиба ущелья брали меня в прицел, и густое чернение пехоты выходило из лощины. Я глубоко вдохнул в себя и не почуял боли в ранах. А может быть, и почуял. Но эта боль была ничтожной частью меня. Казаки уже растащили проход.
— Орудие за бруствер! — сказал я, и пошел следом, только оглянулся на бежавших от заставы казаков.
Граната в стороне удачно попала в гребень, подняла и расщепила несколько бревен. Казаки упали. Только Удя, оскалясь, остался рядом.
— Что, чуешь смерть, казак? — возможно, с похожим же оскалом спросил я.
Удя пробубнил невнятное, наверно, то, что обычно отвечал Саше. Казаки поднялись и рывками выкатили пушку за бруствер, тут же увязнув в снегу. Я посчитал позицию достаточной, приказал шрапнель. Я поставил трубку на разрыв снаряда, едва он вылетит. Невдалеке снова лопнула граната. По колесу возле моего виска ударило с такой силой, что колесо переломилось, и пушка как бы припала на одну ногу. Я заорал ей стоять — в том смысле, чтобы держала горизонтальный прицел, хотя уже никакого, ни горизонтального, ни вертикального прицела мне было не надо. Цепи — собственно, не цепи, а густые толпы, не развернувшиеся в цепи из-за глубокого снега — я смести не смог бы, лишь стреляя в противоположную сторону. Стрелять по ним было просто неинтересно. Или, точнее, стрелять по ним было равнозначно озлобленному битию младенца.
— Ввашу мать! — обругал я их скверно и в презрении.
Кажется, я выстрелил четыре раза. Я не смотрел, что было там. Я ждал наказания Господня. Я ждал прямого попадания по мне гранатой. Ее покамест не было. И я оглянулся на казаков — на тех, которые таращились за бруствер и не верили моей работе, полагая, что противник залег и сейчас поднимется, и на тех, которые бежали от заставы.
— Прекрасная работа, юный мой друг! — опомнился Раджаб.
— Где есаул? — гневно спросил я Самойлу Василича, не видя Саши и предполагая его спящим.
— Так что! — вдруг помертвел и вытянулся старый вахмистр.
— Что-о? — захлебнулся я своим гневом.
— Ишшо ночью... в голову!.. — донеслось мне.
Так наказывать Господь не имел права. Я подумал об этом, и граната прилетела.
— К орудию! — завопил я и увидел, что Раджаб лежит лицом в снег, а тужурка на его спине размашисто и грубо изорвана. Белые позвонки с острыми шпицами расколотых ребер вперемешку с клочьями тужурки тонут в застывающем, словно Кусиян, озере.
— Дак кого это? — с обидой вместо ужаса спросил один из моих казаков.
— К орудию, вашу мать! — потребовал я с угрозой.