— Так! У вас приказ командующего. А у нас приказ ревкома. Никаких орудий — никому и никуда! — сказал мне Казвин устами и суровым взглядом комиссара Стаховского, явного шпака, хотя и одетого в новую офицерскую гимнастерку.
Уже наученный иметь дело с ревкомами, я потребовал встречи с председателем, так сказать, товарищем Шах-Назаровым. “Не дашнак, так мусаватист, а то и вовсе большевик, или эсер, или вообще потомок Сасанидов, то есть того Дария, который сидит на Бехистуне!” — сказал я, некоторым образом просвещенный разговором с подполковником Казаровым.
— Товарищ Шах-Назаров — уже не председатель! — ответил Стаховский.
— Я не настаиваю именно на Шах-Назарове. Я прошу встречи вообще с председателем, будь он хоть Елизарихина коза! — вспылил я подвернувшейся на язык обычной нянюшкиной присказкой. “Нянюшка, а ты знаешь, что короля в Абиссинии называют не король, а негус?” — гордый показать свои знания, тащил я нянюшке свежий еженедельник “Нивы”. “Боренька, да назови его хоть Елизарихиной козой, только бы народу житье было!” — отвечала нянюшка, не отрываясь от прялки.
— За оскорбление революционной должности мы вас арестуем! — набычился Стаховский.
— А вы скажите сначала, кто есть кто! А то вы даже сами не представились в ответ на мое представление! — постарался я сменить тон.
Стаховский крякнул стулом, совсем как Сухман, скривил щеку, прикашлянул, вероятно, размышляя, стоит ли метать революционный бисер перед буржуазной сволочью, — именно так революция стала называть нас, хотя излишне говорить, что к буржуа мы никакого отношения не имели.
— Так, — наконец сказал он. — Так. Я товарищ председателя Стаховский, представитель центра!
— Центра чего? — спросил я.
— Центрального революционного комитета Российской республики! — с напряжением в голосе сказал Стаховский.
— Прошу прощения. Мы с фронта. Туда телеграф и газеты не доходят! — изобразил я некого придурка.
— А председателем ревкома теперь товарищ Владимиров! — с тем же напряжением сказал Стаховский.
— Ну так вот и дайте мне встречу с ним. Я же не могу не исполнить приказ командующего, как, скажем, вы не можете не исполнить приказа ревкома! — сказал я.
— Товарищ Владимиров в Керманшахе. И у нас постановление ревкома, никакого имущества без его резолюции не выдавать, тем более вам, явившемуся от командующего. Вы это имущество либо англичанам продадите, либо против революции обернете! — сказал Стаховский.
— Товарищ комиссар! — впервые употребил я слово “товарищ” не в прямом его значении сподвижника, приятеля или заместителя начальственной должности, а в качестве обозначения титула. — Товарищ комиссар! Ну так свяжитесь с товарищем Владимировым по телефону. Пусть даст резолюцию! Ведь я повезу орудия не к англичанам, а в Россию! Для России я их сохраню!
— Для России — это что значит, по-вашему? Это значит “война до победного конца”? Вы что, не слыхали, что Совнарком заключил перемирие, и войне — конец? — снова набычился Стаховский.
Я понял, что продолжение разговора действительно закончится арестом, и снова решил словчить.
— В таком случае напишите мне резолюцию об отказе! — попросил я.
— Не могу. Не имею полномочий! — что-то поприкидывая в уме, отказал Стаховский.
— Кто же может? — спросил я.
— Ревком, — сказал Стаховский.
— Где мне его увидеть? — спросил я.
— Я представляю ревком! — сказал Стаховский.
— Поздравляю вас. Вот вы мне и подпишите отказ! — сказал я.
— Не имею полномочий, — сказал Стаховский.
— Да что же вы за власть! Как же вы руководите! — опять вспылил я.
Стаховский, явно оскорбившись, уперся взглядом в стол, напрягся в плечах, затаил дыхание. “Сейчас вызовет караул!” — мелькнуло мне.
Но новая сволочь, то есть власть, была дисциплинированней своей предшественницы, так называемой временной власти.
— Вот что я вам скажу, как вас там, представитель командующего! — не поднимая глаз, сказал Стаховский. — Поезжайте в Энзели. Там сейчас представитель Совнаркома товарищ Блюмкин. Если он даст резолюцию — везите орудия хоть… да хоть в море их утопите! Не даст… Одним словом, поезжайте!
— Слушаюсь, — сказал я.
