Через неделю боев на Бехистуне мы оставили его, а в конце июня нам пришлось оставить и Хамадан. Его оставляли мы уже в спешке и панике. Удивительно, как быстро человек может потерять свои человеческие качества. Видно, в скотском состоянии мы и в самом деле пребывали миллион лет, а в человеческом ― только несколько тысяч. И в человеческом состоянии могла нас держать только большая задача. Дерущиеся на фронте части были образцом доблести и самопожертвования. А тылы уже в десятке верст от фронта представляли собой копошащуюся массу опарышей, наделенных только тремя инстинктами ― инстинктом жрать, созвучным этому слову инстинктом, в обозначение которого я употреблю слово “испражняться”, и спасать свою шкуру. Тылы оставляли Хамадан совершенно бессовестно. Такой позор я принимал впервые. Все казачьи части были в боях. Мы, как я уже говорил, держали фронт едва не в полтысячи верст, и не сплошные полтысячи верст, как то было на Западном фронте, а полтысячи верст, разделенные горными хребтами и бездорожьем, так что порой мы совсем не знали, где и что делает сосед. В боевых частях не было никакой паники. Не было в боевых частях страха, что противник нас обойдет, зайдет к нам во фланг или тыл. Противник был связан одним большим непрекращающимся боем. Ему не было передышки оглядеться. Фронт отходил, но как собака несет на хвосте репьи, так фронт наш цепко тащил противника около себя. Страх был только в тылу. Это было прискорбно. Наблюдение этого страха вселило в меня какую-то тревогу, будто назревало что-то новое и страшное. Я, грешным делом, вспомнил моего покойного подпоручика Кутырева из Горийского госпиталя, сказавшего о неком несоответствии положения гражданских слоев империи или что-то в этом роде.

Как и в Керманшахе, я видел уход наших тылов из Хамадана. Я стоял со своим авто, не в силах проехать хотя бы вершок расстояния. Все было запружено уходящим и теряющим в страхе порядок тыловым народом. На мою бедную голову, меня увидела всесущая графиня Софья Алексеевна Бобринская.

― Подполковник! Норин! ― без преувеличения перекрывая весь гул Хамадана, вскричала она. ― Норин! Стойте! Я ― к вам!

И из всего ее “Я ― к вам!” вышло, что ей хотелось постоять рядом и позлобствовать.

― Табор! Табор! ― с презрением говорила она.

Во мне от ее слов рождалась неприязнь. Она рождалась не против трясущихся в страхе и рвущихся удрать наших тылов, а против самой графини и против еще кого-то.

“Без вас вижу!” ― бухало у меня.

Бухала по городу турецкая артиллерия. К счастью, не сосредоточенно и не точно. Снаряды ложились случайно и на излете. Но они превращали панику в безумие. При каждом самом далеком разрыве безумие увеличивалось. Всем казалось, что следующий снаряд попадет именно в них. Врачи и медсестры стали оставлять госпитали и раненых. Солдаты, видя, как оставляют их товарищей, в том же безумии и вопреки командирам стали бросать с себя патронташи и иное, на их расклад, лишнее солдатское имущество. Кто-то, под предлогом не оставить неприятелю, стал имущество жечь. Загорелись в городе постройки. К жару с небес прибавился жар пожаров. Стали рваться брошенные патроны. Пули их засвистели во все стороны сильнее, чем осколки неприятельских фугасов. Полетели щепы и клочья от разбитых на базаре и на улочках лавок.

― Вам не следовало бы все это видеть, подполковник! Вам следовало бы ехать не через город, а прямой дорогой. Вам нужны свежие нервы. Чтобы это остановить, вам нужны свежие нервы! ― сказала графиня.

― Я только что видел врачей в этом копошащемся месиве, или, как вы его назвали, таборе! Они кучкой продирались вырваться из города! Разве был приказ оставить раненых? ― спросил я.

― Что же вы их не застрелили? ― вскричала графиня.

Я должен был вернуться в штаб корпуса. То есть я тоже должен был стать частью этого месива. В мирное время бегущий полковник вызывает недоумение, в военное ― панику, ― гласила армейская поговорка. Я стоял и смотрел, будто принимал весь этот парад. Откуда-то пробился к нам земец, то есть представитель Союза земств и городов, ведающий здесь организацией и работой госпиталей, Емельянов.

