ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
СОН-ТРАВА
— Мамочка, мама, не спи!
— Угм…
— Мама, Сенечка плачет.
— Сейчас…
Эля ещё минуту постояла возле матери, уснувшей за рабочим столом, уронив голову на стопку машинописных страниц. Потом наклонилась, пошарила под столом, извлекла оттуда недопитую бутылку вина, синий граненый стаканчик и на цыпочках прокралась на кухню. Вылив остатки вина в раковину и ополоснув стаканчик, она умылась, утерла лицо полотенцем и так же на цыпочках вошла в детскую.
Сенечка спал. Ротик его был приоткрыт, он дышал тяжело, запрокинув головку, а лоб, и шея, и грудь — все покрылись мелкими слезками пота. Жар!
— Э-ля… ты тут? — он приоткрыл глаза. — Попить… дай.
— Сейчас, маленький, сейчас. У тебя болит где-нибудь?
— Весь болю.
Сеня скривил губки, как видно, испуганный этим внезапным открытием и захныкал.
— Ма-ма! Ма…
— Сенечка, ты же знаешь — мама работает. Она сейчас занята. Мы ведь и сами справимся, правда? А?! Мы ведь уже большие, мы сами все сделаем. Сейчас я попить тебе принесу. Чайку, да?
— Води-и-ички! Эль, я… — он недоговорил, широко раззявил щербатый свой роток и громко, отчаянно заревел, вцепившись в сестрину руку.
— Ну, чего ты, маленький, чего?
— Я описался.
— Ну, подумаешь! Это разве беда? Сейчас Эленька тебе простынку поменяет. Только не надо плакать. Хорошо?
Малыш, плача, кивнул и отвернулся к стене. Ему было три года. Сеня-Семен уже многое понимал и больше всего боялся огорчить маму.
Эля кинулась к матери и решительно встряхнула её за плечи.
— Мама, у Сенечки жар. Я не знаю что делать!
— А? — мама с трудом подняла отяжелевшую голову и протерла глаза. Что ты… сказала?
— Мама, Сенечка заболел. Врач нужен.
— Ох… сейчас. Сейчас, маленькая.
— Мама, я не маленькая! — Элин голос зазвенел от обиды. — Сколько раз просила…
— Ну, прости, не буду, не буду, Конечно, ты совсем взрослая. Вы растете, а я… Мне нужна сон-трава. Я опять недосмотрела свой сон. Спать хочу!
— Что тебе опять этот сон снился?
— Опять.
— И ты… опять его не разгадала?
— Она только просит разыскать могилу. Смотрит так… как будто жалеет меня. Жалеет, что просит. Но иначе нельзя. Ей нельзя — маме моей. Царствие ей небесное!
— Мам… — Эля осторожно заглянула ей в глаза. — Ты говорила, что она… ну, бабушка… будто хочет тебе ещё что-то сказать. Но тут сон каждый раз обрывается. И сейчас так было?
— Так. Сон-травы хочу.
Мать наклонилась, заглянула под стол, не нашла там того, что искала и вскинула голову.
— Где она?
— Мам, прекрати! Пойдем, я тебя умою. Нет больше сон-травы!
— А куда ты… — женщина не договорила, резко тряхнула головой. Заколка, которая стягивала её волосы на затылке, со стуком отлетела на пол.
— Я её вылила.
Мать вскочила и Эле показалось, что глаза её полыхнули огнем. Это был дикий, недобрый огонь. Его Эля боялась.
Но мама сдержалась, только судорожно сжала тонкие нервные пальцы.
— Что ж… — она опустила голову. — Завари мне чайку. Работу надо закончить.
— Мам, может лучше завтра? Встанешь пораньше и закончишь. А чай у нас кончился. Сейчас вот Сене хотела заварить, гляжу — а баночка-то пустая…
— Угу. Ладно… Тогда кофе. А работать мне надо сейчас — завтра голова будет уж не моя…
— Мамочка, ты забыла. Кофе ещё позавчера кончился.
— А у меня заначка есть! — и мать вдруг как-то озорно улыбнулась, сразу похорошев несказанно, и прищелкнула пальцами.
И Эля в который раз подивилась маминой способности преображаться меняться вдруг, разом. У мамы было много обличий. Иногда лицо её озарялось теплым внутренним светом, а иногда глаза загорались таким опаляющим жгучим огнем, что Эля не всегда могла выдержать этот взгляд. И тогда она говорила себе, что мама её ведунья, вещунья, способная разгадывать прошлое и провидеть будущее…
Анастасия — Тася, как звали Элину маму близкие, догадывалась о том трепетном восхищении, даже восторге, с которым любила её дочь. Впрочем, теперь, когда в их жизни все так внезапно, так мучительно переменилось, им было не до восторгов. Теперь ими правил страх, от которого обе мечтали укрыться хотя бы во сне.
* * *
Началось все с того, что Тасе стал сниться один и тот же сон. Она видела свою бабушку — Элину прабабушку, Тоню. Та сидела на валуне, лежащем в воде у самого берега. Сидела, обхватив руками колени. А за нею открывался широкий и вольный простор реки. Она сидела спокойная. Подзывала внучку рукой. И говорила: «Разыщи могилу деда. Своего настоящего дедушки… Найди его, Тася.» И больше ничего — сон на этом всегда обрывался. Иногда Тася успевала заметить темных и быстрых рыб, скользящих в воде. Но бабушка, кажется, всякий раз хотела добавить что-то еще. Ее взгляд менялся — и такая мука была в нем, такая боль… Но не успевала — внучка её просыпалась, вздрагивая как от удара.
Легко сказать — разыщи! И это после того как сама она — Антонина — не открыла даже дочери, кем был её отец. Даже на смертном одре не сказала! И тайну свою унесла в могилу. У Тасиной мамы Татьяны Гавриловны был приемный отец Гавриил Игнатьевич Мельников. Добрый, заботливый… Лет в пятнадцать та узнала, что он ей не родной — сам как-то нечаянно проговорился. Она замучила мать расспросами: кто же её настоящий отец? Но та, хмурясь, отмалчивалась, хотя человеком была приветливым, добрым, живым… А тут ни слова, ни полслова! Ни-че-го. Тасина мама не понимала в чем дело. Почему ей нельзя знать даже имени? Что за тайна такая?
Но ответом на все её расспросы и мучительные размышления было только материно молчание. Сама Татьяна Гавриловна рассказала об этом Тасе только в больнице, перед концом. Так та узнала о загадке их рода, измучившей мать. Теперь знала о ней и Эля.
И вот, когда спустя год после смерти мамы бабушка стала являться Тасе во сне, весь привычный размеренный ход её жизни был сорван. Она поняла, что тайна бабушки настолько важна для них, — для неё самой, для детей, — что положила целью жизни раскрыть её. Раскрыть, какой бы страшной она ни была!
И взялась за поиски. Обзвонила и обошла всех, кто хоть сколько-то знал её бабушку. Все покачивали головой. Сочувствовали. Недоумевали. Для многих было не понятно: как можно так истово верить снам и пытаться найти ответ на вопрос, который, собственно, теперь не так уж и важен… Анастасия женщина со вполне удавшейся судьбой, у неё работящий и преданный муж, прекрасные дети… Так, при чем тут давно умерший и к тому же незнакомый даже матери человек? При чем тут какой-то сон?
Другие вполне понимали Тасю, но помочь ничем не могли. О прошлом Антонины Петровны им известно было немногое: будто появилась она в Москве в конце сороковых, а до этого жила, кажется, где-то на Волге. Но где именно никто не знал. Да, Тасина бабушка была женщиной очень скрытной!
При этом начало происходить нечто странное. Чем настойчивее Тася пыталась выполнить просьбу покойной бабушки, чем больше нервничала, пускаясь на поиски безвестного деда, тем отчетливей реагировала на это незримая ткань её жизни. Она стала рваться. Что-то сломалось в налаженном механизме судьбы семьи, дотоле вполне благополучной и счастливой. Но о том, что случилось с ними — об этом речь впереди…
* * *
Эля тихонько обняла маму за шею и прижалась холодной щекой к её волосам. И едва не крикнула в голос, вдруг заметив, что эти чудные, густые, темные с медным отливом волосы пестрят сединой.
Тася поднесла к губам прозрачную Элину руку, а потом не удержалась расплакалась. Она плакала глухо, давясь слезами, силясь их побороть, задыхаясь от этого и плача все пуще.
— Ну, мамочка ну, миленькая, пойдем! — уговаривала дочь, неловко гладя ей лицо, и плечи, и волосы. — Надо Сене помочь, а потом мы поплачем с тобой, а сейчас он… температура высокая у него.
Будто стальной обелиск вырос вдруг возле стола, у которого притулились они, — это встала Анастасия, словно впервые услышав, что сыну плохо. Словно только теперь смысл этих слов пробил брешь в заслоне, которым привычно оборонялась от бед с недавних пор. Теперь — такая! — она могла сквозь стену пройти… Только глаза её вдруг погасли.
И уж глубокой ночью, когда Сенечка заснул наконец, напоенный отваром малины, чаем из листьев смородины и аспирином, Тася, виновато потупясь, спросила.
— Эльчик… а сон-травы не осталось?
— Ну, мам! — Эля умоляюще взглянула на мать, но встретив пустой неживой её взгляд, сдалась.
— Там… я тебе немножко оставила.
И стремглав метнувшись на кухню, вытащила из шкафчика плоскую бутылочку коньяку, задвинутую за штабеля кастрюлек.
— Откуда это? — поразилась Тася. — Ах, да… — она вспомнила как на прошлой неделе — на страшной неделе, когда переехали они сюда, в этот дом на окраине Москвы, она впервые купила себе не вина, как обычно, а коньяку. Много… Тогда к ней приехала Ксана, посидела с часочек, а потом… Нет, что было потом Тася не помнила. А вот эта бутылочка, как видно, осталась, а Элька её припрятала.
Она поцеловала дочь и ушла к себе.
И упала ночь в пустоту, в которой нет времени и не светят звезды.
И Эля никак не могла уснуть — она лежала без сна.
«Какой же мне достать сон-травы?» — думала она, кусая мизинец.
Когда не спала — Эля всегда так — кусала пальцы.
Мама как-то подметила, засмеялась: «Смотри, до косточки не проешь!»
Они всегда понимали друг друга. И сейчас тоже. Только не понимали что делать…
Жизнь — всегда такая светлая, радостная, полная до краев — вдруг оскалила зубы в звериной усмешке. Она разом сбила их с ног и глумилась, помахивая над головами мерным маятником времени, чудовищным как смертоносный стальной серп в рассказе Эдгара По.
«Неужели же? Неужели весь этот ужас как-то связан с тем, что я взялась за розыски деда? — часто думала Тася, глядя в окно, тонувшее в сигаретном дыму. — Но почему? Почему…»
Они попали в беду. И помощи ждать было неоткуда. И время застыло над ними душным пологом, непроглядное, как заболоченная вода.
Глава 2
ЦЫГАНКА
Анастасия Сергеевна Пронина — Элина мама — родилась в Москве в начале шестидесятых. Ее родители, люди милые и домашние, всю жизнь тихо-спокойно прослужили в советских учреждениях, думать не думая ни о вольности, ни о протестах. Им и так было хорошо! Но дочка Тася невесть от кого из предков переняла непокорную, диковатую жажду свободы. Все её упрямое существо требовало чего-то особенного — незнакомого уклада, отвергающего жизнь по накатанной колее.
Всю свою юность она готовилась поступить в театральный, занималась в хореографической студии дворца «Серп и молот», брала уроки у когда-то известной, а теперь одинокой и всеми позабытой актрисы — та обучала Тасю основам сценической речи и актерского мастерства. Старая актриса уверяла, что у её ученицы несомненный дар — стоило только взглянуть в сияющие распахнутые глаза цвета влажных каштанов, услышать звонкий заразительный смех, чтобы понять: у этой девушки дар Божий, ей многое дано и остается только уповать на удачу, а остальное приложится.
Однако, удача Тасе не улыбнулась. В театральный с первой попытки её не приняли — по конкурсу не прошла и… обиделась. На комиссию, на судьбу, на родителей, которые ни к театру, ни вообще к искусству отношения не имели… Не было у них нужных знакомств, не было связей, без которых в этот мир избранных не пускают. Посторонним вход воспрещен!
И вот этак-то сгоряча и назло себе в тот раз топнув ножкой перечеркнула она — как отрезала давнюю свою мечту. Мол, раз не вышло значит поделом тебе и точка!
Вот такая она была. Бескомпромиссная. Гневливая. Норовистая. Либо либо… Пан или пропал!
В глазах её порой такие бездны проглядывали, что лучше бы тогда никому в них и не заглядывать… Ей самой иной раз казалось, что этот исступленный огонь может сжечь её изнутри. Душу спалить… Дотла!
Спалить — не спалил, но подпалил — это точно! Ее прозвали цыганкой за мрачное огненное сверканье в глазах, за загадку какую-то, которая явно угадывалась в ней…
Густая копна волос вьется по ветру, что конская грива, все движенья порывистые, хотя и не резкие — все же гармоничное женственное начало преобладало в ней. И бывало вдруг обернется она, — смуглая, статная, откинув за спину гриву вьющихся медных волос, отсверкивающих на солнце, и взгляд исподлобья внезапно пронзит насквозь, а губы чуть улыбаются…
«Тебя, Тася, точно светом нездешним в ночи обожгло!» — сказал как-то ей один однокурсник, немного в неё влюбленный. Немного — потому что побаивался её. Не по росту ей был, приближаться не смел… И добавил еще, спрятав взгляд: «Может, это свет звезды. А может… царица Тамара, которую Демон любил, память об этой любви тебе в душу вложила…»
И как сказал — больше ни разу и не подходил к ней.
А вот Элин папа не побоялся! Это было, когда Анастасия, переболев и смирившись, поступила в педагогический. Русский язык и литература. На курсе она была заводилой. Вместе с нею компания друзей-приятелей направилась как-то на Юго-Запад Москвы, где в неприметном подвальчике ютилась театральная студия, ставшая впоследствии знаменитой. Но это придет потом популярность, толпа, жаждущая прорваться на премьеру… А тогда было так: пришли четверо и сказали: «Здрас-сьте, мы играть хотим!» Им ответили: «Какие проблемы? Хотите — вперед!»
Лекции перемежались с репетициями и спектаклями. Днями и ночами пропадала Тася на Юго-Западной. Родители сетовали, что стали потихоньку подзабывать как звучит её голос… И на одном из спектаклей увидел её молодой, подающий надежды физик Коля Корецкий. Увидел — и все! Сгорел! Влюбился без памяти. А когда Тася забеременела, — страстный его напор её подкупил, — поженились. Обычная, вроде, история.
Когда родилась Эля, пришлось Тасе оставить студию. Тасина бабушка мамина мама, Антонина Петровна, переехала к дочери, а квартиру свою в одном из переулочков близ Чистых прудов отдала внучке. Пускай молодые живут, да радуются! И они стали жить. И родилась у молодых дочка Елена, которую бабушки с дедом называли Аленушкой, а мама с папой — Элей.
Элька росла резвая, тонкая — в мать. Только была она мягче, тише, задумчивей. С раннего детства манил её сокровенный мир, в который никому, кроме неё самой, хода не было.
А глаза были такие же удивленные, огромные, привораживающие как у матери. Только были они светлей. Гораздо светлей… Золото в них отблескивало густой прозеленью, точно искры далекого костра посверкивали сквозь чащу.
После выпуска Тасю распределили в одну из московских школ. Самую обыкновенную. Она, как могла, старалась оживить и разнообразить программу, рассказывала о судьбах поэтов, о том, что за избранничество и дар слова им, как правило, приходилось платить, и дорого. Очень дорого. Часто — жизнью…
Она таскала своих учеников по музеям, устраивала поэтические вечера, иной раз прямо под открытым небом — где-нибудь на бульваре или «на Патриках», возила в Загорск, в Сергиеву Лавру… Часто сиживали они с классом за необъятным раздвижным овальным столом в бабушкиной, — а теперь её, Тасиной, квартире, уплетали пирожки, винегрет, сладкий-сладкий рулет с маком — струдель, который она выучилась печь у бабушки Тони. Ученики её обожали. Мальчишки тайно влюблялись…
Коле это не слишком мешало — он был всерьез увлечен наукой и не раз уверял Тасю, что ей предстоит стать женой Нобелевского лауреата! А вот коллеги… Их Тасина пылкость весьма и весьма раздражала. И что за идол такой — эта Корецкая А.П.?! Выскочка, девчонка, соплюшка! Опять же обычная история… Вскоре они всем дружным коллективом Тасю так обломали, что и вечерние прогулки по гудящей Москве, и чаепития за овальным столом все стало ей в тягость. Заклевали так, что пришлось сменить школу. И пошло, и поехало…
В ней зрел протест, а ненависть к обывателям разряжалась в домашних скандалах. От обиды и боли ей и муж-то казался порой слишком «пресным», слишком рутинною — жизнь. Она начала корить всех домашних и даже маленькую Элю за то, что эта самая жизнь с упорством ломовика вгоняла её в накатанную колею…
И все же… Какой теплотой были согреты иные вечера, когда Тася с дочуркой укрывались в детской и читали, читали… Эля самозабвенно полюбила «Властелина колец» Толкиена. Да и Тася, читая ей всю трилогию вслух, получала настоящее удовольствие. Из вечера в вечер — перед сном, когда по стене детской бродили тени и дом готовился к великому таинству погружения в ночь.
Тогда жизнь становилась полною тайного смысла, крепло их доверие друг к другу — тончайшая связь, которую не наладить, если нет между близкими по крови близости духа…
Из этого девичьего сродства, обогретого вечерами за книжкой, Николай мало-помалу стал выпадать. Его все больше раздражала манера «женщин», как он называл Анастасию с Еленой, обособляться и делать вид, что только им открылась тропинка к постижению высшего сокровенного смысла. Он понимал: хоть жизнь и опалила Тасины крылышки, но все же она не сдалась. Нет! Только стала более замкнутой, отужденной от всего и вся, кроме Эли.
Тут подкрались девяностые. Перестройка. Инфляция. Жить стало не на что. И Николай подался в коммерцию.
Года два мотался челноком — Польша, Турция… Потом завел киоск на Смоленке. Дальше — больше: взял у приятеля в долг под проценты довольно крупную сумму и открыл магазин. Все как надо оформил, с властями потолковал — власти им остались довольны… Видно, щедрость проявил — не поскупился. Хотя, попробуй-ка поскупись с префектурой! Закупил огромную партию товара, продавцов нанял, менеджера. Деловым человеком себя почувствовал. И соответственно — купил часы «Роллекс» и «Форд». Правда не новый, но с виду вполне «крутой».
Тася морщилась — вся эта мужнина кутерьма с первых дней стала ей ненавистна. Однако, терпела: муж семью кормит! Только совсем замкнулась мрачная стала, подавленная. И в комнатке у неё появился деревянный бар на колесиках.
Тут оказалось, что она вновь беременна. И как узнала, пританцовывать начала, песни петь, стоя у плиты. И все веселей они с Элей перемигивались за столом, все тесней вечерами прижимались друг к другу, перечитывая трилогию Толкиена. Бар был задвинут в чулан.