Уловка моя с получением письменного отказа имела тот смысл, что я был предупрежден о наличии здесь, в Казвине, двух противоборствующих, но равных сил, — этого ревкома и постоянно саботирующих его приказы, или, как выразился Стаховский, его резолюции, остающихся еще верными присяге служащих в управлении тыла. Силы были равны. И если бы я сразу пошел в управление тыла, меня вполне могли бы отправить в ревком. А на отказ ревкома они могли ответить вполне соответственно. Я пошел в управление на авось.
— Борис Алексеевич! — встал мне навстречу молодой поручик, тотчас позвонил обо мне в артиллерийский парк.
Через час я был в парке, на огороженном колючей проволокой пустыре с рядами брезентовых палаток, штабелей под брезентом и зачехленных орудий, привезенных сюда для ремонта. Караул строго проверил мои документы и дал провожатого к начальнику парка капитану Сидоренко.
— Вы видели, что творится! Это непостижимо! Это приближение конца света! — после рукопожатия воскликнул он.
Я только махнул рукой.
— К делу, дорогой Алексей Иванович! — сказал я.
— Если к делу, то дело обстоит вот так! Пока мы игнорируем ревком. Сколько мы так продержимся, не знаю. Думаю, сметут нас к чертовой матери! Но пока не смели, мы потихоньку саботируем. У нас готова к эвакуации сводная батарея из шести орудий разного калибра: три пушки полевые трехдюймовые, мортира и два горных орудия. Разумеется, все держим в тайне и ищем момент вывести ее из-под ревкома. На Кавказе начинается большая заваруха. Ну да вы знаете. Инородец и иногородец, то есть горцы и мужики, почуяли эту треклятую свободу. “Грабь награбленное!”, так сказать. Солдатня распустилась абсолютно. У нас не было уверенности пробиться в Энзели, а потом на Терек. Чем ближе к Энзели, к порту, положение становится вообще ни к черту. Абсолютный разбой. А у нас семьи. Не у всех, слава Богу. Но несколько семей имеет место быть. И мы не решались — своими силами. А вот с вами сразу прибавилось уверенности. С вами дело сладится. С вами мы уведем эту батарею. А пока лучше всего вам изображать, что ничего у вас не получается! — сказал капитан Сидоренко.
— Вы тоже с нами пойдете? — спросил я.
— Нет, Борис Алексеевич! Я остаюсь. Мне уходить приказа не было. А ревкому о батарее я доложу, если хватятся, что ушли тайком и самовольно. Сейчас такое — сплошь и рядом. Думаю, обойдется! — сказал капитан Сидоренко.
Мы пожали друг другу руки.
Вечером офицеры собрались в комнате временного командира батареи поручика Мартынова. Керосиновая однолинейная лампа едва выхватывала стол, на котором стояла. Офицеры сели в круг. Я попросил их представиться — сказать, где служили, и сказать о семейном положении. Было их с поручиком Мартыновым восемь, все молодые, выпуска военного времени, все горящие желанием служить Отечеству. Я со своими двадцатью девятью годами и чином казался им древним дедом из легендарных времен войны с хазарами.
— Прапорщик Головко, холост, в действующей армии с апреля нынешнего года! — стали они мне представляться. — Прапорщик Кабалоев, холост, в действующей армии с июня семнадцатого! Прапорщик Аверьянов, холост, на фронте с июня семнадцатого! Подпоручик Языков Степан, женат, жена здесь, в парке, жена беременна, в Персии с апреля семнадцатого, отчислен солдатским комитетом Михайловской крепости как сверхначальнический! Подпоручик Джалюк Иван, в Персии с сентября семнадцатого, до этого командир команды конных разведчиков семьдесят восьмого Навагинского полка, орден Станислава третьей степени с мечами и бантом, женат, жена в Полтавской губернии у родителей! Поручик Виктор Иванов, холост, в действующей армии с сентября шестнадцатого года, дважды ранен, орден Станислава третьей степени с мечами и бантом, в Персии с лета нынешнего года! Подпоручик Сергей Смирнов, в действующей армии и в Персии с декабря шестнадцатого, холост! — представились мне молодые офицеры.
— Я вас видел в Курдистанском отряде полковника Горбачева! — сказал я подпоручику Смирнову, конечно, вспомнив рассказ шофера Кравцова о трагедии его сестры со сватовством подлеца Аганова.
— Так точно, господин полковник! Я вас тоже там помню! — покраснел он.
— Ну и я, поручик Мартынов, женат, но жена с лазаретом ушла в Россию месяц назад, и больше вестей от нее не имею. По выпуску я среди всех здесь самый старший, потому и выбран командиром. В Персию прибыл с Западного фронта! — представился последним поручик Мартынов.