― Подполковник, графиня Софья Алексеевна! ― удивился он.

Я молча ему козырнул.

― Это что-то непостижимое! ― показал он на месиво.

― Табор! ― снова в презрении сказала графиня и напустилась на Емельянова: ― Только что узнала, что ваши бросили раненых и побежали вон!

― Мои? ― спросил Емельянов и отмахнул рукой. ― Нет, ваше сиятельство! Я только что навел порядок. Понимаете, подполковник! ― обратился он ко мне. ― Лучшие мои работники, знающие фронт и боевые условия, выбыли. Сейчас у меня такие, которых вы, военные, называете шпаками, фертиками и прочее, то есть пока не обстрелянные. Они растерялись. Но я навел порядок. Госпиталь принимает раненых и больных с фронта, снаряжает и отправляет их в тыл. Превосходно работает вьючный транспорт доктора Волкова. Он вывозит из самых невозможных мест. Он уйдет из города вместе с последним раненым! А вам, ― снова он обратился ко мне, ― вам к фронту или с фронта?

― К сожалению, с фронта, ― сказал я.

― Так мы сейчас тоже выезжаем в Акбулах организовать прием госпиталя. Присоединяйтесь к нам. Вместе легче будет пробиться! ― предложил он.

В Акбулахе я нашел Николая Николаевича Баратова, съежившегося и почерневшего от переживания. Капитан Иван Самсонович Каргалетели не счел возможным в такие дни лежать в лазарете и, шатающийся, зеленый ― вылитый стебель на ветру, ― вырвался в штаб. После моего доклада он не стерпел и буквально выдохнул:

― Вы знаете, Борис Алексеевич, что я застал здесь? Вы счастливый человек! Вам выпало быть в рейде и выводить потом свою часть. Вы были в действии. А я был здесь. И теперь пошли шипеть, что во всей неудаче рейда виноват только я. Уже дали мне прозвище “злого гения Баратова”. При Николае Францевиче, видите ли, мы взяли Керманшах. А при мне… А весь рейд уже обозвали Багдадской авантюрой. Мне что же, застрелиться?!

Я попытался его успокоить.

― Этак же было в четырнадцатом году на Сарыкамыше. Там тоже остались на весь штаб два нормально работающих офицера. А потом вы же знаете, Иван Самсонович, что я не закрыл мешок, который создал неприятелю на Диале Николай Николаевич. Я тоже виноват, если уж вы виноваты! ― сказал я.

― Вот и вы считаете меня виноватым! ― сморщился капитан Каргалетели.

― Да нет же! ― увидел я свою ошибку. ― Нет. Я сказал “если”, ну, сами знаете, это всего лишь наша языковая традиция. Вы не виноваты. Весь наш фронт это знает. Я же был на фронте. Все тогда и сейчас говорят про какаву, то есть про британцев, про этого гуся Таунсенда!

― Счастливчик! Он был на фронте! ― сказал как-то в сторону, как некую мечту, капитан Каргалетели. ― Счастливчик вы, Борис Алексеевич! Спасибо вам за ваше участие ко мне. Хотя, право, одно желание ― застрелиться!

― А что у других? ― спросил я про другие участки фронта.

― На вчерашний день было так. Да, собственно, вы явно все знаете. Правый фланг, как всегда, держит Курдистанский отряд графа Федора Максимилиановича Нирода. Вы, кстати, слышали, что у него сын погиб? ― Я кивнул. ― Отряд занимает позиции Кергабад ― Сене. Далее идет князь Белосельский. Это Ассад-Абадские позиции. Вы только что оттуда. А еще левее, в районе Буруджира и далее, ― Эрнст Фердинандович Раддац с вашей родной казачьей дивизией и партизаны Бичерахова.

― То есть без изменений! ― сказал я.

― Слава Богу, без изменений. Но ведь придется все равно отходить, ― сказал капитан Каргалетели.

Что придется оставить и Ассад-Абадский перевал, и Акбулах, сказал за коротким обедом и Николай Николаевич.

