С утра же, пока солнце не разлилось свирепо по всему небу, был нам снова марш, то есть отползание. Потом были полуденный бивак с давящим, мутным сном прямо на солнцепеке, труба с сигналом и снова, пока хватало сил, отползание. Все, что встречалось нам, было пустым. Пустыми были селения. Пустыми были места лазаретов со всею их спешной брошенностью и грязью, пустыми были пункты питания и размещения с той же картиной, пустой была сама местность. Все наши снялись прежде нас. Местное население в виду нас тоже снялось и ушло неизвестно куда. Мы шли последними. По горам редко маячили какие-то всадники ― явно курды. Мы для них были желанным трофеем. Но их пыл охлаждали наши орудия. И, проводив нас сколько-то, они скрывались, наверняка на все лады посылая нам проклятья.
Все мы были донельзя вялыми и столько же злыми.
В один из полуденных биваков прибыл к нам офицер связи от Николая Николаевича Баратова. Их сиятельство князь Сергей Константинович Белосельский-Белозерский, командующий всей нашей ратью, беспокоился за свой левый фланг и просил перевести мою батарею на дорогу, по которой отходил Шестнадцатый драгунский Тверской полк полковника Захария Васильевича Амашукели.
― Вот этим межгорьем пройдете, и вот здесь их сиятельство князь Амашукели будет вас ждать! ― показал на карте офицер связи промежуток меж двух хребтов, посмотрел на меня, апатичного и бессильного, перевел взгляд на батарейцев и не выдержал. ― Господа! Как же вы еще воюете! ― сказал он.
Восклицание было сочувственным. Однако оно меня покоробило.
― Никак, ― зло сказал я, надеясь злом уберечься от последующих подобных восклицаний.
― Да, новость! ― не понял меня офицер связи. ― Новость, господин капитан! Слышали? Сотник Гамалий вернулся! Вот же везунчик!
― Какой Гамалий? Откуда вернулся? ― с прежней злостью спросил я. Командир сотни Первого Уманского казачьего полка сотник Василий Данилович Гамалий был моим другом. Мы с ним сдружились как-то сразу, лишь я прибыл в дивизию. Но мы с ним не виделись с самого марта, с начала боев. И слова офицера связи о возвращении его, конечно, меня взволновали. Выходило, он где-то терялся. Но меня снова покоробил тон офицера связи и его небрежительное слово “везунчик”. ― Какой Гамалий? ― зло спросил я.
― А вы не знаете? ― удивился офицер связи.
― Не знаю! ― сказал я.
― Сотник Гамалий, любимчик Баратова! Николай Николаевич его от боев освободил и к британцам послал! Каково! ― хотел внушить мне некую неприязнь к Василию Даниловичу офицер связи.
Я ничего не понял. Я поднялся с лафета, на который сел при появлении офицера связи, а до того лежал под зарядным ящиком, более веря, чем ощущая, что лежу в тени.
― Извольте извиниться, господин штабс. Сотник Гамалий мой друг! ― сказал я.
Офицер связи осекся, однако поглядел на меня так, будто сразу мне не поверил. Я молча придавил его глазами.
― Покорнейше прошу извинить меня. Я не знал! ― сказал офицер связи.
― Извольте больше в отношении моего друга не позволять ни подобных слов, ни подобного тона! ― сказал я, а сказать о том, что русскому офицеру вообще не приличествовало дурно выражаться о ком бы то ни было, у меня не хватило сил. Зной перехватил мое дыхание.
Я отпустил поугрюмевшего офицера связи восвояси, в злобе еще посидел на лафете и снова полез под ящик, и только там мне дошло, что я ничего не узнал про друга Васю, сотника Гамалия. Тотчас меня сморил сон. А когда я проснулся, небо неожиданно заволокла невидная пелена, вернувшая солнце в его естественную окообразную форму и тем его немного ослабившая. Я дал трубить подъем и поход, то есть отползание. Через несколько верст мы втянулись в то, как выразился офицер связи, межгорье.