— Так, — подвел я итог. — Все представляете, на что мы идем?
— Так точно, господин полковник! — хором ответили молодые офицеры.
— Вы остаетесь здесь до благополучного разрешения вашей жены! — сказал я подпоручику Языкову.
— Я не могу оставить своих товарищей! Мы дали друг другу клятву! — запротестовал он.
— Как старший по званию и должности я с вас клятву снимаю. Вы должны сберечь жену и ребенка! — приказал я и сбавил тон: — Кстати, с которого времени вы были в Михайловской крепости?
— С выпуска, с сентября шестнадцатого! — сказал он.
— Начальник гарнизона его превосходительство генерал-майор Владимир Платонович Ляхов? — спросил я.
— Так точно! — сказал он.
— А из штаба гарнизона поручик Шерман вам знаком? — спросил я.
— Штабс-капитан Шерман? Да, знаком! Как же его не запомнить! — улыбнулся он.
— По-прежнему шумен? — спросил я.
— Так точно! — снова улыбнулся он.
— Я из академии выпустился в Батумский гарнизон, в четвертую полевую батарею, командиром, — сказал я.
— Господин полковник! Разрешите! У нас будет возможность поговорить о Батуме! — в надежде блеснул глазами подпоручик Языков.
— Отставить! — сказал я.
— Но, господин полковник! — по-ребячьи запротестовал он.
— Отставить! — сказал я.
Мы стали обсуждать предстоящее нам мероприятие.
— Люди, как видите, все надежные. Кроме господ офицеров есть несколько специалистов — фейерверкеры, канониры, разведчики, связисты, расчетчики. Есть шорник. Всего шестнадцать человек. Не хватает ездовых. Но это мы преодолеем. В конце концов, сядем на направляющих в уносах сами. Но настоящая беда — не хватает лошадей. Сейчас у нас шесть уносов. Это на два орудия. Есть договоренность с офицером отдела конского запаса поручиком Семиным. Он готов поставить еще два десятка лошадей. Но их надо заполучить скрытно.
— Дорогу себе хорошо представляете? Пойдем ведь ночью, — спросил я.
— За дорогу у нас отвечает подпоручик Языков, — посмотрел в сторону несчастного подпоручика Мартынов.
— Я ее на несколько раз через Куинский перевал пешком прошел, отметил все препятствия и прочее! — доложил подпоручик Языков.
— Но… — хотел сказать я об оставлении его в парке.
— Вместе с подпоручиком Языковым дорогу ходил смотреть и я, — встал подпоручик Смирнов. — Но все же следовало бы его взять с собой, право, господин полковник! — стал просить он за товарища.
— Давайте считать, — сказал я. — Если считать по норме, тогда у нас хватит лошадей только на два орудия. Поручик Семин предоставит еще двадцать лошадей. Нет. Будем считать, что он предоставит только шестнадцать лошадей. Это еще на два орудия. И четыре лошади на все остальное. То есть по норме не получается. Задача — как выйти из положения?
— Уменьшить количество уносов в упряжке, — несмело, видимо, ожидая от меня если не подвоха, то какого-то такого решения задачи, о котором он догадаться не мог, сказал поручик Мартынов.
— И на трудных участках впрягаться самим! — сказал подпоручик Смирнов.
— Горные орудия повезти во вьюках, — сказал поручик Иванов.
— Всем идти пешим порядком, включая ездовых. Это уменьшит вес. Укороченным упряжкам будет легче! — снова сказал подпоручик Смирнов.
— А катеров, то есть мулов, достать нет возможности? — спросил я.
— Денег ни у кого нет. Разве что вооружиться революционной совестью да отобрать силой! — усмехнулся поручик Мартынов.
— Значит, нет. А из имеющихся и из обещанных лошадей нам известно, сколько коренных, сколько средних и сколько передних? — спросил я.
Молодые офицеры переглянулись. Поручик Мартынов сказал, что это им неизвестно.
— Ну, хотя бы по внешнему виду, которая массивнее, которая суше, можно определить? — спросил я.
— Да все одинаковые, все недокормленные! — сказал поручик Мартынов.
— Хорошо, утром я посмотрю сам. Единственный наш выход — уменьшить количество лошадей на орудие, самим идти пешим порядком, помогая лошадям на трудных участках. Тут я с вами согласен. Если нет вопросов, все свободны. Завтрашний день на подготовку. Выступаем в ночь на послезавтра. Думаю, излишне предупреждать о сохранении тайны, господа! — сказал я.