Работу она оставила с легкостью — долго упрашивать не пришлось… Днем принялась вышивать крестиком, говорила, смеясь, что когда подрастет Элькин братик или сестричка и прочтет ей наизусть «Сказку о мертвой царевне» Пушкина, — вот тогда работа её будет закончена. А сюжет вышивки — домик с башенкой, мезонином и открытой верандой, окруженный цветущим садом, — этот дом воплотится. Появится наяву. Дом, в котором сбываются мечты…
Вышивать Тася научилась у бабушки. Она вообще многое от неё переняла: и мечтательную задумчивость, и умение общаться с детьми как с взрослыми без сюсюканья и снисходительности. На равных. И ещё одному научила её бабушка Тоня — разговорам с живой природой. Тася, когда оказывалась в лесу, обязательно убегала от своих спутников, пряталась в самой чаще и говорила с деревьями. С цветами, с травой — со всем, что дышало и радовалось вместе с ней. Это был её мир. Мир, в который она не желала впускать никого…
Тася успела вышить крылатого ангела в правом верхнем углу будущей картины, когда родился Семен. Голубоглазый улыбчивый Сенечка. И девятилетняя Эля с недетским рвением принялась помогать маме выхаживать крохотного братишку. Куклы были заброшены — не выдержали конкуренции! Эля через два месяца уже самостоятельно купала ребенка, а потом подолгу носила его на руках, вглядываясь в глаза и вдыхая теплый и сладкий запах младенческой кожицы. Ей казалось, что небеса вот-вот раскроют ей свою тайну, светящуюся в этих родных глазах. Она знала: брат пришел к ним из мира иного, небесного, и в глазах его какое-то время ещё будет светиться этот нездешний свет.
C рождением брата по-существу кончилось Элино детство. Впрочем, она не слишком-то им дорожила — ей бы поскорее войти в мир больших, научиться тому, что умеют они и читать те книжки, что они читают… И сама она, покачивая колясочку во дворе, шептала дремлющему братишке пушкинскую «Сказку о царе Салтане», которую помнила наизусть. И ритму стиха подчинялось мерное покачивание рессор коляски, и головка ребенка чуть подрагивала на подушке в такт, и Эле казалось, что этот ритм — залог того, что они никогда-никогда не расстанутся… и все будет у них хорошо… И течение времени только ещё разогреет ту теплоту и любовь, которые нарождались и ширились в ней. И время качалось над ними, подчиняясь ритму стиха.
А потом умерла бабушка Тоня. Умерла внезапно, во сне. Ей было восемьдесят девять с половиною лет. Нескольких месяцев не дотянула до девяноста…
И с её смертью внезапно прервался тот мерный налаженный ритм, которым держалась семья. Точно невидимую нить дернул кто-то. Дернул и… оборвал.
Тасина мама никак не могла свыкнуться с горем и плакала дни напролет. Она ничем более не интересовалась, перестала навещать дочь и внуков, забросила все дела свои невеликие — дом, хозяйство… На уговоры родных обратиться к психоневрологу только в сердцах отмахивалась — с уходом матери жизнь утратила для неё смысл. И было ещё одно, что сжигало её, — только ни с кем этим делиться она не хотела, — обида на мать. Ведь та и перед смертью не рассказала ей, кем был её безвестный отец…
Тася металась, не зная как помочь матери, упрашивала сходить в церковь — исповедаться, причаститься — легче будет… Но в ответ Татьяна Гавриловна только с укором на неё посмотрела и сообщила, что греха на ней нет и каяться ей не в чем. Вскоре она совсем занемогла и по настоянию мужа, Сергея Алексеевича, легла на обследование в больницу. У неё обнаружили диабет в запущенной форме. Таблетки не помогали — нужно было колоться. Инсулин и одноразовые шприцы повсюду с собой: поедешь куда-то, забудешь конец! Но от такого образа жизни она наотрез отказалась. Мол, будь что будет, но так не хочу…
Спустя год, возвращаясь под вечер из магазина, Татьяна Гавриловна потеряла сознание. Пока вызвали скорую, пока, исследуя содержимое её сумочки, нашли нужные телефоны и отыскали мужа… Она была в коме. Только глубокой ночью Сергей Алексеевич сообщил Тасе что с мамой. Та примчалась в больницу. И на несколько минут придя в сознание, Татьяна Гавриловна успела рассказать им о том, что всю жизнь скрывала, о том, что иссушило ей сердце — о тайне бабушки Тони.
Она светло улыбнулась, благословила дочь. И под утро ушла.
А осенью, спустя три месяца после смерти жены умер и Сергей Алексеевич, Тасин папа.
Вот с этих-то пор Анастасия и попросила Элю звать её Тасей. Прежде её звали Настей, Настюшей… по-разному. Она сказала дочери, что не знает своего настоящего имени — имени родового, фамильного… и хочет изменить самый звук, то есть голос своего имени. Не фамилию сменить, а то единственное из имен, которое было истинным. Настоящим. Как будто перчатку бросила. Однако, кому перчатку — не самой ли себе? Открытое, слегка свистящее имя «Настя» она сменила на короткое, глубокое, как бы таящее в себе загадку — Тася. Зачем? Быть может, и сама не знала ответа…
Когда Николай по привычке окликал её Настей или Настасьей, в ответ в него летели предметы домашнего обихода: чашки, тарелки, пепельницы… Нервный срыв. Она осталась одна. Да, конечно был муж, были дети… Но святое прикрытие, защищающее человека от темноты, — родители, — они ушли от нее.
Тайна семьи опахнула предчувствием новых потерь. Боль занималась в душе — непостижимая боль, не ведающая истока. Она не подчинялась никаким уговорам разума, ломала все привычные схемы. Только в душе как будто растворилась незримая дверца, и, немой, проник в неё смертный ужас. Призрак беды… И от этого призрака Тася не знала спасенья.
А потом ей стали сниться странные сны. Сны, в которых являлась ей любимая бабушка Тоня и просила исполнить то, в чем когда-то сама отказала собственной дочери — разыскать деда. Вернее, его могилу.
В её комнате опять появился бар на колесиках. Благо, Сенечку она уже не кормила. И ритм поэзии — ритм, который мерно и ровно помогал ей наметывать жизнь — стежок за стежком — угас в этом доме. И дом помертвел.
И надевши под пальто длинную пеструю юбку, туго повязав по самые брови черный платок, подхватив на руки Сенечку и кивком призывая Элю следовать за собой, Тася каждый день выходила из дома — в метель ли, в слякоть… бродить по Москве. Бродить бесприютной странницей, чтобы вглядываться в окна, в квадратные плечи дворов, чтобы научиться считывать знаки, которыми полнится любое живое пространство, постигнуть тайнопись, — непроглядную, неприметную… внятную только чуткой душе. Тася без слов обращалась к Москве — молила о помощи. Она просила, чтобы город пощадил ее…
Но город молчал. Москва не выходила на связь.
И те, к кому обращалась она, — родственники, знакомые, не могли ей помочь. Никто ничего не знал о прошлом бабушки Тони. Говорили только одно: раз её отчество было «Петровна», значит отца звали Петром… Но Тася не успокаивалась — шла и шла. От одной двери к другой. От одного человека к другому. Шла в РЭУ, архивы, ЗАГСы. Она не собиралась сдаваться. Билась в закрытую дверь. И жизнь, словно сгнившие доски мостка, стала проваливаться под ногами.
Николай был занят собой. Делами. Зарабатывал деньги. Он видел, что жене плохо — очень плохо. Но бизнес требовал «глубокого погружения» и не оставлял времени и сил протянуть руку, подхватить тонущую Анастасию и вытянуть на берег. Спасать человека — тяжкий труд. Повседневный. Выматывающий. Да и результата никто гарантировать не возьмется. Словом, отступался он от нее. Медленно отступался, но верно.
А Эля? Она боялась лишний раз потревожить маму. Боялась причинить боль. Нервишки у неё расшатались, в гимназии за ней утвердилась слава неуспевающей ученицы, хотя в начальных классах Эля была отличницей… Девицы все чаще покручивали пальцем у виска у неё за спиной — мол, совсем Элька «поехала»! Вспыльчивая, замкнутая, недотрога. Ничем толком не интересуется, на дискотеки ни ногой и вообще… Над ней начали издеваться. А она? Она зажималась все больше. И ни дома, ни в классе, ни в городе нигде не было ей покоя, нигде не находилось пристанища её простуженной душе… Она было попыталась «пробиться» к папе, но тот не принял её попытки — внутренне он полностью отгородился от семьи и весь погрузился в работу. И тогда Эля стала учиться. Учиться быть мамой Сенечке. Теперь у него было две мамы: одна — с сурово сжатыми губами, резкая и неулыбчивая. И другая маленькая мама, ласковая, снисходительная и растерянная.
И все чаще звучало в их доме полупрезрительное «цыганка» — прозвище юности, которое не уставал поминать Николай.
— Ну что, опять по Москве шаталась, цыганка? — бросал он через плечо, небрежно швыряя на спинку кресла в прихожей свое элегантное пальто от Хуго Босс и сдергивая с вешалки её промокший от снега платок.
Она кидала на него темный взгляд исподлобья и запиралась в комнате. Ей не о чем было с ним говорить.
Она говорила с ушедшими… Со своими. На опустевшем письменном столе, где прежде громоздились груды школьных тетрадей и стопки книг, теперь стояли только три фотографии в рамках. В центре — Тонечкина, по бокам мамина и папина. А у стенки ещё одна рамка была — пустая. Там должна была быть фотография деда.
И ночи напролет разговаривала Тася с мертвыми, вопрошая их: что же делать? Как быть, когда душа корчится не в силах перемогать свою боль. И цепенеет от предчувствия ещё большей беды. Неотвратимой как утро приговоренного, которое неминуемо настает.
Глава 3
КАТАСТРОФА
И беда настала. И хоть угадывала, сердцем чуяла её Тася, но все же к такому удару оказалась она не готова. Да и кто был бы готов?..
Случилось это вьюжной морозной зимой вскоре после крещения. Николай решил, что достаточно твердо стоит на ногах и пора расширять свое дело. Взяв кредит в банке через одного из своих приятелей, он арендовал магазинчик в новом людном микрорайоне. Его только начали заселять, и Коля не сомневался, что магазин очень быстро покроет расходы и начнет приносить хороший стабильный доход.
Он отремонтировал помещение и уже вел переговоры о первых поставках товара, когда на него наехали. Рэкет! Местные братки потребовали заплатить за право торговать в их районе и потом ежемесячно платить дань, едва ли не превышающую половину всего предполагаемого дохода.
— Золотая орда, мать ее! — хмыкнул он. — Ну-ну…
И ничтоже сумняшеся двинул в милицию. Там ему ничем помочь не смогли. После вялых переговоров с участковым Коля понял, что ребята, которых он с лету решил проглотить, были хозяевами в районе. И милиция была куплена.
О нет, глупо было бы предполагать, что Николай, не первый день живущий на белом свете, всех этих неписаных законов не знал. Знал, конечно! Только он рассчитывал, что сумеет немножко потянуть время, найдет себе «крышу» других бандитов, у которых аппетиты будут поменьше. Или как-то сумеет управиться с помощью местных властей. Наивно, конечно. Но уж больно жаль ему было со своими кровными расставаться.
Через три дня после повторного визита братков и их последнего предупреждения магазин сгорел. Вместе со всей партией товара. А на следующий день его навестили представители банка, в котором он брал кредит. И напомнили, что срок возврата кредита истекает через неделю.
В эти два дня Николай поседел. Метнулся в РУОП. Ему спокойно так разъяснили: мол, где ты раньше был, когда тебя в первый раз навестили?
Тася пыталась успокоить его, как могла. Умоляла продать машину, аппаратуру, антикварную мебель, которую он скупал на аукционах весь последний год и очень ею гордился…
Он не верил, что все пошло прахом. Не хотел ничего продавать. Его, что называется, понесло.
— Да, я киллера найму, всю их поганую кодлу перестреляю! Чтоб знали, как с Корецким в шашки играть!
Тася молча, с усмешкой на него поглядела и ушла к себе.
Это его наконец взбесило. Ударом ноги он выбил дверь в её комнату, ворвался и заорал.
— Это все ты… ты накликала. Кликуша!!! Ну, родственнички у неё перемерли — так у всех мрут! А она — и давай, и давай… Скулит днем и ночью в своей каморке: мол, жизни нет. Бездарь! Актриса погорелого театра… Ничего из тебя не вышло и не выйдет ничего, потому что пахать с утра до ночи не умеешь! Ах, не трогайте нас, мы такие тонкие, такие возвышенные — замараться боимся… Бездельница. Алкоголичка! Ты до чего детей довела? Дочь от тебя уж шарахается. Сын заброшенный… Дрянь никчемная!
Тася слушала его молча. Не привстав из-за стола и лишь обернувшись вполоборота. Дрожащая Эля, вцепившись обеими руками в дверной косяк, стояла в коридоре, не зная что делать. Ринуться в комнату, закричать, чтоб отец не смел оскорблять маму? Но она видела: отцу тоже плохо, это страх в нем кричит…
Так в свои двенадцать лет Эля стала взрослой.
Из своего коридора она не видела как отец, накричавшись и так и не услышав ни звука в ответ, бросился к маме и изо всех сил в бешенстве стиснул ей плечи. Рванул, поднял на ноги…
И тут что-то произошло. Он глянул в её глаза — они были так близко! Глянул и… отшатнулся. Точно его отбросило. Он заревел и, споткнувшись, бегом выбежал в коридор. На улицу. Как был — без пальто, без шапки…
А вьюжило тогда… Эля старалась не вспоминать этот день, чтобы его вытравило из памяти. Но этот вой — ночной, истошный вопль одичалой метели… То ли её гнали куда-то, то ли она изловила кого-то и гнала кого-то потерянного, падшего, нищего — в ночь, в хаос во тьму… Прочь из города.
Через три дня у Эли был день рожденья, ей как раз исполнялось двенадцать. Но дня рождения у неё не было — то есть, день был, конечно, только… только он был не живой. И все дни стали теперь такие: точно какой-то неведомый монстр высосал жизнь из течения времени, точно кровушку — капля по капле. И обескровленные мертвые дни шуршали под ногами ворохом палой листвы.
Папа от них ушел. Совсем ушел, навсегда. Может, это метель смела его за порог? Сдунула с уснувшего лика земли…
После той страшной ночи, когда его от жены точно разрядом тока отбросило, никто из домашних Николая больше не видел. Правда, домой он тогда все же вернулся. Чтобы забрать документы бумаги, ключи от машины… Собрать чемодан. И оставить жене коротенькую записку.
«Меня не ищи — бесполезно. Считай, что я умер. Детей жалко, но не могу… Все! Это ты виновата. Тоскливо с тобой. Все не по тебе, все для тебя не то и не так… Старался как мог, думал… (дальше было густо зачеркнуто несколько строк.) Теперь сама покрутись — заработай копеечку! Прости. Может, я чего-то не понимал… Детям скажи… (опять торопливые штрихи, скрывшие написанные было слова…) Нет, ничего не надо. Николай.»
Записка эта лежала на кухонном столе, придавленная апельсином. Утром Тася вышла на кухню сварить кофе, и нашла её. Прочла… и заперлась в ванной. Она пробыла там долго. Эля стучалась: «Мам, ты скоро? Я в школу опаздываю!»
Не достучалась. Скакнула на кухню и нашла там записку. Кинулась к шкафу, где хранились папины вещи — костюмы, рубашки, белье… Все полки и плечики были пусты. Тогда она вернулась на кухню, сожгла записку над раковиной, а апельсин швырнула в раскрытую форточку.
Метель улеглась, снег под окном был глубокий, пушистый… И посреди этой нежной ласковой белизны ярко пылало в утреннем свете круглое сочное солнышко…
И когда, глянув в окно, Эля увидела как он лежит там, их апельсин, брошенный, одинокий… лежит и прощается с ней, — она закричала. И крик её был так дик и протяжен, что Тася очнулась, выскочила из ванной…
В тот же день к вечеру к ним пришли два здоровенных быка в человечьем обличье. Люди из банка.
«Муж ушел? А нас это не колышет. Вы — жена? Значит его долг теперь ваш. И вы нам его вернете. У вас же дети… Знаете, сейчас часто девочек в лифтах насилуют.»
В этот миг из детской выглянул Сенечка. Протопал по коридору к онемевшей Тасе, прижался к её ногам. Один из явившихся растянул мясистые губы в улыбке и подхватил мальчика на руки.
— Какой малышок! Будь здоров, а?! Пожалуй, мы его заберем пока. Чтоб всем было спокойнее. И вы, мадам, чтоб больше не мучились, не сомневались…
Сеня заплакал. Он впервые увидел так близко от себя бессмысленные глаза животного. Хотя у животных в глазах больше мысли, чем в этих мутных, пустых…
Тася рванулась, выхватила ребенка. Быки замычали — смехом эти звуки трудно было назвать.
— Деньги я верну. Сколько? — глухо выдавила она.
— Шестьдесят тысяч. Баксов, естественно, — не рублей.
Она сказала, что деньги будут через неделю. Предупредили, чтоб не шутила, заглянули в гостиную… Языками защелкали — антиквариат!
Анастасия взяла свою записную книжку и села за телефон…
Вечером к ней примчалась подруга Ксана. Самая близкая. Любимая. Виделись они не слишком часто — Ксана прямо-таки горела на работе. Она была ведущим редактором одного из московских театральных журналов, днями торчала в редакции, а вечерами — в театрах. Дружба их началась ещё в ранней юности — с той самой поры, когда Тася варилась в студии на Юго-Западной. Только вот ей с рождением дочери страсть к театру пришлось придушить, а Ксана легкой стопой по этой дорожке пошла.
Ксана влетела в квартиру, Тася уткнулась лицом в мягкий мех её шубки, закусив губу, чтоб не завыть… Ксана, не раздеваясь, увлекла её в комнату, заохала, зацеловала…
Эля не имела привычки подглядывать и подслушивать. Но тут не удержалась. Она должна была знать, что задумала мама. И тихонечко, затаив дыхание, притулилась за неплотно прикрытой дверью в комнату, где подруги пытались понять, что делать.
— Таська, не дури, как же ты без кола, без двора? Где жить-то будете?
— Нет, я твердо решила. Вилять и бегать не буду.
— Но, может, одумаются эти… чудовища? Подожди хоть немного.
— У меня нету времени ждать.
Ксана, холеная, с иголки одетая, теребила тонкими пальцами шелковый шейный платок, повязанный каким-то особенным изысканным и замысловатым узлом. Несмотря на свою внешнюю хрупкость, человеком она была волевым, постоянным и трезвым. Ясно видела цель и шла к ней кратчайшим путем. И Эля, глядя на них — на маму и тетю Ксану, которую она немного побаивалась, подумала, что тетя Ксана попросту не могла бы оказаться в их ситуации — она бы такого не допустила. Взяла бы семью в свои аристократические ручки и повела в ту сторону, какая казалась бы ей наиболее достойной и верной. Верная сторона… Эля вжала голову в плечи. Чего сторона? Жизни? А разве у жизни есть стороны?
Ее палец машинально расковыривал штукатурку на косяке, пока его не пронзила боль — ноготь сломался. Это как-то встряхнуло, ибо мысли поплыли куда-то, сознание начало растекаться и это было так неприятно, что её затошнило.
Кусая губы, Эля глядела на маму. Темные круги под глазами. Глаза немо вопят от боли. Боль, как огонь, тлеет, томится. А потом как полыхнет… жутко смотреть. Губы скорбно поджаты. Пальцы дрожат. Берут бокал, наполненный светящимся в свете лампы вином… оно плещется и выплескивает через край на страницы раскрытой записной книжки. Чьи-то телефоны, адреса их затопило болью.
«Мама, милая мама! — крикнула про себя Эля, в пустоту, без звука, без голоса. — Что мне сделать, чтоб ты снова стала прежней… живой! Ведь сейчас ты совсем не живая…»
Так она пропустила кое-что из того, о чем говорили за дверью. И теперь разговор шел о работе — мама просила тетю Ксану найти ей работу в редакции, любую… она может корректором, секретарем, хотя, конечно, лучше редактором.
