Нового командующего армией генерала Юденича мы ждали на Святую Пасху.

Я здоровьем поправился. Беспокоила врачей лишь остаточная после контузии моя нервозность, но для ее преодоления рекомендовались мне курорт и отпуск домой. Сестра Маша прислала хорошую сумму денег с теплым пожеланием выздоровления и нетерпеливым ожиданием моего приезда. Племянники, мальчик Бориска и девочка Ираидочка, к письму приложили свои каракули, и именно каракули возвратили мне давно утерянное чувство дома. О гибели Саши, как и о нашей встрече, я ей ничего не сообщил.

Деньги я употребил на шитье нового мундира и новых сапог, рискнув их заказать здесь же, в городишке, портному, Николаю Ивановичу, и сапожнику по имени Вахтанг. Николай Иванович, неведомым образом уловивший в этаком заштате последние веяния моды, убедил меня сшить вместо обычного кителя некий френч, только-только появившийся в столице.

Я с каждым днем хорошел душевным и физическим своим состоянием. Этого нельзя было сказать о подпоручике Кутыреве. Его поместили в отдельную палату с постоянной сиделкой. Он умирал. Страдания доводили его до беспамятства. Утешить его было нечем. Порой во взгляде его я видел муку от мoeгo посещения. Вероятно, он уже не боялся смерти, переступил порог, и все по ту сторону порога, все, связанное с жизнью, его мучило. Я испытывал стыд за свое выздоровление, особенно за усиливающееся мое желание женщины. Наталья Александровна не утратила для меня значения. Она только отодвинулась вместе с событиями, осталась как бы в них, прошедших, как остались там Саша, Раджаб, бутаковцы. Пока подпоручик Кутырев мог держаться, я мысленно дарил ему Наталью Александровну, и, пока дарил, она была живой. А только стало, что Кутырев шагнул за свой порог, Наталья Александровна тоже последовала за ним, и я боялся, что с его смертью умрет и она. Здраво рассуждать — так оно бы и превосходно. Но чувство здраво не рассуждает, как, впрочем, и хорошее здоровье. А оно, здоровье, брало свое. Я мучился по физическому обладанию женщиной. И мог бы обладать, если бы прилагал к тому усилия. Однако не прилагал. Или, вернее, более прилагал их, чтобы избежать такого обладания. Причиной, конечно, была Наталья Александровна.

Мой сосед, пожилой капитан Сергей Валерианович Драгавцев, получивший ранение легкого — по счастию, не роковое, — мое состояние увидел, как увидел и то, что я пользуюсь вниманием у сестер милосердия.

Вообще, как ни странно, война дала массу свободного времени, так как массу же дел и условностей, абсолютно необходимых в мирной жизни, признала ненужными. Этим она обнажила чувство бесстыдства — не потери стыда в смысле совести и долга, а потери стыда в смысле чувственности. Даже и мое событие с Натальей Александровной можно было объяснить этой потерей. Равно же ею могло объясниться и отсутствие угрызений за это событие и за прямо-таки скотское физическое влечение.

— А вам, Борис Алексеевич, опять Танечка Михайловна глазки строила! — говорил Сергей Валерианович.

— Да вот еще! — будто сердился я.

— А ведь вы не прочь бы, а, Борис Алексеевич! — улыбался Сергей Валерианович. — Да и следует. Иначе вы скоро прослывете в невыгодном свете!

Три здешние сестры милосердия и одна фельдшерица — весь женский персонал медиков — были как на подбор существами привлекательными. Маленькая черненькая, с примесью местной крови красавица Танечка Михайловна была девушкой довольно строгой и серьезной. Однако, думалось, что это был только вид. Она действительно смотрела на меня несколько необычно и в разговоре была более задумчива, то есть больше слушала, но меня ли слушала или себя, я не знал. Сергей Валерианович из своего опыта считал это положительным обстоятельством, называя ее взгляд “строить глазки”.

