Зовется эта речушка Бобровкой, и течет она недалеко от нашего села. Вода в ней чистая, прозрачная, берега так поросли ивняком, что местами Бобровка совсем скрывается в его зеленых туннелях. А там, где расступается зеленая ограда, к воде выбегают песчаные плесы.
В таких местах мелко, дно твердое, а у самой воды лежат валуны. За день камни нагреваются, и, когда скроется солнце за облаками или налетит свежий ветер, на этих валунах, накупавшись до «гусиной кожи», мы любили греться. Ляжешь на камень, как на грелку, живот чуть согреешь, холодок пробежит по спине, а солнце все еще где-то плутает в облаках. Потом перевернешься на валун спиной...
Надоест вертеться на круглом камне, согреешься - и снова плюхаешься в воду, Стаи пескарей - врассыпную. Но куда им деться, когда в ту же минуту с гиканьем шлепается в речку вся наша ватага...
Сибирь, Алтайский край...
Убежден, что среди самых красивейших, самобытных мест земного шара эта земля по красоте своей занимает не последнее место. Леса здесь богаты дичью, реки - рыбой, луга - неповторимым разнообразием цветов. Почти черное по ночам небо в мириадах ярких, сверкающих звезд. Зимы - суровые, с метелями и вьюгами, весны - быстрые, как горные потоки. Осень живописна и щедра дарами алтайской земли.
Не знаю почему, но осень все-таки милее мне, чем весна и даже лето. Раньше, когда я учился в школе, мне говорили, что я просто подражаю в этом отношении Пушкину. Я возражал, но бездоказательно, потому что не мог объяснить (да и не очень чувствовал) неясную грусть, особое спокойствие, которое приходит ко мне с наступлением этой удивительной поры жизни земли.
Я не согласен с теми, кто говорит, что осень грустная пора. Разве вечер после хорошего трудового дня наводит на вас грусть?
Для природы, для милых березок, для ярких кленов сень - это тот же вечер. Прошел, отшумел длинный осень - лето, и теперь, осенью, природа подводит итог своим деяниям: много ли орехов уродилось, достаточно ли грибов было в лукошках у заядлых грибников и просто любителей-новичков, все ли красоты были показаны людям, отдыхавшим в воскресенье и выходные дни у нее в объятиях? И, судя по яркости уборов лесов и полян, они довольны итогами своего дня, теперь можно немного отдохнуть перед сумерками - дождями и спокойно идти спать в длинную зиму - ночь. Прекрасное, радостное время, когда видишь результаты трудов своих!
...И живут в прекрасном этом краю спокойные и смелые, уважающие друг друга, любящие жизнь и свою землю люди. Это - моя Родина.
Звезды... Я думаю о них часто, но хочу оговориться. Звезды наши, алтайские, видимо, такие же, как и звезды, горящие по ночам в Техасе или Генуе. Но почему-то журналисты и писатели эту деталь моих воспоминаний о родном крае превращают чуть ли не в знамение того, что мне на роду было написано стать космонавтом. Скажу откровенно: мальчишкой я даже не мечтал стать летчиком. Я просто подолгу и с увлечением рассматривал искрящиеся холодным светом дальние и близкие звезды. Смотрел па них, наверное, так же, как с восхищением рассматривают непостижимую Галактику миллионы парнишек в Америке, Франции и Африке.
Помню, в 1941 году меня потрясло небывалое в наших краях северное сияние. До сих пор не могу забыть фантастическую красоту горящего всеми цветами радуги неба. Но никогда не мечтал я стать исследователем Арктики, где полярное сияние - неотъемлемая деталь суровой романтики. А если бы стал им да еще вдруг прославился, то наверняка друзья-журналисты назвали бы это небывалое сияние днем рождения знаменитого полярника... Было же все проще, так, как бывает в жизни. Первое свое путешествие в двадцать километров я совершил, по словам отца, вместе с родителями на телеге из родильного дома. Путешествие это я проделал «инкогнито», так как имени еще не имел. Помог повстречавшийся на пути колхозный конюх Степан Железников. Поздравив родителей с сыном, он удивился, что я еще безыменный.
Перед домом родители посовещались. Мать предложила назвать меня Виктором. Но побаивались моего деда. «Тот мог хмыкнуть, - вспоминает отец, - и сказать: Сидор, Аниподист или Захар - теперь не ко времени, но и Виктор - какое-то разбойничье имя». У деда характер был с перцем. Кто-то произнес имя «Герман». Такое было в семье учителя А. М. Топорова. Так, в память о нем, и назвали меня.
Наша семья: папа Степан Павлович, мама Александра Михайловна, сестра Земфира
Отчий дом с ранних лет вспоминается отчетливо. Стоял он у самой дороги, как все дома в нашем селе. Четыре больших тополя (в моей памяти они остались такими) росли под окнами. Отец посадил их, когда приехал учительствовать в Полковниково. Высокое крыльцо, просторные сени и две большие комнаты: в одной русская печь и полати, в другой стояли кровати и был камелек.
Зимними вечерами отец любил собирать всю семью за столом. Отец и мать обсуждали дела минувшего дня. Сестренку Земфиру укладывали спать. Меня же, как старшего, не гнали без надобности в кровать - я сам знал свое время.
