Засветила Советская власть в 1920 году огонек коммуны на далеком Алтае. Бережно пронесли его первые коммунары сквозь ветры непопутные, вихри-вертуны, сохраняя в рубцеватых крестьянских ладонях маленькое, горячее, трепещущее сердечко. Окреп и засветился он звездочкой маяка. Повернулись к коммуне лицом люди, пошли к малахитовому утесу соснового борка.

Добрая молва пошла по окрестным селам, понесла по крестьянским избам хорошее слово о коммунарах, заманчивую свежесть новой жизни. Не ради праздного любопытства начали заглядывать одиночки. Расспрашивали, прикидывали хозяйским глазом, соображали, куда гнет эта линия. Поехали экскурсии из дальних деревень. Захотелось увидеть небывалое, запомнить и попробовать у себя.

Гостеприимные коммунары рады показать плоды рук своих — поля, засеянные сортовыми семенами, свинарник, где поселились тугие розовые слитки чистопородных поросят, общественный огород — сад с заманчивой россыпью малиновых ягод, яшмовыми узорами арбузных горбов.

На скотном дворе посетителей встречали неторопливым поворотом рогатых голов крупные коровы невиданной породы — Венеры, Лиры, Афродиты, Андромахи.

Вечером в народном доме потчует гостей Иван Бочаров за общим коммунарским ужином простыми изделиями сельской кухни. Разносят молодые женщины в больших мисках пироги да блины, а Иван в белом халате и колпаке ходит между столами, шуткой да приговором сдабривает еду:

— Тесто ставил ловкий спец, загибал пирог мудрец, в печку ставил я — Иван, вот и вышел он румян! Тот пирог мы в полотенце притомили, на кусочки без обиды разделили, наши бабы с поклонам к вам разнесли его по широким столам.

— Иван, хватит тебе, — говорит его жена, — остановись брехать, дай гостям пожевать! Что это ты сегодня распоролся? Пошло, как из прорехи.

Случается с Иваном такое, когда и клином не остановишь: изойдет разговором, натешится, а после варит коммунарам кулеш и молчит, будто копит присказульки и ждет, когда от них освободиться.

— Угомонись ноне! Не тебя гости слухать приехали. Дай кому грамотному путнее слово сказать.

— Баба, ты меня сегодня не шевели! Грамотные скажут лучше меня: у них ум наукой строганный, язык книгой наточенный. А мне как? А вот скажу по-своему сам про себя! Мы с тобой, Анна, досе, как слепые котята, тыкались под плетнем в Журавлихе, разевали рты, а и писку доброго не выходило. Книжки нам приправой к махорке были. Кто их писал, то и знал, про что толковал. Не было сурьезу к грамоте, не обносило голову мыслями. Жили, как кони: из пригона — в оглобли, из хомута — под седло. Верно, бабы, али как?

— Долго молчал, да складно сказал!

— Ты, Захарыч, у печки пересох: стреляешь, как стручок горохом!

— Он вроде спелой маковки: потряси — зашумит, переверни — посыплется.

— Речь у тебя выходит лучше просяных блинов!

— Дайте срок, бабоньки, заведем блины крупчатные, а пока этими зубы чистить можно. Вот ты говоришь, — обратился он к своей жене, — чтоб я путную речь не загораживал. Всю жизнь сторониться — большой дороги не видать. На эту дорогу теперь мы ступили и детей своих поведем. Мой Акимка с учителем на сцене царя Берендея разыгрывает. Пока мал — пусть в царя играет, а вырастет — может, царем жизни станет! А еще про себя скажу. С бабой вечерами в школе в букварь глядим. Ведь этого не придумаешь, как в книжке прописано: «Мы не рабы. Рабы не мы!» Нам с тобой, Прохоровна, не дойти умом, не сварить головой, что мы не рабы! Не много букв в этих словах, а какое течение мыслей! Послушали гости дальние мое слово коммунарское, а теперь пирогом его закрепите, блинцом закусите, доброе слово про нас понесите.

Встал из-за стола председатель Василий Антонович, поднялся над сидящими рослой соснищей, протянул в сторону Ивана Бочарова руку ладонью кверху, с растопыренными пальцами, и показалось мне, что на нее можно усесться и покачаться, как на надежном суку.

— Вот, вот, Иван! Пришло время сказать про нас доброе слово. Его мы заслужили трудом, заработали горбом. Четыре года строили и берегли мы этот уголок, не только себе, а и для других. Скажите там своим, товарищи гости, что не легко подымались мы на эту релку, где стоит теперь наш народный дом. Сколько сучков в его стенах — столько мозолей у нас на руках! Ни одну рубаху спустили мы с плеч на этом месте. Дом стоит, коммуна живет! Не все у нас сладко да гладко, но время хорошее впереди!