― Вот, ― черкнул он по столу воображаемую линию. ― Исхан-паша упорно бьет нас по центру, по Ассад-Абаду. Вы, ― взглянул он на меня, ― вы это знаете лучше нас. Он явно предполагает прорвать нас и отрезать нам фланги. Вот ваш, ― он опять взглянул на меня, но взглянул с обычной искрой веселого лукавства, ― ваш друг Василий Данилович Гамалий дерется против кавалерийской бригады и четырех батальонов пехоты с артиллерией… Да нет, не тревожьтесь! ― увидел он мою тревогу. ― Не он один со своей Георгиевской сотней там, конечно. Нет. Там, как вы знаете, наша с вами родная, но, к сожалению, в одну треть состава дивизия. То есть и на флангах противник превосходит нас, не дает нам взять хоть что-то с флангов. Но он явно стремится прорвать центр. И ах как нам нужны сейчас свежие силы, особенно пехота! Мы бы сего Исхан-пашу связали пехотой в центре и обошли с флангов. Ведь сколько прошу Тифлис! Нет, не пришлют ни штыка!

― Как же, ваше сиятельство! Шлют, и во множестве! ― возразил я.

― Ах да, да, виноват! ― понял меня Николай Николаевич.

Суть моего возражения опять уходила к Тифлису, к фронтовому интендантству, вдруг весной нынешнего года приславшему в наш конный корпус пехотные штыки ― не пехотные подразделения с определенным количеством солдат, по-военному именуемых штыками, а самые настоящие штыки к пехотным винтовкам.

― А что! ― явно при этом сказало интендантство. ― Вот когда есть, так мы вам с нашим удовольствием!

Это удовольствие обернулось нам заботой: куда ненужные нам штыки девать. Придумали было крепить их к ножнам шашек специально создаваемыми креплениями. И благо, что недолго носили дополнительную тяжесть наши люди, ― мало-помалу сдали их на склады.

― Да, ― неожиданно широко перекрестился Николай Николаевич. ― Слава Богу, господа. Из Хамадана вывезли всех раненых. Эх, господа! Какое счастье быть молодым и командовать эскадроном, сотней, батареей! И каково быть в моих летах и командовать фронтом и отвечать за вас, за империю, за эту несчастную страну Персию! Постарайтесь не стареть, господа!

К штабу, зная, что здесь Баратов, как сопливые дети к материнской юбке, все более прижимались отходящие уже не тылы, а боевые части. Ни у кого не оставалось сил. Арьергарды держали неприятеля всего верстах в пяти от штаба. Местами он прорывался совсем близко. Казаки и драгуны с остервенением толкали его назад. Штабу надо было уходить. Но в Акбулахе скопилось несколько сот раненых и больных. Их надо было вывезти. Мы собирали все, что могло нести или везти. Мы затребовали весь транспорт всего нашего тыла от Энзели и Казвина. Уже в крике неприятельской кавалерии, обходящей нас, прибыли грузовики. Уже казаки и драгуны держали коридор лишь в полуверсту шириной. Один за другим грузовики с ранеными мчались по этому коридору. С ними отправился штаб. А Николай Николаевич стоял около последних грузовиков и ждал, когда погрузят последнего раненого.

― Братец, ты какой станицы? ― спрашивал он едва не каждого и благодарил за службу.

Спросил и последнего.

― Так что, ваше сиятельство, станицы Самашкинской Терского казачьего войска! ― постарался молодцевато ответить раненый казак.

― И я ― Самашкинской! Земляки мы с тобой! А кто же ты по батюшке? ― воскликнул Николай Николаевич, хотя происходил из станицы Владикавказской.

― Так что, ваше превосходительство, отец мой Мельников Иван Ульянов! ― ответил казак.

― Жив? ― спросил Николай Николаевич.

― Так точно, ваше превосходительство! ― лежа приложился к папахе казак.

― Поклон ему и благодарность за твою службу, казак Мельников! ― пожал руку казаку Николай Николаевич.

― Рады стараться! ― вскричал казак.

Я подобные сцены разговора нашего командующего с казаками наблюдал не раз. И бывало, происходил наш командующий из станицы Сунженской, станицы Ермоловской, станицы Новоосетинской, станицы Щедринской, станицы Карабулакской. И казаки ему свято верили, свято считали его земляком и писали о том домой. О нем складывались легенды. Он их не развенчивал. Одна из таких легенд гласила следующее.

