Сколько мог, отхлопавшись и оттерев от пыли лицо, я пошел доложить о возвращении. Из двери кабинета Николая Николаевича Баратова навстречу вышел его адъютант поручик Аннибал.
— Вах, Борис Алексеевич! А мы только что о вас говорили! Правда, только что говорили! Давайте, я доложу командующему о вашем приезде! — воскликнул он.
Николай Николаевич Баратов вышел ко мне из кабинета, приобнял, распорядился подать чаю и увел в кабинет.
— Рассказывайте! Хотя я многое знаю, но рассказывайте! — велел он и тотчас воскликнул о командире Курдистанского отряда Николае Алексеевиче Горбачеве: — Как же он не сберег себя! Вот старая школа — всюду быть самому! А ведь какой был офицер! Как бы он пригодился в нынешнее время! Ну, да Господь с ним, вечная ему память! — А после моего доклада и чая он вдруг сказал: — Полковника Беломестнова от нас взяли. Первую кавалерийскую дивизию от нас взяли. Николай Николаевич Юденич не сберегся. Всех практически, с кем сжились, сработались, мы теряем. В одиночестве мы с вами, Борис Алексеевич, остаемся! И вот что. Вам новое назначение. Завтра же и отправитесь. Дела в Казвине плохи. Тамошний комендант полковник Подзгерский не справляется. Прибывающие солдатики бунтуют. Все сплошь из дезертиров — вот и бунтуют, революция и свобода, говорят. Надо привести к дисциплине! — И тотчас жестом остановил мой вопрос: — Ни в коем случае! Никакого оружия! Будете там не один. Но никакой силы не применять! Я знаю ваш характер. Знаю, как вы собирались нынешнее правительство по петроградским фонарям развесить!
— Откуда же вы это знаете? Я вам, ваше превосходительство, такого не говорил! — обиделся я.
— Вы не говорили. А ваш amis cordiale, друг сердечный капитан Корсун, сказывал! — улыбнулся Николай Николаевич.
— Как! — едва не вскочил я.
— Да вот как-то чаевничали мы с майором Робертсом и, конечно, разговорились о делах нынешних. Капитан Корсун и сказал, что нечего нам ждать, а надо в Петроград направить от нас сотню Гамалия да наших партизан войскового старшины Бичерахова, и чтобы весь отряд возглавил подполковник Норин. Ручаюсь, сказал капитан Корсун, порядок будет восстановлен в империи в два дня! — снова улыбнулся Николай Николаевич.
— Однако же! — фыркнул я.
— Не серчайте! Капитан Корсун любит вас всем сердцем. Это же видно! — взял меня за грязный рукав черкески Николай Николаевич. — И вот вам задача: усмирить и препроводить на фронт этот взбунтовавший полк. Я на вас надеюсь.
— Слушаюсь, — угрюмо сказал я, думая о словах Коли Корсуна.
— Да. Такая задача, не свойственная инспектору артиллерии корпуса. Ну да вы эту несвойственность с самого начала исполняете! В Казвин прибудет партизанский отряд войскового старшины Шкуры. Вы его знаете. Ваша задача не дать ему довести до шашек и винтовок. Вы наделяетесь полной властью. Но очень вас прошу, оберните все дело миром! — попросил Николай Николаевич.
— Слушаюсь, — со вздохом сказал я.
Николаю Николаевичу приходилось тяжелее всех нас. Он обязан был выполнить задачу по удержанию Персии от перехода на сторону Турции и тем обеспечить Кавказ и весь левый фланг огромного, от Балтики и до озера Урмия, фронта. Кроме качеств полководца он должен был обладать и качествами политика, ладить с персидским правительством, ладить с местными ханами и князьками, ладить с англичанами. Он с ними со всеми ладил. И на его долю теперь вышло ладить с нашей временной сволочью. Меня лично покоробила его телеграмма, посланная в корпус перед его возвращением. Он написал, что безгранично рад вернуться к нам и так далее, чтобы продолжить нашу общую работу, как он выразился, для блага и счастья нашей великой СВОБОДНОЙ Родины. Эти-то слова о свободной Родине меня и покоробили. “И вы — туда же, Николай Николаевич!” — горько сглотнул я, как потом глотал его длинные и восторженные разглагольствования перед солдатами о той же свободной Родине, о какой-то новой жизни в этой свободной Родине. Я понимал, что иначе он не мог поступить. Ему надо было держать в руках корпус. А его удержать можно было, только чутко чувствуя его пульс, пульс не того здорового организма, которым мы вошли в Персию, а пульс организма, уже зараженного губительной болезнью. Я это понимал. Но меня все равно коробило. И я вопреки себе перестал чувствовать прежний перед ним восторг, прежнее преклонение, прежнее его, можно сказать, обожествление.