Другая, Ксеничка Ивановна, была замечательна веселым нравом и лучистыми серыми глазами, непередаваемо сочетающимися с прекрасными темно-русыми бровями и тремя-четырьмя конопушками на чудесном носике. Руки ее, мраморно-точеные, представляли верх совершенства. Третья, Анечка Кириковна, обладала превосходными, некрупно вьющимися волосами с рыжевато-охристым оттенком, явно повторяя в этом портреты времен Боттичелли. Она и фигуркой обладала наиболее стройной из всей четверки. И все время оставляла впечатление здоровой, радостной, выросшей в небольшом и уютном поместье девушки. Четвертая была высока и строга. Она была из учителей, пойдя с началом войны на курсы, и оказалась у нас в госпитале уже при моем пребывании. У нее был муж, тоже медик, пропавший без вести в Восточной Пруссии. Звали четвертую Александрой Федоровной. Все они четверо были целомудренными, несмотря на беспрестанные приставания выздоравливающего нашего брата. Этакого нельзя было сказать об остальных, особенно тех, кто работал в санитарных поездах.

Мне прежде всего понравилась Ксеничка Ивановна, которую я занимал рассказами об артиллерийских премудростях и прочими своими знаниями, кажущимися ей чрезвычайно интересными. Я этот интерес принял за интерес к себе. Она столь внимательно слушала и столь лучилась своим взором на меня, что я не смог однажды не вздрогнуть от толчка в сердце, который впервые испытал при Наталье Александровне. Я стал за ней ухаживать. И она не давала повода к прекращению ухаживаний. А потом вдруг вышло, что она уже давно любит другого человека, какого-то музыканта. Где этот музыкант, она не говорила. Вероятно, он совсем о ней не думал. Но она его любила, говоря, что ни за кого более не выйдет замуж и лучше уйдет в монастырские больницы. Именно ее более всего я мог бы представить своей женой. И, конечно, при известии о музыканте я несколько мучился. А Сергей Валерианович изрядно, но в рамках надо мной потешался, одновременно поучая меня не мучиться, а утроить настойчивость.

— Вы ведь ей очень интересны. И музыкант может оказаться вполне мифом, потому что так ей легче скрыть свое чувство! — поучал Сергей Валерианович.

Все бы это было совсем неплохо, кабы не умирал мой подпоручик Кутырев и кабы я не стал себе составлять зависимость смерти его, Саши, Раджаба и бутаковцев от встречи со мной. Была война, и никакой зависимости не существовало. Это было очевидным. Но в некоторые отчаянные дни такие настроения брали верх.

В день, когда нам объявили о генерале Юдениче, меня охватило очередное подобное настроение. Чтобы развеять его, я вне срока пошел к Николаю Ивановичу. Ателье его, состоявшее из двух комнат, размещалось в первом этаже маленького двухэтажного дома в самом начале кривой и опрятной улочки, опоясывающей крепостной холм. На одной из соседних улочек однажды я обнаружил примечательную медную доску в знак того, что на этом месте в одна тысяча восемьсот двадцать восьмом году размещался военный лазарет, в котором умер от ран герой русско-турецкой войны генерал Н. Я и сейчас сначала прошел в эту улочку и именно к этой доске, думая, что подпоручику Кутыреву, тоже герою, таковой доски не будет, а уж потом повернул к ателье Николая Ивановича.

— Вы с каждым часом выглядите лучше! — приветствовал меня Николай Иванович и, увидев меня мрачным, прибавил: — Ах, господин капитан! Вероятно, некая особа имела честь быть причиной вашего байроновского вида!

Я увидел свой неоконченный френч, увидел, что он уже хорош, но в нерасположении заметил о приближающемся сроке готовности.

— Не извольте, не извольте! — выставил перед собой растопыренные руки Николай Иванович. — Все будет в самом лучшем ажуре! Ведь уж сколько я господ офицеров за свою жизнь обшил!

Обычно при виде моего френча я мстительно представлял Наталью Александровну с ее мужем. Я представлял, как она в своем Питере мимолетно и снисходительно вспоминает меня — вспоминает мимолетно и снисходительно в том числе и потому, что ее муж уже во френче, а мы все, серая скотинка, провинциальные офицеришки, и понятия о нем не имеем.

“Ах, как мне их жалко, этих милых штабс-капитанов Боречек и Раджабиков, ведь они еще не знают, сколь трепещет женское сердце при виде этого великолепного френча!” — обычно говорила в моем представлении Наталья Александровна.

