В отступательных боях память зацепляет гораздо больше, чем в боях наступательных. Горечь потери оказывается живучее азарта приобретения. К семнадцатому июня мы оставили Керинд и в ночь на восемнадцатое двумя дорогами ― в обход и через город ― уходили из Керманшаха. Верные союзническому долгу и глубоко переживающие за наше общее дело британцы сообщили, что на наших плечах повисли четыре пехотные дивизии и две конные бригады при массе артиллерии. Не имея обычая кушать на завтрак какаву, мы шарашились против этой громады под Кериндом восемь суток с тем, чтобы дать нашим тылам уйти в полном порядке. Приказом Николая Николаевича мы сдавали Керманшах без боя. Его же приказом мы не уничтожали за собой мосты через ущелья и речки, хотя их уничтожение давало бы нам большое преимущество. Николай Николаевич не понимал, как можно не уважать устоев чужого народа, как можно не беречь его векового труда. Мы проходили по мостам, каменной дугой выгнутым и опертым на могучие быки, ставили взвод орудий и взвод казаков. Саперы клали на предмостье небольшие заряды, не могущие повредить мостам, и тянули провод. И только к мосту выкатывалась турецкая часть, они взрывали заряды электричеством. Это заставляло противника сильно нервничать. Он останавливался. Мы накрывали его огнем и уходили до следующего моста или следующего удобного для задержки противника места.

Я с фронта прибыл в Керманшах к вечеру. Авто начальника штаба корпуса полковника Николая Францевича Эрна, перешедшее из генерального штаба капитану Каргалетели, на время досталось мне. Я инспектировал нашу артиллерию, а по сути, опять руководил ею. Локая с вестовым Семеновым я оставил в Керманшахе в надежде, что разыщу их. С надеждой тотчас пришлось распрощаться.

Мимо на авто, фургонах, двуколках, телегах, фурах, арбах, на мулах, именуемых здесь катерами, верблюдах, забивая улочки и цепко держась друг за друга, на восток к Хамадану тянулись лазареты, корпусные и земские учреждения, отдельные войсковые части и часть местного населения. Перекрестки и места, мало удобные для беспрепятственного прохода, контролировали казаки. Случающиеся временами заторы они разгоняли древним и действенным способом. Только-то намерится некто вклиниться в поток вне своей очереди, как тотчас же и извивается под казацкой плетью. Да, собственно, до плетей доходило редко. Уже на подходе к перекрестку каждый из возниц от впереди идущих знал, что отведает казачьего гостинца не только когда полезет вперед, но и когда замешкается.

Восток темнел. И темнели снежно-синие горы. С запада тянулись лучи заходящего солнца и выкрашивали в зловеще багровый цвет и без того красные граниты тамошних гор. С лучами бежали тени, мерцая то синим, то сиренево-зеленым светом. Они бежали, и небо темнело. Над городом стоял непрерывный гул движения. Его как-то неуловимо перемежали, будто даже его рождали, эти странные тени. Местный люд выпялился на плоские крыши и дувалы. Через губернатора он был предупрежден ― любое препятствие нашему движению будет жестко пресечено. С квартальных старшин было взято слово, что ни один турецкий агент, ни один взлобствовавший на нас местный житель себя никоим образом не проявит, ― за любое их проявление ответит весь квартал. Город был не тронут нами в феврале, когда мы вошли в него. Он оставался нетронутым нами сейчас, когда мы из него уходили. Губернатор дал офицерам гарнизона обед и оставил город вместе с нами. С нами пошли и большинство армянских семей.

Наш фронт тянулся с севера на юг от Кергабада и Сене до Буруджира, то есть от Курдистана, до центральной Персии и составлял линию на горной местности в двести верст, а потом заворачивался на восток и снова тянулся на двести верст. Своей неуступчивостью, постоянными атаками сверх предела наших сил, засадами и ловушками на каждом изгибе дороги и на каждой скале мы изматывали противника, обеспечивали организованный отход, чтобы, как под Ханекином, удар турок пришелся на пустое место.