По уходе молодых офицеров поручик Мартынов еще раз коротко сказал о каждом. Все выходили надежными, готовыми на любые обстоятельства. Более всего меня заботила нехватка лошадей. По одному уносу в орудие не запряжешь. А если запряжешь, толку с того не получишь. Пара коренного уноса берет на себя четыре десятых всего усилия. Пара среднего уноса при этом берет только четверть. А пара переднего уноса берет три с половиной десятых. При оставлении только двух уносов усилие складывается как семь с половиной десятых. “Оставшуюся четверть будем дополнять собой! И возьмем минимум боезапаса, а горные орудия положим в зарядные ящики!” — с грехом пополам привел я расчет к нужному знаменателю.
Утром спозаранку мы с сотником Томлиным осмотрели лошадей.
— Не дотянут, — сказал сотник Томлин.
— Там увидим, — сказал я.
— У дженгелийцев, дал бы Бог, или у этой пьяни и рвани отбить, — сказал сотник Томлин про уходящие толпы солдат.
— Там увидим, — снова сказал я.
Я пошел в ревком, напустил там на себя удрученный вид и как бы в сознании невозможности выполнить поставленную мне задачу стал искать себе оправдания.
— Все вокруг дрянь, — стал говорить я. — Посмотрел я эти ваши пушки. Пригодны только для того, чтобы банником в них орехи толочь. Как же можно так допустить! Ведь это казенное имущество! Конечно, такое я не повезу никуда. Я соотнесусь с командующим. Это невозможно — выполнить его задачу. У меня на столе совсем другие данные были. Меня, выходит, обманывали. И я обманывал командующего! Но вы-то как, вы, власть, ревком, это допустили, господин Стаховский! Ведь это подсудное дело! Хотя что вы! — сбавил я тон. — У вас забот — невпроворот! Да и кто вам поможет! Одним словом, господин Стаховский, дайте мне документ, что имущество революционное и вы его мне не выдали! Отправлю я этот документ в корпус и со спокойной совестью отбуду! — сказал я и будто спохватился, конечно, все придумав заранее. — Господин Стаховский! — сказал я.
— Товарищ Стаховский! Пора привыкнуть! — исправил Стаховский.
— Прошу прощения! Товарищ, дайте мне еще от ревкома документ о том, что я, выполняя решение ревкома, не стал выполнять приказ командующего корпусом. Дома, в Екатеринбурге, я думаю, мне это очень пригодится. Кстати, товарищ Сухман мне такой документ предлагал, документ для ревкома в Екатеринбурге. Корпусным ревкомом я награжден солдатским Георгием. И вот еще бы ваш документ! А, товарищ Стаховский! — в артистическом унижении попросил я.
Стаховский постучал пальцами по столешнице, понаклонял голову и так и этак, повзглядывал на меня с испытанием и вдруг хлопнут ладонью:
— А вот черт с тобой, подполковник. Контра ты явно та еще! Но чем черт не шутит! Сухман мне звонил про тебя и сказал, что ты постараешься любым способом что-нибудь увести по приказу командующего. Бумаги о том, что я запретил вывозить имущество, я тебе не дам. Командующий твой и без этой бумаги все хорошо знает. А вот если ты за ум взялся, я тебе бумагу о том, что ты добровольно послужил нашему ревкому, дам. Сухман говорил, что хорошо бы тебя привлечь на нашу сторону. Вот и… не здесь, так там, куда ты отбываешь, может, послужишь нашему делу! Ну, а контрой останешься, так тебя и там с удовольствием шлепнут!
Стаховский написал мне бумагу, озаглавленную словом “мандат”, поставил ревкомовскую печать, вручил, пожал руку, спросил, когда я отбываю. Я не ожидал такого успеха. Обманывать Стаховского выходило подло. Но иного выбора у меня не было. Ни я и никто из моих товарищей революции не ждал и не готовил и подлость в ранг революционного достоинства первым не возводил. Продолжая спектакль, я сказал, что сначала отбуду в Тегеран, несколько там отдохну, а уж потом поеду восвояси.
— Ладно. Только совет — сними погоны. Не раздражай людей. Тебе же меньше неприятностей будет. Привыкай к революции! — сказал Стаховский.
Я обещал. А когда вышел из здания ревкома, мысленно похвастался.
— Ну что, Селим Георгиевич? Как вы оцените мой курбет? — вслух спросил я прапорщика Альхави, так называемого нашего штабного хитреца.
Вечером я снял погоны и почувствовал себя так, будто на мне не осталось и исподнего. Что-то беспомощное и ущемленное почувствовал я в себе. Я становился обыкновенным пиджаком и шпаком. Империя, хотя бы лишь в моем представлении, больше меня не оберегала.