К утру передовой разъезд вышел на рокадную, то есть параллельную, дорогу и услышал движение небольшого конного отряда. Разъезд спешился и затаился. Однако он тоже оказался услышан, потому что отряд тоже затаился. Несколько казаков проскользнули к отряду вплотную и смогли различить русскую речь. Отряд оказался разведывательным взводом Восемнадцатого Северского драгунского полка из бригады Иосифа Лукича. Мне привели командира взвода старшего унтер-офицера Буденного. Несмотря на равную же нашей усталость, он был подвижен и жив. Тонкие его усики были лихо подкручены. На груди тускнели два Георгиевских креста. За ночь высохшую, так сказать, амуницию мы оттерли. Но вид наш был замечательно аховый. Представляясь, унтер ― вероятно, немалая бестия ― не удержался оценить глазом этот вид. Я стерпел его вольность.
― Так что, ваше высокоблагородие, исполняющий должность командира взвода четвертого эскадрона!.. ― стал он представляться.
― Стой, унтер! ― остановил я. ― Что значит “исполняющий”? А где же сам командир? Сколько мне помнится, ваш командир ― князь… ― далее я замялся, не схватив сразу в памяти фамилию кабардинского князька, командира этого взвода. Я не обладал памятью Александра Васильевича Суворова или памятью Наполеона, но многих офицеров корпуса, особенно, как бы это сказать, экзотических внешностью и манерами, не говоря уж о профессиональности и отваге, я без труда запоминал. Каков был взводный командир этого унтера в плане отваги или службы, я не знал. А запомнил я его за сверхмерное изящество, уже этакое манерничанье, выдававшее в нем явный порок. Именно какой порок мог угнездиться в этом князьке ― я не брал себе труда гадать. Мне не было до него дела. Как, кажется, ему не было дела до меня, обыкновенного армейского мерина, хотя и не без определенной экзотики, но все-таки не князя или кого там из родовитых.
― Где же князь? ― спросил я.
― Их сиятельство поручик Улагай болеют! ― с какой-то будто скрываемой, но оттого явно выпирающей иронией отчеканил унтер Буденный. Все-таки бестией он выходил подлинной.
Я хмуро велел ему докладывать дальше.
― А мы, ваше высокоблагородие, ничего о полку сказать не можем. Нам был приказ командира полка их высокоблагородия полковника Гревса разведывать наш левый фланг. А потом полку был дан приказ уходить. Так что мы теперь взводом сами к полку пробиваемся! ― сказал унтер.
― Отстал от полка? ― уточнил я.
― Так точно, отстали! ― согласился унтер. ― Разрешите доложить, мы вышли на город Бакубу. Я послал донесение в полк. А оттуда посланный вернулся ни с чем. Говорит, полка нету, никого нету ― только турецкие разъезды и транспорты. Полк и вся бригада, выходит, ушли! Мы повернули тоже. По дороге взяли транспорт в двадцать мулов и пленных.
― А ты часом, братец, не сочиняешь про Бакубу? Ведь это от нас было верст сто двадцать! И потом, как же это командир полка вас не известил? ― не поверил я унтеру.
― Так что, ваше высокоблагородие, мы перерезали дорогу на Багдад около местечка Кала. В конной атаке мы изрубили два батальона пехоты. Потом мне был приказ пройти в сторону Багдада сколько можно. Я и прошел, ваше высокоблагородие! ― не отвел глаз, как того можно было ожидать при лжи, унтер Буденный.
И все-таки я ему не поверил. Это было невероятно, чтобы взвод драгун прошел такое расстояние туда и обратно совершенно незамеченным, как невероятно было и то, что командир полка мог бросить свой взвод. Командира северцев полковника Александра Петровича Гревса я знал шапочно. Северцами командовать он был назначен в канун нашего рейда на соединение с британцами. Но у него была война с Японией, на которой он получил Георгиевское оружие. Да и просто дать задачу “пройти в сторону Багдада сколько можно”, а потом молчком убраться ― это у меня не укладывалось. Разбираться же времени не было. И я только еще раз спросил:
― Не сочиняешь ли, а, братец?
― Никак нет, ваше высокоблагородие! ― не моргнул глазом унтер.
― Отставших и больных нет? ― спросил я.
― Отставших нет. А больным как не быть. Половина взвода хворая. Зелень на зелени сидит и зеленью блюет, ваше высокоблагородие! ― сбавил тон унтер.
― И с полком или с кем-либо никакой связи нет? ― спросил я, получил отрицательный ответ и приказал: ― В таком случае взвод переходит в мое подчинение!
― Слушаюсь! ― кинул руку к бескозырке унтер и вдруг как бы даже обмяк: ― Ваше высокоблагородие, хлебушка бы нам хоть крохи!