— Таська, ну что ты мелешь? Ты представляешь хоть, какие деньги нам теперь платят? Нет?! У меня полторы тысячи — и не долларов, как ты понимаешь, рублей… а я ведь отделом заведую! А у корректора — семьсот пятьдесят на руки. Ты на такие деньги сможешь двоих детей потянуть?
— Но надо же с чего-то начать! Ведь я уж года четыре как не работаю. Что я, не знаю, что все изменилось, но делать-то нечего! Хоть бы что-нибудь мне… что-нибудь. Лишь бы не школа!
— Ах ты, милая моя! — Ксана вскочила и метнулась к ней, потом к окну… застучала каблучками по комнате.
Эля в испуге от двери отпрянула, боясь, что её заметят.
Скоро мама крикнула ей, чтоб накормила Сенечку. Она повела брата на кухню. Он хныкал, есть отказывался, а потом поглядел на сестру насупившись и спросил:
— А папа? Куда он усол? Когда он плидет?
Эля стиснула под столом кулачки и отвернулась. Сеня положил головку на руки и уставился на синюю хрустальную вазу, в которой стояли розы — их принес папа на прошлой неделе. Пунцовые бутоны так и не распустились и дохлыми птенчиками поникли на стеблях.
Эля, поймав Сенин взгляд, выхватила увядшие цветы из вазы и с каким-то остервенением, ломая стебли, затолкала в мусоропровод. Сенечка молча таращил глазенки, потом выбрался из-за стола, затопал в детскую, бухнулся на ковер и заплакал.
Когда вечер дремал, неспешно перетекая в ночь, Эля заглянула к маме. Теперь перед ней стоял не бокал, а граненая рюмочка — Тонечкина, любимая. И темная коричневатая жидкость пряталась в ней. И глаза мама тоже прятала.
В тот день Тася впервые купила коньяк, убеждая саму себя, что он для Ксаны. Но Ксана только пригубила и ушла, оставив Тасю наедине с фотографиями.
Через день к ним пришел деловитый, аккуратно застегнутый молодой человек с фотоаппаратом. Он долго и тщательно устанавливал свет в гостиной, комбинируя его интенсивность при помощи едва ли не всех осветительных приборов, что имелись в квартире. Объектом его интереса стали две вазы, сделанные в Германии в начале века. Одну из них — с ирисами и бабочками Эля особенно любила… И буквально вцепился в бронзовую настольную лампу с круглым абажуром из дымчатого стекла, на котором вкруг неброских цветов изгибался тягучий, словно истаивающий от неги, узор модерна…
Каждый предмет старинной мебели был зафиксирован на пленку — овальный столик на тяжелых резных плавно выгнутых ножках красного дерева, два кресла, диван, отделанный бронзой, и буфет с цветными витражными дверцами.
— Да, думаю все это подойдет… Пожалуй, кроме овального столика: он требует реставрации, а у нас аукцион на носу — с этим не станут возиться. Но вы не волнуйтесь, думаю, я вам помогу. А лампа — да, это, похоже, настоящий Галле!
Поклонившись в странной резкой манере, точно вдруг увидел жучка и клюнул носом, любитель Галле удалился. А через день сквозь раскрытые настежь двери носильщики вынесли и диван, и буфет, и прочая, прочая… Руководил процессом все тот же деловито клевавший господинчик.
Уже почти закончив следить за упаковкой стола, он вдруг углядел в самом углу книжной полки махонькую вазочку, темную с прозеленью, на которой изгибал колючую ветку кустик чертополоха.
— О! Что ж вы мне это не показали? Это же… — он цапнул вазу и поднес её к самым глазам, глядя в стекло на просвет. — Черт, похоже оно! Это же знаменитая немецкая фирма «Братья Даум»!
Тут неожиданно к нему подошла Эля. Осторожно, бережно, но решительно на удивленье решительно! — она забрала вазу и хмуро буркнула:
— Это не продается.
Господинчик заволновался.
— Анастасия Сергеевна!!!
И тут Эля впервые за эти бездыханные дни увидала на материнском лице улыбку. Тася глядела на дочь. И улыбалась. И жестом подозвав её, обняла, прижала к себе, откинула с лица упавшую прядь волос и проронила тихо, но внятно.
— Раз Елена так хочет, пусть будет так. Это не продается.
А через неделю они переехали. В новую квартиру в Марьино. Собственно, это была не их квартира. Они сняли её. А свою квартиру на Чистых прудах Тася продала.
Глава 4
ДОМОЙ!
Время, отпущенное зиме истлело, и наступила весна, хоть и трудно было в это поверить. Чахлые, бледные сновали по улицам москвичи, спотыкаясь на обледенелых выщербленных тротуарах. Силы таяли, надежды гасли: казалось что мир больше не оживет, не повеет над отравленным городом дурманом сирени, не поплывут над асфальтом бескрылые стаи тополиного пуха… Ни перемен, ни обновленья, ни света — все пурга и тоска, все одно и то ж — лишь понуро вертится колесо повседневности…
Между тем, на календаре все-таки значилось: март. Для Эли это означало приближение женского праздника, который она в отличие от мамы любила — папа всегда придумывал для них что-нибудь интересненькое и сам вставал к плите, не допуская женщин на кухню. Он был прирожденный кулинар: мурлыкая себе под нос что-то веселенькое, всякий раз сооружал какой-нибудь непревзойденный шедевр, частенько не только вкусный, но и забавный. Однажды он приготовил галантин — изысканое блюдо из курицы, фаршированной собственной мякотью и орехами, но не утратившей при этом формы своего тела… К этой курице он незаметно пришил ещё две ноги, и озадаченный Сенечка долго расхаживал вкруг причудливого творенья природы под заливистый мамин смех. Он всерьез уверовал, что к их праздничному столу папа добыл четвероногую курицу!
Ах, как же это было здорово! Эля запрещала себе думать о папе… но это у неё плохо получалось. И как правило, мысленные путешествия в недавнее семейное прошлое кончались слезами. Тогда она запиралась в ванной и с яростью мыла голову. С остервенением втирала в кожу шампунь, чтоб никто, и прежде всех прочих она сама, — не заподозрил в ней слабости. Она знала, надо быть сильной, потому что иначе не выбраться, не вытащить маму и Сенечку. Мама сражена. Наповал. Можно сказать… нет, Эля даже себе боялась признаться, но иногда ей казалось, что душа мамина, — живая, неугомонная, совсем угасла. Окостенела душа…
При этом Эля ни секунды не сомневалась, что мама выкарабкается. Она оживет. Как мертвая царевна из сказки Пушкина. Но зависит это не от житейской логики, не от времени, которое лечит, — нет! Эля и сама ещё толком не понимала, с чем это связано. Она просто надеялась на те высшие силы, которые всегда приходят на помощь, если веришь и ждешь. Если не перестанешь стучаться в дверь… Так часто говорила ей мама. И Эля верила, знала: им обязательно придут на помощь, их не оставят в беде. Надо только дождаться! А сейчас все зависит от неё — она должна удержать их утлый плот на плаву. Чтоб не потонул, прежде чем о них вспомнят, прежде, чем к ним придут…
Ей стало тесно в платьишке подростка. Бремя взрослости пришлось как раз впору — Эля рванулась вперед, предпочтя силу слабости, и радовалась своей выносливости в настигшую непогоду… Она не задумывалась откуда взялась в ней крепость духа… просто шла — топ и топ! — средь кромешного мрака и холода. Напрямик, без компаса, без огней… шла на ощупь. А вдали перед ней мерцал огонек, никому, кроме самой неприметный, — давняя затаенная мечта. Дом! Которого у них никогда не было и, похоже, никогда уж не будет. И этой мечтой согревалось её застывшее на ветру, сбивающееся с ритма сердечко.
… Где-нибудь на берегу реки, возле леса стоит он — этот дом. С садом и цветником, с камином и печкой… с теплыми бревенчатыми стенами, с балкончиком наверху, оплетенном диким виноградом… Ах, как светло, как радостно было бы жить в нем — в этом доме, где не будет спешки и суеты, где поет тишина, а все домашние заняты каким-то простым, каким-то хорошим делом. Ах, как вольно было бы жить. Как хорошо!
Много поздних вечеров и ночей, когда не спалось или плакал и болел Сенечка, Эля спасалась мечтами об этом доме. Она фантазировала. Представляла себе каждый уголок, каждую полочку, особенную, ни на какую другую не похожую. Но дело было даже не в особых приметах быта, не в деталях отделки — в ином. Она снимала с полки альбом репродукций Врубеля и глядела, глядела… Это был её мир. Мир, в котором на неё со страниц глядел ангел. В котором Демон жег ей душу своей неземной неведомой болью.
Она тоже знала теперь, что такое боль. Иной раз жгучая и хлещущая наотмашь, а иной — тоскливая, муторная, сосущая, от которой хотелось забыться, сгинуть навек, лишь бы уйти от этого бездонного омута. Который тянул на дно. Туда, откуда не выбраться.
Но кивнув, как знакомцу, врубелевскому Демону, Эля перелистывала страницу. Она никогда не задерживалась на ней.
А рвалась она к сказочным зачарованным существам, которые оживали на страницах фантастической русской прозы. На страницах читанных-перечитанных и нежно любимых. Мама заново, не по-школьному, открыла Эле Пушкина, Гоголя, подарила ей Одоевского, Погорельского, Сомова… И через этот мир — через слово давно ушедших словно веяло воздухом, которым можно было дышать. Тем воздухом, который спасал от отравления парами одичавшей реальности.
Царевна-Лебедь, Царевна Волхова, Пан, Леший, эльфы, русалки… Шестикрылый Серафим, пророки и Ангелы… И цветы, похожие на живых существ. Собственно, они и были живыми существами, обладающими и разумом, и душой, Эля с Тасей свято верили в это.
И вход в этот мир, влекущий, загадочный, должен находиться где-то там, в доме. И дом был частью его. Он сам был тайной, он был тем пространством, которое раскрыто чудесному. В нем может свершиться все то, на что надеется живая душа! Детская душа в особенности. И Эля… её детская вера в чудо воплотилась в мечту о доме. Где тепло и уютно, где время, текущее за толстыми бревенчатыми стенами, не ведает тлена и разрушения, не тянет к смерти. Это время как бы обратно обыденному; оно не опрокидывает навзничь оно дарит легкость, возносит ввысь. И дом был для девочки живым существом, которое с улыбкой протягивало ей руки над пропастью, чтобы перенести из мира боли и страха в землю обетованную. Мама говорила ей о чертогах Небесного Иерусалима. Вот туда-то она и стремилась. Домой!
Все это было ещё смутно, ещё не сложилось в единую и отчетливую картину. И очень медленно, постепенно прояснялось в её сознании. Для мечты нужны силы. А их у неё не было. Все силы отнимал шаткий мир настоящего, в котором она скользила, едва удерживаясь на ногах. Как по льду. Ее мечты похожи были на мазки акварели, расплывающиеся по воде. На обрывки строк ещё не рожденного стихотворения. На сон, который смотришь в жару, то и дело просыпаясь и проваливаясь опять… и оттого он разорван, бессвязен, но сладок. Как же сладостен сон о полете души в те края, где не ведают страха!
Да, само понятие Дома с большой буквы как места, в котором душа распрямляется и начинает расти, для Эли было, пожалуй, самым важным в её начинавшейся жизни. И удивительно: она никогда не додумывала, не достраивала воображаемое до некоего логического конца. Но старательно оставляла себе возможность дорисовать или домыслить картину. Интуитивно догадываясь, что стоит поставить точку, нанести последний мазок на грунтованный холст, как холст этот с треском разорвет пополам — мир мечты рухнет и его создательница поймет, что время, отпущенное ей для строительства волшебных замков, кончилось. Что никакого Дома нет и не будет.
Как-то, вернувшись из школы, Эля подумала вдруг: «Я хочу домой!» Это было классе в первом или во втором — ей было в школе так скучно… Поймав себя на этой мысли, она тогда сама себе удивилась. «Но ведь я же дома… Я и вернулась домой. Так что ж это? Куда я хочу? Где этот дом? И какой он…»
С тех пор эта фраза накрепко прижилась в ней. И корни её живым сгустком силы начали заряжать Элин мозг. Они посылали ему свои токи и мозг откликался — он ожил. Точно вздохнул свободно… И фантазии стали воплощать зовы сердца. И тогда поняла Эля, что реальность станет ей интересна только тогда, когда сбудутся её потаенные мечты. Наяву! Мечты о Доме, в котором нет ничего невозможного.
Эля не задумывалась о том, что в пространстве, овеянном благодатью ангельских крыл, наверное нет места для Пана, для Лешего или Царевны, поднявшейся со дна вод… Об этом она не думала. Она просто в них верила, верила и ждала. Их всех. Всех, в ком сосредоточилась для неё тайна жизни, чистая как родниковая вода.
И теперь, когда жизнь подернулась пеплом, когда в самом начале пути девочка валилась с ног, пытаясь удержать маму… что могло помочь ей, кроме тех — желанных, придуманных, кого она полюбила больше живых…
Глава 5
СОМНЕНИЯ
В ванной слышался плеск воды — Эля стирала. Сенечка затих в своей комнате, видно, рисовал. Он очень любил рисовать, а в последние дни занятие это поглотило его целиком. Он мог часами сидеть за столом, изображая на белых листах нечто очень яркое, многоцветное и веселое. Чаще всего это были цветы и забавные волосатые рожицы. Правда, после пережитого ужаса и переезда Тася заметила, что рисунки его стали заметно темней. Рожицы и цветы исчезли, появились дерганные странные линии, значение коих трудно было понять. И Сеня угрюмо отмалчивался, когда мама или сестра пытались дознаться, что же это такое…
Тася лежала, отвернувшись к стене и укрывшись пледом с головой. В последние дни сон совсем покинул ее: хорошо, если удавалось забыться перед рассветом на пару часов.
«Нет, эти деньги трогать нельзя, — убеждала она саму себя. — Нельзя, и ты не посмеешь! Это деньги детей и они неприкосновенны — мало ли, что с тобой может случиться…»
Бандитам она отдала шестьдесят тысяч долларов. Квартиру оценили в шестьдесят восемь тысяч и ещё три с половиной набралось за проданную мебель и антиквариат. Тася понимала, что эти вещи стоили неизмеримо больше, её попросту обобрали… но что было делать?
В уплату за нынешнюю квартиру в Марьино попросили заплатить за год вперед, сошлись на десяти месяцах: ушло три тысячи, по триста долларов в месяц. Переезд и самый примитивный ремонт обошлись в полторы. Что ж оставалось? Пшик! А ведь ни работы, ни своего угла не было, и тратить такие деньги за найм жилья было чистым безумством…
Тася не замечала, что в последние дни стала разговаривать сама с собой вслух. Шептала, бормотала что-то… Эля ничего ей не говорила, хоть эта новая мамина привычка очень её тревожила. Вот и сейчас, лежа лицом к стене, Тася играла в вопросы и ответы, шелестя словами как листьями на ветру.
— Семь тысяч… Семь! Что делать? Что же мне делать? Ведь надо где-то квартиру купить! Но где? За такие деньги в Москве не купишь. Смешно! Да и не только в Москве, сейчас меньше пятнадцати и в пригороде «двушка» не стоит. А если однокомнатную? Да нет, невозможно: как мы втроем будем в ней ютиться? Разве что, нары трехэтажные соорудить! Ох… — она примолкла, тяжело и неловко приподнялась на локте и взяла сигарету.
— Не кури в постели! — приказала себе, понимая, что приказа не выполнит. — Ладно, только одну и больше не буду. Буду умничкой, пай-девочкой… правда-правда!
И заплакала.
— Как же ненавижу я этот город! — выдохнула вместе с дымом — выдохнула зло, с горечью, лишь бы унять слезы. — Москва-матушка! Хлебосольная! У людей от тоски глаза воют! Вслух не повоешь — так хоть молча, глазами…
Она задавила в пепельнице окурок и рывком поднялась. Подошла к зеркалу, большущему, бабушкиному, висящему напротив её диванчика. Откинула назад волосы, вгляделась… и, застонав, вернулась на скорбное свое ложе. Снова потянулась за сигаретой. Едкий дым заколыхался по комнате, слоистыми облаками поплыл…
— А, говори — не говори… — Тася махнула рукой. — Что ты все понять пытаешься, что все бормочешь? Пора на работу идти, а не валяться тут! А ведь не видит никто… никто не видит, что город мертвый. Кругом ахают: ах, как Москва хорошеет! Ну конечно, — краской подмажут старый фасад, чугунными решетками отгородятся от улицы, а внутри чтоб мрамора было побольше, да чтоб выглядело подороже… А рядом витрины с громкими названиями западных фирм — Европа! Европа, да… Только там любой самый нетерпеливый водитель пешехода пропустит, а у нас — бампером его, бампером… из-под колес едва-едва уворачиваешься! И как жаль стариков, у которых от обиды губы дрожат… не могу пройти мимо них, голодных! За что им такая старость? За что им город, превратившийся в зону, где гуляют воры в законе? Ох, да что это я?
Она поднялась, прихрамывая, заковыляла по комнате — ногу отсидела. Этак не трудно с ума сойти. Конечно, если каждый день к бутылке прикладываться, да душу себе травить…
Тася не договорила — послышался резкий настойчивый звонок в дверь.
— Слушай, Татуся, у меня хорошие новости!
Ворвалась Ксана, оживленная, помолодевшая, и принялась вынимать из двух объемистых пакетов кульки со всякой всячиной: и сладости детям, и парную телятину с рынка, и фрукты… С порога она начала тормошить подругу, благоухая тонким летучим ароматом дорогого парфюма. Светлая, жизнерадостная и подтянутая как всегда…
— Ну что, все киснешь? Вижу, вижу! Позор тебе, Таська! Ты только погляди на себя… все тебе дано, все при тебе, а ты ползаешь тут, как серая инфузория! Хотя, честно сказать, не помню какие они — инфузории эти может, не серые… Но все равно ты чистая инфузория! Ну, не буду, милая, не буду, прости…
Она перехватила Тасин взгляд, в котором сквозила такая беспомощность и тоска, что Ксана на миг растерялась, но виду не подала и быстро прошла на кухню.
— Давай-ка ставь чайник, сейчас перекусим, а потом я тебе кое-что расскажу.
— А чего тянуть — говори сейчас.
Не ясно было: рада Тася Ксаниному нежданному появлению или скорее раздражена…
Ксана скосила глаза, указывая на детей, которые маячили на пороге: мол, разговор не для их ушей.
— Слушайте, там на улице весной веет! Вышла утром, а там небо такое… Народ через лужи скачет, — слякоть же еще, грязь по колено, а глаза у всех шалые! Так что, имейте в виду: на носу лето! Это не кто-нибудь — это я вам говорю, а я женщина ведь опасная!..
Она подхватила Сенечку и потащила в детскую, прихватив кулек с конфетами и зефиром.
— Элька, друг, догоняй! — крикнула хмурой Эле, которая так и стояла с мокрыми по локоть руками. — Нам с мамой срочно пошушукаться нужно, шепнула Ксана, приобняв Элю за плечи. — Понимаешь, мама нынче совсем не в духе, а у меня новости для нее. Хорошие. Так что…
— Ладно, теть Ксан. Вы сидите спокойно, я вам мешать не буду. У меня ещё стирки целый таз, а «Вятка» наша сломалась.
— Так надо бы мастера… — начала Ксана, но девочка уж не слушала, скрылась в ванне, плотно прикрыв за собой дверь.
