Некто из путешествующих или из географов сосчитал подъем дороги от городишки Каср-и-Ширин на Керинд по тридцати футов за версту, или по четыре с половиной сажени, или по девяти метров. Между Каср-и-Ширином и Кериндом было семьдесят пять верст. По русской приговорке о семи верстах до небес и все босым выходило, что мы прошли босыми до небес и обратно по десяти раз.
К Керинду, вернее к его садам, по-восточному вынесенным опоясывать город, мы подползли вечером. В виду деревьев и длинных теней казаки истово закрестились:
― Хосподи! Да неужели? Слава тебе, Хосподи, довел нас!
Креститься и радоваться было рано. Все, что имело тень, всякое место, представляющее какое-либо удобство, было плотно забито пришедшими ранее нас частями, толпами отставших солдат. Всюду лежали больные, обессилевшие и апатичные люди. Лазареты спешно грузились и снимались за городишко на кряж и далее. Кряж высился за городишком. На него предстояло ползти. Ползти уже не моглось. Но кряж манил прохладой и хотя бы кратким, хотя бы одним днем отдыха.
― Здесь маяться ночь будем или пойдем наверх? ― спросил я батарею.
Я видел их смертное желание упасть здесь и не шевелиться. Но я увидел еще более смертный страх перед ночевкой в городишке.
― Турок наскочит, и в этом, ― я не нашел, как назвать все вокруг нас, ― нас затопчут, порубят и возьмут в плен. А там безопасность и прохлада! ― сказал я, привстал на стременах, махнул трубачу.
Трубач потерялся взглядом, вдыхая в грудь воздуха, потом выпучился и выдул сигнал “Слушайте все!”, поглядел на меня и выдул поход. Под встревоженное сигналом гусиное голготанье и под пустые, не верящие себе взгляды сотен глаз батарея подравнялась.
― Песню! ― сказал я.
Что я там ожидал ― какую песню заведет запевала Касьян Романыч, у меня не отложилось. А он выкатился на своем седом от пыли кабардинце, хилый от усталости и грязный, застегнул ворот бешмета, поправил ремень и рукава, воровато поглядел на меня ― откуда только еще хватило сил на какое-то выражение в глазах! ― и закричал песню:
― “Ты, хрен, ты, мой хрен, садовой, зеленый! Уж и кто тебя сади-и-ил? Уж и кто тебя сади-и-ил?”
― “Филимон, Селиван, Филимонова жена! ― подхватили песельники из разных мест батареи. ― Максим подносил, Степан кланялся-я-я! И эх-х-х, Максим подносил, Степан кланялся-я-я!”
Я махнул трогаться с места.
― “Ты, хренушка-братец, ты, хренушка-братец, об чем же ты пла-а-ачешь? Об чем же ты пла-а-ачешь?” ― закричал далее Касьян Романыч.
― “Жена молодая, жена молодая, поехала во лесок, поехала во лесок, задела за пенек!” ― подхватили своего вахмистра песельники.
Я не оглядывался. Но я чувствовал, как и на походе после боя с курдами, что-то обволокло батарею, выдуло хреновьим духом пыль и зной, и она потекла, как в чистом потоке воды.
― “Задела за пенек, простояла весь денек, и эх-х-х, простояла весь денё-ё-о-ок!” ― кричали песельники.
И мы в своем чистом мнимом потоке, а на самом деле в пыли, толкотне и ругани сбивающейся и толкающейся массы потащились через городишко к кряжу и потом всю ночь тащились наверх.
К утру мы зашли на перевал. Меня нашел офицер связи. Я должен был передать батарею старшему офицеру, каким становился подъесаул Храпов, и явиться в штаб корпуса. По результатам двух месяцев Николай Николаевич собирал совещание в ближнем к фронту питательном пункте в Хорум-Абаде. От штаба корпуса сюда выехал капитан Каргалетели, исполняющий должность начальника штаба. Я придавался ему в помощь.