Этакого деликатеса мы сами не знали уже несколько суток.
― Выйдем к своим, я лично похлопочу вам о белом каравае! ― сказал я и спросил, вдруг вспомнив про вчерашнее дело в болоте.
― Так точно, вчера к вечеру впереди нас орудийную стрельбу мы слышали. Мы было подумали, что фронт настигаем. А только за всю ночь, кроме вас, никого не достигли! ― опять взял под бескозырку унтер.
― И ни сзади вас, ни впереди вас никакого движения вы не наблюдали? ― спросил я и опять получил отчетливое “никак нет!”.
Оставалось надеяться, что они просто-напросто разминулись со своим полком. Допустить, что их полк и вся бригада генерала Исарлова ушли далеко вперед, было немыслимо.
― Казаки! За-ради Христа, хлебушка! ― взмолились в батарее драгуны.
Касьян Романыч высыпал им наш кошт. Они в молчании стащили несколько мешков с мулов и в молчании же развязали. Там тоже, как и у нас, был изюм.
― Можа, наш-то скуснее! ― с обидой сказал Касьян Романыч.
― Или, можа, какавы пожелаете? ― сплюнули батарейцы.
Солоно похлебавши, то есть запив изюм солончаковой водой, мы обложились разъездами и продолжили наше отползание. Как уже стало уставной нормой, лошадей вели в поводу, и трудно было определить ― лошадь ли ведет казака, казак ли ― лошадь, она ли за него цепляется, он ли ― за нее. Отставших и падающих мы садили на зарядные ящики. Они некоторое время болтались в бессилии на ящиках, потом слезали и, уцепившись за них, в бреду тащились. Межгорье расступилось. На несколько верст вокруг вскоробились прокаленные, горячие холмы, кажется, без единой травинки. По холмам шли боковые разъезды и сгоняли огромных грифов. Они причудливо и неприятно вспрыгивали, раскидывали тяжелые крылья, в несколько взмахов уходили над холмами вперед нас и снова садились около дороги в надежде на добычу. Верблюжьи черепа, кости, клочья ссохшихся останков, устилающие обочины дороги, молча говорили об участи всякого отставшего и упавшего. О том же говорили довольно частые могилы наших солдат, явно одиноко тащившихся и попавших к курдам. Все мы знали, что курды, прежде чем убить, долго мучают. В плен они не берут. Это нас сильно дисциплинировало. Через несколько верст пути во втором взводе сразу пали две лошади. Я пошел во второй взвод. Колонна остановилась. Павшие лошади упряжью надавили на товарок, и те, не в силах выдержать давление, уже при моем подходе, по-бабьи вскрикнув, тоже пали.
― Режь постромки! ― в один голос закричали подъесаул Храпов и Касьян Романыч.
Один из ездовых хватил кинжалом по постромкам. Павшие лошади крупно и в конвульсиях дышали, с хрипом давились густой тягучей пеной, но подняться уже не пытались и только остановившимся взглядом смотрели на всех нас, будто просили сказать, что же теперь с ними будет.
― Ну, теперь, Борис Алексеевич, будут падать одна за другой! ― сказал подъесаул Храпов.
― Эх, лошадушки! Милей жинки лошадушки! Хвылыночки одной билого свиту не бачив! ― опять, как в солончаке, сказал кто-то.
И этот малороссийский говор как бы оторвался от нас и повис над нами.
Я понимал, стоять нам было нельзя. Остановившись, мы не сдвинемся.
Я велел выпрячь лошадей и застрелить. Мне показалось, обе лошади посмотрели на меня, с презрительной усмешкой говоря: только-то ты умеешь, что сначала загнать, а потом застрелить! ― Они чувствовали, что так нужно, что нужно застрелить, иначе их, еще живых, будут рвать грифы. Но им, как и всем нам в последнюю нашу минуту, хотелось жить.
― Сейчас будут падать одна за другой, Борис Алексеевич! ― снова сказал подъесаул Храпов.
Я велел позвать унтера Буденного и отдать в батарею мулов.
― Слушаюсь! ― взял он под бескозырку.
Я пошел в голову колонны. За спиной у меня хищно рванули четыре винтовочных выстрела. Ближние грифы, уже вернувшиеся к колонне, снова растопырились и нехотя взлетели. Смотреть на них было мерзко.