Керманшах провожал нас если и со злобой, то тщательно скрытой, а если и с сочувствием, то тоже скрытым не менее тщательно.

Одиннадцатого февраля мы вошли в него с боем. Иного быть не могло. После взятия нами Хамадана и Кума сюда, в Керманшах, стеклись и немцы, и турки, и шведы, и персидские жандармские отряды, и дервиши всех мастей, и курдские племенные вожди луров, бахтиар, кельхиоров со своими многочисленными вооруженными формированиями. Здесь собралась ударная группировка войск численностью в четырнадцать тысяч штыков и сабель, из которых пятую часть составляли регулярные турецкие войска при четырнадцати же орудиях. Город стал основной германо-турецкой базой в Персии. Возглавил эту базу генерал германского генерального штаба граф Каниц, апологет и движитель идеи превращения Персии в германского союзника и ярого врага России.

Брала город Кавказская кавалерийская дивизия, то есть драгуны и казаки-хоперцы, общей своей массой составляющие силу, равную как раз одной пятой скопившегося в городе гарнизона. Но если чтить завет Александра Васильевича Суворова о пуле-дуре и штыке-молодце не в прямом смысле, а мыслить под пулей технику и массу, под штыком же ― дух и умение войск, то выходило именно по его завету. Город брала кавалерия, числом в пять раз меньшая его гарнизона, но более чем в пять раз преисполненная духа и умения. Я показываю эти вычисления по чисто русской примолвке: “Свекровь кошку бьет ― невестке намек подает”. То есть я снова возвращаюсь к пресловутым какаве и Кут-Эль-Амаре с крамольной, но не лишенной оснований мыслью ― а вот посадить в эту Амару нас! Да отъевшись на какаве и отдохнувши, мы бы артиллерийским огнем расчистили себе дорогу, а потом шашками довершили дело. Таков был порыв наших войск, и таков был страх у нашего неприятеля перед нашим порывом. И еще ― таково было отношение всего этого гарнизона к населению города, что оно встречало нас с ликованием и гимном “Боже, царя храни!”. Не премину в очередной раз вспомнить о том, как Сибирская казачья бригада в декабре позапрошлого, четырнадцатого, года в ночной конной атаке взяла город Ардаган. Чего-то, видимо, мы не понимаем ― недаром нас считают за варваров, и, например, тот же германский генеральный штаб в труде Бронзарта фон Шеллендорфа отзывается о службе генерального штаба нашей армии с нескрываемым пренебрежением. Чего-то мы не понимаем и воюем чему-то вопреки.

Прошу простить за отклонение в сторону.

А в феврале в керманшахском гуле панического бега неприятеля и ликования населения никто не расслышал одинокого пистолетного выстрела ― граф Каниц, увидев крушение мечты всей его жизни, почел за необходимость сохранить хотя бы имя.

И теперь, при нашем уходе и в преддверии турецкого празднества, разумным было для населения города своего сочувствия нам не показывать.

В этой круговерти искать вестового Семенова было глупо. Я решил не задерживаться и ехать дальше. Но шофер, младший унтер-офицер из запаса Кравцов, сказал, что надо остановиться. Он открыл крышку радиатора. Пар тугой струей ударил наружу.

― Кипит во все шестнадцать коней! ― сказал Кравцов, имея в виду мотор авто в шестнадцать лошадиных сил. Он пошел на арык за водой.

Наши тыловые учреждения уходили. В надежде, что ушлый вестовой Семенов сообразит выйти из города и теперь ждет меня по дороге, я велел ехать. И мы тянулись с потоком обозов, по возможности обгоняя их, до самого Бехистуна. Здесь приказом Николая Николаевича мы должны были задержать неприятеля сколько можно.