Я спросил у хорунжего Комиссарова журнал боевых действий батареи. Записей последних дней не было. Я молча уставился на него
― Не было никакой возможности написать, Борис Алексеевич, ― постарался он скрыть свое напряжение.
Я понял, что он ждал моего отбытия с тем, чтобы написать в журнал не так, как было на самом деле. Он знал мой характер и догадывался ― хотя бы вскользь, но нелестно я укажу о его поведении при курдской атаке. Я велел ему писать при мне и потом подписал все. С меня хватило видеть, с каким страхом он ждал моих добавлений в текст.
― Лексеич! Дык ить! ― заорал в восторге мне навстречу, лишь я появился близ штаба корпуса, сотник Томлин. ― Лексеич! ― он в восторге стал ломать язык на малороссийский лад: ― И иде тэбе черти носят!
Из сего я, как бы сказали в научной среде, вынужден был констатировать факт неоднократно в себя возлиявшего его состояния.
― Ну, истинный крест! ― без передышки снова восторгнулся сотник Томлин. ― Это же их высокоблагородие капитан Норин! ― с любовью и пьяно взглянул он на меня и оглянулся кругом с широким, указующим на меня жестом. ― Ето собственной персоной мой незабвенный друг! А я прискакал ― а вас дырка свисть! ― опять без перехода стал выговаривать мне сотник Томлин. ― Вы уже на какую-то Багдадку уедручили! Один Вася Данилыч на все на про все с сотенкой лежит-полеживает. А приказу, говорит, мне не було! Вот казак. А вы все кудысь уеракали?.. ― И опять без перехода: ― Айда, Лексеич, у меня четверть кышмышевки в заганце стоит!
Его приветствие, будь оно совсем иным, мне было бы неприятно, и я бы вспылил. От усталости, от непреходящей злости, вынесшей меня наконец из двухмесячных боев и отползаний, и от чего-то еще такого, о чем и сказать-то словом было нельзя, ― от этого всего я бы вспылил, а то бы просто построил его, сотника, обер-офицера. Но он так при своих словах растопырился ― растопырился, совсем как рак с клешней, или, будь он проклят, тот не увиденный в ночи скорпион, который унес от нас Павла Георгиевича Чухлова, что мне и от рака, и от скорпиона пахнуло декабрем четырнадцатого и братом Сашей. Сотник Томлин это увидел.
― Я это! ― снова пошел он в восторг. ― А вот сотника Гамалия сюда! ― И круто обернулся одним туловищем в надежде сцапать кого-то и погнать за сотником Гамалием.
Ранее они дружны не были. И ранее такого тона по отношению к сотнику Гамалию у сотника Томлина не было. Декабрь четырнадцатого и брат Саша исчезли. Я, зло и как-то себя нехорошо возбуждая, осадил его. Вопреки ожиданию, он в прежнем восторге подчинился.
― Слушаюсь, ваше высокоблагородие! ― четко своей раскорюкой отдал он честь.
Я прошел мимо. Он, кажется, вслед мне взбычился.
Пока я приводил себя в порядок в штабной банной палатке с тем же полуведром, но, слава Богу, горячей воды, вестовой Семенов искал в штабном обозе мой саквояж.
― Не взяли его. Остался он в Шеверине! ― доложил он.
― Черт! ― взвился я. ― Трудно было бросить их в повозку! ― И взвился я, естественно, на сотника Томлина, и хотел послать Семенова к штабному каптенармусу с просьбой выдать в счет моего денежного довольствия сапоги, бриджи и полевую гимнастерку, а потом передумал. ― Нет, погоди! ― сказал я. ― Это долго. Не сидеть же мне тут. Найди сотника Гамалия, пусть что-нибудь отыщет. А потом уж ― к каптенармусу!
Василий Данилович, сотник Гамалий, появился через полчаса. Я выглянул из палатки. Большой, громоздкий, но ловкий и гибкий, с вывернутыми наружу пятками в стременах, он, казалось, тащил своего кабардинца сам.