― Ссади-ка эту сволочь! ― сказал я вестовому Семенову, а потом остановил: ― Отставить! ― После Семенова выстрелами ощетинилась бы вся батарея вместе с сотней уманцев и северцами. ― Трубача! ― сказал я Семенову.
Я дал привал на время, пока впрягут мулов.
В климате Персии, перемежаемом чрезвычайной, как я уже говорил, жарой не жарой ― мне трудно точно назвать это банное пекло ― и чрезвычайной же болотной гнилью в долинах с чрезвычайной суровостью зимних перевалов, лошадь по значимости своей была, конечно, позади мулов, ослов и верблюдов. Почетнее всех здесь стал верблюд. И уже по одному этому можно стало судить, насколько изменилась эта страна. Во времена Ахеменидского царя Дария, который, извините, бегал по нынешней территории Российской империи за скифами, лошади здесь ставились превыше всего. И, например, царь Дарий стал царем Дарием только лишь потому, что конь у него был, скажем, не из последних. Меж претендентов на царство было постановлено ― тот будет царем, чей жеребец утром раньше всех заржет. А теперь ― прежде всего мул, осел, верблюд! Получалось, наши казаки являлись гораздо более близкими к заветам персидской старины, нежели сами персы.
― Чертячья страна! ― в оторопи озираясь, говорили казаки и солдаты, называя под именем черта все здешнее: и верблюдов, и мулов, и скорпионов, и фаланг, и москитов, и зной, и холод, и дервишей, и персидские конные формирования, и плоскокрышие глинобитные сакли, и развалины великих городов и храмов.
― Куда такого клешняку! ― услышал я за спиной казачье мнение о мулах.
― А туда! Он, черт, ни бельмеса по-христиански не понимает небось! Завезет в пропасть! Командиру чаво! Им команду дать! А нам жить! ― успел я еще услышать.
― После него, клешняки, орудию-то святить придется! ― еще услышал я.
А четвертый с лихостью, возможной при нашем положении, возразил:
― Не боись, христиане! Всех вон те, ― он явно показал на грифов, ― вон те всех все одно растащат!
― А ну мне тут! ― со злостью рыкнул подъесаул Храпов.
Я бы и без Храпова нашел чем ответить не любящей меня батарее. Но меня удивило само препирание меж батарейцев.
― А коли препираются, ― значит, не совсем сморились! ― сказал я вестовому Семенову.
― Так точно, ваше высокоблагородие! ― подхватил он.
― Давай, давай, христиане! На чертях поедем! ― меж тем повеселела вся моя батарея. ― Унтер! Как там тебя! Кидай свою какаву на пол! Теперь не к британцам! Теперь с намям!
И все подхватились. И уманцы подхватились, северцы унтера Буденного подхватились, все зареготали. Все вдруг, так сказать, изыскали резервы. А мне прикатило такое тепло, что я поймал себя ― за каждого отдам жизнь. Они же выпрягли лошадей, как героев их огладили, отерли, обмяли их морды в ласке, потоптались, напугавшись вдруг своей нежности, и вот вам ― им стал нужен командир. Они посмотрели на меня. А я нашел всего лишь команду на песню.
― Запе-е-е-вай! ― сколько было у меня сил, гаркнул я.
И ведь гаркнуть я хотел внушительно, если уж не басом, то хорошим, сильным, густым баритоном. Вышло же у меня со срывом. И хорошо, что вышло хоть со срывом, но таким фальцетом, который очень органично вплелся в общий лихой настрой батареи. Только-то я посчитал, что она меня не любит, ― а уже я увидел, я им не чужой. “Небось мои гранаты по моим расчетам положили ― так теперь знаете!” ― сказал я.
― Запевай! Казаки, запевай! ― понеслось по колонне.
Выкатились вперед колонны до того снулые песельники. Выкатились они, встряхнулись, вдруг узнали свою значимость батарейные оркестранты, фукнули, продувая инструмент.
Я встал для приема прохождения колонны обочь дороги.
― А эту! Казаки, а эту! Эту вот!.. ― выкатился вдруг от уманцев урядник. ― Эту, братовья-казаки! Вот! “Ой, на гори там жнеци жнуть! Ой, на гори там жнеци жнуть! А пид горою яром-долиною казаки идуть!”