— Да-а-а, — покачала головой притихшая Ксана. — Что-то совсем завяли мои девчонки. Замучились, бедные. Ну, да не беда!
Тряхнув головой, она ринулась в кухню — как на баррикады. Знала, что предложение её может вызвать у Таси бурю протеста, и ей предстоит непростая задача убедить её в том, что это единственный выход…
Когда минут сорок спустя Эля появилась на кухне, битва уж отгремела, мама, как видно, уж выплакалась и теперь сидела задумавшись, подперев обе щеки кулачками, как маленькая. Тетя Ксана выжидательно глядела на нее, вертя между пальцами сигарету.
— Тетя Ксана! — поразилась Эля. — Вы же не курите!
— Закуришь тут с вами, — обернулась та с наигранно-сердитым выражением. — Им тут, можно сказать, манна небесная с неба сыпется, а они, видите ли, ещё раздумывают! Ух! — она погрозила Тасе кулаком, а потом охнула. — Ах ты, Боже мой, я же в театр опаздываю!
И прошелестев по коридору длинной кожаной юбкой, наскоро запахнув плащ, уже сбегала по лестнице, оборачиваясь и махая рукой.
Захлопнув дверь, Тася привалилась к ней спиной, запрокинула голову.
— Мам, ну что? — не удержалась Эля. — Чего она предложила? Работу?
— Пойдем-ка. Надо нам было при тебе говорить, ты ведь теперь совсем взрослая…
Со вздохом опустившись на стул, она закурила, прищурилась и взглянула на дочь.
— К новым русским в услужение мне идти предлагает. Как думаешь, соглашаться?
Эля вскочила так резко, что опрокинула табуретку.
— Мам, и ты ещё спрашиваешь?! Я надеюсь, ты уже отказалась?
— Погоди, Эльчик, не горячись. Нам с тобой привередничать-то нельзя.
Тася отвернулась к окну и, ссутулившись, какое-то время молча курила. А Эля не решалась нарушить паузу.
— Киска, все не так страшно! — вздохнув, обернулась к ней мама. Сейчас я тебе расскажу, что и как, а решать будем вместе. Хорошо?
— Мам, ну чего тут решать, что решать? — кипятилась девчонка, дергая маму за руку. — Ну подумай: ты — и прислуга! И у кого? Ладно бы у бельгийской королевы — это бы ещё можно, а так… Мамуль, ведь тебе от этого только хуже будет… и не только тебе!
Эля отвернулась, с ненавистью глядя на на капли, мерно тренькающие о край раковины. Кран у них тек давно…
Суть Ксаниного предложения сводилась к следующему: её подруга актриса, вышедшая на пенсию, на весь весенне-летний сезон сдала свою дачу в Загорянке. Посторный двухэтажный дом с террасой и тенистый сад. Правда, довольно запущенный… Ее весьма деловой племянник, видя, что тетке пенсии не хватает, быстренько убедил её сдать дачу и подыскал съемщиков, семью своего начальника Ермилова. Тот был главой крупной торговой фирмы. В его семье было двое детей: младшая девочка — ровесница Сенечки и сын девяти лет. Детям на лето нужна была няня или бонна — это уж как кому больше нравится называть…
Когда Любаша, эта самая актриса, поделилась с Ксаной своей новостью, та прямо-таки подскочила с восторженным воплем: мол, будет у этого торгаша бонна! Она сразу подумала о Тасе — для той это было решением многих проблем. И платить за жилье не нужно с марта по сентябрь, и свежим воздухом бы дети дышали… рай, да и только!
Ксана немедленно приступила к переговорам, даже ещё не добившись Тасиного согласия. Оказалось, что Тасина кандидатура семейство Ермиловых вполне устраивает. Узнав о том, что Тася учительница, они пришли в полный восторг и заявили, что помимо пятисот долларов в месяц за услуги няни, готовы платить ещё триста за уроки которые она будет давать их сыну. Оставалась самая малость — убедить Тасю! Ксана почему-то ни минуты не сомневалась, что подруге это предложение, мягко говоря, придется не по душе.
Так и произошло. Тася понимала, что восемьсот долларов в месяц — это просто сумасшедшие деньги, но… уж слишком дорого они могут ей доставаться! Идти в услужение… нет, её независимая натура не желала мириться с ролью прислуги. Да ещё у какого-то торгаша!
— Таська, ты это брось! Честное слово, это не гордость в тебе восстает, а бабский дешевый гонор.
Этот разговор и произошел на кухне, пока Эля стирала.
— Ты меня, конечно, прости, подруга, но горе тебя сделало не мудрей, а… — Ксана не договорила и закурила, наконец, ту злосчастную сигарету, которую перед тем долго вертела в пальцах.
— Уж какая есть! — недобро усмехнулась Тася. — Ксанка, спасибо тебе… милая ты моя! Ты уж прости меня, глупую, в самом деле не ведаю, что творю!
И она разрыдалась на плече любимой подруги. И стена непонимания, на миг разделившая их, вмиг исчезла.
— Таська, дура ты моя дорогая, я ведь все понимаю, все! — жарко шептала Ксана, прижимая к себе мокрое от слез Тасино лицо. — А ты перечеркни, задуши в себе прошлое, душу не растравляй. И все начни заново. Тебе ведь всего тридцать с хвостиком. С тоню-ю-юсеньким! Разве это для такой красавицы возраст?! Все у тебя будет, Таська, попомни мои слова!
Тася подняла на неё заплаканные глаза, в которых засветилась надежда.
А Ксана покачивала её, обхватив руками, и думала, что не знает слов, которые могут утешить и поддержать эту несчастную женщину. Дело даже не в том, что подруга её в одночасье все потеряла — дом, мужа… Она себя потеряла! А вот это беда так беда! Потому что тому, кто сам в себе разуверился, может помочь только чудо…
И теперь, когда Тася с Элей остались вдвоем и Эле доверено было право решать, она вдруг поняла, что не может отговаривать маму. Что какая бы жизнь не ожидала их в Загорянке, какой бы протест не вызывала эта работа, она должна помочь маме на неё согласиться. Сделать шаг. Пускай даже против этого все в душе восстает! Но этот шаг должен заставить маму подняться, распрямить спину. Накраситься, наконец! В парикмахерскую сходить…
Начать действовать.
Действие — это главное! — поняла вдруг Эля. И эта её догадка сделала бы честь любому взрослому.
Ночью, лежа без сна и вспоминая об их разговоре, Эля сама удивлялась как легко и просто пришло к ней это решение. С какой радостью приняла она мысль: маму нужно просто заставить действовать! Как будто прожектор вспыхнул в темноте и указал выход из лабиринта.
А как она в начале-то всполошилась, как всполошилась! Эля улыбалась в темноте, вспоминая излюбленное Тонечкино выражение: «Что всполошилась-то? Взбрыкнуть захотелось? Нечего, нечего!» Как же они с мамой похожи… Обе вспыльчивые, брыкливые, своенравные. Раньше Эля была уверена, что это свойства чуткой одаренной души, — так говорила ей мама. Но теперь, слушая как посапывает во сне Сенечка и думая о том как приятно осознавать себя взрослой, человеком, которому доверено принимать решения, вдруг поняла, что вспыльчивость, похоже, не самое лучшее женское качество.
И с чего она об этом подумала? Что послужило толчком? Может быть, все началось на кухне. Сначала они сидели вдвоем — мама с дочкой — и хохотали, приняв решение согласиться на эту работу. И у обеих словно гора с плеч! А хохотали из-за того как обе, едва услышав о наемной работе, начали злиться, ершиться! Не вникнув толком, не разобравшись…
— Знаешь, не так страшен черт как его малютки! — веселилась мама.
— Малюют, мам! — заходилась от смеха Элька. — Не так страшен… ха-ха-ха… как его малюют!
— У меня другая информация! — Тася ухватилась за плечики дочери, чтоб удержать равновесие, её качало от хохота. — Нам ведь черт подсовывает малюток… А… ой, не могу! — размалюют они нас или мы их — это уж мы с тобой разберемся на месте.
— Мам… почему черт? — враз посерьезнев, как-то побледнев даже, спросила Эля. — Почему нам что-то… именно черт подсовывает? Ведь эту работу для тебя разыскала тетя Ксана. А она уж… совсем не…
Эля не договорила, оборвала на полуслове. Она глядела на маму. Глаза у той превратились в два огромных темных провала, зрачки расширились и радужное сияние их пропало. Точно кто-то чужой глянул на Элю из маминых глаз. Это было так страшно… Эля вцепилась в мамину руку.
— Мам, ты что?
— Я сон видела.
— Опять бабушка?
— Да. Но в моем сегодняшнем сне она была совсем другая. Чужая какая-то… Гневная. Стояла и смотрела на меня так… точно я её чем-то смертельно обидела. Точно отняла у неё что-то самое дорогое. Или собираюсь отнять.
— Ох, мамочка! А она что-нибудь говорила? Что-то сказала тебе или просто стояла так, молча?
— Сказала, Эльчик. Но вот, что сказала, я не пойму никак. Ничего не понимаю. Совсем!
— Мам, пожалуйста, скажи мне. Скажи мне, слышишь?
Эля трясла мамину руку в своих, точно таким способом могла отогнать чужого, который глядел на неё из маминых глаз. Может, это был страх? И дочь пыталась вырвать страх из маминых глаз как занозу из пальца.
Видела — мама боялась.
— Она сказала… — Тася помедлила, как будто перед прыжком в воду. Спросила меня: «Который из двух? Которого ты выбираешь? В одном — жизнь, а в другом — смерть. Только смотри, не ошибись, внучка!»
— И все?
— Все.
— Ох, мамочка! Про кого же она говорила? И как не ошибиться-то? А может… может бабушка Тоня ещё подскажет? Придет к тебе во сне и подскажет. А?
— Может быть, дорогая…
Вдруг Тася схватила со стола первое попавшееся — пепельницу и со всей силой швырнула на пол. Та разбилась. Окурки вперемешку с осколками разлетелись по всей кухне. Тася сидела как каменная, только в глазах её бился ужас. А Эля… она испугалась не меньше, кинулась подбирать осколки. Потом опомнилась, схватила веник, совок… Смела все в мусорное ведро. И заплакала. И слезы её растопили недвижную статую — Тася ожила, застонала как от жестокой боли, кинулась к дочери. Они сидели, обнявшись, и ждали жизнь, которая будет. Которая может стать избавлением, а может сразить наповал. Они обе это понимали. Но им оставалось только одно — ждать.
А Эля… может, тут-то она поняла как плохо и грустно быть вот такой дерганой, вспыльчивой. Нет, на маму она не обиделась. Просто сама быть такой не хотела.
И вовсе это не свойство одаренной души, — думала Эля, — а просто… нет, пожалуй, пока она не знала ответа. Что ж это такое — человек? Почему душу бьет и треплет как на ветру… треплет жизнь, словно неплотно прикрытый ставень. Нет, она не знала, почему такое бывает…
А потом, когда они обе выплакались, Эля сказала маме.
— Мам, мы с тобой как ежихи, честное слово! Те сначала тоже фыркают, дергаются и пыхтят, когда их в руки возьмешь, а потом… Как успокоятся немножко, потихонечку нос свой высовывают из иголок и пьют молоко. Слушай, а давай мы… давай пообещаем друг другу, что не будем больше дикими ежихами? А если кто-то из нас станет пыхтеть и подпрыгивать, то другая сразу подаст знак: приручайся!
— И какой же это будет знак, ручная ты моя? — улыбаясь и хлюпая носом, спросила Тася.
— Давай мы станем тереть кончик носа!
Глава 6
ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК
Ксана, которая уже не надеялась на согласие подруги, узнав о нем, страшно обрадовалась и принялась улаживать все детали. Ермиловы предлагали переехать как можно скорей — дети нуждались в свежем воздухе. Старший их сын Миша в школе не учился — его готовили к поступлению в английский колледж частные преподаватели. Он должен был отбыть к берегам туманного Альбиона к осени и родители хотели, чтобы мальчик как следует отдохнул и набрался сил на природе.
Отъезд назначили на пятое марта. А накануне, четвертого, раздался неожиданный телефонный звонок. Звонила Евгения Игатьевна, сестра покойного Гавриила Игнатьевича, мужа бабушки Тони. Тася приходилась ей внучатой племянницей. Не родной. Ведь для Тасиной мамы он не был родным отцом… Евгения Игнатьевна, зная о настойчивых Тасиных поисках безвестного деда, долгое время пыталась кое-что вспомнить, маялась — был ведь какой-то след! Вспомнила, наконец, и сразу кинулась к телефону. И вовремя: ещё день — и Тасю с детьми поминай как звали! Связь с ними оборвалась бы на все лето…
И баба Женя, Евгения Игнатьевна, начала свой рассказ. Генечка Гавриил Игнатьевич — обычно на разговоры был скуп, все больше помалкивал. Но как-то в один из прекрасных летних дней, когда сестра пригласила брата к себе на дачу, разговорился о Тоне — жене. Она тогда как раз приболела и приехать с ним не смогла. Тоня тревожила его, он чувствовал, что тайна какая-то жжет ей сердце. И сердце болит. Не то что болит — из груди рвется!
— «Тяжек воздух нам земли!» — Геня все повторял в тот день слова Пушкинского Черномора, выводящего рать свою со дна моря, чтобы обойти дозором чудный остров царя Салтана. Он повторял это, — тонким старушечьим голоском выводила Баба Женя в телефонную трубку, — как бы сокрушаясь о Тонечке. Будто бы это ей тяжек воздух нашей земли. Груз на сердце был у неё — груз тяжелый. А в чем все дело-то было — нет, Геня не говорил… И знал ли сам это, не знал ли — я, видишь ли, Тасенька, тоже не понимаю. Но он вдруг, а сели мы тогда в нашей тенистой беседке чай пить, а к чайку я наливочку свою фирменную припасла, так вот… — тараторила бабушка Женя, вдруг он мне и начал рассказывать про то как Тонечка его в Москве появилась. А ведь любил он её страшно, да! Страшно любил! Так вот, говорит он мне, братик милый, что устроилась она домработницей в один очень хороший дом к одной очень хорошей женщине. Как звали-то её — я уж сейчас не припомню. Знаешь, семья была из числа старых московских интеллигентов. Как в старые годы говаривали: «из бывших». А муж хозяйки-то Тонечкиной — очень высокий военный чин был. То есть, сама понимаешь, я о военных советского времени так не думаю, — не причисляю их к интеллигентам… да и вообще я военных не жалую — сама знаешь…
Тася с трудом подавляла в себе желание закричать в трубку, чтобы баба Женя перестала её мучить и не тянула резину. Ведь сейчас, вот сейчас она, Тася, ухватит желанную ниточку! Потянет за неё и поведет её та по лесам, по полям, да рекам, поведет к могиле родного деда. И исполнится воля Тонечкина! И узнает внучка её то, чего сама так истово, с такой страстью желала… За что заплатила счастьем своим! Тася сердцем чувствовала — этот нежданный звонок и путанный рассказ бабы Жени — и есть начало пути, который приведет её к цели.
— Ну и вот… — продолжала бабушка Женя, ещё минут пять порассуждав о военных, — а сама хозяйка квартиры, — Тонечкина, значит, хозяйка, — она-то «из бывших» и была. Даже, кажется, дворянского рода старинного! И только положение мужа спасало её от обычной в то время участи таких, как она. Ну, понятное дело — от лагерей! А то от чего и похуже… Ну вот. И говорил он Геня-то, что эта самая женщина Тоню пригрела и приняла в семью как свою. Как родную. Полюбила она её очень. И относилась не как к домработнице, а как… ну, к подруге, что ли… А приехала Тоня в Москву с узелком, в котором была смена белья и буханка хлеба. Уж наполовину сгрызенная… И не было у неё в Москве ни родных, ни друзей. Геня в тот день на даче сокрушался уж очень, как могла она одна-одинешенька, да ещё в восемнадцать-то лет в такой путь пуститься. Это с Волги-то матушки!
— Баба Женечка, а откуда конкретно с Волги, из какого города она приехала, — про это дедушка Геня не говорил?
— Нет, миленькая. А вот, что чудом каким-то судьба их на вокзале свела — Тонечку и эту добрую женщину, — про это он говорил. И прямо с вокзала та её к себе в дом забрала. Поняла, что иначе погибнет девушка. В таком городе, да одна… Без работы, без образования — ну, школу-то она где-то там у себя окончила, а что с того толку? Да, ещё она была в положении…
— Кто? Бабушка Тоня? — помертвела Тася.
— Ну, конечно! Она не сразу сказала об этом хозяйке своей: стыдно ей было очень. Сама понимаешь, нравы в то время были не то, что теперь, а мужа-то у ней не было и ребеночек получался незаконнорожденный, как говорят…
— Значит, мамин настоящий отец — откуда-то с Волги? — Тасин голос дрожал.
Еще бы слово, ещё хоть полслова!
— Значит, так получается. Только о нем, по-моему, Тоня даже Гене не говорила… Во всяком случае, он это дело молчанием обходил. Сама понимаешь, я, как всякая женщина, любопытная, и к нему с этим подбиралась то так, то сяк… уж очень хотелось мне, чтоб он рассказал про родного отца мамы твоей покойницы. Но Геня — нет, ни в какую! Грех её прикрыл, ребеночка усыновил… но это уж позже было. Они познакомились, когда маме твоей уж четвертый годок шел. И все эти три года Тоня у женщины той домработницей пробыла.
— Баба Женя, неужели вы совсем ничего больше не помните? Может, дед Геня все-таки хоть какую зацепочку дал?
— Нет, миленькая, не дал. Говорю ведь, что он в тот день только жалел её. Но о прошлом жены своей — ни гу-гу. Только я ведь тебе не про это сказать-то хочу, не про ту нашу посиделку на даче…
— Господи, а про что? — крикнула Тася.
— А про то, что у Гени был друг, звали его Виктор Петрович. Очень близкие они были друзья, ещё с войны. А сама знаешь, такая дружба не бьется!
— И что ж этот друг… жив еще?
— Вот чего не знаю того не знаю. Но если с кем Генечка и делился, так это с ним — с Виктором. Тайн у них друг от друга не было.
— А как мне найти его? Как его фамилия? — Тася, кажется, от волнения, побежала б по комнате, да телефонный провод мешал.
— Телефонная книжка Генина у меня была, только никак найти не могу. Поищу еще. А фамилия друга этого — Рябов. Он примерно одних с Генечкой лет. Выходит, ему сейчас должно быть… дай соображу… да, где-то примерно восемьдесят пять — восемьдесят семь… Жив-ли в такие годы-то? Хотя поколение наше крепкое, этого не отнять! Ты попытайся в справке узнать. Жил он, помнится, где-то в районе Красных ворот. Ну вот, милая, все тебе, как есть, рассказала. Ну, не поминай лихом старуху, звони, если что. И удачи тебе. Тебе очень нужна она, эта удача!
С тем баба Женя и оставила вконец растревоженную Тасю. Та, как трубку положила, к Эле кинулась и все ей рассказала.
— Видишь, значит правильно мы с тобой сделали, что на работу эту дурацкую согласились. Бабушка наша не побрезговала пойти домработницей, а нам чего ж нос воротить?! Не велики птицы!
Они попытались узнать телефон или адрес Виктора Петровича Рябова, но в этот день удача поманила и сразу отворотила свой нос. Ничего не получалось. Надо было отправляться в архив. Но временя ушло — неумолимо приближался отъезд…
Смутно было на душе у Таси, ох как смутно! Надо двигаться дальше, узнать адрес Рябова, выяснить, жив ли он… Надо исполнить волю Тонечкину. Добром или новой бедой обернется им эта дорога? Дорога по следу бабушкиной судьбы. По следу её последней мольбы. Путь в её сны… Пока этот путь принес им одни несчастья.