― До чего же вы довели их высокоблагородие! ― в шутку закричал он на шарахнувшихся в сторону банщиков-дружинников, сошел с седла, для чего ему потребовалось только опустить ногу да махнуть другой, пошел к банной палатке: ― Борис Алексеевич, вы там? Вот радость-то! С благополучным прибытием вас! А то тут стали такое говорить, что хоть поднимай сотню на конь! ― И обернулся к своему вестовому, взял аккуратный сверток, едва не с поклоном остановился перед палаточным пологом. ― Со своего плеча, Борис Алексеевич, по причине грубости природы моей одарить не могу, а вот от сотни в дар примите! Нашлась вам впору какая-никакая амуниция! Одевайтесь ― да и сразу к нам! Попьем чайкю или чего там.
― А где же ты пропадал, Василий Данилович, что о тебе некая молва пошла, будто ты откуда-то вернулся счастливчиком и везунчиком? Шах персидский, что ли, тебя в гости зазвал? ― стал я спрашивать через полог.
― Та було! Хвантазии бохато у служивых! ― будто отмахнулся он.
― Сотник, не увиливайте от ответа! ― прикрикнул я.
― Та шо! Мабудь, казаки усе скажуть! ― заманерничал он, и я представил, как он опустил ресницы, поджал губы, стал носком сапога ковырять землю и скособочился в талии.
― Не изображайте барышню, сотник! ― сказал я.
― Та яка барышня, ваше высокоблахородие! Ну, сбихалы туточки недалече до британцив, побачилы, як воны какаву кушають. Ну, побалакалы трошки, зпробовалы тый какавы. Да кобыляччя же хадость! Та чохо? ― будто стал оправдываться Василий Данилович.
― Касьяна Романовича из Терской батареи знаешь? ― спросил я.
― А як же! Билшой чоловик! ― сказал Василий Данилович в прежнем тоне.
― Так вот, как он любит говорить, шодой бы тебя за такие ответы, Василий Данилович, попотчевать! ― сказал я.
― А шо це таке? ― спросил он про шоду.
― А плеть по-татарски или по-чеченски! ― сказал я.
― Негоже! ― сказал он и, кажется, даже передернул плечами.
Тут-то наконец до меня дошло про британцев.
― Куда сбегали? Какие британцы? А мы куда ходили? ― выпялился я из палатки.
― Вы прямиком, а мы огородами! ― сказал Василий Данилович.
Из следующих его слов, вынутых из него едва не шодой Касьяна Романыча, я понял, что он и в самом деле лишь несколько дней назад вернулся из месячного рейда к британцам куда-то в район городишки Али-Гарби в Месопотамии, ― туда и обратно тысяча верст.
― Господи! ― вскричал я. ― И что? И как?
Чтобы понять меня, нужно представить себе совсем немногое. Мы рейдом шли на Ханекин и Диал-Су прямо на запад с задачей затем повернуть на юг, на Багдад. Но тринадцатого апреля, не откушав какавы, генерал Таунсенд сдал крепость Кут-Эль-Амар. Высвободившиеся турки навалились на нас. Рейда на соединение не получилось. Тогда сотник Гамалий получил секретную задачу обойти район боев и выйти к британцам, тем хотя бы обозначив стремление на соединение, ― жест более политический, чем диктуемый военной необходимостью, но могущий обернуться для Василия Даниловича гибелью. И он пошел через дикие горы Луристана, через дикие племена, не знающие никакой власти, для которых убить и ограбить было делом доблести.
― И как же? ― потребовал я рассказать.
― Потом, Борис Алексеевич! ― попросил он. ― Потом. А сейчас дай хоть тебя расцеловать! Говорят, у вас там было, не приведи Господи!
― А у вас-то? Да расскажи же наконец! ― опять рассердился я.
― Да пожалуй же, Борис Алексеевич, к нам в сотню! ― встопорщил под своим большим и немного вислым носом стриженый ус Василий Данилович.