— Дай-кась я сказану! — попросил слово Шитиков Дмитрий, выходя в проход между столами. Приблизился к гостям, выпрямился длинной тонкой хворостиной, гости заулыбались.

— Митрий, — спохватилась его жена, — ты хоть рубаху-то застегни: на люди вышел!

— Малаша, трошки помолчи, стань за словом в черед. По росту моему — хоть за три моря стань, все равно на виду у людей. Одно слово, мне не упрятаться. Жили мы, жили со своей Маланьей Тимофеевной сходно, по нашему разумению. Нажили по сорок лет и три года, детишками призапаслись, а потом и задумались: до чего ж мы дожились? Я с измалетства по плотницкой части пошел, потом наловчил руку на столяра, а дальше — стоп… Ни ходу в жизни, ни антиресу. Пятнадцать лет долбил дырки да через эти же дырки и на мир смотрел. Узко, глазу некуда развернуться. Жена всю зиму за пряхой, как жужала жужжит. Наткет такого сряду, что кожу на боках, как рашпилем, сносит.

— Не прибавляй лишнего, не наводи туману!

— Малаша, тут лишнего не прибавишь. Говорю, как на духу. Продолбишь всю неделю дырки, дождешь воскресенья — куда податься, каким делом душу поласкать? Помоешься в субботу в баньке, наденешь тиговые подштанники, да и полосуешься на улице в городки или в мяч. А то когда со скуки нарежешься вина. На карачках к вечеру и половину дороги не осилишь. Протянешься, как ящер на солнышке, уставишь пьяные бельмы в небушко, пока не сволокут тебя с дороги, чтоб не мешал проезду.

— Постой-ка, Митряй, — послышался из угла голос деда Афанасия, — ты, навроде, и теперь дырки долбишь. Какая же у тебя перемена?

— Ты, Афанасий, — голос у Дмитрия споткнулся, а потом пошел, как по кочкам. — Ты тоже до коммуны был дед, сидел на чурбаке в своей ограде да чесал спину о прясло. Теперь бесперечь крутишь на веретене, веревки спускаешь. Всю птицу выпужал из сада своими заморскими пужалками. Вот и пришли мы к точке: был ты просто дед Афанасий, а теперь тебе народ еще и отчество прибавил — Кистянтинович. Это за твой труд и уважение к тебе, за грош, какой кладешь до общей кучи. Так и с моей дыркой образовался поворот. Она теперь коммуне дюже к месту! Недавно в школе учитель прочитал у какого-то писателя: одним досталась республика, а другим дырка от бублика. У нас, одно слово, лучше вышло: и бублик наш и дырка наша. Во! Расскажите своим краинским, что у нас человек к одному делу приставлен: один ткет, другой прядет, третий ягоды растит, тот — за коровами, этот — за поросятами. У нас цыплятки в инкубаторе выпревают, пчелки на всех мед запасают. Кончил работу — за книжку возьмись, а то и в школу пойди послушать газету. Может, какая мысля капнет тебе на темя, меньше ночью поспишь, пораньше глаза пролупишь. Вот как! Я кончил.

— Эк ты диво: языком-то, как стружку фуганком гонит!

— Хороши руки у Митрия. Голова с языком! Только начеплены они вроде на проволочный треножник: ходит-вихляет, на земле бороздки оставляет, а дело — куда знает!

Поднялся опять председатель над головами сидящих, остановил Дмитрия в проходе.

— Стой, Митрий, постой еще минутку! Пусть наши гости поглядят на тебя за то, что ты нарисовал хорошую картинку про старую жизнь.

Прокатят годы над этим местам, истропят его новыми делами. Родится другой человек, оглядит когда-нибудь нашу жизнь. Бедной покажется она ему, но он поймет — это начало. Раскинет по сортам наши дела и нарисует картинку про тех, кто начинал тут первый огонек, у кого к мозолистым рукам добавлялась голова. И тебя, Митрий, нарисует он на той картинке, тогда ясней будет, с кого дело пошло. Скажете, что нас пугали — мы пошли в коммуну, нас стращали — мы пришли сюда, нас стреляли ночами по избам — мы остались живы и будем жить!

Общие одобрительные аплодисменты подтвердили: «Будем жить!»

— Василий Антонович, случай-то какой!.. Хорошее слово от души запить бы чем.