Так думала Тася и терзалась мыслью о том, что беды-то в ней самой. А не в снах, которые снятся… А Эля верила в эти сны. И знала, что сон мамин — тот, в котором бабушка гневалась, не принесет перемен. Он — предвестник новых несчастий. Как и этот странный звонок… Ей было не по себе. Она предчувствовала недоброе. И не хотела спать. Она боялась, что и ей может что-то присниться. И это случилось.
В ту же ночь — в ночь перед отъездом ей приснился сон. Эля плыла под водой. Знала: вода — это её стихия. Она жила там, дышала… И плыла свободно, легко, не гребя. Он не чувствовала своего тела, вернее, оно было другим. А каким — понять не умела, ведь не видела себя со стороны. Вода была совсем прозрачной, во всяком случае для нее. Там, наверху, над водой лился свет. А внизу… внизу были дома. Улицы. Скелеты деревьев. На них не было листьев. Так же как не было на улицах никого. Это был целый город. Он умер, но продолжал существовать под водой. И Эля вплывала в раскрытые окна, резвилась, словно рыбка в аквариуме, в незнакомых домах. Некоторые были пусты. В других сохранилась кое-какая мебель — кровати, столы. Они плавали в затопленных комнатах, поворачивались, отталкивались от одной стены и направлялись к другой. Они продолжали жить в мертвом пространстве…
Эле было любопытно её странное путешествие. Той, какой она была в своем сне, тому существу, которое резвилось в воде, были неведомы горе и страх. Только спокойствие. И иногда — тихая грусть. Ей было жаль опустелого города, хотя жалость её была совсем не похожа на человечью. Но девочка знала, что ей ведомы и другие чувства — совсем незнакомые в том мире, в котором она звалась Элей…
Заметно ускорив свое движение, она оказалась возле затопленной церкви и увидела большого и сильного человека, который изо всех сил плыл к поверхности, пытаясь вынырнуть, но сил и дыхания у него уже не хватало. Он греб только ногами и одной рукой; другой он прижимал к себе какой-то предмет. Эля не знала, что это за предмет, но понимала: для этого человека он даже важнее того, выплывет он или нет. Он не бросит его. И, конечно, не выплывет… Тогда Эля скользнула в воде, быстрая и невесомая, как летучая рыбка, и вытолкнула боровшегося с водой человека. Вытолкнула наверх. Не руками, не головой — это как-то само получилось, она и не знала как. Он забарахтался на поверхности, задыхаясь и отплевываясь, но этого она уж не видела — она была далеко…
Этот сон прервался резко, внезапно. Эля секунду лежала недвижно, как будто привыкая к тому, что она не в воде. Потом рывком села в кровати. В комнате, кроме неё и спящего Сенечки, кто-то был. И этот кто-то, не мигая, глядел на нее. Их взгляды встретились. И она тут же перестала что-либо чувствовать: то ли опять провалилась в сон, то ли потеряла сознание. И утром помнила только, что хотела кричать, звать на помощь, но ужас сдавил ей горло. И ещё помнила, что в комнате был огромный волк. Он сидел на полу перед её кроватью. Волк с горящими ненавистью глазами раскрыл клыкастую пасть, с клыков его капала слюна. А глаза у волка были человечьи.
И Эля решила, что ничего не расскажет маме. Той и так достается. У неё свои сны… Если не думать, не вспоминать, то кошмарный сон не вернется. Он просто не может вернуться — она этого не переживет. Потому что это не сон. Волк был настоящим! Она знала это так же хорошо, как и то, что ей скоро предстоит пережить нечто жуткое, страшное. Волк обещал ей это. Он пришел, чтобы убить её.
«Ох, что ж это с нами? В какую яму мы провалились — в какое пространство забрели? Разве жизнь бывает такой?! Нет, такое бывает только в книжках. Или в фильмах, которые иногда смотрит мама, а я не смотрю. Мне от них жутко… Что нам делать, чтобы выбраться из этой дыры? И что ждет МЕНЯ? Я знаю, мне будет так плохо… я почти перестану быть собой. Господи, помоги мне! Я боюсь! Я не хочу того, что меня ждет! Помоги мне… Ну почему нам так не везет?!»
Если б знала она, как им везло! Если б знала, что страдания даны человеку свыше, чтоб испытать: слаб или силен он духом.
Глава 7
ЗАГОРЯНКА
На следующий день встали ни свет, ни заря. Эля сдержала данное себе слово — ничего не сказала маме. Собрались моментально, тем более, что брать-то было особенно нечего. Кое-какие вещички, Сенечкину коляску, да связку книг, без которых Тася и дня не мыслила…
К восьми утра Ермилов прислал за ними машину — джип. Шофер помог погрузить нехитрые пожитки в багажник, Эля с Сенечкой уселись позади, Тася — на переднем сиденье, дверцы хлопнули и понеслись! По ухабам и рытвинам микрорайона их джип скакал на зависть участникам Кэмэл Трофи, поливая грязью из-под колес ранних прохожих и несмелых частников, с опаской объезжавших неровные участки дороги. Вдогонку сыпались ругательства. Одна бабуся едва успела выскочить из-под колес этого дикого мустанга, но не удержалась на ногах и упала. И фонтан жидкой хляби окатил её с ног до головы.
Дети с испугом приникли к стеклам, провожая взглядами упавшую старушку, кое-как пытавшуюся подняться на негнущихся ногах… Тася крикнула: «Остановитесь! Ей помочь нужно…» Но шофер, здоровенный детина по имени Саня, только весело глянул на неё и, ни слова не говоря, прибавил газу.
— Послушайте, Саня! Ну, как же так можно? — Тася в растерянности обернулась, но они уже вывернули на магистраль, старушки и след простыл. Вы молодой, сильный, да ещё в этой крепости на колесах, а она… может быть, ногу сломала! Да, мало ли… — Тася впервые не находила слов — так ошеломил её этот разбой на большой дороге. — Что вы молчите?
— А чего? Старушки — они живучие! Ничего вашей бабуле не сделается. А около всякого останавливаться — дня не хватит!
Против такой логики нечего было возразить, и в салоне установилось тягостное молчание. Саня вскоре сунул в магнитофонную щель кассету, и по нервам ударил рваный ритм какой-то нечеловеческой музыки.
Тася глянула на детей, увидела как Сеня весь сжался, вцепившись в Элину руку, и бросила коротко, но твердо: «Убавьте звук!»
На этот раз Саня выполнил просьбу, музыка стихла, и скоро дети дремали, покачиваясь в такт мягкому колыханью рессор. Они выехали на кольцевую, потом на трассу. На Тасиных часах было половина десятого, когда машина въехала в старый дачный поселок. Загорянка!
Лай собак, за заборами белый нетронутый снег, ни души… Только колонки вдоль дороги торчат, из которых воду качают, возле них желтоватые круги наледи. Таких уж нигде не увидишь! Дома изрядно изношенные, но ещё добротные, с резными балкончиками, широкими застекленными террасами. Обжитые, мирные, они не старались щегольнуть ни богатством отделки, ни вычурностью как многие современные особняки, кричащие о достатке хозяев. От всего этого веяло таким покоем, отдохновением… Сколько поколений находили здесь приют и отраду, сколько детей носилось по этим дорожкам!
Саня уверенно переехал узенький мостик над оврагом, они миновали детскую площадку и впереди блеснула река.
— А это какая речка? — оживилась Эля, выглядывая в окно.
— Клязьма, — буркнул Саня и добавил. — Ну вот. Приехали.
Остановились возле покосившихся ворот, повисших на прогнивших деревянных столбах. За кривым и щербатым штакетником зеленел настоящий лесок: несколько высоченных елей, две лиственницы и березка. Они полукругом обступали двухэтажный просторный дом, выкрашенный в салатовый цвет. За домом виднелись старые яблони, кусты, тоже старые — густые, разросшиеся, неухоженные… Перед домом качели чуть покачивались под свежим ветерком на толстых потемневших канатах.
Дети выскочили из машины и кинулись к забору, стараясь заглянуть внутрь. Каково-то оно, новое их пристанище?
Саня быстро отогнал машину под крытый навес, выгрузил вещи, отпер дом и показал Тасе отведенные для них комнаты. В детской на стене висел коврик с вытканными на нем козлятами, скакавшими возле уютного домика. Серый волк подстерегал их в диком глухом лесу. Тася улыбнулась — точно такой же коврик был над её детской кроваткой. И это совпадение сразу же отогрело ей сердце. Саня отпер кухоньку, объяснил как пользоваться плиткой, сообщил, что Тасиных подопечных — Мишу с Анечкой привезут ближе к вечеру и умчался.
— Поехал старушек давить! — хмуро глядя ему вслед, процедила Эля.
— Эльчик, не кипятись! — улыбнулась Тася. — Давай постараемся тут хоть чуть-чуть расслабиться. Не смотри на все в черном цвете, родная. Хорошо?
Мамина улыбка была такая… молящая, что ли. Эля в жизни такой маму не видела! Та будто просила дочь помочь в самом главном — оттаять душой. И та с готовностью кинулась маме на помощь.
— Сейчас потру кончик носа! — подмигнула она маме. — Давай я тебе помогу. Что сначала: поедим, вещи разберем или пойдем оглядимся? Ой, как же тут здорово! — Она запрокинула голову, глядя в бездонную весеннюю голубизну. — Ух, даже голова закружилась!
— Это от воздуха, — улыбнулась ей мама, — у нас сейчас кислородное отравление будет. Привыкли выхлопами дышать…
Они быстренько разобрали свой скарб, накормили Сенечку, прошлись по участку, обнаружив в дальнем углу деревянный скособоченный туалет.
— Вот это Версаль! — рассмеялась Тася.
Она радовалась как ребенок любой возможности пошутить. А Эля радовалась и за себя, и за мать, и за Сенечку, деловито топающему по расчищенным от снега дорожкам, — в свои двенадцать с небольшим Эля уже научилась чувствовать мысли и настроения близких. Про кошмарную прошедшую ночь старалась не думать.
Когда сумерки стали укрывать тенями тихий поселок, у ворот послышалось легкое шуршание шин и громкие бодрые гудки: короткий, длинный… Тася поспешила к воротам. Эля было за ней, но мать жестом остановила ее: мол, погоди, не лезь поперед батьки…
Из приземистой темно-вишневой «Ауди» выбрался плотный, на удивление загорелый мужчина, заметно начавший полнеть. Широко ставя ноги и слегка растопырив руки, он направился к ней. Протянул руку. Тася пожала её и взгляды их встретились. В улыбке его светилось что-то задорно-мальчишеское и на миг ей показалось, что Ермилов немного смутился.
Эля, стоя на крыльце в отдалении, напряженно всматривалась в сторону ворот — ей мешало заходящее солнце, слепило глаза, и более или менее ясно она различала только фигуру матери со спины: стройную прямую спину, талию, перетянутую широким кожаным поясом, легкую куртку, накинутую на плечи, и густую волну темных волос, рассыпанных по плечам. Солнце просверкивало сквозь них, и Эле казалось, что в маминых волосах загорелся яркий искристый огонь.
— Сергей! — Ермилов крепко пожал ей руку. — Очень рад! Нам очень вас не хватало. Сейчас мои выберутся укачало детвору, небось, едва шевелятся, раки зеленые!
Тася в ответ только молча кивнула. Ей подумалось, что судя по первому впечатлению, все, вроде, должно сложиться удачно. Глава семейства не вызывал неприязни, скорее наоборот…
К ним подошла женщина, которая только что выбралась из машины. Судя по первому взгляду, она была помоложе Таси, ей было около тридцати. Высокая, загорелая, длинноногая, в обтягивающих брюках стрейч, с гладкозачесанными аспидно-черными волосами и алыми пухлыми губками.
«Капризная!» — отметила про себя Тася и невольно первая протянула руку.
— Диана Павловна! — провозгласила Ермилова, даже не удосужившись изобразить подобие улыбки и вяло пожимая Тасину руку. — Дети, ну сколько можно копаться! — прикрикнула она, резко обернувшись к машине. И длинный завитый хвост её волос задел Тасю по лицу.
Тася быстро вскинула руку, словно защищаясь. Ермилова, заметив свою оплошность, притворно обеспокоилась.
— Ох, извините! Миша, Аня, идите сюда. Сейчас мы будем знакомиться. Она прищурилась. — Вы, кажется, Анастасия?
— Анастасия Сергеевна, — очень раздельно, едва ли не по слогам выговорила Тася, резко повернулась и направилась к дому.
«Ой, мамочка! — всполошилась Эля, наблюдавшая эту сцену. — Похоже вы с ЭТОЙ каши не сварите. Похоже, наша работодательница сущая мегера!»
Она видела, что мама на взводе, надо было как-то разряжать обстановку и вприпрыжку устремилась к воротам, где стояла Диана Павловна. На лице Эли сияла улыбка, светлая как утренний сад на заре.
— Здравствуйте, меня зовут Эля. Как вы доехали? Долго добирались? И устали наверное…
— Спасибо, Эля, все хорошо. Дети устали, конечно…
— Ой, здесь так чудесно, они сразу в себя придут! Миша, Аня, — звонко крикнула она, — посмотрите, какие тут шишечки!
Маленькая, пухлая как пирожок, Аня сразу с охотой потопала вслед за Элей. Белобрысый Михаил не спешил и, засунув руки в карманы джинсов, внимательно разглядывал незнакомую девчонку.
Перехватив его взгляд, Эля вся как-то внутренне сжалась. Никто ещё не рассматривал её так — пристально, без смига, в упор.
Она отвернулась и занялась маленькой Аней. Та, похоже, обладала вполне покладистым характером, и, вздохнув, Эля подумала, что хоть с этой у мамы не будет особых хлопот. Но вот мальчишка! Ленивая походка вразвалочку, серые прищуренные глаза буравят насквозь, губы растянуты в презрительной гримаске. Это был малец избалованный, вредный и страшно самоуверенный, от которого, наверно, можно было ожидать всяких пакостей. Сердце забилось сильней — она поняла, что дурные предчувствия её оправдаются.
Эля поглядела на себя глазами хозяйского сыночки: глаза, вроде бы, ничего себе, но все ж не такие выразительные как у мамы. Личико бледненькое, худенькое, плечи сутулые, походка какая-то неуклюжая коленками вперед… Серая мышка, привыкшая к сырому подвалу и с опаской выглядывающая на свет. Нет, она никак не могла произвести впечатления!
Эля вдруг страшно на себя рассердилась: да что это такое! — какой-то пузырь надутый, сопляк вонючий глянул на нее… а она и давай! Разволновалась, расстроилась…
— Тоже мне, фотомодель! — она в сердцах фыркнула. — Тьфу! Гадость какая!
Она терпеть не могла эту модную профессию и девиц, которые хотят одного — подороже себя продать и чтобы все вокруг них охали и ахали от восхищения. Пустышки! Дешевки! Дуры набитые…
Между тем хозяйка обошла дом и сад и, как дикая кошка, накинулась на мужа. Окрестности завибрировали от звуков её высокого резкого голоса.
— Ты мне что говорил: дача прекрасная! А это? Развалюха! Сарай! Ты б меня ещё в курной избе поселил… с козлятами!!! Это просто черт знает что такое! Я тут и дня не выдержу. И это после райского отдыха в Греции. После Парижа… Нет, ты как хочешь, но ноги моей здесь не будет!
«Вот-вот, — подумала Эля. — Вот она, взбалмошность-то. Во всей красе! А мама ещё говорила, что она — признак одаренных натур. Нет уж, спасибочки! Не надо мне никаких натур, если они такие… Помру, а такой не буду!»
— Диночка, Дидуся, ну милая! — лебезил возле неё Ермилов, рокоча как морской прибой. — Мы тут все в один миг переделаем. Я уж и ребят предупредил, завтра Влад с Колей приедут. К восьмому марта мы тут все отделаем под щуче-рачий глаз! Ты ж меня знаешь, я когда-нибудь слов своих не держал? Все будет, рыбонька! Все как захочешь!
За ужином атмосфера несколько разрядилась. Диана Павловна оживленно обсуждала с мужем проблемы семейного бизнеса. Тасе невольно вспомнилось, как начинал свое дело Николай, как мечтал о собственном супермаркете наподобие германского «Кауфхофф», где можно купить все от пары носков до компьютера, не позабыв и о самой разнообразной снеди… Конечно, она, Тася, была так от этого далека! Ей казалось, что с тех пор как пришлось бросить театральную студию, жизнь её повернула в какое-то ложное русло. Что душа её, поток сил, чувств, эмоций созданы для иной жизни. Но свежие краски на её холсте затерлись, смазались, и теперь сама она толком не помнила, что именно было на нем изображено.
Ермилов с нею и с детьми вел себя обходительно и весьма вежливо. Похоже, ему было неловко перед ними за недавнюю выходку жены. Сама Диана Павловна упорно не замечала Тасю, тем самым указывая ей на её место прислуга! Эля мучилась, болея за маму, ей было больно видеть все это. Но мама держалась, ни словом, ни жестом не давая понять хозяйке, что задета и что ведет себя та не очень-то по-людски.
Вскоре после ужина Ермиловы уехали. Сергей Валентинович попросил Тасю как можно больше гулять с детьми и с Мишей пока по учебной программе не заниматься — дескать, парень и так перегрузился за последнее время, пускай отдохнет. Предупредил, что назавтра появятся двое его ребят, которые немножечко постучат и кое-что переделают. А восьмого марта ожидаются гости — довольно много народу. Приедет даже специально приглашенный человек, который праздничный стол подготовит. Шашлыки там, кавказская кухня… Он пригласил Тасю на праздник и она, хоть и довольно уклончиво, но все ж согласилась. Понимала, что Ермиловы — люди ей совершенно чуждые, но что же букой в сторонке держаться? Заниматься детьми, не найдя общего языка с их родителями, дело гиблое…
И в самом деле на другой день явились двое ражих парней, которые перевернули и дом и участок вверх дном. Тася подумала: а согласованы ли все эти перемены с хозяйкой Любашей? Ведь, как ни крути, это все-таки её дача… Но решила, что это не её дело, и все время посвящала готовке, прогулкам с детьми и разговорам. Разговаривали, в основном, они с Элей. Сеня с Аней, как два близнеца, чуть ли не взявшись за руки, топали позади. Завершал всю их живописную группу Михаил, предпочитавший с независимым видом шествовать в арьергарде. Весь его облик выражал раздражение и недовольство в сочетании с покорностью судьбе: раз родители захотели учинить над ним этот эксперимент, передать под присмотр какой-то безвестной тетке — что ж, он подчинится. Тася не усматривала в Мише каких-то скрытых пороков и, в отличие от дочери, не ждала от него злобных выходок. Но Эля прямо-таки возненавидела парня. И, похоже, он отвечал ей тем же…
Как-то в порыве откровенности Элька призналась маме, что ненавидит богатых! И заявила, что хоть ей и самой это неприятно, но поделать с собой ничего не может, злится и все тут!
— А может ты им просто завидуешь? — чуть прищурившись, поинтересовалась Тася. — Вспомни, что когда-то и нас можно было причислить к богатым. Как сейчас говорят, к новым русским… Значит, и тебя тоже кто-то мог тогда ненавидеть просто за то, что у твоих родителей деньги есть…
— Не знаю, мам, — мрачно бросила Эля и закусила губу. — Может и так. Только, понимаешь…
— Понимаю, — подхватила Тася. — Только чувство это — плохое, недоброе. Плебейское чувство. Люди разные, и неважно есть у них деньги или нет. Ведь сам Ермилов не хам, так?