Предок Николая Николаевича, грузинский князь, неосторожно убил своего брата и был вынужден покинуть Грузию, перешел на Терек, записался в войско. Его потомок и отец Николая Николаевича, будучи уже совершенно обрусевшим, дослужился до чина сотника, женился на осетинке, был атаманом станицы Галагаевской, но умер очень рано. Беременная его жена повезла гроб с телом мужа хоронить в станицу Моздокскую, но по дороге в станице Магомет-Юртовской родила мальчика, нареченного при крещении Николаем. “Прямо у гроба родила, бедная!” ― любили уточнить казаки при рассказе этой легенды.

Так это было или не так, но послужной список генерал-лейтенанта Николая Николаевича Баратова вкратце выглядит следующим образом.

Он, потомок грузинских князей, родился первого февраля тысяча восемьсот шестьдесят пятого года в станице Владикавказской, происходит из дворян Терского казачьего войска. Образование он получил во Владикавказском реальном, Втором Константиновском и Николаевском инженерном училищах, затем Николаевской Академии генерального штаба. Выпущен в Первый Сунженско-Владикавказский генерала Слепцова полк Терского казачьего войска, нес службу обер-офицером для поручений при командующем Кавказским военным округом, для ценза командовал эскадроном драгунского Северского полка, тогда имеющего номер сорок пять, а не восемнадцать, как нынче. В марте 1901 года назначен в командование своим родным Сунженско-Владикавказским полком, с которым участвовал в русско-японской войне, был награжден Золотым, ныне Георгиевским, оружием. С ноября 1912 года он начальник Первой Кавказской казачьей дивизии, с которой вступил в нашу великую войну, отличился, как я уже не раз говорил, под Сарыкамышем, затем под Агридагом, был представлен к ордену Святого Георгия четвертой степени, но не получил его до сего времени. В октябре пятнадцатого года он назначен для выполнения исключительно важной задачи командующим нашим Экспедиционным корпусом, тридцатого октября того же пятнадцатого года введенного в Персию.

― С Богом! ― перекрестил Николай Николаевич последнего раненого.

Прилетел офицер для поручений командира Северского полка штабс-ротмистр Ваня Бежанов и едва не упал вместе с конем, кое-как вывернул деревянную от усталости ногу из стремени, подал Николаю Николаевичу записку: здесь ли командующий, сколько еще держаться?

― Вот, ротмистр! ― показал на поехавший в коридор грузовик Николай Николаевич. ― Это последний. Сейчас поеду и я. По полшага можно отходить! ― И написал быструю записку с приказом, обнял Ваню: ― С Богом, ротмистр!

Едва он повернулся к своему ординарцу хорунжему Гуцунаеву что-то сказать, осадил коня порученец хоперцев с тем же вопросом: здесь ли, сколько держать.

Все знали ― он никого не оставит. Это давало силы. Наконец он махнул хорунжему Гуцунаеву в сторону своего авто, оглядел уже без бинокля округу, будто простился. Показал на наш авто и нас с капитаном Каргалетели. Махнул конвою: на коня!

― В Маньян! ― коротко скомандовал и сел на заднее сиденье.

Наши легкие авто тащились за нагруженными грузовиками, пока не стало ясно, что вся колонна вырвалась из коридора. Попятился арьергард из Акбулаха, постепенно смыкаясь с держащими фланги в его тылу подразделениями в единый кулак. Этому кулаку предстояло держать фронт дальше. Нам предстояла наша работа. Мы стали постепенно по обочине обгонять колонну. Вдруг из обгоняемых нами грузовиков понеслось “ура!”

― Радуются? ― спросил капитан Каргалетели.

― Благодарят Николая Николаевича! ― догадался я.

Мы по обочине обгоняли грузовик за грузовиком, а из каждого кузова приподнимались кто мог и кричали “ура!”. Николай Николаевич встал в авто, повернулся к грузовикам, приложил кисть руки к белой своей папахе. Встали и мы с капитаном Каргалетели.

Это были минуты нашего общего торжества, минуты величия нашего Отечества Российской империи и Российской армии. Мы в эти минуты не помнили, что были раздеты, разуты, безоружны и голодны.

Фронт встал по перевалу Султан-Булаг. Ни у нас, ни тем более у турок уже не было сил. Пришло боевое затишье. И оказалось, что мусульманский мир пребывал в страстях и в трауре ― шел девятый месяц их календаря рамазан, месяц поста.