Вечером пришел подпоручик Семин из управления конского запаса и сказал, что шестнадцать лошадей он перегнал на вторую версту шоссе. Пригнать сюда, в парк, втайне от ревкома было невозможно. Я велел свести имущество только до самого необходимого — до запаса пропитания и минимум боезапаса для обороны. Лошадей впрягли по полтора уноса на орудие и по лошади на прочие повозки. В два ночи присели на дорожку, встали — и я велел подпоручику Смирнову пойти головным караулом. Он замялся и сказал, что головным караулом выступил подпоручик Языков.
— А жена? — спросил я, до того догадываясь, что моего приказа подпоручик Языков не исполнит, как, наверно, не исполнил бы его я сам.
— Она с нами. Мы ее посадили на зарядный ящик. Вы не беспокойтесь. Она все вынесет. Мы все просим за подпоручика Языкова! — сказал поручик Мартынов.
— Начнет рожать, роды будете принимать сами! — как-то по-детски пригрозил я.
— Есть роды принимать самим! — вполголоса, будто мог услышать ревком, но дружно ответили молодые офицеры.
— Это первое и последнее невыполнение моего приказа. В дальнейшем — условия военного времени! — сказал я и снова услышал дружное “Есть!”.
Я поставил задачей в течение ночи пройти Юзбаш-чай — пока в него ревком не успел телеграфировать о нашем побеге. Здешняя дорога против наших, хамадано-ханикинских, была едва ли не идеальной. Она даже звалась шоссе. Здешние горы тоже отличались от наших. Они были преимущественно известковые и меловые — мягкие, подверженные разрушению и выветриванию, следствием чего являлись бесконечные осыпи, порой значительные и неожиданные. Горные массивы и кряжи, группами уходящие вдаль, были похожи на творения ваятелей и зодчих и были видны с перевалов за несколько десятков верст. Здесь было очень мало воды. Потому здесь практически не было жизни, и горы здесь отдавали некой зловещей и безотчетной тоской. Особенно странными были горы около Юзбаш-чая. Совсем голые, они были окрашены во многие цвета радуги, но радуги не веселой, а чахоточно больной, с характерным для чахотки ярким нездоровым румянцем или, того пуще, были окрашены в цвета гангрены. И так продолжались до Менджиля. А Менджиль, хотя и венчал собой горный массив, напоследок обдавал тоской иного рода. Стоял он на каком-то донельзя ветреном месте. Сколько я мог знать, в переводе с персидского Менджиль означал тысячу ветров. Из многих ущелий, веером расходящихся в этом месте, вырывались ветры и образовывали какой-то вечный сквозняк.
Юзбаш-чая мы за ночь не достигли. Уже Куинский перевал вытянул из нас все силы. Было невозможно объяснить, как мы с него не скатились обратно. Расчет движения мы не выдержали и далее. Получилось совершенно как в рассказе “Кавказский пленник” Льва Николаевича Толстого: то лошадь встанет, то колесо слетит. Подпоручик Языков, как знающий дорогу почти на ощупь, постоянно был в головном карауле. В черноте ночи, конечно, никого и ничего разглядеть было нельзя. Был слышен только гул молча идущей батареи и изредка вырывающегося из какой-нибудь щели ветра. На нас то сыпало крупой, то лило дождем. Я, несколько раз пропуская мимо батарею, пытался разглядеть на зарядных ящиках жену подпоручика Языкова. Но разглядеть я не мог и предположил, что она, возможно, лежит.
Перед рассветом, в девятом часу, подпоручик Языков доложил, что впереди Юзбаш-чай. Я велел приготовиться к бою и прорываться, невзирая ни на что. Подпоручику Языкову я велел быть при жене и спросил, как она себя чувствует.
— Крепится. Идет! — ответил он.
— То есть как идет? Идет пешком? — спросил я.
— Так точно. Сидеть она не смогла. Говорит, что ей сильно отдает тряска! — сказал он.
— Беременная женщина всю ночь идет пешком? — не поверил я и велел меня привести к ней.
Подпоручик Языков подвел меня к некому маленькому, с кривой и распухшей фигурой солдатику.
— Анечка, вот познакомься, это наш командир полковник Норин! — сказал он солдатику.
— Очень приятно! Спасибо вам, господин полковник! — сквозь стиснутые зубы пропищал солдатик.
— Но почему вы не скажете, что не можете сидеть! Давайте мы вам приспособим что-нибудь, чтобы вы лежали! — сказал я.