— Не хам, — согласилась Эля.
— А вот жена его… сама видишь. Знаешь, для меня деньги никогда не были самоцелью. Скорее, наоборот — их присутствие в кармане того или другого было как красный сигнал светофора: стоп, сюда хода нет! Стремление набить карман всегда значило для меня какую-то узость и одномерность души. И как правило богатство дается тем, чья система ценностей далека от моей. Ты меня понимаешь?
Эля кивнула.
— А сейчас я думаю, что все это чушь собачья! Важно, чем живет человек, как дело делает — если честно, хорошо, если он других колесами напропалую не давит, то… почему бы ему и не богатеть? Правда, такое редко бывает. Но бывает! Вот Некрасов — он ведь богатейший был человек. Заводы имел. Что, от этого его поэзия стала хуже?
Эля посмотрела на маму как-то… недоверчиво, что ли. Но ничего не сказала.
— Просто нам трудно сейчас, девочка моя, — Тася крепко обняла дочь, прижала к себе. — Но мы выкрутимся. Так ведь?
Эля засопела носом, обломала ветку у березы, мимо которой они проходили, и швырнула её на дорогу.
— Эй! — шутливо шлепнула её Тася. — Не потереть ли тебе кончик носа?!
Глава 7
СЛОМАННЫЙ ПРАЗДНИК
— Мам, ты чего? Плохо себя чувствуешь?
— Да нет, Эленька, все в порядке.
— Но я же вижу! Ты вся какая-то перевернутая.
— Не обращай внимания. Просто как-то… нехорошо на душе.
— Что, мам, опять был сон?
— Никаких снов. Спала как убитая!
А Эля сегодняшней ночью опять видела тот же свой странный сон. Только плыла она теперь на поверхности… а вокруг плавали мертвецы. Мужчины и женщины. С белыми вытаращенными глазами. Колыхались на воде, точно отвязавшиеся лодки. Она проснулась в поту, ожидая того, что последовало вслед за тем её первым сном… но волка не было. Его не было в комнате. Но она знала, что он где-то рядом.
С раннего утра восьмого марта Тася была сама не своя, места себе не находила. То ли близкая перспектива приезда толпы незнакомых людей, то ли ещё что… Да ещё этот снег! Он валом повалил с утра — и это восьмого-то марта! Скоро вся Загорянка была укрыта свежим пушистым покровом, сверкавшем при мягком свете неяркого солнца.
Дети просились гулять, но она отказала: мол, в такую пургу и заблудиться недолго. Младшие во главе с Мишкой слонялись по саду и только Эля не отходила от матери.
— Мамуль, может тебе принять что-нибудь?
— Что? Сон-траву? — резко обернулась к ней мать.
— Ну, не знаю… — смешалась девочка. — Может, что-нибудь успокоительное. Валерьянки там…
— А, Элька! — Тася махнула рукой, зябко поежилась. — Сейчас приедут некогда будет кукситься.
К ним вразвалочку, подражая походке отца, подошел Михаил. Руки в карманах, голова низко опущена и кажется вот-вот бодаться начнет. Взгляд изподлобья прищуренный. Нехороший взгляд.
— Анастасия Сергеевна, надо снег разгрести. — Он кивком указал на полянку, окруженную елями, напротив веранды. — Отец сказал, мы на улице будем сидеть… шашлык, все такое… — он глядел на неё вызывающе, видно, страсть как хотелось позлить и довести «училку».
— А ты сам что? Руки отсохли? Возьми лопату и разгребай! — выпалила вдруг Эля, с ненавистью глядя на этого маменькиного сынка.
— А тебя ваще не спрашивают! — он сплюнул через зубы, повернулся на каблуках и пошел прочь, бросив Тасе через плечо. — Пойду пройдусь.
— Миша! — окликнула его Тася.
Никакого ответа. Он брел к калитке, не реагируя на её зов.
— Миша, вернись!
Даже малютка Анечка, почувствовав нараставшее напряжение, завертела головкой, глядя то на брата, то на свою няню. Эля вся напружинилась, готовая сорваться, догнать наглеца и сцепиться с ним…
Между тем, он уж достиг калитки, постоял там с минуту и, точно раздумав, вернулся.
— Если вы думаете, что можете мной командовать, — раздельно, зло проорал Мишка, — то…
— А ну, заткнись! — гаркнула Эля, побелев от гнева. — Да, как ты смеешь говорить так с моей мамой?! Ты… — она сжала кулаки и стояла так, готовая броситься на мальчишку.
Некоторое время они молча стояли друг против друга, сверкая глазами и задыхаясь от гнева. Было ясно: взаимная ненависть, возникшая как любовь с первого взгляда, должна привести к столкновению. На сердце у обоих полыхали молнии. И грозы было не миновать!
Тася совершенно опешила. Она впервые видела свою дочь в такой ярости. Впервые услышала от неё грубо-презрительное: «заткнись»! Тася вдруг поняла, что её Эля, всегда такая сдержанная, ласковая и тихая, может быть совершенно иной. Что несчастья, свалившиеся на них, посеяли в её душе настоящую бурю. И что способна натворить эта буря, она, Тася, не знает…
Эту сцену оборвал шум колес, шуршащих по свежему снегу. К воротам подъезжал мощный «Лендровер». Ярко-красный, как свежая кровь. Урчанье мотора стихло, дверца водителя распахнулась, и косо падавший снег тотчас осыпал фигуру спрыгнувшего в сугроб человека. Он был в светло-голубых джинсах и легкой куртке, без шапки. Строен, изящен, невысок. Запрокинул голову, подставляя лицо нежным пушистым цветам зимы, и рассмеялся. Потом тряхнул головой, толкнул калитку и быстрым пружинящим шагом направился к дому.
— С праздником, милые дамы! — он приветливо улыбался, разглядывая женскую группу, застывшую вкруг единственного доселе представителя мужского пола, чей взгляд все ещё метал громы и молнии. (Сенечка возился где-то в доме.) Две женщины были маленькие и одна большая. Он шагнул к ней и повторил.
— С праздником! Давайте знакомиться. Я — Ваня. Вано. Прислан к вам на подмогу. Сейчас будем тут колдовать.
Вано протянул руку, Тася в ответ — свою. Но он не пожал её, а, низко склонившись, поцеловал. Выпрямился. Его блестящие голубые глаза смеялись.
— Очень рада, Вано. Я — Анастасия. Можно коротко — Тася. Вы завтракали? — она с трудом заставила себя переключиться на светский тон сердце било тревогу.
— Не беспокойтесь. Одну минуту, — кивнув ей, он вернулся к машине, открыл багажник и извлек оттуда два необъятных баула. Сумками такие торбы не назовешь…
— Вот, тут все необходимое для колдовства!
— Вы колдун? — очень серьезно вопросил появившийся Сенечка, во все глаза глядевший на нового их знакомца.
— Будем считать, что да! — тот присел на корточки, расстегнул молнию одной из сумок и извлек оттуда букет кремовых роз.
— Это вам, Тася!
— Боже, какая прелесть! — она зарделась от радости, разглядывая букет.
— А это… — Вано покопался в сумке, нахмурился. — Неужели забыл? - все женщины глядели на него с нескрываемым интересом.
Слегка вьющиеся светлые волосы падали ему на лоб, и только прямой нос с характерной горбинкой выдавал в нем южанина. В каждом движении сквозила уверенность, сила и прирожденная грация. Тася отметила про себя, что даже у музыкантов не доводилось ей видеть таких красивых и чутких рук.
— А, нет — здесь! — Вано выдохнул с облегчением и протянул Эле коробочку «Рафаэллы», а Анечке — целую упаковку шоколадных яиц «Киндер сюрприз».
Они заулыбались, Эля смущенно поблагодарила, а Вано повернулся к Мише.
— А вам, молодой человек, по случаю женского праздника расчищать снег перед воротами. А то ни одна машина сюда не пройдет. Надо же, погода какая! — он оглядел небосвод, затянутый глухой сизоватой пеленой. — Не хотят нам сегодня дарить солнышко. Ну ничего, мы это дело поправим. Главное, чтоб солнце в душе светило!
С приездом Вано у всех на душе полегчало. Мишка нехотя побрел исполнять приказание. Ясно было, что он далеко не в первый раз видит Вано. И что тот занимает отнюдь не последнее место в иерархии тех, кто окружает его отца…
Тася помогла Вано разобрать сумищи; в них оказались горы съестного, зелени, выпивки. Этого запаса могло хватить на целый банкет! Вано развил бешеную деятельность — и вот уже через полчаса в жаровне пылали дрова, дым, смешиваясь с летящим снегом, образовывал причудливую завесу, розоватый сок, стекавший с аккуратно нарезанных кусочков мяса, насаженных на шампуры, стекал в таз, а из выставленного на перила веранды магнитофона, разносились бравурные звуки. Штраус! И вальсы, звенящие торжеством, согревали воздух он теплел, наполняя душу предвкушением счастья. Начинался день, суматошный, будоражащий. Поистине весенний день!
Эля что-то мурлыкала, моя овощи и перебирая зелень, — похоже, непогода в её душе сменилась оттепелью. А Тася вначале никак не могла рассеять утреннюю тревогу, которую усугубила стычка между детьми, но потом… минуты летели, подхваченные ликованием вальсов, цветы на столе легонько подрагивали в такт шагам, их полураскрывшиеся бутоны кивали ей и улыбались! И Тася подчинилась ритму вальса, ритму праздника, она откинула груз забот и поверила, попыталась поверить в то, что жизнь не кончена. Что она продолжается!
И когда к воротам, покачиваясь на рессорах, подъехала вереница машин, стол, который накрыли они на веранде, мог порадовать глаз самого пристрастного художника. Красное и черное — эти два цвета составляли центр композиции; четыре глубоких хрустальных сосуда, наподобие чаш, полнились красной и черной икрой. С ними перекликались крупные яркие помидоры, разложенные на овальных блюдах и окруженные огурчиками, свежими и солеными. Они тонули в зелени — эти блюда — и каждое, как солдатики, охраняли вазочки с влажными маслинами и оливками. Семга, копченая лососина, упругие крепенькие креветки, красавец-омар, окруженный служками-раками… Бесчисленные сорта ветчины и копченого мяса, тонкими ломтиками разложенные по тарелкам, сыр всех сортов и оттенков — от молочно-белого до смугло-оранжевого… И это были только закуски! Всей той снеди, что поджидала своего часа в бесчисленных кастрюльках с прозрачными крышками, было просто не перечесть! И все это громоздилось на кухне, возле новой суперсовременной плиты «Бош», которую накануне установили Влад с Олегом.
Ребята модернизировали ветхие Любашины владения и исчезли так же внезапно как появились. Надо сказать, владения эти и впрямь преобразились. Вместо старых, прогнивших и покосившихся, появились новые ворота на мощных чугунных столбах и низкий изящный литой забор с витиеватым узором по краю. В доме — камин, отопление, горячая вода и биотуалет. Ванную, правда, установить не успели, но привезли — салатовую, просторную… Кроме того, возле камина разместилась удобная плетеная мебель — кресла, столы, диванчик и кресло-качалка.
И когда, хлопнув дверцей машины и заливаясь ненатуральным смехом в ответ на шутки одного из гостей, явилась Диана Павловна и быстрым взором окинула дом и сад, довольство отразилось на её загорелом лице. Теперь она могла сменить гнев на милость: за дачу, пускай и съемную, ей теперь не придется краснеть.
И завертелось! Смех, шутки, звяканье посуды, громкая музыка. Кто-то привез кассеты, и Штраус был изгнан — его сменила Мадонна. Тасю и Элю знакомили с гостями и они тут же забывали как кого зовут… Ермилов коротко их поздравил, осведомился, как дети, и ринулся в водоворот приветствий и возгласов, похлопывая гостей по плечу и причмокивая от удовольствия. Хозяйка едва удостоила Тасю беглой улыбкой и оценивающим женским взглядом. А было на что посмотреть — Анастасия сегодня была чудо как хороша! Пережитое придало её лицу какое-то новое, пронзительное выражение, огонь светился в глазах, ещё более потемневших и пристальных. Она похудела и от этого фигурка её, стройная от природы, стала изысканно-утонченной, а врожденная грация сказывалась в каждом движении. И многие с изумленным одобрением вскидывали брови, поглядывая на нее.
Тася не считала сидевших за столом, их было слишком много! И большинство — мужчины, причем кавказской национальности. Только один из них — сдержанный полный горец с презрительно изогнутыми уголками губ, с блестящей лысиной, опушенной полосой поседелых волос, с огнисто-сверкающим бриллиантом, вправленным в перстень-печатку, — только он был со спутницей: смешливой тонконогой девицей лет двадцати.
Тася подумала, что остальные, должно быть, составляли его свиту. Во всяком случае, они обращались к нему с подобострастным почтением, а многие предпочитали и вовсе держаться на расстоянии. Про себя она прозвала его «Доном Корлеоне» и подумала: а таким ли уж безобидным бизнесом занимается её хозяин Сергей? Похоже, он тоже был в подчинении у этого кавказца.
Стол загудел, зазвенели бокалы, и началось! Минут через двадцать от возникшего было предвкушения праздника не осталось следа. Тася, сидевшая на краю стула возле дверей на кухню, пожалела, что согласилась присесть а не скрылась у себя, сославшись на нездоровье. Многие уже заметно подвыпили, другие старались от них не отстать, и все прелести разгула, сдобренного гортанными выкриками, неприличными сальными шутками и бабьими взвизгами были налицо…
«Боже мой! — думала Тася, оглядывая сидящих и теребя стебелек черемши, и это — праздник?! Это — веселье? И мои дети должны на такое смотреть, слушать вой вместо музыки и ржание вместо смеха. А что я могу им предложить? Ни друзей, ни людей вокруг… Ты сама хотела одиночества, сама не принимала того, что окружало тебя. Кто ты? Как тебя называть? Мать-одиночка? Прислуга? Интеллигентка? Ха! Кишка тонка… В учителях не прижилась, творчество не одолела, не состоялась душа! Все теперь перевернуто. Прежнего больше нет, новое не наладилось. И средь этого хаоса чудища бродят, химеры… Их ведь и людьми-то не назовешь. Милые мои, бедные мои дети! Что может дать вам такая мать? Которая сама не больше чем дым, химера… Только химеры не пьют вина. А я пью. Вот назло себе и выпью!»
И не дождавшись очередного тоста, она плеснула себе вина и залпом выпила. И вскоре поплыла по убаюкивающим сладким волнам забвения, перебирая в памяти любимые стихотворные строки и перестав замечать происходящее за столом.
Между тем Эля все подмечала: через окно на кухне она могла наблюдать происходящее на веранде. Покормила малышей, поела сама и села за книжку, то и дело поглядывая из окна на маму. Былое оживление, показавшееся было на мамином лице, сменилось тоской и унынием. Она снова погасла. Только хмель понемногу оживлял её скулы нездоровым румянцем. Вано, как ни странно, куда-то исчез. Мишка восседал рядом с отцом, налегал на салат из крабов и изо всех сил старался держаться как взрослый. Это у него не слишком-то получалось. Он глупо хихикал, услыхав очередную сальность, а однажды не удержался и фыркнул, слегка оплевав подругу «Дона Корлеоне», сидевшую напротив. Та с негодующим видом поднялась и вышла из-за стола, наверное, чтобы замыть маленькое пятнышко, расплывшееся на её шелковой блузке. Ермилов что-то коротко бросил сыну и тот поспешно ретировался — похоже, его выгнали из-за стола. А хозяин, перегнувшись через стол, что-то горячо зашептал «Дону» и тот в ответ благосклонно кивнул. Тогда Ермилов вскочил и захлопал в ладоши, призывая всех сделать паузу и немного размяться.
На расчищенной от снега площадке под елками устроили импровизированную танцплощадку. Перенесли на лавочку магнитофон, скинули плащи и куртки и, разгоряченные, возбужденные, принялись топтаться под «Модерн Токинг». Длинноногая девица, замыв пятно, вернулась в стаю и с азартом принялась дергать попой, обтянутой апельсиновой мини-юбкой. Она то и дело сбивалась с ритма и сталкивалась с танцующими: только теперь стало заметно, что девица пьяна.
За столом осталась одна Тася. Полуприкрыв глаза и подперев щеку ладонью, она грезила о своем. На губах блуждала рассеянная полуулыбка, губы чуть-чуть шевелились: душа призывала на помощь исцеляющие ритмы стиха…
— Дитер Бо-о-олен! — вопила захлебывающаяся от смеха девица, вихляясь возле смуглого крепыша с толстой золотой цепью на бычьей шее, сидевшего за столом по правую руку от «Дона Корлеоне». Тот, полуприкрыв глаза, похотливо улыбался, глядя на её вихляющиеся бедра, и курил сигарету, от которой исходил сладковатый приторный аромат.
— Дитер… ха-ха-ха! Болен! Он всегда БОЛЕН! Он всегда… — повторяла девица как заведенная и, споткнувшись, рухнула на руки подхватившего её крепыша.
— Эй, вы слышите? Он БОЛЕН! Эй! — она обвела всех стеклянным блуждающим взором. — Эй! Почему там кто-то сидит за столом? Тан-цуют ВСЕ! и взмахнула руками перед лицом крепыша. — Гурам! Все… чтобы… танцевали, слышишь? Пусть эта… танцует. Давай ее… — девица икнула, закрыла лицо руками и, зашатавшись, отступила к скамейке, на которой стоял орущий магнитофон.
Упав на нее, девица откинулась на спинку скамьи и, дергая в такт ногами, повернула ручку громкости до отказа. В этом грохоте теперь невозможно было расслышать ни слова.
Крепыш, которого эта взбесившаяся кобылица называла Гурамом, вопросительно глянул на «Дона Корлеоне». Тот, еле заметно усмехнувшись, кивнул. Дескать, пускай девочка веселится!
Гурам вернулся к столу и, склонившись над Тасей, что-то сказал ей и тронул за руку, увлекая за собой. Та резко вскинула голову, выдернула руку и вскочила, что-то гневно бросив навязчивому партнеру по танцам. Тот продолжал настаивать, уже не в шутку ухватив её за руку. Тася замахнулась, как видно, решившись влепить пощечину, но её взлетевшую руку кто-то неожиданно перехватил. Это был Вано, вынырнувший как из-под земли. Мягко улыбаясь, он что-то сказал, выпустил её руку и, не глядя, через плечо бросил Гураму два коротких слова на родном языке. Тот мгновенно ретировался и, выйдя за ворота, скрылся в салоне одной из машин.
Надо сказать, что этой сцены Эля не видела. Ее вниманием целиком завладел Мишка, ошивавшийся возле мангала. Парень расковыривал палкой уголья и улыбался самой гнусной улыбкой. Он явно что-то затеял, решив отыграться за свое недавнее унижение. Эля, конечно, и внимания бы на него не обратила, если бы возле Мишки не стоял Сенечка. Минут пять назад братишка спустился по ступеням крыльца, привлеченный громкой музыкой, доносящейся из сада. Широкая доска на потемнелых старых канатах чуть раскачивалась под ветерком. Она словно бы приглашала присесть и покататься… Едва Сенечка появился на ступенях веранды, Мишка указательным пальцем поманил малыша и, взявши за руку, повел к качелям. И этот его манящий жест вкупе с хитрой улыбочкой насторожил Элю. Она уже накинула куртку, чтобы вернуть брата, как все её внимание поглотили дивные звенящие звуки. Рев магнитофона внезапно прервался: его кто-то выключил. И в наступившей тишине средь снежной белизны, бликов огня и танцующих огненных искр, поднимавшихся к небу, запела гитара.