Отец относился ко мне как к равному. Шел ли разговор о школе или о предстоящей лекции в сельском клубе, он всегда говорил так, будто и я тоже принимаю участие в их «взрослых делах». Я любил эти вечера, хотя многого и не понимал из разговоров родителей. Но сознание того, что я равноправный член семьи, наполняло меня чувством гордости и, главное, ответственности.
- Сегодня не пришел в школу Николай. Ребята говорят - заболел. А ему нельзя пропускать уроки, - горевал отец. - Ты, Гера, отнеси завтра с утра его матери эту тетрадь. Пусть Николай ошибки в своем диктанте посмотрит. Передашь тетрадь тете Даше, скажешь, чтобы ко мне зашла. Может, врача нужно вызвать из района...
- Отнесу...
- А у тебя как прошел день? - так же по-деловому спрашивал он меня.
- Играли с Юркой, с ребятами... Лыжи бы мне, папа...
- Сделаем!
Иногда я думал: зачем мне отец такие поручения дает? Ведь, например, тетю Дашу, работающую в школе уборщицей, он первым увидит задолго до звонка, но просьба отца для меня была святой, и я уже жил одной мыслью - как бы завтра не проспать и выполнить это ответственное задание. Много позднее я понял, как бывает важно, когда руководитель простым вопросом «А как ваше мнение?» поднимает настроение коллектива, ответственность за порученное дело, поднимает человека в его собственных глазах, пробуждает творчество, хотя для себя руководитель, может быть, уже принял решение.
Разговор отца с матерью продолжается, я краем глаза слежу за ходиками, понимая, что они отмахивают последние минуты моего времени, гоню надвигающуюся дремоту и стараюсь чинно сидеть за столом - вдруг отцу еще в чем-то понадобится моя помощь...
Помнится, в один из таких зимних вечеров кончилась снежная вьюга и стало кругом как-то особенно тихо. Только ходики громко тикали. Отец неторопливо разговаривал с матерью. Сквозь рваные черные тучи на землю проскальзывал лунный свет, деревья и сугробы отбрасывали фиолетовые, будто чернильные, тени. И тени эти то темнели, то светлели, то исчезали совсем.
Я внимательно наблюдал за их игрой, а отец взял скрипку - и в комнате разлились звуки грустного романса. Мне казалось, что тени скользят по сугробам в такт музыке, а смычок своими легкими движениями дирижирует ими. Стало вокруг таинственно... И вдруг я увидел, как, приближаясь к нашему дому, не то идет, не то летит над сугробами человеческая фигура.
Я в ужасе закричал, заплакал. Разобравшись, в чем дело, отец спокойно, но твердо сказал:
- Одевайся, сын!
Я упирался. Он же набросил на плечи свое пальто и вышел в сени.
- Я жду, - послышался его голос. Преодолевая страх, осторожно переступил порог... Отец уже стоял посреди двора. Стоял, высоко подняв голову, любуясь присмиревшей природой. На меня он будто внимания не обращал.
Я оглянулся. Никого нет. До отца шагов десять - пятнадцать. Отец молчит. Жутковато.
- Папа... - тихо позвал я.
- Что стоишь? Иди сюда, - отозвался он. Я подошел.
- Следы от наших ног видишь на снегу?
- А где же того человека следы?..
Замирая от скрипа снега под ногами, я потоптался вокруг отца, оглядывая наши следы и ровные, чистые, как искрящийся нафталин, волны сугроба. Никаких других следов не было.
- Здесь никто не проходил, Гера, - сказал он. - Это тени от деревьев тебя напугали. - Отец повернулся и пошел к дому: - Идем спать, сынок.
Я бросился было за ним вдогонку, но, поборов страх, стараясь не спешить, подошел к окнам и еще раз осмотрел наметенные сугробы снега. Когда окончательно убедился, что здесь никого не было, вернулся домой. Отец как ни в чем не бывало разговаривал с матерью о чем-то совершенно постороннем.
С тех пор я не помню случая, чтобы вот так, без всякой причины, напугался. В минуты надвигающейся опасностн, еще мальчишкой, прежде всего старался осмыслить, понять - что же там, за темным «окном» страха? Мне, конечно, как и всякому, не чужд страх, но с того дня я стал учиться владеть собой и перебарывать это неприятное чувство.
Отец и в детские годы, и теперь остается авторитетным и любимым человеком. Став взрослым, я понял, откуда у отца такая преданность родному краю, такое тон кое понимание ребячьих душ, их забав и бед. Он вырос здесь же. На таких же речных камнях грелась ватага его сверстников.
Вместе со своим отцом - моим дедом - он построил не одну избу в селе. За такими же партами, за которыми учились и мы, прочел первый букварь.
Сын крестьянина-бедняка, он в годы Советской власти стал педагогом. Преподавал русский язык и литературу, неплохо рисовал, любил музыку, играл на скрипке. Отец был организатором кружков самодеятельности учителей и колхозников нашего села, которые с успехом выступали в колхозных бригадах, в соседних селах и даже па районных смотрах художественной самодеятельности. Отец сам мастерил мне игрушки, помогал разбираться в несложных мальчишеских проблемах, терпеливо и настойчиво воспитывал во мне уважение к людям, к семье, товарищищам, труду. Мне кажется по сей день: все, что есть лучшего во мне, - от отца.