― “По пе… ― вдруг следом ловко вывел уманский запевала. ― “По пе.. по переду Дорошенко веде свое вийско, вийско запори-и-и-жсько, хорошенко!”
― Казаки-терцы! ― выкатился вперед батареи Касьян Романыч. ― Казаки-терцы! Разве ж мы уступим Кубани? Терек вовсегда поперед был! Терцы! Что же вы! Ну, нашу терскую гимну!
И в пересиленье уманцев терцы грянули. Касьян Романыч тонко вывел начало, и вслед вся батарея грянула припев:
― Славься, Терек наш могучий! Славься, родина Кавказ!
И даже северцы унтера Буденного прихватились что-то выводить, и их вывождение, судя по замелькавшему его кулаку, унтеру сильно не понравилось. Верно, он надеялся пересилить и уманцев, и моих терцев. Видать, с характером был унтер.
Я стоял обочь, отдавал колонне честь. А колонна шла мимо меня с возможной при нашем положении лихостью. И грифы стелились на растопыренных крылах стороной и кричали в испуге.
Удивительное создание лошадь. Про лечение ее тоски козой я не слышал. И многих тонкостей ее психики, ее социального поведения да и здоровья, жизни ее вообще я тоже не знал. Но то, что она действительно обладает развитой психикой и развитым чувством социальности, то есть общественного поведения, из некоторых наставлений по уходу за ней, по выездке я почерпнул. Там же я почерпнул знание о специфике ее физиологии, при которой инстинкт движения являлся самым важным элементом ее жизни. Если она здорова ― она всегда более расположена двигаться, нежели стоять. Бег в ее жизни, можно сказать, составляет все. Настоящий знаток может судить о ее душевном состоянии по ритму ее аллюра. Я, конечно, не из знатоков и потому просто на память приведу пару примеров из вычитанного. На рыси в момент ее душевного напряжения или страха шаг ее становится напряженным и скованным. Особенно это сказывается на передних ногах. Равно же в таких случаях она ведет себя и при галопе. То есть при галопе в таких случаях она бежит только задними ногами, а передними бежит рысью. И даже если она бежит ровно и размашисто, но в душе что-то переживает или испытывает страх, галоп ее для знатока отличается торопливостью. При аллюре шагом, угнетенная психически или дурно воспитанная, она характерно мотает головой.
Все это я сказал с намерением показать, как преобразились наши лошади, только что начавшие падать, а теперь подхватившие общее наше поднятие духа. Под батарейный оркестр и загремевших песнями терцев и уманцев они довольно легко прошли мимо меня на рысях и держали темп минут десять. Возможно, они были готовы держать его, даже когда мы все смолкли. Но нормой, не изматывающей лошадей на походе, является рысь как раз в течение десяти минут, после которых десять минут следует дать лошади шаг. И что еще интересно. При необходимости выдержать темп лучше не продолжать рысь, а перейти на галоп. Он лошади более естественен. Да этак скажет и любой завзятый пешеход. Медленная ходьба утомляет более и быстрее ходьбы оптимально быстрой. И мне было горько и больно за павших лошадей. Догадайся мы вовремя вместо части лошадей впрячь мулов ― может быть, как раз павшие лошади попали бы в число выпряженных.
Одним словом, продержали мы настроение недолго. И вскоре же понурились наши лошади. А каково себя чувствовали мулы ― понять их, как и всю Азию, по выражению сотника Томлина, было невозможно. Вполне могло статься, они по-лошадиному переживали свою участь. Все-таки одна вторая доля лошадиной крови в них жила.
А сотник Томлин, по словам бутаковского урядника Расковалова, имел у нас присутствие отсутствия. Он перед самым нашим рейдом увязался с санитарным транспортом в соседний этапный питательный пункт в надежде разжиться спиртом и к моменту нашего выступления не вернулся ― не вернулся и не догнал. Спирт соблазнял многих. Во избежание использования его не по назначению был приказ мешать спирт с эфиром. Но страждущих это не остановило ― прямо по латинскому выражению: “Hoc volo, sit pro ratione voluntas, ― Я этого хочу, пусть доводом будет моя воля!” ― выражение, кажется, из “Сатир” Ювенала. За тяготой нашей первобытной повседневности сомнение мое в принадлежности цитаты пусть простится. А добавление эфира в спирт никого не остановило. И спирт у определенной части нашего брата офицеров, земских работников, врачей и санитаров был предметом вожделения.