Эля сбежала по ступенькам в сад, в котором стало уже заметно темнеть, и увидела завораживающую картину: под густыми лапами ели стоял Вано, любовно прижимая к себе гитару, его тонкие нервные пальцы быстро перебирали струны. Что-то томящее, горестно-сладкое пела гитара, притихшие гости образовали круг возле танцплощадки, а в кругу… в кругу танцевала мама!
Подол её длинной юбки взлетал и опадал долу, откинутый легкой ногой, стан клонился и выгибался, гибкий, упругий… Вдохновенное лицо сияло улыбкой, а глаза… о, они были ночи темней! И лучились они отблесками огня, который загадочней всех огней… горячий, неукротимый огонь сверкающих женских глаз!
Она танцевала так хорошо, такой зачаровывающей силой полнились все движения, переходящие от плавного наговора к резким, исполненным дерзости поворотам и внезапным как смерть остановкам. Она ворожила в этом танце, пела без слов и, бросая вызов, словно призывала на свою бесшабашную голову гром небесный!
Никто не мог оторваться от этого зрелища. Никто не видел, как из машины, сжимая в руке сотовый телефон, выскочил побелевший Гурам и, почему-то пригибаясь, побежал к своему боссу. И «Дон Корлеоне», услыхав Гурамову весть, как-то весь вытянулся, дернул шеей, уголком рта, отдал несколько коротких распоряжений и обвел мрачным подозрительным взглядом всех собравшихся на притихшем участке. На участке, где царила гитара и колдовала, танцуя, женщина с разгоревшимся вдохновенным лицом…
И никто не заметил как маленький мальчик сел на качели, а другой, тот, что постарше, принялся эти качели раскачивать. Он с торжеством глядел на летящего вниз и вверх малыша, раскачивая все сильней… И только Эля, которая без отрыва глядела на маму, почувствовала вдруг чье-то злое присутствие. Точно её кто толкнул! Она зажмурилась и какое-то время боялась раскрыть глаза, потому что знала — волк здесь. Он совсем близко. И он сейчас кинется… вот сейчас! Она вдруг резко обернулась и увидела, что качели, на которых едва удерживается её братик, взлетают уж чуть ли не выше ели, что веревка трещит… И вот-вот…
В этот миг из-за ели прыгнуло что-то большое, мощное — наперерез взлетавшему к небу Сене… Эля видела только горящие злобой глаза и оскал жуткий оскал волчьей пасти. Клыки чиркнули по канату, тот оборвался и полет малыша продолжился… только его больше не поддерживала доска. Он летел над поляной, и Эля видела его округлившиеся от страха глазенки и разинутый рот. Сдирая кожу, он упал прямо в ель, послышался хруст ломаемых веток и крик дикий крик этот все услыхали и звон гитары вмиг оборвался.
В мгновение ока Тася была возле ели. Вано в три прыжка оказался возле неё и, опередив, рывком достал из изломанных, спутанных веток ребенка. Он осторожно положил Сеню на скамейку, тот задыхался от боли и крика. Все личико у него было расцарапано, правая ручка сломана, и из разорванной курточки, окровавленная, выпирала лучевая кость.
Тася закричала, подхватила сына на руки и заметалась, не зная, что делать… Вано уже бежал к воротам, крикнув ей на ходу, чтобы она быстрей несла Сеню к машине. Через пол-минуты он уже заводил мотор, Тася осторожно укладывала рыдавшего малыша на заднее сиденье, а Эля…
Дикой кошкой метнулась она к своему врагу и, повалив на землю, стала рвать зубами подлую руку, которая раскачивала качели. Она знала, не задумай зло этот маленький гаденыш Мишка, волк бы не появился. Он хотел, чтобы малыш свалился, хотел! — Эля ни секунды в этом не сомневалась, ведь помнила, какое выражение было на его кривившемся от злости лице… Волк подстерегал их, он только ждал своего часа — ждал, когда чья-то ненависть откроет ему дорогу… невидимую дверцу из его мира в наш мир. И волк появился. Ему приоткрыли дверь.
И Эля терзала того, кто помог совершиться злу. Она оказалась намного сильней мальчишки, хотя он был крупнее её. К ним бежали. Но ярость её была столь велика, что Ермилов не сразу решился подступиться к этой вцепившейся в сына дикарке. Она брыкалась и лягалась ногами, обутыми в крепкие полусапожки на каблуке, и каблук этот не раз и не два отпечатался на теле отца, прежде чем он смог оторвать её от своего мерзавца сына!
Глава 8
ПРОВАЛ
Теплое золотое свечение стало меркнуть и Эля открыла глаза. Белый свет ослепил её — чужой, неживой… Она вздрогнула и зажмурилась. Убаюкивающее свечение, которое окутывало её всю, куда-то исчезло.
Она заставила себя снова открыть глаза. Белые стены, пол, потолок. Никелированная спинка кровати. Какие-то непонятные приборы, провода. Дергающиеся зеленые зигзагообразные линии на темном экране. Правая рука откинута, выпростана из-под одеяла. В ней — игла. От иглы тянется тоненькая прозрачная трубочка — к высокой стойке со штативом, на котором закреплена перевернутая вниз головой бутылочка.
Тихо. Никого… Или есть кто-то? Неужели она? Эля чуть приоткрыла губы и беззвучно позвала её.
— Где Ты? Не уходи…
Она всегда окликала её «на ты». Всегда… Окликала в своем золотистом небытии, которое согревало её, успокаивая, вливая силы… Это небытие было таким ласковым, таким уютным! Ей не хотелось возвращаться. Хотелось одного: чтобы вновь являлись из прозрачного золотистого марева полные света и цвета картины. Чтобы снова и снова её навещала та, безымянная, не назвавшая своего имени. Эля боялась окликнуть её НЕ ТАК. Она знала — ошибка не то, что обидит её и не то, что спугнет… просто что-то собьется. И она не появится снова. Ведь в имени скрыта сущность — то, что делает красное красным, душу — душой и отличает одну от другой в её неповторимой сути. Непознаваемой здесь, на земле, в юдоли печали. Да, теперь Эля знала это.
И когда появлялась она, та, чьего имени Эля не знала, все наполнялось смыслом. Смыслом и радостью. Даже то, что они почти не разговаривали друг с другом. Просто улыбались. И улыбчивая немота как бы соединяла обеих негласным и тайным уговором. Их согласие не нуждалось в словах — оно было ПО ТУ СТОРОНУ земного смысла.
Эле порой казалось, что они играют в игру. Смысл этой игры был в продвижении к свободе. И Эля водила, а свобода, скрывавшаяся за светящимся силуэтом, то открывалась ей, то пряталась от нее. Ее светлая гостья помогала найти путь к освобождению. Эля уже научилась радоваться ненужности слов. И знала, что если ей не дано что-то понять, значит, она к этому ещё не готова. ПОКА не готова. Но она будет двигаться дальше и, если нужно, поймет. Все поймет… Поэтому не задавала вопросов, не пыталась вызнать священное имя. Она не торопилась. И в этом блаженном состоянии покоя пребывала вот уж немало дней…
Она не ведала счета дням. Ее время вело отсчет от начала общения с той, что являлась к ней. И её ощущения можно было назвать блаженством. Земные прежние чувства Элю мало интересовали, она готова была совсем позабыть о них. Ей поведали о мире ином — он стоял на пороге, он готов был распахнуть перед нею дверь…
Об этом мире поведала ей незнакомка. Та, которая обходилась вовсе без имени. Ее настоящее имя звучало на ином языке.
Что-то стукнуло в отдалении. Чьи-то шаги. Ближе, ближе… Шаркнула дверь. Белое… белый халат.
— Слава Богу! Она очнулась, очнулась!
Снова шаги, ближе, ближе…
Нет, она не хотела к ним возвращаться! С ними так пусто. Темно. Бездыханно так… Нет!
Усилием мысли она призвала на помощь золотой теплый кокон. И он вновь благодатным покровом укутал её.
Заведующий отделением, лечащий врач, медсестры, медсестры… И серая тень в белом больничном халате, просочившаяся в реанимацию как будто сквозь стены…
— Что? Как она?
Тасины руки дрожат. Затравленный взгляд перебегает от одного врача к другому. Что скажут они, всезнающие? Пророки этих больничных стен… Пятьдесят семь дней пробыла она здесь — пятьдесят семь мертвых, выжженных болью дней, которые её дочь, Елена, провела в коме.
— Анастасия Сергеевна, наберитесь терпения. Это только начало, ей долго ещё выбираться. Но, кажется, мы идем на поправку!
— Вы… — голос дрожит. — Вы уверены?
— Сами знаете, уверенности тут быть не может. Я обязан, как врач, сомневаться. — Голос скуп и тверд. Голос зав отделением интенсивной терапии, а попросту реанимации, Бориса Ефимовича Покровского. — А вы, мой совет, поберегите себя. Вы же на призрак стали похожи, Анастасия Сергеевна! Ступайте, ступайте к себе. Машенька!
Он только слегка наклонил голову, а уж чистенькая, светленькая медсестра Маша увлекала Тасю за собой в крохотную угловую каморку. Обходя все писанные и неписанные правила, главврач разрешил ей ночевать здесь на полу, на матрасе. Она это право вымолила!
* * *
— Маленькая моя! Эльчик… — Тася даже боялась дотронуться до родного своего существа, боялась спугнуть возвращавшуюся к дочери жизнь. — Эленька, ты… — она запнулась. — Ты меня узнаешь?
— Ма-ма… — ресницы качнулись, на изжелта-сером обострившемся личике чиркнула тень улыбки.
— Господи! Милая моя! — Тася, охнув, укрыла лицо в ладонях.
Шел третий день, как её дочь вышла из комы. Третий день, как Тася пыталась заговорить с ней. И только к исходу третьего дня поняла, что дочь её узнает.
Пятьдесят семь и три — шестьдесят. За окнами лепетал май. Еще несмело, вполголоса — поздний ребенок неуступчивой долгой зимы. Первые числа первые почки… Шелест и зеленый шум — это все будет потом.
— Эленька, скоро сирень зацветет. Ты так любишь сирень! И ландыши… да?
Ровное чуть хрипловатое дыхание. Белый куколь бинов на голове. Неслышное тиканье капельницы…
— Эльчик, скажи… ты что-нибудь помнишь? Ты помнишь, что случилось с тобой… там, в Загорянке?
— Мама. Зачем ты… постриглась?
— А… не знаю. Думала — вот отрежу волосы, и все беды от нас как рукой отведет. Захотелось хоть что-то в себе переменить. Глупо, да?
— Нет.
Он помолчали. Собственно, примолкла Тася, Эля все время старательно укрывалась за плотным пологом тишины. Мать понимала, ей не хочется говорить. А вот ей, Тасе, так хотелось слушать и слушать родной слабый голос! Убеждаться снова и снова, что Элька жива, что её возвращение из небытия — не сон, не иллюзия, что ужас притих, свернувшись в ногах кровати, он больше не скалится, заставляя пятиться к самому краю. К краю провала… Он отступил во мрак.
Как ей хотелось выговориться, наговориться — без умолку, всласть, поверяя родному своему существу все передуманное, наболевшее… Как хотелось кинуться к ней на шею, обнять и молить… молить о прощении. Ведь это из-за нее, Таси Эля попала в такую жуткую переделку. Она знала, что дочка простит, но сама прощения не искала.
Знала, что душа её теперь сгублена, что со дна её подымается что-то страшное, темное, застилая даже память о прежних надеждах, вытравляя все, чем была она — Анастасия Сергеевна Мельникова, по мужу Корецкая. Да, её больше и не было! Была совсем другая какая-то женщина… И какая ж она теперь — этого Тася ещё не знала. И отчего-то тайком подумывала: может, Эля поможет ей разобраться в этом? Поможет разобраться с собой… Так Тася окончательно признавала над собой Элино старшинство.
Только бы Эля выкарабкалась! Только бы поднялась! Тасю не пугали ни последствия страшной черепно-мозговой травмы, ни осложнения, ни, быть может, годы предстоящей реабилитации, врачи и расходы — это все ерунда! С этим они справятся. И деньги она достанет. А Сеня — он станет лечить сестренку улыбками! Он вылечит её своим смехом. Она поможет сыну вновь научиться смеяться…
Пусть доченька поскорее окрепнет. А потом… потом она начнет действовать. Она должна искупить свою вину перед детьми. Она виновата, что не смогла стать стеной, не защитила. А раз так — пусть искупление будет страшным! Она уж не остановится на полпути… Она поломала детей, значит о своей душе нечего и думать. Пускай погибает — туда и дорога!
Появилась медсестра. Пора было менять капельницу.
— Борис Ефимович говорит: завтра, Эленька, в палату будем переезжать. В простую палату!
Машины глаза сияли. Это была и её победа. Ради Эли она перестроила свой график дежурств и дежурила сутки через сутки, а то и подряд без отдыха несколько дней. Уж очень зацепила её судьба маленькой пациентки. То, что выпало ей, детям не выпадает. Не должно выпадать!
Маша выходила, а Тася вытянула — глаза в глаза — свою девочку, повторяя шепотом: «Живи! Живи!» Доктора призвали профессора из клиники нейрохирургии имени Бурденко, и тот приезжал к ней не реже двух раз в неделю.
Это был берег жизни. Помощи. И надежды… И пока Тася с дочкой были здесь, среди милосердных — они в безопасности. Но там… там, за окнами раскинулся чудовищный материк. Иная планета, законов которой они не знали, потому что их просто не было! Там обитала нежить в людском обличье. А мир узнаваемый и привычный окончательно рухнул для них.
Смута, растерянность, страх мешались в Тасиной голове. Она до сих пор не могла понять: как случилось то, что случилось? Как сошлось, что её с детьми — шаг за шагом — гнали вон. Вон из жизни! Она ненавидела свои сны ведь именно с явления бабы Тони во сне все и началось. С этих её безуспешных поисков умершего деда, с попытки разыскать его могилу…
«Могилы, могилы… мои дети оказались на краю могилы — вот что из этого вышло, Тонечка, вот, что вышло! Ты знаешь об этом? Знала ты об опасности, которая подстерегала нас? И если да, то какое право имела толкнуть на этот путь? Подвергнуть опасности… И самое страшное то, что я не понимаю этого механизма, этой работы судьбы — за что? Почему? Ты ведь знаешь ответ! Так почему ж ты нам не поможешь из своей иной жизни… Ведь она есть — раз ты просишь меня, раз ты являешься мне, значит, ты жива! Почему ты не прогонишь этого жуткого зверя, который сидит возле меня — ночь напролет… И из пасти его вонючей капает слюна! А глаза — человечьи! Я, что, с ума схожу? Тоня, помоги мне, прогони зверя, у меня земля плывет под ногами… Земная кора дала трещину! Он сидит в моей каморке каждую ночь. И он настоящий, Тонечка, настоящий! Я знаю — это не призрак. От него несет псиной! Он коснулся меня один раз, когда уходил, боком своим поджарым, и я почувствовала, какая жесткая у него шерсть! Я уйду, уйду без страха, без сожаления — уйду туда, к тебе. Но что станут делать без меня мои дети? Не дай им пропасть!»
И мутная волна ненависти поднималась в душе — ненависти к миру, который не принял её. К людям, которые хуже зверей… Тася вполне понимала, что отчасти причиной тому её слабость — она зашаталась, не выстояв перед первыми ударами судьбы. Пускай они были жестокими, эти удары, но она не имела права на забытье, должна была уберечь детей!
Бесприютная, безнадежная странница… ей не за что было цепляться. Ни дома, ни работы, ни близкого человека — и больные дети. Что ж, место надежды занимает отчаяние. И если душа с ним не справится — из круга отчаяния прут монстры. Они манят, зовут: переступи черту! Ту, которая удерживает в круге заповедей: не укради! не убий! А за этой чертой… нет, Тася об этом не думала. Она эту черту уж переступила. Потому что была готова на все, лишь бы отомстить! Отомстить тем, кто стал вольным или невольным виновником бед семьи.
«Я стану Царицей ночи! — твердила она про себя. — я пойду на все, но детей… нет, дети останутся чистыми. Детей своих я этой тьме не отдам!»
Между тем, берег жизни все больше вытягивал Элю. Она шла на поправку. С головы сняли бинты, и только прооперированную область повыше виска все ещё закрывали марлевые прокладки и пластыри. Она стала понемногу ходить, опираясь на мамину руку. Но желание говорить и общаться не возвращалось к ней.
— Эля, ты помнишь? — Тася пыталась прорвать глухую оборону молчания. Но Эля упорно молчала, даже кивком не выдавая реакции на вопрос. Иногда она улыбалась маме. Но редко.
Через неделю после целой серии новых обследований врачи провели консилиум и пришли к выводу, что их пациентка почти полностью утратила память.
Глава 9
ЕЛЕНА СЕРГЕЕВНА
Тася денно и нощно корила себя: если б в тот страшный день она не расслабилась и получше глядела за детьми, трагедии бы не произошло. Сенечка не сломал бы руку, и ей не пришлось бы оставлять Элю, чтобы мчаться с сыном в больницу. Беда с Элей случилась в её отсутствие. Как раз тогда, когда дежурный врач Щелковской районной больницы накладывал гипс на искалеченную ручку мальчонки.
«А если б даже она и была рядом с Элей? — думала Тася, — что могла бы исправить? Остановить бандитов, устроивших в Загорянке разборку с „Доном Корлеоне“? Самой всех перестрелять? Глупости… Хотя как знать, может ход событий пошел бы и по-другому. Может, Эля не села бы в ту машину, которую расстреляли? Скорее всего, они втроем не поехали бы с остальными, интуиция подсказала бы Тасе, что надо отделиться от них, укрыться где-то, бежать… Раствориться в заснеженной обезлюдевшей Загорянке… Но только не подвергаться опасности, оказавшись как бы заодно с теми, кому угрожали оружием.»
Она припоминала как «шестерка» Гурам, пригибаясь от страха, спешил к хозяину, чтобы передать ему какую-то явно недобрую весть. Как помрачнел босс и отдал несколько быстрых коротких распоряжений. Все это она заметила лишь краем глаза — она танцевала!
А потом этот треск ломаемых веток и дикий крик Сенечки… И Вано умчал их с сыном в больницу. И Эля осталась одна… И буквально через минуту после их отъезда всем был отдан приказ: по машинам! Командовал «Дон Корлеоне». К Загорянке подъезжала команда братков конкурирующей группировки. Как Тася и предполагала, её наниматель Ермилов был связан с бандитами. Да, это даже слепому бы стало понятно, стоило только поглядеть на тех, кто собрался за тем злополучным столом…
Как ей потом рассказали, Эля бросилась на змееныша Мишку и намертво вцепилась в него, буквально грызя зубами и раздирая ногтями, их едва растащили. Поэтому при отъезде их рассадили по разным машинам, и Эля оказалась в той, которая следовала за крестным отцом. В этой машине сидели люди «Дона Корлеоне». Вишневая «Ауди» Ермиловых резко свернула налево, едва они вывернули с проселка к станции. Как видно, Сергей Валентинович решил оторваться от армады своего шефа и поскорее унести ноги… Это было поистине соломоново решение! А две машины, составлявшие кортеж босса, в одной из которых была Эля, повернули направо — к Москве.
Вскоре им перегородили дорогу черные джипы «Чероки». Послышались выстрелы. Шофер попытался развернуться на всей скорости, но их машину занесло, закрутило… Дальше Эля ничего не помнила, собственно, она вообще не помнила этого дня и не только его… Ни зимы, ни отца, ни пропажи квартиры… ничего! Ее память отныне была как чистый белый листок бумаги.