Вот только не сбылась его мечта - сделать меня музыкантом. Отец страстно любит и хорошо понимает музыку. Он стремился частичку этой своей любви, своего восхищения чудесной гармонией звуков привить мне с детства. В ту пору трудно было из нашего села попасть в оперу или концерт симфонической музыки. Отец поступил просто. Он купил патефон и набор пластинок. И в нашей избе зазвучала музыка Римского-Корсакова, Бородина, Мусоргского, Чайковского, Глинки. Учить играть меня на скрипке отец начал сразу же после того, как вернулся с войны. Но я был ленивым учеником, да и к скрипке душа не лежала. Поэтому вплоть до девятого класса мало-мальски заметных успехов я не сделал и был очень обрадован, когда весной сломал левую руку - теперь отец не заставлял меня больше заниматься. Сейчас я с грустью пишу об этом, потому что считаю большим недостатком воспитания неумение обращаться с каким-нибудь музыкальным инструментом.
Музыкантом я не стал. Дальше барабана, на котором я играл в школьном оркестре, дело не пошло, но я благодарен отцу за то, что он все-таки сумел посеять во мне ростки чувства прекрасного, рождаемого настоящей музыкой.
Мама... Ласковая и доверчивая... Неустанно в заботах и работе, она полностью доверила отцу наше воспитание. И старался никогда не обидеть ее шалостью или непослушанием, но думаю, что у меня это не всегда получалось.
...В памяти остался поздний вечер. Отец уходил на фронт. Тяжело оставлял он дом. В тот день мать встала еще до рассвета и хлопотала по хозяйству, стараясь чем-нибудь занять себя.
Отец собирался медленно, деловито.
- Ну, мать, пора...
- На войну бегом не бегают. Не торопись, - сказал приехавший на проводы дед Михайло
Растянуть время до бесконечности нельзя, и наступило все-таки это «пора».
Взвалив на плечи котомку, набитую домашней снедью, отец пошел к двери. У меня замерло сердце. Неужто вот так и уйдет?
- Да посидим на дорогу-то... - сквозь слезы сказала мать.
Все молча, по русскому обычаю, сели. Прошла секунда, другая. Отец резко встал.
- Сын, - позвал он. Я подошел.
- Вот так, - спокойно, будто раздумывая над чем-то самым обыденным, проговорил отец, - на войну ухожу, сынок...
Я поднял на отца глаза. Чисто выбритый, стройный, подтянутый, он чуть-чуть грустно смотрел на меня. На его подбородке заметил царапину. «Бритвой нечаянно резанул», - мелькнуло у меня.
- Ты слушай мать, помогай по хозяйству. В общем, оставайся мужчиной в доме. Понял?
Я мотнул головой. Понял. Хотя понял тогда только одно - отец уходит. И уходит надолго, навстречу большой опасности.
Ласково опустилась его ладонь на мою голову, потрепала вихры. Потом, спокойно шагнув через порог, отец вышел. Я метнулся за ним.
- Останься, сынок, - попросила мать.
Я остался и долго смотрел вслед уходившему отцу, пока все провожающие не скрылись за поворотом нашей улицы.
Сидеть одному стало невмоготу, я выбежал на улицу и лег в густую, мягкую траву. Там я пролежал до ночи, рассматривая до боли в глазах мерцающие звезды. И, наверное, в тот поздний вечер впервые думал, думал долго, серьезно, как думают взрослые...
Маме было трудно. Я хотя и «остался мужчиной в доме», но пользы от меня по причине возраста было мало, а на руках у мамы была совсем крохотная моя сестренка Земфира. Поэтому в один из дней к нашему дому подъехали две брички и, погрузив нехитрые пожитки, мы поехали в «Майское утро».
Дом деда, в котором поселилась наша семья, был срублен еще коммунарами и стоял на краю деревни среди высоких старых берез. Сразу за оградой начинался лес, полный ягод, грибов и всякой живности...
Дед Михайло затосковал по куреву, потому что в нашу «кооперацию», как называли у нас магазин, все реже стали привозить папиросы и махорку. Перешли на самосад, и в мои обязанности вошло приготовление этого зелья. На самодельном резаке раз в неделю я готовил деду мешочек, туго набивая его измельченными табачными стеблями и листьями.
Это был настоящий самосад, от которого, как говорила бабушка, мухи дохли в избе. Бумаги для курева тоже не было, а тех немногих газет, приходивших в село не очень-то регулярно, даже при экономном расходовании хватало на три-четыре дня, то есть дед курил почти беспрерывно, часто сворачивая очередную самокрутку, когда в мундштуке тлел еще окурок.
Как-то я увидел на подоконнике книгу, которую дед Михайло читал несколько вечеров подряд, присев поближе к лампе. На малиновом фоне обложки большие серые печатные буквы: «Рожденные бурей». Теперь же от книги остались только корочки - все листы были аккуратно вырваны.
Прошло немного дней, и все стало ясно. После переезда библиотека отца была свалена на чердаке. Выбрав очередную книжку, дед добросовестно ее прочитывал от корки до корки, а прочитанное выдирал по листу и скручивал из них цигарки. Будто стыдясь этого, он отрывал листы, когда в избе никого не было. А на подоконнике росла стопка аккуратно сложенных переплетов...