Коммунары засмеялись, а Михаил Зубков виновато запорхал тенорком:

— Да нет, товарищи, не пить, а запить. Натренькаться я выберу время, а тут слово душевное закрепить бы, чтоб гости видели, что мы не только за митинг, а и живые люди.

— Пчеловода послушать надо, — обратился председатель к моему отцу. — Как у него там…

— Велено было про случай приберечь, а про какой — не сказано.

— Про этот самый, — махнул рукой председатель. — Давай на стол!

Отец доставил деревянный лагун, разлили медовуху по кружкам, подняли их над головами.

— За новую жизнь!

— За согласие!

— За вашу будущую коммуну, дорогие гости!

— Учителя надо позвать, — спохватился председатель. — За общее дело пусть с нами выпьет.

За закрытым занавесом разместился наш школьный оркестр. Настраиваем инструменты, трем канифолью смычки.

— У нас, Адриан Митрофанович, ради гостей сочинился ужин, потом дело повернуло на митинг, а к концу выходит чарка за всех коммунаров. Давай с нами!

— Ради такого дела… С вами, за всех, за гостей, за коммуну — будьте здоровы!

Поднялись кружки дном к потолку. Смачно закрякали в разных местах. Молодой голос Сашина Федора заворковал над пустой жестяной кружкой:

— Хороша, но скоро проскакивает…

Раздвинулся занавес, учитель сказал в зал:

— Раз дело вышло на митинг, то и музыка сюда своя положена.

Он приложился к скрипке, мы припали к своим инструментам, и шагнул из оркестра в зал «Интернационал», поднял коммунаров из-за столов. Смолк говор, серьезны стали все. Висячая лампа высветила женские платки, мужские лица, этюдные головы стариков, Шитикова Дмитрия, поднявшего голову под седины Маркса, да крупную, как заснеженный омет, фигуру Ивана Бочарова, с которым голова в голову высился в торжественном молчании Лев Толстой.

Окончен гимн. Учитель обращается к коммунарам:

— Споем, товарищи, песню «Кузнецы». Филипп, Иван, Михаил, запевай!

Поют коммунары… Впервые вижу поющую массу людей. Это кажется значительно, мощно, волнующе. Наступающей силой пахнуло от унисона простых голосов. Будто поет-гудит вековой лес, встречая вершинами ветер, раскачивает, вздымает и кидает к корням своим боевую мелодию. Слаб стал наш оркестр, а я почувствовал себя маленьким, легким. Волне крепнущих голосов уже тесно стало в зале. Она плеснула на сцену и качает меня в своем размахе, как песчинку.

Поет, уперев руки в стол, Алексей Зайцев — любитель песен и природы, крестьянин с тонкой душой романтика. Голос Михаила Крюкова зависает на высоких нотах песни, а потом срывается, как с гребня волны, исчезает. Поет Федор Джейкало, пришедший в коммуну из вечных батраков, ставший теперь животноводом. И Мезрин Федор Иванович — огородник, собирающий первый радиоприемник для коммуны, — вплетает в общее пение глуховатый басок.

Поют коммунары о кузнецах, кующих ключи счастья. И видится мне кузнец-титан… Его молот сыплет искрометные удары на необъятную наковальню-землю. Как похож этот кузнец на гомеровского Циклопа, срывающего скалы!

Я слышал поговорку: «Каждый человек — кузнец своего счастья». Каждый представляет себе счастье по-своему и кует ключи к нему своего размера и фасона. Но ключики эти, видно, слабенькие, мало в них проку. Егор Блинов — такой умелец в кузнечном деле, мастак на всякую всячину, — уж как он размашисто пластает молотом по жаркому железу, а ведь не мог же сковать себе ключей счастья, пошел в коммуну и поет про чудо-кузнеца.

Поют коммунары. Могучим молотом поднимается и опускается в строгом ритме простой напев. Это поют кузнецы своего счастья!

Окончена песня. Люди садятся, дед Афанасий подает голос:

— Надо бы к такому ужину на закуску плясунов подать, чтоб ублатворить гостей. Пусть потопают на сон грядущий.

Он смотрит на Никиту Ивановича — маленького, кругленького старичка, степенного на вид, но с пружинкой внутри.

— Иваныч, тряхни коленце, постружи половицы с приговором!

— Не поспела новая присказулька, да и с молодых надо бы запал зачинать. Стару-то щепку большим огнем надо поджигать, — отговаривается Никита Иванович, освечивая улыбкой полное безбородое лицо с подстриженными с проседью усами, пористым носом-грушей.

— Заводи Сергей, — настаивают голоса, — распали старика, подогрей кровь, пусти ему в ноги почесуху!

— Этот даст припарку!