— Не беспокойтесь, господин полковник, спасибо. Я пробовала лежать. Но становится еще хуже. Мне легче идти. И это лучше, чем остаться в Казвине. Это я заставила Степу, то есть подпоручика Языкова, пойти на нарушение вашего приказа. Вы его простите! — едва сдерживая боль, пропищал солдатик и еще раз сказал, что ему, то есть ей, Анечке Языковой, лучше идти пешком.
В Юзбаш-чай мы вошли, как надоумился подсказать поручик Мартынов, с красным флагом и готовые на ответ огнем, если бы нас попытались задержать. “Как же все переменилось, если я, отказавшись стрелять в восставших против нас аджарцев, то есть в противника, теперь готов стрелять в своих же солдат!” — подумал я.
Наш побег еще не был обнаружен. Заспанные и ленивые, оборванные, неприбранные патрули с красными повязками останавливали нас. Я показывал приказ командующего и мандат ревкома. Патрули шумно зевали, обдавали зловонным дыханием, которое, кстати, было не зловонней нашего, чесались и махали рукой: “Айдате! Сейчас все тикают до России!” Ревкомовский автомобиль с пулеметом и взводом солдат догнал нас далеко за Юзбаш-чаем. Поверх нас с автомобиля прошла пулеметная очередь. Я велел смолчать, но в последнее орудие загнать гранату. Я написал на бумажке предупреждение, что всякого, кто нас попытается остановить, мы расстреляем из орудий, положил бумажку на дорогу, придавил камнем. Автомобиль остановился. Мы пошли дальше. Только один привал, самый первый после стычки с авто, нам достался спокойным. А потом арьергардный караул почувствовал погоню. Я велел ему прижаться к нам — смысла держать его на уставном расстоянии больше не было. Мы пошли, вернее, потащились. Мы потащились, спотыкаясь, падая, поднимаясь и поднимая плетьми и тычками в живот падающих лошадей, впрягаясь рядом с ними, цепляясь в колеса орудий и повозок, толкая их сзади. Мы слышали за спиной погоню. Анечку Языкову пробовали нести на руках. Молодые офицеры попарно, задыхаясь и неровно ступая, несли ее некоторое расстояние и в изнеможении падали на колени. На каждый их шаг Анечка, не выдерживая боли, кричала. Пришлось ее вести, поддерживая с двух сторон. И она, согнутая вперед и одновременно откинувшись назад, как какое-то диковинное японское деревце, мелко-мелко, но упорно шла. Несколько раз, отчаявшись видеть все это, мы укладывали ее калачиком на зарядный ящик. Но она, не выдерживая, снова поднималась, закусывала губы, закрывала глаза и шла. В ее темп батарея продвигалась еле-еле.
К вечеру погоня подкатила совсем близко. С нее замахали белым флажком.
— Переговоры! — донеслось нам.
— Никаких! — приказал я и опять оставил на дороге бумажку с предупреждением и советом не вздумать перекрывать нам дорогу.
Погоня подкатила снова.
— Мы знаем, у вас баба на сносях! Далеко не уйдете! Сдавайтесь! — закричали с автомобиля в рупорную трубу.
Я приказал орудие к бою. На автомобиле это увидели, слетели из кузова по придорожным камням. Автомобиль дал задний ход. Я в третий раз оставил на дороге бумажку. “Как вас увижу, так буду стрелять без промедления!” — написал я в распирающей меня ненависти. Мы потащились дальше. Перед деревней Ага-баба нас с придорожных скал обстреляли залпами. Но, думается, это были не наши преследователи, а дженгелийцы. Мы ответили из винтовок — снизу вверх, вслепую. Залпы снова ударили. Я велел мортиру станиной опустить в канаву, отчего ствол ее задрался на пример орудия зенитного, приспособленного стрелять по аэропланам. Дали выстрел по одной из скал. Грохот выстрела и разрыва, содрогание скалы и тугой гул в ущелье впечатлили. Нас оставили. Но оказалось, что были убиты подпоручик Ваня Джалюк, ранены прапорщик Головко, фейерверкер и две лошади.
Идти еще одну ночь было бы гибельным. Упали бы все — и мы, и лошади. Я велел устроить привал. Раненых лошадей пристрелили, нашли в скале щель, соорудили нечто вроде печки, чтобы не было видно огня, разбили крышки зарядных ящиков, стали варить ужин, кругом ощетинились штыками. Ночью снова в нас стреляли. Однако обошлось благополучно. Ночью же умер фейерверкер. Его и Ваню Джалюка кое-как зарыли, кирками расковыряв ямку. Утром, едва собрались выступать, Анечка Языкова дико закричала. Начались роды.