Однажды вечером дед спустился с чердака с новой «добычей». На этот раз он нес под мышкой толстенный том. «Этого хватит надолго», - подумал я. Но мои расчеты не оправдались. Переплеты разных книжек и брошюр росли на подоконнике, а дед все листал здоровенный том, так и не вырвав из него ни одной страницы. Помню, я клеил что-то и попытался было использовать книгу как пресс.
- Положи на место, - строго сказал дед. - Ты, парень, этой книгой не балуй. Это тебе не сказки и побасенки. Это, внук, Карла Маркса сочинение, ка-пи-тал ума и опыта человеческого...
Я никогда не забуду, как почти в семьдесят лет мой дед, бывший партизан, участник войны против Колчака, распознал «капитал ума и опыта человеческого» в трудах К. Маркса, как по ночам читал и перечитывал страницы его «Капитала»...
Когда последних лошадей в селе забрали в обозы воинских частей, дед стал приучать к упряжке колхозных коров. Делал он это мастерски. Часто на такие объезды брал и меня. Впустую мы не ездили и каждый раз старались захватить попутную кладь.
Посадит меня дед поверх воза, сам с вожжами рядом идет и, не знаю почему, но всегда, погоняя корову, поет одну и ту же песню - «Я на горку шла». Или сыплет прибаутками.
Перевалив какой-нибудь косогор, дед давал корове отдохнуть.
- Слезай, - командовал он. И нередко тут же на дороге устраивал занятия по арифметике.
- Скажи-ка ты мне, внучек, - начинал он с хитрым видом, - было у купца двадцать пять копеек. Восемь он истратил на сукно, семь на ленты, четыре отдал в долг знакомому, а сам, видя, что деньжонок маловато, занял у дружка одиннадцать копеек...
Решив в уме нехитрую дедовскую задачу, я отвечал. Довольный дед командовал:
- Теперь поехали...
Иногда дед предавался воспоминаниям...
- Видишь, Гера, вон ту просеку? По ней мы перевозили избы из Журавлихи в наше село. А у той вон рощи пост наш сторожевой держали. Время такое было, что без ружья мы с тобой не поехали бы даже в седле, не то что на возу.
И тогда узнал я историю коммуны, историю моих дедов - коммунаров, услышал и навсегда запомнил имя Адриана Митрофановича Топорова, первого просветителя и друга алтайских бедняков.
...Революционная волна докатилась до наших мест. И там, куда приходили на побывку солдаты Красной гвардии, где сибиряки-партизаны отвоевывали у отрядов белой армии села и целые районы, создавались коммуны. У нас во главе коммуны стали журавлихинские партизаны. Я горжусь тем, что оба мои деда были одними из организаторов этой коммуны.
Оставаться в старых селах - в логове кулаков - коммунары не хотели. Выбрали они поодаль красивое место и начали рубить новые избы, перевозить старые с насиженных мест. Возводили амбары, склады. Поднимали целину. Одна из коммунарок, Зайцева П. И., мягкий и сердечный человек, склонный к раздумью и мечтательности, предложила назвать коммуну «Майское утро».
Коммунарам приходилось защищать свое добро от набегов кулацких банд и белогвардейских отрядов, бродивших по лесам, как стаи голодных волков. Все свои дела коммунары решали сообща, все делили поровну и работали всей коммуной не покладая рук.
Принимались в коммуну новые крестьяне на собрании, где произносили клятву быть верными общему делу, работать добросовестно, не заводить склок, отказаться от старых привычек и участвовать в культурной жизни. И клятву свою коммунары держали крепко.
Коммунары построили школу, и учились в ней все - от мала до велика.
Теперь, раздумывая над прошлым своего родного села, я вспоминал школу, где когда-то учились коммунарские дети. Именно она воспитала в нас любовь к природе и жизни, к искусству...
Письма с фронта приходили редко и были полны заботой о домашних и колхозных делах. Отец очень тосковал вдали от семьи, от родимого края и часто в солдатском треугольнике присылал свои стихи.
У меня сохранилось еще одно стихотворение отца, написанное им в те годы. Оно, вероятно, навеяно весной:
Вскоре я подружился с ребятами из детского дома, эвакуированного из осажденного Ленинграда. Они поразили меня серьезностью и рассудительностью. Эти дети рано узнали горе.
Здесь пришло первое мальчишеское чувство привязанности. Лора Виноградова... Что о ней сказать? Она была не самая симпатичная из всех ленинградских девчонок, но я до сих пор не забуду ее старенькое черное пальто, ее серьезное лицо и белую шапочку. Вначале я долго смотрел на нее издалека, боялся заговорить, боялся показаться смешным, но потом как-то само по себе произошло так, что она рассказала мне о своих родителях, о голодном Ленинграде, о трудной и холодной дороге к нам, на Алтай. И мне еще сильнее захотелось сделать для нее что-то большое, необычайное, героическое, чтобы вернуть ее в родной дом и чтобы она встретилась там с матерью и отцом. Не очень-то мне нравился и тот строгий распорядок, по которому детдомовцы должны были в одно и то же время ложиться спать, в одно и то же время завтракать, обедать и ужинать...
Начало "спортивного пути"
Мы-то, сельские ребята, привыкли есть и гулять, когда хотели, и нередко нас загоняли домой, когда уже совсем стемнеет. Только намного позже привык я к тому порядку, который так не полюбился мне в детстве.