— Вы не слушаете, Борис Алексеевич! — воскликнул Николай Николаевич.
— Виноват! Некоторая усталость, — попытался словчить я.
— Не может быть никакой усталости в ваши годы, подполковник! Не должно и не может быть никакой усталости в служении Отечеству, отец родной! Если вы хотите послужить ему, нашему горькому Отечеству, не может быть никакой усталости! — вскричал Николай Николаевич.
— Есть “никакой усталости”! — снова попытался я словчить и изобразить бодрость.
Он уловил мою попытку и хитровато блеснул взглядом.
В кабинет привычно без стука и вкрадчиво вошел прапорщик Альхави. Несколько пригибаясь и этим говоря, что просит прощения и просит не обращать на него внимания, он прошел в угол и сел в кресло. Я опять подумал, что он попросту состоит на английской службе и имеет связи в верхах, а никакой он не провидец и не мудрец, и что Николай Николаевич сам восточный человек и терпит его только из соображений восточной дипломатии, а советов его не слушает. Не видел я в этом азиате никакой мудрости. Он мою неприязнь чувствовал, но был со мной безупречно ровен и даже обходителен.
— Что, Селим Георгиевич? — спросил Николай Николаевич.
— Ничего безотлагательного, ваше высокопревосходительство, — встал с кресла прапорщик Альхави.
Николай Николаевич вернулся к нашему разговору.
— А вот есть некоторая необходимость соотнестись с союзниками, а Василий Данилович по плечи увяз в боях. Не подскажете, кто бы это мог сделать? — снова хитровато блеснул глазами он.
Я понял, что он знает и об Элспет. И мне его хитреца стала неприятной. Я смолчал. Я смолчал — а он стерпел. Только служивый человек мог бы оценить степень моей дерзости.
— Так не знаете? — спросил он.
— Ich kann nicht bestimmt sagen! Не могу знать, ваше превосходительство! — раздражающим Александра Васильевича Суворова ответом ответил я.
— А вы бы не взялись? — спросил он.
— Готов на любую вами поставленную задачу! — сказал я.
— Ну вот, сразу после Казвина будем готовиться к соотнесению с союзниками.
Наверно, он увидел, что я был готов его обнять.
— Ступайте. Все остальное — у Александра Ивановича! — сказал он о начальнике штаба корпуса генерал-майоре Линицком.
В довершение нечаянной радости у себя в кабинете я нашел письмо Элспет. Я взглянул на штемпели. Между нами расстояния было верст в пятьсот. Но письмо шло через Лондон и Петроград. Учитывая условия войны и едва не кругосветного путешествия, в дороге оно было всего ничего. У меня хватило выдержки не порвать конверт, а обрезать его бок ножницами.
— Знаю, что ты здесь, и знаю, чем ты сейчас занят! — зашумел за дверью Коля Корсун, вошел, протянул ко мне руки, чуть склоняясь на правую сторону, как бы приспосабливаясь к моему росту. — Дай я тебя обниму, друг мой! — И, обняв меня и громко чихнув от моей пыли, он сразу доложил: — Я через своего гуся отправил по известному адресу уведомление, что письмо получено, что адресат…
— Да зачем же! — было рассердился я.
— Что письмо получено, что адресат пока в отъезде! — не стал слушать меня Коля Корсун. — И вообще, за это благодарить надо, благодарить и обещать мне после войны бутылку шабли. А ты вместо этого сам полез в бутылку! — сказал он в артистическом гневе.
— Капитан, как вы изъясняетесь?! — подлинно в сердцах, но стараясь, чтобы это выглядело шуткой, прикрикнул я.
— Я изъясняюсь в соответствии с положением в стране. Вчера был я в городе, проезжал мимо новопреставленных, то есть мимо только что прибывшего эшелона. Уже хлебнули чего-то, приплясывают в кругу и орут похабное. Вот запомнил: “Был я раньше смазчик, жид обыкновенный, а теперь на фронте комиссар военный!” — Это появилась мода назначать от Временного правительства, или, как ты его называешь, от временного сволоча, в армию комиссаров. И кстати, знаешь, как вся эта сволочь придумала называть наших казаков? Они стала их называть монашками — то ли из-за нашего против них монашеского образа поведения, то ли из-за длинных казачьих черкесок. — Коля Корсун сказал это и без перехода спросил: — Ну, что, сам прочтешь письмо от своей Джин или доверишь прочесть своему другу? — Разумеется, Элспет он называл именем жены шотландского поэта Роберта Бернса. Он так спросил и опять не стал ждать моего ответа. — А гусь мой, — сказал он, — весь зарделся, как селезень, когда узнал, по какой причине я попросил воспользоваться его каналом связи. Ему это понравилось. Так что советую тебе завести с ним шашни. С худого гуся — хоть шерсти клок!