И хотя продолжались бои, и довольно серьезные, мы стали в какой-то степени целые полгода походить на западный позиционный фронт. Пришли наконец пехотные части, прибавилось артиллерии и казачьих частей. Прибавилось боезапаса, провианта, фуража. Мы отмылись, отчистились, починились, отоспались, заблестели глазами, заскалились в улыбках.

В один из вечеров начала августа у меня в палатке появилась Валерия.

― Нам надо поговорить, ― сказала она.

― Да, пожалуй, надо, ― согласился я.

― Я вас люблю, и вы это знаете! Я с вас взамен ничего не требую, и вы тоже это знаете! ― начала она говорить.

Уже по риторике фразы я понял ― она к разговору готовилась. Ни убеждать, ни спорить, ни тем более таких вот подготовленных кем-то разговоров, как я уже упоминал, я не любил. Я невольно напрягся.

― Но я бы могла поступить совсем иначе. Я бы могла поступить, как обычно в таких случаях поступают все другие женщины, ― стала говорить Валерия. ― Они обычно объявляют, что вы воспользовались ее чувством, что вы ее скомпрометировали и вы обязаны на ней жениться. Я уверена, на моем месте так поступила бы каждая женщина. Но я так не поступаю, и только потому так не поступаю, что я люблю вас.

“Кажется, уже так поступаете!” ― сказал я про себя.

― Я только хочу предупредить вас о том, что вы можете попасть в дурное положение, потерять репутацию честного человека и офицера, навредить себе в карьере. Ведь только стоило мне хотя бы намекнуть графинечке, а тем более самой графине о наших отношениях, как вас бы принудили на мне жениться. Вы бы отказались. Я это знаю. И ваша карьера на том бы закончилась. На моем месте именно так бы поступили другие. Я же вас не преследую. Я только вас люблю.

Теперь я уже явно увидел ― именно этого ― выйти за меня замуж ― хотела она. Я помимо воли представил это. Потом так же помимо воли я представил, что будет, если я откажусь, а Валерия свои слова, якобы отнесенные к другим женщинам, исполнит. “Какая-нибудь Кашгарка, какой-нибудь Урянхайский край, какое-нибудь место в управлении уездного воинского начальника ― не более!” ― увидел я свою карьеру и нашел ее превосходно привлекательней против женитьбы на Валерии.

― Я благодарю вас за ваше чувство ко мне, ― сам того не желая, холодно сказал я.

― За это не благодарят! ― резко сказала она. ― На это отвечают чувством же. Но мне, видно, не суждено. Что ж, ― она потупилась взглядом. ― Что ж, я принимаю это. Но вы! ― она перевела взгляд на огонь лампы. ― Но вы и дальше будет иметь связи с женщинами. И я бы не хотела, чтобы вы от этих связей потеряли в карьере!

“А ведь она меня не любит! И хорошо, что не любит!” ― как-то странно возликовал я. Мне стало спокойно.

― Ваше право, Валерия, исполнить все, что в вашем мнении должны были бы исполнить другие женщины! ― сказал я.

Она заплакала. Я опять увидел ― она заплакала артистически, в явном ожидании моего утешения. Но я молча сидел. Не дождавшись, она некоторое время молчала. Мне надо было закончить с бумагами. Я невольно потянулся к одной из них. Она увидела.

― Что ж, ― сказала она, встала, хотела пойти ко мне, но остановилась, хотела пойти из палатки, но тоже остановилась. ― А какая были бы мы с вами пара! ― вдруг сказала она. ― Я вхожа к графинечке. Вы бы были переведены на службу в Петербург!

“Кашгарка, Урянхай, место в управлении уездного воинского начальника!” ― просемафорило во мне.

Она пождала ответа, пождала, не подойду ли я к ней, снова сказала: “Что ж!” ― и пошла из палатки. “Сейчас обернется и что-то скажет, в ее мнении, достойное заключения этой сцены!” ― подумал я и не ошибся. Она обернулась.

― А ваша Маша… которая… вы знаете, о чем я… Маша Чехова, со стихами… она умерла. Она поехала вместе со старой графиней в Энзели, где-то напилась из колодца и в два дня скончалась.

Пока сердце у меня пустело и потом вновь наливалось, я успел подумать, что я всем, кто мне дорог, несу смерть.