...Шли месяцы, сменялись зимы веснами, обновлялась земля колхозная новыми всходами, и с годами светлели лица людей. Вести с фронтов войны были все радостней, все ближе был день Великой Победы, ради которого пролито столько крови на полях сражений, стольким потом политы пашни, столько слез выплакано от горя и непосильной работы.
- Живые будут дома, а мертвым - вечная память. Много головушек положено за нас, - часто говаривал дед все эти годы, когда заходила речь об отце.
- Вот дождусь, когда Степа вернется, и тогда умирать буду,- вздыхала бабушка Поля, добрая, спокойная, болезненная женщина, жестоко страдавшая от ревматизма в последние годы.
Не дождалась бабушка заснеженного январского дня 1946 года, когда в дом ураганом влетела весть, что отец совсем близко, всего в 20 километрах, в райвоенкомате, оформляет разные бумаги и скоро будет дома. Что творилось в доме! Слезы, смех, суета у печки с разными печеньями и вареньями, беспрестанная беготня к соседям по разным надобностям, строгие окрики деда по поводу нашего поведения...
И все же отец пришел неожиданно, вечером, когда в доме уже зажгли керосиновую лампу, до блеска вычистив стекло, и истомились в ожидании.
Отец ввалился в дом вместе с клубами морозного воздуха с вещевым мешком в руках. Мама кинулась ему на грудь, а я почему-то выскочил на улицу и побежал к тете, которая жила в другой комнате в этом же доме. Вбежал, сообщил новость и стал повязывать пионерский галстук.
Когда вернулся, отец, уставший от дальних дорог, от пережитых волнений, стоял посреди комнаты, не сняв шинели, отчего он показался мне постаревшим и нескладным (не таким представлял я его все эти годы).
Сестренка, несмотря на все уговоры мамы, не хотела идти на руки к отцу, так как видела его прежде только на фотокарточках, а я испытывал какое-то чувство неловкости: хотелось броситься на шею отцу и в то же время хотелось, чтобы отец увидел меня большого, серьезного и непременно в пионерском галстуке, увидел мужчину, которого он оставлял в доме, уходя на войну.
- Ну, вот что, ребята, - как бы угадав мое желание, сказал дед, - я свою команду сдаю. Отец вам теперь командир. Показывайте ему свои уроки.
И сразу все вокруг приобрело понятный житейский смысл, и я уже волновался за то, чтобы не огорчить отца, хотелось порадовать его своими успехами в учебе. Боялся, чтобы не припомнили мне сейчас в присутствии отца какую-нибудь проделку.
- Кособочит буквы, - сказал дед, когда отец, отдохнув с дороги, как мне показалось, с волнением, осторожно и внимательно стал переворачивать страницы моих тетрадок. - Сколько раз говорил: держи ручку твердо, - продолжал дед,- тогда всякая буква подчинится. Неровно ведет. - И, как бы оправдывая меня, добавил: - Да и то сказать: дети сами растут неровно. Ровно-то, может, одна лебеда растет.
Отец вернулся к своей профессии учителя, и мы вскоре переехали обратно в село Полковниково. Поселились на той же улице Фрунзе, где жили до войны, в доме, который стоял как раз па том повороте, за которым скрылся отец, уходя на фронт.
Пошел учиться в новую для меня школу и вскоре подружился со сверстниками, большинство которых не помнил, так как босоногий детский мир чаще всего ограничивается двумя-тремя соседними домами и редко выходит на другую улицу.
Военные годы оставили свои следы не только на фронтовых дорогах и полях сражений, но и в далеких от фронта сельских школах Алтая. Не хватало книг, экономить приходилось тетрадки, не было учебных пособий. После уроков, кто постарше и посноровистей, ездили в лес на заготовку дров для школы, а в летние каникулы косили вместе с взрослыми сено для лошадей подсобного школьного хозяйства. Тогда это не называлось трудовым воспитанием, но по сути, для сельских школьников оно было таковым, если еще принять во внимание, что все обязательно работали дома на огородах, ухаживали за домашними животными, пилили и кололи дрова на зиму, заваливали завалинки вокруг домов и т. п.
Но, несмотря на трудности, школьная жизнь шла своим чередом, а благодаря усилиям наших учителей, их увлеченности любимым делом и наши пионерские дела были интересными. Правда, не было у нас пионерских лагерей летом, не жгли мы пионерских костров, но зато все ребята с огромным увлечением занимались в кружках художественной самодеятельности. Появились эти кружки в школе неслучайно. Руководили ими и принимали самое деятельное участие в их работе учителя, увлекая примером своим и детей, и взрослых.
Была у нас в школе учительница, она же и старшая вожатая пионерской дружины, - Гея Кострова. Однажды пригласила она меня в пионерскую комнату и предложила участвовать в хоре. Попросила что-нибудь спеть. Стараясь свыше всякой меры, я громко спел ей популярную песню о черноморских моряках-героях: «Холодные волны вздымают лавиной широкое Черное море...»
Не знаю, была ли Кострова довольна мной, но мне мой голос понравился. Однако через несколько минут, когда запела сама Гея, я понял, что Шаляпин из меня не получится. Голос у нее был не так красив, как силен. Даже стекла в окнах дребезжали, когда она брала высокие ноты. Но тогда я был потрясен, растерян и тут же, не задумываясь, из «певцов» двинулся в литературный кружок.
Руководил кружком Александр Фомич Кулик, и на первом же занятии он предложил, так сказать, хором сочинить стихотворение. Вот это первое стихотворение кружковцев, которое мы назвали просто: «Утро».