― Вон он! ― показал утром на чернеющее в поднятой обозами пыли пятно шофер Кравцов и спросил: ― А вот скажите, ваше высокоблагородие, что и почему на нем?

Он имел в виду огромный барельеф, вырубленный на черной базальтовой скале над дорогой во времена персидского царя Дария, то есть почти две с половиной тысячи лет назад.

Я стал ему рассказывать, не упуская из виду пятно. И только я начал, как впереди около дороги увидел скособоченную фуру, явно сломанную и брошенную, к которой был привязан мой Локай.

― Шельмецы! ― в невольной радости вырвалось у меня.

― Так точно! Русский человек таких шельманов делать не станет, не католик какой-нибудь! При этакой нечистой силе сам Скобелев заскучает! ― понял мое восклицание относящимся к барельефу шофер Кравцов.

Я махнул ему помолчать. В феврале нынешнего, шестнадцатого, года я ехал в только что взятый Керманшах с сотней Василия Даниловича. Мы поднялись к этому Бехистуну, прихватились морозцем, взбодрились и повеселели. По-родному, будто давимая для засолки капуста, хрустел под подковами коней снег. “Куда с добром!” ― склабились казаки. И не нужно было, но мы с удовольствием укутались в бурки.

От передового разъезда прикатил посыльный.

― Ваш сокблагородь, дозвольте обратиться к их благородию сотнику! ― слетел он с седла. И потом, хватая бородой и широкой грудью снежный воздух, стал возбужденно рассказывать: ― Скала стоит жуткая! Вся черная как смерть! И на ней пояс зачищен. По той стороне скалы. Сажён семь будет пояс. А на поясе ― черти. Тоже высечены. В скале высечены. На поясе, значит. Идут. Черти идут. Идут вроде мимо. А в сам деле идут как-то так, что будто вот-вот сверху на тебя прыгнут. Мы, спаси Хосподи, так и заробели. Значит, чертей этих… Ну, страна!

Мне что-то в его рассказе показалось знакомым.

― Ты сам, братец, этих чертей видел? ― спросил я.

― Да вот так, ваш сокблагородь, сажен на десяток подошли. А они сверху. Росту этак вот нашего сотенного Василия Данилыча взять. Уж как здоров. Уж как здоровы вы, Василий Данилович! А эти в два будут. А главный у них на тахте сидит. Так тот чисто сам сатана. Тот без размеру. Одна борода вот с мою бурку будет! ― истово сказал казак.

― Бехистун! ― догадался я.

― Он, ваш сокблагородь, он! Чисто бесов тын! ― перекрестился казак и опять сказал: ― Ну, страна, ваш сокблагородь! Чисто чертячья страна!

― О чем он? ― тихо спросил меня Василий Данилович.

Я не первооткрыватель этих “чертей”. Роулинсон и не знаток мирового искусства Верман, который писал про этот барельеф. Но, как помнил, я по дороге рассказал Василию Даниловичу историю его создания.

Царь Дарий победил всякого рода бунтовщиков и в знак своей победы, как то было принято на Древнем Востоке, высек на скале своего рода похвальбу и одновременно предупреждение всем, кто впредь взялся бы бунтовать или нападать на Персию.

Вот, собственно, и все. И сейчас я сказал шоферу Кравцову:

― Царя Дария, который гонялся за скифами, из истории помнишь?

― Так точно, ваше высокоблагородие! ― сказал шофер Кравцов.

― Вот он изобразил сам себя, чтобы остальных постращать! ― сказал я.

Было не до шофера Кравцова. Впереди сквозь пыль около скособоченной фуры вырисовывался мой Локай. “Уж не брошен ли! ― на миг испугался я, а следом успокоился: ― Как же! Остался бы он тут стоять брошенный! Его тотчас бы прихватили!”

Я выскочил из авто и побежал к нему. Он вспрянул навстречу, запрядал ушами, запереступал и жалобно заржал.