“Ан нет, дражайшая! Мы уже капитаны и кавалеры, и мы уже ходим во френчах!” — говорил в ответ я, далее рисуя картину моей встречи с Натальей Александровной.

Картина доставляла мне мальчишеское удовольствие, в эти минуты я особенно видел, что никакой женщины, кроме Натальи Александровны мне не надо.

Однако же в день, когда нам объявили о генерале Юдениче на Святую Пасху, было по-другому. Меня одолевала зависимость смерти Саши, Раджаба, бутаковцев и подпоручика Кутырева от встречи со мной. Я молча посмотрел на френч и молча вышел из ателье. Я побрел к главной улице, тянущейся от крепостного холма с севера на юг, к реке и громаде хребта. Там через реку строился прекрасный кружевной металлический мост, предназначенный соединить городишко со станцией железной дороги. Мост был почти готов. По нему можно было во время отдыха рабочих прогуляться. Я пошел к мосту. Но не выдержал вида надвигающейся с каждым шагом громады хребта и поворотил.

В палате я лег лицом в подушку и лежал, пока не начал задыхаться. Ксеничка Ивановна, улучив минутку от других работ и, верно, кем-то предупрежденная о моем настроении, сделала попытку развлечь меня своим веселым щебетаньем. Я ее попытку неучтиво проигнорировал. Она потупила чудные свои глазки и ушла. Взялся меня отвлечь Сергей Валерианович.

— Генерал Юденич, генерал Юденич, — как бы для себя произнес он, а потом прибавил, уже обращаясь ко мне: — А знаете ли, Борис Алексеевич, вы ведь в Батуме служили. Знаете ли, при вас или после вас такой был случай.

Я в ожидании дальнейших его слов вдруг озяб.

— Там был случай, — не видя моего состояния, сказал Сергей Валерианович, — когда один ротный командир не исполнил, вернее, отказался исполнять поставленной задачи, исходящей как раз от генерала Юденича.

— Какой задачи? — попытался я по-детски сделать вид, будто ни о чем не догадываюсь.

— Толком не знаю, Борис Алексеевич, нам приказа по армии не зачитывали. Но был слух, что, конечно, тот командир был отдан под суд и всякое такое. Задачу же выполнять вызвался другой.

— Кто? — опросил я.

— Вы представляете, Борис Алексеевич, именно вызвался! — не слыша меня, сказал Сергей Валерианович. — Я не одобряю неисполнения, но некоторым образом сочувствую тому ротному командиру. Вероятно, приказ был таков, что задевал честь или что-то в этом роде. Иначе ведь отказаться от выполнения задачи просто немыслимо. И я ему в некотором роде сочувствую. Это — как с лейтенантом Шмидтом в пятом году. Это же судьба и не более. Как честный человек, он не имел права оставить команду без командира. Но ведь еще есть присяга! Ведь на нас еще лежит присяга! И тут всякий уже выбирает себе судьбу, Борис Алексеевич! Но — чтобы вызваться охотником на такое дело, которое затрагивает честь!..

— Кто же вызвался? — не слыша себя, спросил я еще раз.

— Я не могу знать, Борис Алексеевич! Я полагал, что вы больше знаете! Да и не важно кто. Важно — вызвался! — ответил Сергей Валерианович.

Вот, видимо, не хватало мне лишь этого известия. Я снова оказался на Марфутке, спеленутый войлочными подстежками и заиндевелый. Горло мое невероятно быстро опухло, и через несколько минут я уже был в жару и едва держал себя, чтобы не бредить. У меня началась сильная ангина. Вдобавок заболело сердце. Ноющей болью оно образовало сквозную от груди под лопатку трубу калибром не менее трех дюймов — как раз моя незабвенная батарея!

Врачи всполошились. Им стоило немалых трудов в течение двух месяцев ставить меня на ноги, и когда это у них получилось, когда я из безнадежных перешел в палату выздоравливающих, я стал служить госпиталю своеобразным экспонатом умения врачей и своеобразным примером для других безнадежных. Теперешняя же моя внезапная болезнь все это у врачей отнимала. Конечно, врачи понимали, что это всего лишь возврат болезни, следствие незалеченной контузии.