Я не забуду его всю жизнь, и не только потому, что это была наша первая «поэтическая проба пера», не потому, что этим стихотворением открывался наш первый рукописный литературный журнал, а я выполнял в кружке еще и обязанности секретаря-переписчика, а потому, что это стихотворение нам очень понравилось, и сегодня оно подкупает своей простотой, безыскусностью, искренностью, воскрешает в памяти школьные годы.
Первая проба пера в школьном литературном кружке
Литературный кружок стал увлекать меня все больше и больше. Помню, я прочитал однажды сказку «Царь, поп и мельник» поэта Исаковского, и мне показалось, что, расскажи я эту сказку со сцены, - ребята животы надорвут от смеха.
Таким простым русским деревенским видом начиналась сказка. И как во всех русских народных сказках, простой работник оказался умнее и хитрее дармоеда. Сказка кончалась так:
Я вмиг выучил сказку, но, когда представилась возможность прочесть ее со школьной сцены, ребята, к моему огорчению, животов не надорвали. Правда, встретили меня тепло, хлопали дружно. Пожалуй, с того дня началось мое серьезное увлечение самодеятельностью.
Правда, самодеятельная сцена не стала для меня той первой ступенькой, которая ведет к высотам профессионального мастерства, но многие годы свободные от службы часы вместе с товарищами мы проводили на репетициях и сценах домов культуры, получая истинное наслаждение хотя и от малейшей, но все же причастности к искусству.
На сельской сцене ставились пьесы и водевили, всевозможные инсценировки на местные темы, большую часть которых писали сами учителя. Многие инсценировки и стихи написаны были учителем литературы, районным поэтом-любителем А. Ф. Куликом. На слова одного из стихотворений этого поэта мой отец написал музыку и назвали песню «Алтайская лирическая».
Такими словами начинается песня, а заканчивается:
Отец никогда не говорил, а мне неудобно было спрашивать, но, мне кажется, он взял эти стихи Александра Фомича неспроста. Сразу после окончания средней школы я ушел в армию и тем на долгие годы оставил родителей одних с их думами о судьбе сына. Отец тосковал, и в последних строчках, в последних аккордах выражена его несбыточная, как он сам хорошо понимал, родительская просьба...
Дошла до нас весть о том, что и «на Алтае могут яблони цвести» (про Марс тогда еще не говорили). Совсем близко от наших мест, в Горном Алтае, на опытной станции коллектив сотрудников под началом Лисовенко выращивал знаменитую антоновку, другие теплолюбивые сорта яблонь и большое количество разных ягод. Правда, все эти радости приходили после того, если удавалось уберечь от лютых зимних холодов нежные деревца, придать им специальную стелющуюся форму и т. п.
Вот и надумал отец посадить сад вокруг нашей избы. Мама вначале возражала: в те годы не густо было с продуктами и своя картошка и капуста были большим подспорьем в хозяйстве.
- Не могу видеть эту картофельную ботву, - говорил отец. - Разве можно сравнить эту зелень с кудрявыми яблоньками?
Мы, конечно, соглашались, что сравнить нельзя, но плохо представляли, как и когда может из простого прута вырасти яблоня. Но верили отцу, и я упрямо копал ямы и таскал навоз для удобрения. Постепенно тонкие, хилые саженцы завоевали все картофельное пространство. Но долго еще пришлось ждать полной нашей победы, когда, наконец, окрепли и зацвели яблони - первые яблони во всем нашем селе. Односельчане специально приходили к нам, чтобы посмотреть на «этакую красоту», а мы, победители, ходили гордые и счастливые.
Все мои сверстники увлекались спортом, хотя никаких соревнований, кроме футбольных, мы не устраивали.
В разгар зимы, когда все окрест покрывалось толстенным слоем снега, мы переходили на лыжи, для коньков же выгадывали первый, непрочный ледок, что появлялся на речках и прудах в начале зимы, до той поры, пока бураны не переметали их сугробами снега. Я очень любил кататься на коньках, и однажды это чуть не кончилось для меня трагически.
Как-то я решил блеснуть «виртуозной техникой» и несколько раз пронесся по тонкому льду длинной проруби, прорубленной уже в толстом льду для водопоя колхозных лошадей и коров. Лед трещал, прогибался, удовольствие было огромное. Разворачиваюсь к новому заходу, лечу - и неожиданно ледок проваливается. В тот же миг я очутился по горло в воде, успев, к счастью, широко расставить руки. Чувствую, что намокшая одежда тянет меня все сильнее и сильнее вниз...
Говорят, когда человек попадает в опасное положение, в его сознании мгновенно проносится вся жизнь. Мне, видимо, не суждено было тогда умереть, и жизнь не пронеслась передо мной. Помню только, как вокруг меня будто застыл весь мир. Застыли лица ребят, березовая роща, вороны в воздухе, застыл громадный диск оранжевого, затянутого морозным туманом солнца. И тишина... Только звенит ледок, подламываясь вокруг меня. И вдруг совсем рядом слышу прерывистое дыхание и жалобный голос, почти шепот: «Гера! Дай, дай руку!» Чья-то маленькая холодная рука вцепилась в мою ладонь. Смотрю - Галка, девчонка. Бледная как полотно, глаза от испуга широченные, но руки моей не отпускает, тянет к себе.