— Степа! Я умираю! — закричала она.
— Отгородить шинелями место! — приказал я.
И так, в этом загороженном около трехдюймового полевого орудия месте, на шинелях Анечка Языкова через два часа дикого крика родила. Сам подпоручик Языков принял младенца, перерезал пуповину, завязал ниткой, обмыл его и жену. Младенца на руках понес подпоручик Смирнов. Младенец пищал. Его писк в наших ушах перекрывал гул движения батареи, вой ветра и дыхание не отстающей погони. Анечка не могла идти. Ее, как в гроб, положили в зарядный ящик. Подпоручик Языков сел рядом и держал ей голову. Чтобы не кричать, она зубами вцепилась себе в руку. Лицо ее стало зеленым.
Я обратил внимание, что мы никого не догоняем и никто нам не идет навстречу. Приходилось догадываться, что шедших за нами сдерживала погоня. А тех, кто должен был бы идти нам навстречу, задерживали на каком-нибудь этапе.
Еще прошел день. Мы прошли деревню Пачинар. Ни в Ага-бабе, ни в Пачинаре нас никто не задерживал. Ветер стал с каждым шагом все сильнее бить в лицо.
— Впереди Менджиль! — доложил головной караул.
— Поищите место, где в виду городишки занять позицию. Около моста нас явно будут встречать! — приказал я.
Я стоял перед городишком, прилепившимся к голым, словно побритым, скалам. Верстах в двух за городишком просматривался знаменитый Менджильский мост через реку Сефид-руд. По эту сторону моста была наша застава, по другую — караульная будка. Я послал туда верхом на лошадях разведку во главе с прапорщиком Кабалоевым. Я велел ему ни с кем не связываться — только вызнать, кто в городишке и кто на заставе, нет ли ревкомовцев. Я их ждал и в бинокль смотрел на мост и заставу. Мост был пуст. По многим рассказам, в Менджиле мало кто оставался на ночевку, потому всех направляющихся от Решта на Казвин, вероятно, задерживали в ближайшей к Менджилю деревне Рудбар. Если не здесь, то там, в Рудбаре, нас ждал неминуемый бой.
Меня окликнул поручик Мартынов. Я обернулся.
— Господин полковник, Анечка Языкова умерла! — козырнул он.
Я снял папаху, перекрестился, вспомнил Элспет. “Он, — безразлично подумал я о младенце, — остался без матери. А мой останется без отца!”
— Идем, поручик. Надо проститься! — сказал я.
Вся батарея была там. Передо мной расступились. Подпоручик Языков привязывал вьючком у Анечки подбородок. Она широко открытыми глазами смотрела на него. Рядом с уже не пищащим, а похрипывающим младенцем в руках стоял подпоручик Смирнов. Я показал ему закрыть Анечке глаза. Он тронул подпоручика Языкова.
— Глаза? — спросил подпоручик Языков. — Пусть. Хочу еще посмотреть в них…
Он справился привязывать подбородок, положил руки Анечки на грудь, привязал их и склонился к ее глазам.
— Похороним Анечку, где вы сочтете нужным! — сказал я подпоручику Языкову и пошел снова смотреть городишко и мост.
Прапорщик Кабалоев вернулся уже в темноте, доложил, что ни в городишке, ни на заставе ревкомовцев и вообще каких-либо встречных транспортов и людей нет. Он протянул мне бумажку. “Борис Алексеевич! — прочитал я. — Если вы помните Горийский мост, то вот он, его строитель Владимир Леонтьевич, ныне штабс-капитан и комендант сей заставы, перед вами! Не мешкайте. Милости просим к нам!” И опять, как при прощании с Локаем, у меня дрогнул голос.
— Слава тебе, Господи! — перекрестился я и сказал прапорщику Кабалоеву вести батарею на заставу. Сам я пошел с арьергардным караулом. В какие-то секунды, пока ветер одного ущелья уходил, а ветер другого ущелья запаздывал, я услышал совсем рядом тарахтенье автомобиля, успел оглянуться и закричать команду ложиться. Длинная пулеметная очередь прошла над нами так низко, что, не случись нам вовремя упасть, она прошла бы по нам. Автомобиль сразу же стал давать задний ход за скалу.
— Ребята! Огонь! — закричал я и выстрелил в автомобиль весь барабан.
Расстояние было сажен пятьдесят. Из револьвера я едва ли кого-нибудь достал. Автомобиль в ответ успел еще выстрелить по нам, но тоже не прицельно и безрезультатно.