— Связи! — сказал я.
— Что? — не понял он.
— С худого гуся — хоть связи клок! — сказал я.
— Да вы хваткий парень, полковник! Вам бы, по прошлым временам, какую-нибудь концессию у государства отхватить по примеру всех нынешних нуворишей фон Мекков, Поляковых, Губониных! Ну, а по нынешнему времени, вам с успехом можно податься к господам временным! — скаламбурил Коля Корсун и тотчас снова спросил, буду ли я читать письмо сам или все-таки дам ему для перевода.
— Сам буду! — снова было рассердился я.
— Ладно, прости, Борис! Я же это — от радости, что ты вернулся живой и невредимый! — обнял меня он.
— А что же командующему наплел про этих временных сволочей?! — сказал я.
— Борис, я ведь могу обидеться! — уже обиделся он. — Что значит “наплел”? Я сказал то, что думаю. Я ничуть не сомневаюсь, что ты бы навел в Питере порядок. Я это и сказал. И если бы довелось, я сам бы пошел с тобой!
— Пошел бы, пошел бы! — буркнул я.
Мы еще перебросились парой слов, таких же никчемных, как и прежние, но много говорящих, что нам хорошо было вместе. Только потом я протянул ему письмо. О том, каково оно, письмо любящего и любимого человека, говорить совершенно излишне. Коля Корсун мигом перевел его, лишь споткнувшись на русских словах, написанных латиницей.
— “Вот мы здесь!” Вот мы здесь — что это? — снял он пенсне и поглядел на меня немного пристальным близоруким взглядом.
Я улыбнулся.
— Понял! Когда ответ переводить? — сказал он.
— Утром, — в совершенной неловкости от охваченного чувства и того, что об этом чувстве кто-то еще, кроме нас с Элспет, знает, сказал я.
— Понял! — снова сказал Коля Корсун и не удержался сказать из Книги Экклезиаста, что женщина — это сеть. — “И нашел я, что горче смерти есть женщина, потому что она сеть, и сердце ее — силки, и грешник уловлен будет ею!” — продекламировал он в позе какого-нибудь артиста Тальма.
— Будет, будет! — снова буркнул я.
— Будет уловлен, или будет — это значит, хватит вас просвещать? — спросил Коля Корсун.
Я промолчал. Мы договорились встретиться через час, когда я помоюсь. Но лишь я вымылся, как меня сморило, и я, сказав себе, что на минутку, лег с письмом Элспет в руке да и проспал до ночи, слыша, как приходили и Коля Корсун, и сотник Томлин и как их вполголоса встречал вестовой Семенов, слыша, но не находя сил проснуться, — ну, прямо в полную игноранцию слов Николая Николаевича Баратова о безустанности служения. Оправдывал меня только стыд, который я во сне испытывал, и во сне же я говорил:
— Да, я сейчас встану, ведь я должен служить. Да, я сейчас встану, ведь я должен написать Элспет!
Утром мы долго мешкали с необходимыми мне для выполнения задачи документами, с получением денежного аванса на проезд, долго ждали автомобиль с уже знакомым шофером Кравцовым, выехали не по прохладе, как следовало бы сделать, а в наплывающем зное, ехали медленно, и я в горячем сиденье автомобиля спал, не в силах одолеть давящей дури сна. Слава Богу, мы заночевали на Султан-Булаге, то есть в относительной прохладе. И слава Богу, выехали рано. Шофер Кравцов привычно балагурил и что-то беспрестанно рассказывал. Я не слушал что, думая об Элспет.
— Вот ведь как, господин подполковник! — с какой-то особенной интонацией сказал шофер Кравцов.
— Вы о чем? — спросил я.
— Да вот о подполковнике Мясникове, о котором я сейчас рассказывал! Вот ведь как судьба завернулась! — сказал шофер Кравцов.
— И как она завернулась? — спросил я.