Пожаловать же не удалось. По моем представлении в штабе корпуса на меня свалили арбу дел, то есть штабных бумаг, ибо начальник штаба полковник Николай Францевич Эрн болел уже едва не с месяц, другие чины штаба тоже валялись кто с холерой, кто с тепловым ударом, кто с чем. И как некогда перед Сарыкамышем в штабе у Владимира Захарьевича Мышлаевского осталось работать только два капитана, так и здесь осталось рабочих только два-три штабных офицера, так что капитану Каргалетели пришлось взять на себя руководство. Но, кажется, и его уже потрепывала малярия.
― Были бы вы, капитан, не в рейде, вам бы и должность наштакора, ― уже привычно сокращая должность начальника штаба корпуса, зачем-то прежде всего сказал он. ― Впрочем, ждать вам недолго, ― нездорово блеснул он глазами. ― Втягивайтесь в работу. А я скажу вам прямо. Неудачу рейда некоторые склонны свалить на меня. Я, однако, не генерал Таунсенд. И я исполнял свою работу как мог. Я бы не хотел вас видеть в числе моих недоброжелателей. Вы-то понимаете в штабной работе. Но скажите, по причине штаба корпуса путаницу, несуразности, глупости и прочее вы наблюдали? Вам приходилось ругать штаб?
― Да нет, Иван Самсонович, что вы! ― пожалел я бедного капитана.
Я до глубокой ночи разбирал и читал документы. Массу их, особенно из тыла, из Тифлиса и Баку, уже после случившегося читать было в лучшем случае неловко, а не в лучшем они просто заставляли свирепеть. Я думал, как же я подобные документы терпел раньше, до рейда. Многословные, хитрованные, выдающие низменность душонок плешивых штабсов, они только для того и создавались, чтобы оправдать насущную необходимость так называемой службы этих штабсов. Штабсы не брали на себя никакой ответственности. Они ничего не делали в опасении этой ответственности. Они только продвигали “ваш исходящий”, то есть посланный нами запрос или другой документ, от одного штабса к другому и спешили оповестить нас об этой сложнейшей операции. “Ваш исходящий от такого-то числа за таким-то номером по такому-то вопросу в связи с делегированием компетенции решения сего по команде в такой-то отдел в означенный отдел направлен такого-то числа за таким-то номером”. Среди прочего нашел я и благодарность нам командующего Кавказским фронтом великого князя Николая Николаевича. Это была телеграмма от тридцатого апреля. “Передайте вверенным вам войскам сердечную благодарность за их доблестные действия. Генерал-адъютант Николай”, ― гласила телеграмма. Сразу мелькнула мне переправа через Диал-Су. Я будто снова услышал высокомерный и надменный голос адъютанта князя Белосельского-Белозерского, извещающего меня о том, что князь занят, что приказа на уничтожение переправы не будет. Отчет об этом мне предстоял.
“Что же творится с нами? Как у нас еще получается воевать?! ― была моя единственная мысль.
Ночью я писал отчет о рейде. Оторвала меня от работы Валерия.
― Вы простите, что я не нашла вас вчера! Но было столько работы. Я не смогла, ― села она мне на колени.
Запах ее духов резко ударил мне. Магнит одновременно потянул к ней и стал отталкивать от нее.
― Я едва прожила эти два дня. Я вот только что освободилась и сразу ― к вам! ― зашептала она мне в губы. Я стерпел ее поцелуи. Она ничего не почувствовала. ― Идемте ко мне. Графинечка ночует у своей тетушки! ― сказала она.
Магнит потянул. Я пошел к ней. Мне было неприятно от ее ласки, от ее тела, от ее слов о любви, полившихся потоком. Мне все было в ней неприятно. Но магнит тянул, и я терпел неприятное и страстное ее тело.