Когда я вылез на лед, ребята все еще оставались в тех же позах, что и минуту назад. Одни - неподалеку, другие - на косогоре, куда успели домчаться, побежав за взрослыми...
- Идем греться, - сказал я Галке, будто мы с ней вместе побывали в воде, и у нас от холода и волнения зуб на зуб не попадал.
Мне удалось тайком от матери у чужой печки высушить немудреную спортивную одежду и спастись от простуды.
«Вот тебе и девчонка! - думал я, возвращаясь вечером домой. - Совсем кроха, а храбрая...»
Может быть, именно с того дня я с особым уважением отношусь к так называемому «слабому полу»...
Самым большим праздником для сельских ребят был приезд в колхоз кинопередвижки.
Первыми картинами, которые я запомнил с начала до конца, были «Таинственный остров» по роману Жюля Верна и «Пархоменко». Последняя картина вызывала наше восхищение обилием рукопашных схваток, и мы смотрели ее по нескольку раз.
Читать начал рано и много, и, как ни регулировал мое чтение отец, я часто брал книги без всякого разбора. Но первой книгой, которая захватила меня целиком, была «Два капитана». Я прочитал книгу Каверина залпом, прячась от отца и матери в чулане, потому что в то время должен был готовиться к экзаменам по геометрии.
Первой «машиной», потрясшей меня, был обыкновенный киноаппарат. Часто во время демонстрации кинофильмов в нашем сельском клубе я усаживался ближе к киномеханику и внимательно следил за его работой. Не успокоился до тех пор, пока не освоил «машину» и стал сначала помогать ему, а потом и сам «крутить» фильмы.
После киноаппарата изучил автомобиль, затем занялся школьной радиостанцией, а в старших классах началась пора увлечения радиотехникой. Наши школьные учителя всячески поощряли такие занятия и много времени и сил отдавали для того, чтобы посеять в наших ребячьих головах семена творчества. Иван Васильевич Калиш умело и терпеливо прививал нам любовь к математике. Он радовался, когда мы по-своему доказывали ту или иную теорему, а новый материал объяснял так, будто это он сам создал все формулы и законы. Он увлекал своим темпераментом учеников и невольно передавал любовь к предмету.
Физик Семен Николаевич Ванюшкин часами засиживался после уроков, собирая с нами приемники или усилители для школьного радиоузла.
Отцовский велосипед был предметом постоянного моего восхищения и со временем превратился в спортивный снаряд для физических упражнений и тренировок.
Поэтому летом почти каждый день я проезжал около ста километров на велосипеде, совершая выдуманный мною маршрут или выполняя поручения матери. Сходить в ларек за хлебом было делом нескольких минут, но я садился на велосипед и отправлялся в тридцатикилометровый путь по пересеченной местности до соседней железнодорожной станции Гордеево. Чтобы набрать «сотню», я на «минуточку» заворачивал к деду в «Майское утро» за тридцать пять километров.
В летнюю пору дорога в «Майское утро» была просто очаровательной. И многое мне было памятно на этой дороге еще с детства, когда отец на этом же велосипеде возил меня к деду и бабушке, приладив сиденье у руля, из старого ремня смастерив стремена. Неглубокие лощины чередовались с логами, рощицы и колки сменялись сосновым бором и широкими колхозными пашнями. Десятиминутный отдых я любил устраивать в густой березовой роще, словно омытой желтым заливом пшеницы. Налетит ветерок - и понесутся волны колосьев на приступ бело-зеленого строя. Березы негодуют, шумят кудрявыми шапками, но непоколебимо стоят единым строем. Стоят гордые, чистые, свежие и необыкновенно красивые. Уголок этот возникает в моей памяти всегда, когда вспоминаю о родных местах...
Все картины детства проходили чередой в моей памяти, пока я с волнением подъезжал к «родным пенатам». Да, не сразу узнаешь «полноводную и широкую» реку Бобровку, озеро посреди села, в детстве казавшееся чуть ли не морем. А теперь, оказывается, можно не только видеть противоположный берег, но даже и беседовать с «соседом-рыбаком» на том берегу, что, правда, не одобряют мальчишки, так как разговор все-таки получается громким, а это не способствует удачной рыбалке, как они единогласно утверждают.
Дом с высоким крыльцом, на котором много было когда-то коварных ступенек, оказывается не столь уж и большим, а все ступеньки можно преодолеть в два средних шага. В комнатах с некогда высокими потолками приходится быть осторожным, чтобы не зацепить головой электрическую лампочку, не набить шишку о притолоку.
И охватывает особая, ни с чем не сравнимая грусть о невозвратимых годах детства, о счастливой, беззаботной поре жизни человеческой, о предках твоих, давших тебе жизнь, отдавших тебе все лучшее души своей, что они накопили, сберегли в ней за годы своей жизни и щедро, искренне и бескорыстно отдавали тебе с одной-единственной целью - чтобы ты пошел дальше их по сложному пути жизни, узнал больше, чем смогли узнать они, чтобы в конце своего пути они могли насладить свой слух хорошей молвой о видах на урожай от всходов, которые они так лелеяли, которым отдали все лучшие годы своей жизни.