Но они рассердились на меня, предположив мою ангину и мою боль в сердце следствием моего непослушания, следствием моих отлучек и прогулок в город.

Жар продержался два дня. В самый тяжелый момент, ночью, около меня попеременно дежурили Танечка Михайловна и Ксеничка Ивановна. Впадая в дрему, я видел их обнаженными и ласкающими меня. Просыпаясь, я видел, что при всем моем бессилии к исполнению пригрезившегося я был готов. Мне становилось весело. Я пытался шутить. Но от этого все пугались за меня еще больше. Под утро второго дня случилось совсем неприятное. У меня на миг остановилось сердце. Вдруг я проснулся оттого, что боль прекратилась. Я проснулся, увидел входящую Танечку Михайловну. Я ей улыбнулся, и у меня остановилось сердце. Мне стало легко и радостно, отчего я в испуге по-детски ойкнул, а голова моя скатилась по подушке набок.

Я это говорю совсем не с целью нагнать на кого-то жалости, а лишь потому, что все эти события позволили врачам по отношению ко мне ввести самые строгие санкции, на основании которых меня замуровали в постель до такой степени, что не только выйти из палаты, а встать с постели мне было невозможно, и для оправления мне подавали судно, пойдя мне навстречу лишь в том, чтобы судно подавал мне все-таки санитар, а не мои красавицы. Но на большее врачи не пошли. И попрощаться с умершим именно в эти дни моим подпоручиком я не смог. Остановка сердца меня напугала. Иначе бы, конечно, я не послушал врачей. А тут притих и лежал целые дни напролет, лежал и от скуки спал. И вот, пока я однажды спал, подпоручик Кутырев умер. Я проснулся, а Сергей Валерианович, крестясь, сказал:

— Умер ваш друг подпоручик!

Вот лишь из-за этого, из-за подобной несправедливости судьбы, я и остановился на сем эпизоде из моего пребывания в госпитале. Ни проститься с подпоручиком Кутыревым, ни похоронить его я не смог.

Боль ко мне возвратилась, сердце застучало, трехдюймовая труба вернулась на место, жар спал, горло смягчилось. А я лежал и думал о том, что при внешних благоприятных обстоятельствах судьба выходила мне горькой и одинокой. Никого из близких людей около не оставалось. Все они уходили так, будто я перед ними был виноватым, уходили они без какой-либо возможности проститься. Удрученный, я совсем не замечал одновременных с ударами и подарков судьбы — хотя бы в лице полковника Алимпиева, сотника Томлина, прелестных и самоотверженных фельдшериц, из которых одна могла бы стать мне хорошей женой, будь только я настойчивым.

Собственно, после нескольких дней переживаний о подпоручике я к подобной мысли пришел. Боль моя не проходила. Всевозможные прослушивания и простукивания какой-либо определенности не дали. Врачи, я полагаю, пожали в недоумении плечами. Сергей Валерианович, наблюдая их, сказал свое резюме:

— Да у вас, Борис Алексеевич, просто душа болит. Вам нужны положительные эмоции. Вам надо счастливо влюбиться!

— Ну так я займусь нашими прелестницами! — без энтузиазма сказал я и подумал, а почему бы и в самом деле не исполнить сказанного.

— Только изберите одну, Борис Алексеевич! — предупредил Сергей Валерианович.

Помимо моей воли она, одна, уже избралась. Но она была женой другого и, если не издеваться в мстительном воображении, благородного человека, давнего друга Саши. Она избралась, однако ее надо было исключить из своей судьбы.

— Но будет ли впереди столь счастливая возможность, как нынче? — размышлял я. — Ведь скоро снова в службу. И вдруг, — я впервые об этом подумал. — И вдруг я останусь калекой. Кому же я тогда стану нужен!

Я решил себя заставить влюбиться. Я подробно стал разбирать каждую из прелестниц и в конце концов объявил:

— А вот стану приверженцем Мехмеда и сделаю женами всех! — Тут я поспешил оговориться: — Всех, кроме Александры Федоровны. Больно уж строга!