Мы прошли городишко и вышли к мосту. Нас встретил сам Владимир Леонтьевич. Нужно было видеть, какой радостью пылал он. За два года он посерел, стал серебриться висками и бородкой. Надо полагать, седина его тронула не только из-за возраста. Он немного потучнел и стал несколько суетлив и в обмундировании довольно волен, чтобы не сказать неряшлив. Но все это потерялось в его искреннем радушии, в его крепком объятии, как и положено большому, могучему человеку, обнявшему меня с приклоном, то есть сверху вниз. Ответить ему радостью у меня не было сил.
— Да вы, батенька, с бородой и усами! Да вы, батенька, настоящий дженгелиец! — с восторгом, готовым брызнуть сквозь пенсне, стал говорить он. — Ай, хорошо! Вот где привелось свидеться-то! Вот хорошо-то! А я уже приказал баньку затопить! За три захода все помоетесь! И бельишко поменяем! Да и эту нашу серую спутницу прожарим, вшей-то! А мне ваш прапорщик грозит из орудий нас расстрелять, если мы не пропустим. Да не колонна ли подполковника Норина, спрашиваю. Так точно, отвечает, и всех расстреляем! — Я ему говорю, да погоди, прапорщик, расстреливать! Норин — это Борис Алексеевич Норин? Он: так точно! Я: да гони же аллюром три креста, докладывай, что его ждет старый приятель!
— Владимир Леонтьевич! Мы явно объявлены ревкомом самой черной или какой там контрреволюцией! У вас могут быть неприятности! — сказал я.
— Борис Алексеевич! Об объявлении вас таковыми сообщено по всей линии Казвин — Энзели. Да что с того мне-то! Мы изобразим, что вы захватили заставу — и все! И сейчас еще хорошо было бы, чтобы дженгелийцы напали! Вы бы дали пару уроков по поиску общей гармонии, а то шибко надоели своими домоганиями! — не переставал радоваться Владимир Леонтьевич и толкал меня за локоть к двери комендатуры, низкого и длинного деревянного строения, из высокой трубы которого дым, срываемый ветром, вылетал клоками.
— Погодите, Владимир Леонтьевич! Батарея, лошади, люди! — уперся я и велел поручику Мартынову послать сигнальщиков с лампой за мост.
По их огню мы сделали наводку на случай нападения, упрятали лошадей за ветер, выводили, напоили, дали корм. Я всем распоряжался. Но я все время чувствовал неясную, ранее не испытываемую тревогу. Эта тревога была иного свойства, нежели боевая, нежели перед боем или в бою. Ведь бой, как я уже где-то сказал, это та же обыденная жизнь, только до предела сжатая. Здесь же тревога была нежизненной, а какой-то будто сверхжизненной, можно сказать, декадентской.
— Вот он, Менджиль! — зло сказал я.
— Да будет, будет, батенька! — наконец решительно потащил меня в комендатуру Владимир Леонтьевич.
Перед крыльцом, как когда-то на Горийском вокзале, сердце у меня почему-то дало сбой.
— Здравствуйте, Борис Алексеевич! — услышал я Ксеничку Ивановну.
“Вот Менджиль! Но зачем же?” — подумалось мне.
— Подпоручик Смирнов! Где младенец? — крикнул я, не зная, как мне быть.
— Он уже там, в тепле, ваш младенец! Татьяна Михайловна его обмывает! — сказала Ксеничка Ивановна.
— Как же вы здесь? — спросил я.
— Да вот. Мы с Татьяной Михайловной решили пробиваться к вам! — сказала Ксеничка Ивановна.
Как и меня, голос ее выдал. Она все поняла.
Издалека-издалека мне вспомнилась нянюшка. “Боренька, вставать надо! Коли ты упал — надо вставать. Еще упал — еще надо вставать. Когда бы ни упал — надо вставать. Так до самой смертоньки. А когда она придет, к упавшему ли, к подъявшемуся ли, — о том только Господь наш ведает. Но вставать и подниматься надо!” — сказала она.
— Ну, вот и славно! Пройдемте к Владимиру Леонтьевичу! — попытался сказать я радостно.
— Ну что, Григорий Севостьянович? — спросил я через час общего разговора сотника Томлина.
Он посморел на меня тоже с вопросом, скрутил свой мягкий ус в круассан.
— Ну, куды мы с емя? — сказал он по-бутаковски, посмотрел на свои культи и снова спросил: — Ну, куды? — И было ясно, что он говорил про Ксеничку Ивановну и Татьяну Михайловну, но как бы говорил он про них сообразно культям. — А им куда теперь?
— Значит, падать и вставать! — сказал я.
— Значит, падать и вставать, — сказал он