Я спал два часа, встал и ушел к себе. Я коротко написал Ксеничке Ивановне, будто не ей, а совсем чужой Ксении Ивановне Галактионовой. Я написал о гибели Павла Георгиевича, написал о гибели не от скорпиона, конечно, а от турецкой пули при геройском отражении их атаки на батарею. Почтальон унес письмо.
Работа снова не дала мне посетить Василия Даниловича, как, собственно, не дала ответить на приглашение командира уманцев полковника Михаила Георгиевича Фисенко, высказавшего со слов подъесаула Дикого мне много лестного. Вместе с капитаном Каргалетели мне пришлось готовить совещание.
За этой работой отодвинулись от меня и батарея, и сам рейд. Только однажды, когда я выехал на Локае проветриться и, не отпуская повода, сел на выжженном склоне перед глубоко уходящей вдаль, к синей полосе гор, долиной, я снова вспомнил Павла Георгиевича. Никакая другая смерть, а почему-то именно смерть Павла Георгиевича вдруг открыла мне, что всего, что видел я после его смерти, он не видит. Так не увидел ни величия, ни заката всех своих дел и своей родины какой-нибудь византийский человек, житель исчезнувшей империи Византии. Так не видел ни величия своих дел, ни их заката Александр Македонский. И никто из миллиона погибших уже на этой войне не увидел следующего шага своих боевых товарищей, следующего мига. Я мог быть среди них. И я мог не знать вместе с ними обо всем последующем. Я мог не знать, напрасна ли моя смерть, или она послужила общему великому делу моей империи, моего государя, моего народа, положительный результат которого пока не виден, но обязательно будет. Я не мог представить, как это ― не видеть и не знать, не переживать следующего мига, абсолютно естественного для живого человека и совершенно недоступного для мертвого. Некая несправедливость всколыхнула меня. Рейд закончился. Нас одолела масса иных тягот. И они оторвали нас от них, неживых. Любой последующий миг нас отрывал от них. Каждый последующий миг мы пользовались тем, чем они не могли пользоваться. Никакого смысла в самой жизни при наличии смерти вдруг мне не нашлось.
― Только присяга, ― сказал я в эту синюю даль долины и прибавил: ― Долг и вера.
Это надо было понимать так, что только они держали меня. А так ли было на самом деле, не лукавил ли я, я и сам не мог сказать.
Для совещания было найдено приличествующее место на поляне в редком горном перелеске. Туда привезли столы, свежесколоченные скамьи, кухню с самоварами и закусками.
В качестве подготовителей совещания мы с капитаном Каргалетели стали и приемной стороной, так сказать, распорядителями бала. Мы принимали высокие чины. А младшие офицеры штаба под командой хорунжего Гацунаева принимали остальных.
Что сказать о совещании?
Мне думается, все мы до младших офицеров знали положение наших дел. Кажется, лишним было совещание, ― кабы не совершенно точный расчет Николая Николаевича Баратова перед наступающими тяжелыми оборонительными боями дать всем побыть вместе, сдружиться и думать о соседе по фронту не как о каком-то сослуживце, чьи тяготы казались менее весомыми своих личных интересов. В таком плане совещание было необходимым. В остальном это было обычное совещание. А некая необычность, которую мы все-таки ощутили, исходила из самого необычного нашего положения. Мы увидели, насколько мы малая сила и какие на эту малую силу возложены задачи. Мы держали огромную страну, отмахивались направо и налево, в предупреждение нападения нападали сами. Как сокол, с которого сняли колпачок, срывается с руки охотника в небо, так мы срывались по первой необходимости в рейд с задачей сделать то, что не отваживалась, да и не могла, во много раз более сильная армия. Мы постоянно угрожали противнику фланговым ударом. И мы держали целую страну в русле политики нашего Отечества. Но средств мы на это получали столько, что легче было не получать их. Легче, наверно, было бы посадить нас, как это делают кочевники со своим скотом, на подножный корм, сказать, сами-де промышляйте.