— Ему простор с телятами: все кусты пообтопал, траву на выпасах повыбил. Все колена разные закручивает.

Опоясал учитель смычком струны скрипки, трепыхнулась в оркестре разбуженная плясовая, бросилась со сцены к плясуну, — закачала его на гулких половицах, изогнула молодое тело. Застрекотали руки, ноги, словно Сергей стряхивал с себя звонкие шары и искусно играл ими носками и каблуками сапог.

— Вот сапает! Не дает музыке никуда проскочить — всю под ноги уминает.

— Зародится же человек: у него, поди, все суставы на вертлюги поставлены!

Молодость, как ты хороша, гибка и сноровиста! Сколько жару-огня в тебя положено! Щедро и красиво мечешь ты буйную силу. Тебе, видно, невдомек, какой бесценный дар расплескиваешь вокруг. Ледники не устоят — растопятся!

Подрагивают плечи у Никиты Ивановича, ноги не умещаются под столом, да разве так сможешь, когда шестой десяток на поясницу вешать начал… Годы да воды точат природу: согнут поясницу, выскоблят волос, растреснется голос, хлопнут в загорбок, — выскочит запас, и не узнает себя человек.

Никите Ивановичу годы тоже проскоблили лысину, оставив пепельный валик на затылке. Гнули горб, да только присутулили, а потом отступились, махнув рукой:

— Такого вертучего не придавишь. Пусть такой останется!

И вышел в круг старичок плотненьким обрубочком на крепких ногах, погладил лысину — и за пляску.

Легонек старик на кругу, еще владеет ногой. Будто гоняет Никита Иванович по полу говорливые галечки. Он поворачивается к оркестру, протягивает руки, смотрит-просит, развертывая ладони, покачиваясь на точеных ногах, играет каблуками. Подрагивает его фигурка, как межевой столбик среди июльских духовитых трав в полевом мареве.

— Дай, дай, подсыпай, а я разбросаю!

Смеется учитель, наклоняется со сцены, стряхивает со струн играющую цепочку звуков. Идет с ней бережно Никита Иванович по кругу, показывая присутствующим, сколько веселой музыки несет он! А потом вдруг взметнет руками, схватится за голову, будто поражен тем, как неосторожно обронил такое добро, и за вертится и поплывет среди рассыпанных звуков. Плясал он со словами. Сам шутливо признавался, что где нога не возьмет, там язык доведет. Его веселых куплетов ждали зрители, просили:

— Присказывай, Микита Иванович, присказывай. Давай присловье под ногу!

Пройдется плясун по кругу легкой уточкой по волнам, потрет лысину — и вот, слушайте:

Думал долго — вышло вдруг, Слушал сказку под каблук!
     Ехал лесом, ехал бором,      Вырубил сосеночку:      Захотелось мужику      Выстроить избеночку.
Я тешу, тешу, тешу Досочки сосновые, Я прилажу-положу Половицы новые.
     Тюк, тюк, топорок,—      Вышел гладенький порог.      Стук-бряк, долотцо,—      Вот и новое крыльцо!      Вот и узкое оконце,      Чтоб не пробилось солнце,      Чтоб головку не пекло,      Чтоб румяна не свело.
Строил дом в сто венцов — Родилась земляночка. Подивилася старуха — Белая беляночка. До чего хорошо, до чего роскошно: Можно лечь, можно сесть, А вот встать неможно!      У кого сосновый дом —      У меня земляночка.      У кого достатку много —      У меня тальяночка.      Посидим, погрустим,      Помолчим, поплачем,      Про свое житье-бытье      С тальянкой посудачим.      Разберем, что к чему,      Какая нам планида —      И пройдет-прохлынет      На сердце обида.
Так бы жили да скрипели До желанной смерти, Но случилась тут беда — Нанесли же черти!
Ветер дунул, дождь полил — Всю землянку развалил. Расплылась хатиночка — Остались сиротиночки: Две полынь-травиночки, Две ягодки-малиночки.
     Сели с бабой на порог,      Как белянка да груздок.      Что нам делать, как нам быть,      Куда голову склонить?      Восемь лет проплакали,      Пять лет утирались.      А потом додумались —      В коммуну записались!

Под аплодисменты вышел старик из круга.

— Когда он складывает, откуда что берет?

— Это он нынче про себя обсказывал.

— Вроде и меня прихватил тоже.

— У кого такой жизни не было. Скажешь про одного — каждый про себя подумает.

Расходились из народного дома поздно. Настроение бодрое и радостное разносили по домам.

Ночь вывесила над коммуной звезды. Месяц призапоздал где-то, а надо бы ему быть тут.