― Локайка! ― дернуло мне сердце.

Из-под фуры всторчала голова вестового Семенова.

― А, ваше высокоблагородие! ― блеснул он из черной стриженой бороды улыбкой и, по своему обыкновению, быстро-быстро стал говорить, что он посчитал разумным не ждать меня в городе. ― Да я бы сам-то, ваше высокоблагородие, и не посмел. А вот их благородие сотник, ― он показал под фуру, ― вот они сказали, что на дороге мы вернее вас поймаем, что вы догадаетесь не искать нас в Керманшахе!

― Да уж! ― подал голос сотник Томлин, вылез, обдернулся, играя, приложился к папахе: ― Здравия желаю, господин подполковник!

― Смирно! ― вне себя заорал я.

― Никак нет! Так точно, Лексеич! ― несколько испугался он.

― Что так точно! ― снова закричал я.

― Так ведь… ― вдруг понял он, ― так ведь уже два дня, как ты подполковник! Бумаги пришли! Уже все по тылу знают, вплоть до лазаретных санитаров! Это вы там, на боях, скукой маетесь!

Я растерялся. А теряться, собственно, было не от чего. В прошлом году хотя и запоздало, но вышел приказ “Об ускоренном производстве в чины на фронте”, вступивший в силу, как бы сказали канцелярские штабсы, задним числом с самого начала войны и определивший дальнейшее производство через год. Он внес очень много путаницы. По этому приказу я, получивший своего штабс-капитана в мирное время, должен был получить капитана с началом войны и вне зависимости от моего Святого Георгия, а подполковника, выходило по приказу, я должен был бы получить вместе с Георгием. Все это я знал. Но, зная, я как-то не относил это к себе. Мне хватало при моей должности моего чина капитана. И вот я растерялся.

― Спасибо за новость! ― сказал я.

Сотник Томлин увидел в моих словах что-то свое.

― Да ты… Борис! ― вскипел он.

Ушлый мой вестовой Семенов рыбкой метнулся к Локаю. Ему, нижнему чину, при сем гегенфорстозе, то есть встречном бое, находиться было не положено. Сотник Томлин не договорил, поджал губы, скрутив мягкий свой ус в круассан, и коротко фыркнул ― коротко, будто только выдохнул. Я постарался его не заметить.

― Очень много дел, Севостьянович. Хочешь, поедем со мной. Вестовой Семенов приведет Локая. Правда, очень много дел! ― сказал я.

― Ладно, ваше высокоблагородие. Бери вестового. Локайку я сам приведу, ― едва себя сдержал сотник Томлин.

Я тоже ― и тоже едва ― сдержал себя. Я позвал вестового Семенова и сел в авто. Успокоившись, я вспомнил про седобородую козу и спросил вестового Семенова, где она.

― Григорий Севостьянович ее при каком-то лазарете оставили, сказали, чтобы смотрели ее, как стратегическую девку! ― сказал вестовой Семенов.

― Какую девку? ― спросил я.

― Стратегическую, Борис Алексеевич. Ну, значит, которая в невестином ранге. Так Григорий Севостьянович говорит! ― сказал вестовой Семенов.

Через час Бехистун встретил нас своими чертями. Не смотреть на них было невозможо. Они заставляли смотреть на себя. Шофер Кравцов еще раз попросил рассказать о Бехистуне. Его настойчивость мне не понравилась. Он походил на тех людей ― адъютантов, ординарцев, половых, ― кто приближен. Я таких людей не терпел. То есть сами по себе они были для меня людьми. Но если они вот так себя вели, я не терпел.

― Что они обозначают, ваше высокоблагородие? ― спросил он.

― Да чтобы никто более в их царство не лез! ― сказал я.

― Понял, ваше высокоблагородие! ― тотчас отозвался шофер Кравцов. ― Понял. Держалась кобыла за оглоблю, да упала!