― Как же! Как же, господа! ― задыхался и хрипел в своем выступлении начальник санитарной службы Верховного генерал Бернов, пребывающий у нас в эти дни с инспекцией. ― Как же нет хинина! Я четыре часа разбирался только с запросами! Запросы есть, а хинина нет! Запросы ― это глас вопиющего в пустыне! Глас есть, пустыня есть, и она голоса не слышит! Я доложу Верховному! Даю слово чести! Я осматриваю все питательные пункты, бани, помойки, прошу прощения, сортиры, кухни, лазареты, конюшни! Это все есть. Солдатики раненые, увечные, больные есть. Мертвеньких более чем достаточно. А хинина нет! Даю слово чести, господа, хинин у вас будет в необходимом количестве!
― Так точно, господа! Все, что мы можем сделать своими силами, у нас есть! ― говорил следом начальник снабжения корпуса полковник Раздорский. ― А вот всего, что мы сами сделать не можем, у нас нет. Может быть, нам самим начать шить полушубки, белье, сапоги, валять валенки, резать козырьки от солнца? Может, нам тут построить патронный заводик? И свечной, и мыловаренный, и ткацкий заодно? Я такого безобразия не видел даже на японской войне, господа! У меня не укладывается, чтобы в империи, ведущей священную войну против супостата, не было солдатику ни одежки, ни ружья, ни сапог, ни патрона в подсумок, ни сухаря на зубок. Что мы смеялись над их величества британской армией, какаву-де им не подвезли. А у них, господа… Где сотник Гамалий?.. Он был у них. Он откушал этой какавы. Сия их какава ― это полновесный рацион, господа! У них солдатику, даром что он колониальный сипай, то бишь индус, ему у них предоставлен полный комфорт, такой комфорт, какой у нас даже командиру корпуса, нашему Николаю Николаевичу, ни в каком сне не пригрезится. Вот так, господа! И я не в силах, мы с полковником Даниэльсоном не в силах пробить нашу тифлисскую стену, чтобы у нас было чего-то хотя бы на мизинец! Вот тут встречал нас инаркор капитан Норин, инспектор артиллерии корпуса. Я скажу, господа. Я сегодня не могу удовлетворить еще февральские его заявки на снабжение артиллерии и пулеметных команд. А ведь это… я не подберу слова, все вы знаете, что нам угрожает здесь без артиллерии! Господа, надо обращаться прямо к Верховному, прямо к государю-императору! Мы потеряем Персию. Мы не выполним священной задачи из-за какой-то тифлисской стены!
― Что нам эти санитарные двуколки? ― нависла всей своей глыбистой фигурой над совещанием графиня Бобринская. ― Что нам они при наших тысячах верст отсюда и до первого парохода в Энзели. Я лично выбиваю для нас авто. Раненого и больного солдатика надо не в десять суток доставлять до парохода, а в два дня, пока он еще дышит, господа! И дороги надо заставлять строить местное население. Не умеют? Не работники? Приставить опытного артельного из дружинников, научить, показать! Не все им вшестером на одном осле кататься! Пора их к цивилизации приучать, к дорогам. Мы уйдем ― это останется им, как досталось от Александра Македонского да Кира. И что еще. У меня прекрасный контингент медицинского персонала. Но его катастрофически недостает ― сестер милосердия, докторов, фельдшеров. А те, кто есть, работают выше похвал. А я сейчас о другом, господа! Я о нравственной атмосфере. Помните из Святого Писания, Соломон говорил о дожде во время жатвы как о самом чрезвычайном явлении…
― О самой необыкновенной случайности, ваше сиятельство, сестра! ― поправил священник-уманец отец Илларион Окроперидзе.
― Каюсь, батюшка, не сильна в Писании! ― приняла смиренный вид графиня и тотчас о том забыла. ― Так вот, я бы хотела, господа, чтобы случаи нарушения морали с вашей стороны по отношению к дамской половине моего персонала были сродни этому чрезвычайному явлению, если уж они совсем не могут быть искоренимы!