И вспоминаешь проказы свои невинные: купание новенькой гармошки в реке в летнюю жаркую пору (ей, гармошке, ведь тоже жарко!), и то, что от нее потом осталось, и где эти остатки ты хранил в большой тайне не только от родителей, но и от своих друзей по купанию; мамины мучения с поиском «тайников» для мармелада, постоянные папины заботы о ремонте «игрушечного парка», - игрушечная техника в буквальном смысле этого слова не выдерживала наших «трехсменных» нагрузок.
- Здравствуйте, земляки! Здравствуйте, дорогие, добрые, родные земляки!
На моем курсантском кителе голубые погоны, окантованные золотистым шитьем, а на груди сверкают два значка - комсомольский и спортсмена-разрядника.
Мне хотелось приехать неожиданно, поэтому ни писем, ни телеграммы о своем приезде я домой не посылал, а от станции добрался до дому на автобусе - приятная перемена, происшедшая в селе за полтора года моего отсутствия. Дом оказался запертым, но ключ лежал над дверью, на старом месте. Какие же маленькие комнатки в нашем доме! После наших армейских казарм они прямо-таки игрушечные. Все осталось в доме таким же, как было летом 1953 года, когда провожали меня в армию. Угловой навесной шкафчик, где мама держала посуду, самодельный обеденный (он же и кухонный) стол у окна, почти половину комнаты занимает русская печь. Макет Спасской башни, сделанный отцом года три назад, с будильником вместо курантов, радиоприемник «Родина» на подоконнике, рабочий стол отца со стопками книг и тетрадок, старый окованный сундук, покрытый сверху самотканым ковриком. Только полати сломал отец, да Земфирка спала теперь на моей кровати, а ее, детскую, убрали.
Часа через полтора после моего приезда пришли домой папа с сестрой из школы и мама от соседей. Сколько было восклицаний, радости и, конечно, слез.
- У наших хозяек, сын, все время глаза на мокром месте, - смеялся отец. - Я их, особенно Земфиру, часто на печь сажаю, чтобы хоть немного просыхали.
К вечеру, когда утихли первые радости встречи и когда было точно установлено и родными и знакомыми, что я «здорово повзрослел», стал серьезнее и превратился в «настоящего парня», мы с отцом долго говорили о делах школы, о том, что происходит на селе.
- Вовремя, сынок, пришли эти решения партии, - делился отец своими мыслями. - Теперь народ поднялся на дела, на работу пошел. А то ведь ни стар ни мал не хотели ни сеять, ни за скотиной ухаживать. На трудодень-то ведь доставались сущие пустяки. Граммами считали.- Но само по себе дело не пойдет. Умный подход нужен. И куда, в какую сторону пойдет, посмотреть надо,- в раздумье говорил отец, и по тону его чувствовалось, как близко к сердцу принимал он дела родной деревни.- Этот принцип материальной заинтересованности нельзя тянуть как резину. Надо и о государстве думать. Золотая середина здесь нужна, сынок. Надо, чтобы и личные доходы колхозников были достаточными, и государству шло все больше дешевой продукции из колхоза.
Пришли соседи, беседа стала общей. С удовлетворением говорили об отмене налогов с садов и огородов, о повышении оплаты трудодня, о новом выступлении нашего представителя в Организации Объединенных Наций, помянули недобрым словом американских империалистов, разоривших преступной войной корейский народ.
Разошлись затемно, когда над селом плыл серебряный месяц, а в небе зажглись звездные россыпи. На другом конце села, очевидно, возле клуба, несмело заиграл гармонист, сзывая молодежь. Отец сказал мне:
- Пойди погуляй. Кое-кто из твоих друзей остался еще. Повидайся с ребятами...
Как один день пролетел мой отпуск, и вот уже снова строй курсантского взвода, привычный распорядок жизни, вечерами воспоминания и впечатления о проведенных днях в родительском доме. Словом, обычные учебные будни, солдатская жизнь.
Незаметно подошли экзамены. По всем дисциплинам получил отличные оценки. И на земле, и в воздухе. С гордостью мы называли себя тогда летчиками, хотя, по существу, даже и не оперились еще, а только прорезались крылышки у нас и овладели мы лишь первой ступенькой большого летного мастерства.
В зимний декабрьский день прощались мы со школой первоначального обучения летчиков. Я без колебаний, потому что раньше уже для себя решил, попросил послать в училище летчиков-истребителей. Пусть не обижаются на меня летчики и штурманы бомбардировочной авиации, но мне казалось, что наиболее высокие летные качества вырабатываются в истребительной авиации. Пилотажные фигуры, скорости, перегрузки - всем этим мастерски должен владеть летчик-истребитель. Инструктор Гонышев поддержал меня в этом.
Мы долго беседовали с ним накануне отъезда из школы. Скупой на похвалы, он на этот раз сказал, что из меня выйдет неплохой летчик-истребитель.
- Может выйти, - окутываясь облаком табачного дыма, тут же оговорился Гонышев. - Это только возможность, предположение. Чтобы стать настоящим летчиком-истребителем, надо много, очень много работать. На «мигах» летать - сложная штука.
Мы с друзьями прошлись по городку, постояли на том месте, где когда-то копали землянки, вспомнили свои робкие первые шаги на ратном пути, посмеялись над своей наивностью. Жизнь неодолимо идет вперед. И вновь мы стоим у окна в поезде, который мчит нас по заснеженной степи к новому этапу нашей авиационной жизни - в училище летчиков-истребителей.