— А, вы не слышали, господин подполковник! Сейчас расскажу! — обрадовался шофер Кравцов. — Вот свобода, господин полковник. Вот как она людей выворачивает! — Вообще, я слышал о шофере Кравцове, что он сию свободу, то есть революцию, принял, но сейчас, видимо, зная меня, он захотел мне показаться каким-то другим, как бы вольномыслящим, что ли. — Так вот, пришло из дома, из Тифлиса, подполковнику Мясникову письмо, — стал рассказывать шофер Кравцов. — Написала жена. И написала она, венчанная с ним, что наступила свобода и она пошла жить к одному богатому татарину, который давно за ней волочился, что все равно от подполковника Мясникова никакого толку нет, находится он далеко и безвылазно, жалованье от него ей задерживают, а если и дают, так все его подполковничье жалованье ее нынешний татарин в ресторане по пяти раз за вечер спускает — так богат он. Подполковник Мясников послал ей развод. А она развода не дала. Опять от нее пришло письмо. Венчанная его жена ему написала, что дать развода не может, потому что не знает, сколько любовь татарина к ней продлится, мол, случиться может всякое, “а тогда, милый мой лысый пупсик, я вернусь к тебе, потому что содержать меня будет больше некому!” Вот как при свободе, а, господин подполковник!
— Причем же здесь свобода? Курв всегда было в большом количестве!
— Так точно, господин подполковник! — сказал шофер Кравцов. — И раньше такое бывало. А вот еще случай, совсем другой! Вы простите, господин подполковник, что я беспрестанно говорю. Если я замолчу, я тотчас засну, и мы…
— То есть как заснешь? — не поверил я.
— Обыкновенно, господин подполковник! Я на Западном фронте газом травленный. Такая вот теперь со мной трансмиссия случается! — сказал шофер Кравцов.
— Но вас же следовало… — хотел я сказать об освобождении его от военной службы.
— Нет, господин подполковник! Я скрываю это. Я отличный шофер. И мне служить нравится. Дома бы я давно заснул навеки. А здесь — я жив-здоров, птицей летаю! — сказал шофер Кравцов. — Ну, так вот, послушайте еще. — И вдруг он вспыхнул каким-то отчаянным азартом: — А хотите, я вам скажу, что о вас в корпусе, ну, в среде нашего брата шоферов, говорят?
Я не успел ответить, хочу ли, а он уже стал говорить.
— А то про вас говорят, господин подполковник, что вы не такой, как все. Это они говорят в хорошем смысле. Уважение, говорят, от него так и идет. Он ничего не скажет или только подойдет, а уже вытянуться охота, и, прошу прощения, скорбное словцо само застывает, хотя до того человек из мати в мать ругался. Но тут же говорят, что вы не наш, то есть не их. Шофера — народ особый. Всякого они насквозь видят. И видят, кто их, а кто не их, будь он хоть какой высоты начальник. Вот, извините, наш командующий корпусом генерал Баратов, он наш. Генерал-майор Линицкий Александр Иванович, чей я шофер, он тоже наш. С командующим корпусом они, простите, на ножах, так что командующий выхлопотал себе другого начальника штаба, своего старого друга генерала Ласточкина. Но оба они наши. А про вас говорят, что уважают, говорят, справедливый и солдата любит, но вот какой-то из высоких, не достать.
— Спасибо! — усмехнулся я.
— Прошу извинить, господин подполковник.
— Как же я не знаю этого? — сердито, будто шофер Кравцов был виноват, спросил я.
— А как вам знать? Вы все время на линии. Там много не узнаешь, — сказал шофер Кравцов и вдруг стал рассказывать дальше: — А войскового старшину Бичерахова знаете? Он ведь тоже, как и вы, какой-то такой, что не достать. А вот, извините, в свое время его ведь из полка судом чести отчисляли!
— Да это-то откуда вам известно? — снова сердито спросил я.
— Дело прошлое. А шофера все знают. Везем мы своих начальников. А они между собой обо всем разговаривают. Вот и мы все знаем. Еще до войны его отчисляли!
Из документов строевой части я знал эту историю командира-партизана войскового старшины Лазаря Федоровича Бичерахова, отважного, как было написано в его служебной характеристике, до дерзости и беззаветно преданного Отечеству офицера. Но, как это бывает, сильная боевая натура сильна и в своей страсти помимо боя. Он не смог сдержать своего чувства к жене своего друга, тоже осетина, что привело у того к распаду брака. Конечно, офицеры полка исключили господина Бичерахова из своего состава. Командир его полка сообщал тогдашнему начальнику штаба нашего корпуса генералу Эрну, дай Бог памяти, что “прикомандирование к полку войскового старшины Бичерахова нежелательно ввиду исключения его из полка судом чести”. Кажется, так. Но скажу еще раз, это был настоящий воин. Его отряд в пять конных и одной пешей сотен при двух орудиях и восьми пулеметах отличался особенной доблестью, инициативой и решительностью.
— И еще про вас могу сказать! — совсем разболтался шофер Кравцов.
— А я могу вас поставить на часок под ружье! — остановил я.
— Слушаюсь. Понял! — сказал он.