По рядам офицеров прокатился при этих словах некоторый оживленный гул.
― Да, господа! Я ждала подобной вашей реакции. Я не ханжа. Но когда что-то начинает мешать работе, я стараюсь это вырывать с корнем. Вы меня знаете. Хотя греха в горшке не утаить, и у нас есть сии помехи работе. Приезжаю в Энзели, господа, и наблюдаю картину: доктор, дама, а, извините, в мужских штанах! ― Спрашиваю: что это за революция! ― А мне в ответ: этак работать удобнее! ― Это срам, господа, и разврат. Этак все на нее пялятся взорами. Какая там работа! ― И, перекрывая новый оживленный гул совещания, графиня прибавила: ― Этак скоро и обратное явление наблюдать придется. Этак скоро господа мужчины станут рядиться в дамские юбки! Смейтесь. Вам можно. Вы ― античные герои!
― Господа, господа, братья мои! ― загудел вслед графине отец Илларион. ― Коли уж пошло слово о морали, позвольте и мне. Наше православное воинство, равно как и воинство других исповеданий, но под скипетром нашего православного государя, как некогда страна Васанская из Святого Писания изобиловала громадными дубами, наше воинство во Славу Божию изобилует героями сродни древним святым подвижникам…
Нашими священниками мы гордились. Но я увлекся эмоциями и тем, наверно, исказил ход совещания, вырвав вперед его середину.
Открыл совещание, естественно, Николай Николаевич Баратов, и, если опустить все поздравления, а еще ранее того и гимн, и молебен, начал он с общей картины нашего положения в последние два месяца, то есть с начала самого рейда.
― У нас был пример священного служения Отечеству на поле брани, господа! ― сказал он. ― Наши братья в самых непостижимых условиях зимы взяли до того неприступную крепость Эрзерум. Одновременно с нами правее нас в сложнейших условиях горной зимы выполнял задачу обеспечения нашего правого фланга Азербайджанский отряд генерала Чернозубова и его доблестных соратников генералов Воронова, Левандовского, Рыбальченко, а также ведомые ими чудо-казаки, сыны Терского, Кубанского и Забайкальского казачьих войск. Представьте себе, в те же дни, когда мы вышли на берега Диал-Су, куда до того не ступала нога русского воина, они овладели крепостью Ровандуз, куда тоже до них не ступала нога русского воина. Они взяли на себя одну из лучших дивизий противника. При этом они, как и мы, не имели пехоты и имели, как и мы, весьма слабую по численности артиллерию. Если не ошибусь, то у каждого из названных командиров было по два полевых орудия…
Всей речи Николая Николаевича я не мог слышать. Капитан Каргалетели совсем занемог. Санитары отвезли его в лазарет. Я остался один. Заботы о наивозможно лучшем устроении совещания носили меня всюду ― от стола с почетными гостями до кухни с самоварами.
Я услышал реакцию на слова Николая Николаевича князя Белосельского-Белозерского. Я уж не буду копировать его подлинное произношение и скажу нашим серым, серой армейской скотинки, языком.
― Ваше превосходительство Николай Николаевич, ― сказал князь, ― да ведь вы огнепоклонник. Вам бы только стрелять, только огнем прикрываться. А где же дух русского солдата? Следует вспомнить, что весь прошлый, пятнадцатый, год наш солдатик выдержал без этих штучек, без этих, как вы сказали, опор для возможно большего задержания противника, без этой артиллерии, даже без ружейных патронов! Выдержал солдатик!
― Да, да! ― в согласии с ним закивали некоторые из старших начальств.
Слышать это было неприятно. Я отошел к задним рядам скамеек, к нашему брату капитану, ротмистру, сотнику. Василий Данилович, заметно возвышающийся над другими, в приветствие мигнул мне. Я протиснулся к нему и спросил вдруг о сотнике Томлине.
― Да уж, пожалуй, два дня не видел его! ― сказал Василий Данилович.