О происшедшем Тася узнавала от разных людей. Что-то сообщил ей Сергей Валентинович. Он был сух и в подробности не вдавался. Коротко посочувствовал, заявил, что, к его сожалению, их прежняя договоренность теряет силу, поскольку они с семьей спешно переезжают. Куда — не сказал. Тася бы этому только обрадовалась, если б только была способна. Радость в ней онемела. И только что-то ныло в душе, словно та тосковала о потере. Так, говорят, болит и ноет ампутированная рука.
Что-то ей рассказала Ксана, вызнала у Любаши. Та была в панике — на её участке, в родных Пенатах бандиты… И в страшном сне не приснится такое! Раньше-то люди хоть избранным делом, профессией, кругом общения могли гарантировать себе относительную безопасность… но теперь! Мир летел под откос. Правда, Любаша как раз вовсе не пострадала. Наоборот: её дача, обновленная и отделанная, переживала словно второе рождение. И денег за это Ермиловы не спросили с неё ни копейки…
Основные подробности происшедшего Тасе сообщил Вано. Надо сказать, он вел себя на удивление благородно. Если только, — презрительно кривила губы Анастасия, — это слово можно было употребить по отношению к… нет, бандитом она Вано все же не называла. Не хотела. Или не верилось ей… Ведь это он подхватил её с Сенечкой, быстро нашел больницу… А потом, когда они вернулись на опустевшую дачу, где птицы расклевывали остатки былого пиршества, быстро сориентировался, отвез Тасю с Сеней в Москву и умчался на поиски Эли. И уже к вечеру нашел её в пригородной захудалой больнице и перевел в прекрасную московскую клинику. Тася знала, что день пребывания в ней стоил больше ста долларов. Едва она заикнулась о деньгах, Вано лишь отмахнулся: об этом пусть Тася не беспокоится. За все заплачено.
Он часто навещал Элю с Тасей в больнице — фрукты возил, цветы… Сначала Тася ни на что не реагировала и только как тень склонялась над дочериной кроватью. Она кивала Вано, когда фигура его в накинутом на плечи халате возникала в дверях палаты. Изредка выходила с ним покурить. И «пробуждалась» только когда расспрашивала о происшедшем. Она требовала и требовала — имена, клички, подробности… Она хотела все знать. Обо всех, кто имел прямое или косвенное отношение к происшедшему с Элей.
Он отнекивался, отшучивался, потом твердо сказал: «Если хочешь поговорим, но после. Когда Эля поправится.» И так твердо сказал «когда поправится», что Тася как бы проснулась вдруг, очнулась и поняла, что надежда и в самом деле не умерла. Что жизнь в Эле теплится. И стала с удвоенной утроенной силой приникать к её холодной прозрачной ручонке, отогревала её губами и жарко шептала: «Живи! Живи!»
И Эля стала оживать.
А Тася думала: что же двигало им — Вано… И поняла — не долг и не жалость. А может, он был как-то причастен к беде и хотел это загладить? Ведь браткам явно кто-то донес, где находится «Дон Корлеоне» со свитой она вспомнила его подозрительный взгляд, каким он обвел всех, когда узнал, что в Загорянку едут враги… Нет, скорее Вано двигало что-то другое. Но Тася запрещала себе думать об этом и хотела лишь одного: чтобы Эля поправилась. И чтобы память вернулась к ней.
«Но зачем же ей возвращаться? — спрашивала саму себя Тася. — Разве с памятью ей будет легче? Нет! И значит все к лучшему. Стерты эти двенадцать лет — и Бог с ними! Узнает меня, Сенечку — и хорошо! А ничего другого и помнить не надо. Не надо — отца, который предал, не надо — нужду и проданную квартиру. Ничего не надо… Мы станем писать жизнь набело. Мы будем очень стараться!»
* * *
Пожилая соседка по палате Эле нравилась: она чем-то напоминала бабушку Тоню. Тот же открытый высокий лоб, гладко зачесанные и забранные в пучок волосы. Твердые, совсем не дряблые губы, в чертах достоинство и покой. Покой… О, какое доброе слово!
Звали соседку Елена Сергеевна.
— Тезки мы с тобой — это хорошо! — улыбнулась она, узнав имя Эли. Только не буду тебя Элей звать. Ты — Елена, это значит — факел! Свет горит в нашем имени. И не будем ему изменять.
Елена Сергеевна, как и Эля, говорливостью не отличалась. Скажет слово, другое — и замолчит. Надолго… О чем она думала, чем жила — об этом Эля не знала. И ей нравилась в Елене Сергеевне загадочность, недоговоренность какая-то… Без слов она теперь лучше чувствовала людей.
Вот и сейчас, глядя на розовый закатный свет за окном, Эля мысленно говорила с Еленой Сергеевной. Втайне желая, чтобы та прочла её мысль и ответила. Она знала, что сегодня Та — безымянная — не придет. Эля всякий раз предугадывала её появление… Свет, переполнявший все её существо перед приходом гостьи, загорался все реже. И как правило перед рассветом. Тогда Эля просыпалась внезапно как от толчка и ждала… И никогда не обманывалась.
И странное дело Елена Сергеевна, как будто, тоже была посвящена в игру постижения смысла — скрытого смысла без слов, в которую научила её играть нездешняя гостья. Соседка по палате словно читала её мысли и порой отвечала на них. Вслух.
Вот и сейчас, едва Эля подумала о своем тайном желанном доме, как Елена Сергеевна кивнула и произнесла:
— Да, это имеет значение — место в котором стоит твой дом. От этого зависит сила. Твоя и его…
Она взглянула на Элю, спустила ноги с кровати, вдела в тапочки. Подошла. Склонилась. Коснулась губами прохладного лба, стянутого белой повязкой.
— Удивляешься? Все должно обрести силу. А дом, если он, конечно, живой, тем более. Это важно. Ты знаешь. И я тоже знаю.
Немой вопрос, взмах ресниц…
— Ты сможешь стать сильной. Ты уже стала.
Медленно, неспешно — к окну. Присела на подоконник. Легкий старческий силуэт словно светится, окутанный отблесками заката. Молчит. Думает. Вот обернулась…
— Он будет у тебя — этот дом. Тот, о котором мечтаешь. Твой путь приведет к нему. У тебя особенный путь, — она вздохнула, — редкий для ныне живущих на земле.
Молчанье в ответ. Пылинки дрожат и плавают в луче света.
— Главное — ничего не бойся! Закрой дверь. Есть такая дверь у судьбы за нею прячется страх. Ее нужно закрыть. Плотно-преплотно. Крепко-накрепко. И тогда никто не сладит с тобой.
Немой Элин вопрос. Чуть дрогнули ещё не ожившие губы.
— Ты все скоро поймешь сама. Страх притягивает монстров и они воплощаются, приходят из небытия. А чтобы стать свободной, нужно захлопнуть дверь перед сомнением, суеверием, страхом… Перед неуверенностью в себе. Тебе все дано, девочка! Ты сильная! И все задуманное свершится. И ты начнешь идти вверх по лестнице и вместо того, чтобы растратить и потерять себя, как это делает большинство, ты себя сотворишь. По крупице, по шажку, по улыбке. Соберешь котомку радости и пойдешь. К своему дому. Важно только одно: оказаться там с полной сумой, чтобы принести хоть малую толику, но своего. Накопленного. Богатство души своей.
Она надолго умолкла. Сошла с подоконника. Пригубила из стакана воды. Головой покачала.
— Будет, будет все, не беспокойся. Все у тебя для этого есть! Твое варево — мысли, образы — самое истинное. Самое питательное! Из него-то все и растет. И прежде всего, сама реальность, мир, в котором живешь… Вот погоди — придет твоя мама, я поговорю с ней. Есть у меня мыслишка одна узнаешь потом… Вавилон-то — Москва — не для вас. Не для таких как вы. Как мы… Скажи, а девичья фамилия мамы твоей случайно не Мельникова? — Эля моргнула. — Ну, да, иного и быть не могло. Они очень похожи.
Улыбнулась. Поправила прядь, выбившуюся из прически. И Эля отчего-то вздохнула с облегчением. Эта встреча с Еленой Сергеевной — первый шаг. Первый знак. И все будет хорошо. Вот только… в её ответной улыбке угадывался вопрос. И Елена Сергеевна ответила.
— Спрашиваешь, на кого твоя мама похожа? В свое время узнаешь. Перед тобою — миры. Главное в них не запутаться. Поди разберись, какой из них твой. Это как в лабиринте — только одна дорога приводит к выходу. Ну все, поговорили! Вижу, ты устала. Да и мне пора на покой. Спим! Спокойной ночи, Елена.
Стройная, строгая. Старухой не назовешь — воля, натянутая струной, такой вольности не дозволяла…
И Эля глядела на неё и видела — у неё никого. Одна-одинешенька! Она не удивлялась своей новой способности без слов понимать людей, видеть их жизнь, судьбу… Она, кажется, вообще утратила способность чему-нибудь удивляться. Все, происходящее с нею теперь, было правильно и хорошо. Это был дар Светлой гостьи — Эля в этом не сомневалась.
Ей нравилось без слов задавать вопросы и получать ответы на них. Нравилось, что они с её новым другом, а Елена Сергеена стала её настоящим другом, понимают друг друга на особом своем языке. Эля спросила себя: что с Еленой Сергеевной. И ответ пришел сам собой — рак. Саркома. И в тот же миг она поняла, что соседка её по палате не выйдет отсюда…
Та, похоже, знала это. Но отчего-то нисколько этим не мучилась. Похоже, она спешила уйти — спешила туда, где её давно ждут. Где будут ей радоваться… Ей будет там хорошо — в этом Эля не сомневалась. И это помогало одной ждать конца, а другой — не тяготиться мыслью о том, что предстоит её другу.
Эля спрашивала себя: что за путь ей предстоит, о котором сказала Елена Сергеевна. И отвечала — это путь к дому. Куда поведет она и маму, и Сенечку — поведет за собой. Он уже ждет их — этот дом. Он уже близко…
Глава 10
БУРАТИНО
Эля шла на поправку. До выписки оставалось чуть больше недели. Врачи говорили, что её выздоровление — просто чудо, что частичная потеря памяти это сущая ерунда по сравнению с тем, что могло ожидать её при той черепно-мозговой травме, которую она получила. Если такие больные и выживали, то их ожидала участь быть навсегда прикованными к кровати.
Тася по-прежнему дни и ночи проводила возле дочери. Благо, гипс с Сенечкиной руки уже сняли, и малыш все это время оставался на попечении Ксаны. В первое время Ксана приводила Сеню в больницу навещать сестру, но при виде мертвенно-бледной Эли с головой, обвязанной бинтами, с иглой, торчащей из вены, безмолвной, чужой, Сеня начинал реветь, падал на пол возле кровати и закрывал головку ручонками, прячась от этого ужаса…
Он совсем перестал возиться с игрушками, часами мог сидеть у окна и боялся брать что-нибудь своей сломанной рукой — память о сильной боли не отпускала его. Но когда мама или тетя Ксана звали его, чтобы дать что-то вкусненькое, он машинально протягивал правую руку. Протягивал, а потом резко отдергивал и прятал за спину. И лицо искривляла гримаса боли.
Тася без слез не могла на это глядеть. И прозвала сынишку Буратино из-за доверчивого жеста руки, протянутой по первому зову…
«Покажи, что у тебя там?» — и в ответ тянется наивная ладошка. «Дай!» — и она отдает… Тася боялась дня, когда двери больничного приюта захлопнутся за спиной. Когда придется им возвращаться в мир, который не в шутку грабит и бьет, в мир злобнодышащий, мертвенный и пустой, в мир, который плодит калек и истребляет в людях все человеческое…
Вот и сейчас сидела она возле постели дочери и думала, думала… Вслух. Эля спала, спала и соседка её по палате Елена Сергеевна, только это был уж не сон — забытье… По словам врачей ей оставались считанные дни на этой земле.
— Милые мои, — говорила негромко Тася, — ну куда я вас поведу? Здесь хоть спокойно, а там… там все повторится сначала. Кто-то хочет, чтоб не было нас. Совсем! То ли мы прокляты, то ли платим за грехи предков… Только нет нам пути, и жизнь, как птица, рвется из рук. Снова жить? Снова маяться? Не хочу!
Она помолчала, вытирая слезинку. И без отрыва глядела на Элю. Та не слышала её слов. Та спала…
— Я пыталась научить вас добру. Правдивости. И любви к красоте… Но с такой душой, которая как ладошка раскрыта миру, вы пропадете. Чистота… в ней нет жизнестойкости. И я не знаю, как вам помочь.
Тишина была ей ответом. Казалось, вся больница спит, убаюканная свежим майским дыханием. Тася встала, подошла к окну, присела на подоконник. Окно было раскрыто и в палату залетали дуновения цветущего сада. И легонько трепетало в ответ свежее больничное полотенце, брошенное на спинку кровати…
— Буратинки вы мои! Милые Буратинки! Оба вы такие — и ты, Эленька, и Семен. Позовет вас кто — вы откликнетесь. Защищаться, беречься вы не умеете, душеньки у вас без забрала. И вряд ли научитесь — это характер, этому не научить! Если душа как ладошка раскрыта, — что б ни было, такой и останется! Жги вас, режь… Вот и поломали вас, и порезали, — а вы встрепенетесь, крылышки свои чахленькие расправите — и опять… Буратинами быть нельзя! И, выходит, я не тому вас учила. Нужно было учить как удар держать, как в ответ бить, а я…
Она согнулась пополам, захлебнувшись слезами, и её сбивчивый шепот прервался протяжным стоном.
Тихий медленный голос прозвучал в ответ — отозвалась Елена Сергеевна. Речь её прерывалась паузами, видно, выравнивала дыхание, но голос был тверд.
— Ты должна радоваться, что у тебя такие дети, рано теряешь надежду. Зло не властно над миром. Видишь ли… это невероятно, но оно часто приводит к добру.
— Елена Сергеевна, — выдохнула Тася, — вы меня слышали?
А та продолжала, спеша сказать самое главное — сказать пока силы не предали её.
— Ты обожглась, так что ж… держись за детей, их — таких! — тебе Бог послал. Видно, добрые и славные были предки твои, коли дети такие! Чистые души в твоем роду и ты не должна изменять. Им, себе… Нельзя отступаться тем, кого Бог наградил чистотой. Это сила, и когда-нибудь ты это поймешь. А теперь… мне надо сказать тебе…
Она замолчала надолго, и Тася затаила дыхание. Елена Сергеевна собрала последние силы, чтобы передать их этой почти незнакомой женщине, сидящей на подоконнике, съежившись как озябшая мышь.
— То, что ты называешь характером Буратино… Буратинистость… это признак всякой живой души. И пока человек — уже битый, уже знающий, что бывает за теплоту и доверчивость, — пока он вновь и вновь будет протягивать свою ладошку навстречу другой душе… даже мертвой, до тех пор живо будет тепло на земле. До тех пор враг будет корчиться, а земля… она будет ждать прощения. Потому что Буратино — из тех, ради кого Бог прощает нас. Он тот, кто способен искупить злобу и грязь тех, кто вышел из круга света. Буратино не от мира сего. Он знает, что чудеса ждут его и Господь… он никогда его не оставит.
Тася соскользнула с подоконника и встала на коленях в изголовье кровати. Голос больной таял, слабел. Теперь Тасе пришлось склониться над самыми губами Елены Сергеевны, чтобы расслышать её.
— Наша земля — неведомый зверь с огромными плачущими глазами. Его глаза — это мы. И только благодаря тому, что глаза эти плачут, о звере не позабыли. В них, в слезах этих — отблески рая. Страдание… оно искупает все. Не бойся страдать — это жизнь. И она продолжится… там…
Голос её оборвался, голова запрокинулась… Тася с криком выбежала из палаты, созывая врачей. И скоро вся палата наполнилась персоналом, а Тасю попросили выйти. И когда час спустя ей разрешили вернуться к дочери, койка Елены Сергеевны была пуста.
Глава 11
ПРОЩАЛЬНЫЙ ДАР
Тася угадывала, что Элю с Еленой Сергеевной соединяла какая-то особая связь, непонятная тем, кто никогда не стоял у порога, из-за которого не возвращаются. И Эля… Тасе казалось, что дочь, побывавшая там, вернулась другой. И дело было не в потере памяти, не в последствиях травмы — в другом. В том, что она теперь что-то ЗНАЛА. То, что скрыто было незримой завесой от всех остальных.
Взгляд её стал глубокий, спокойный. И чуть-чуть отстраненный. Точно её теперь мало касалось то, что волнует других. Где витает её душа? Что она видит, чувствует? И откуда в глазах этот ровный и ясный свет? На эти вопросы Тася не знала ответа. Зато знала другое: та ниточка, которая связывала Элю с Еленой Сергеевной, была едва ли не крепче той, что соединяла её с родной матерью…
Эля не спрашивала: что с Еленой Сергеевной, где она? Лежала тихо, глядя широко раскрытыми глазами в окно. Там, в ветвях старой липы пел соловей.
На постели Елены Сергеевны сменили белье. Эля не задавала вопросов лежала смирно. И иногда улыбалась. Странной внезапной улыбкой. Как будто получала благие весточки и грелась от них, как греются в лучах солнца. Теперь Тася не сомневалась: Эля не только знает о смерти своей соседки, ставшей ей другом, она общается с ней.
Родственников у Елены Сергеевны не оказалось. Похоронами и всем прочим распоряжался её поверенный адвокат, которого она наняла перед тем как лечь в больницу. Юркий, рано начавший лысеть человечек небольшого росточка. Он первым делом оплатил её больничные счета, передал конверты с солидными суммами персоналу… Сестры шептались: какая предусмотрительность! Она ни о ком не забыла.
Старенькая, хромая санитарка тетя Наташа получила в придачу к конверту тонометр — прибор для измерения давления, самый современный, импортный, который сам показывал результат, стоило его надеть на запястье. Все знали, что у тети Наташи давление скачет… Сестра Маша получила изящные золотые часики на тонком витом браслете. Зав отделением с минуту молча стоял, разглядывая доставшийся ему подарок покойной — тоже часы, только каминные, в нефритовом корпусе с бронзовым циферблатом и фигуркой задумчивой девы над ним. Борис Ефимович осторожно дотронулся до прохладной поверхности зеленоватого камня с золотыми прожилками… и быстро вышел из кабинета. Он ушел, чтобы никто из коллег не увидел как повлажнели его глаза. Все знали, как он мечтал проводить вечера у камина на даче, и чтобы собака лежала рядом, и чтобы тикали на каминной полке часы…
Дело было не в стоимости подарков — дело было в заботливости и любви! Елена Сергеевна продумала все. И каждый дар её — последний, прощальный, был шагом, которым заканчивала она свой путь на земле. А такое внимание к людям — бесценный дар, почти исчезнувший в последние времена… И уходя, Елена Сергеевна как бы напоминала людям об этом — она звала их к любви!
Выполнив распоряжения покойной, адвокат поинтересовался у Бориса Ефимовича, как найти некую Анастасию Сергеевну Корецкую, и тот указал палату, в которой по-прежнему неизменно сидела Тася. Адвокат попросил её пройти вместе с ним в кабинет Бориса Ефимовича, который тот любезно для них предоставил. Объяснив, что исполняет волю покойной и назвавшись Эдуардом Сергеевичем, лысенький адвокат предложил побледневшей Тасе присесть. А потом разложил перед ней на столе бумаги. Много бумаг…
Это была дарственная. Согласно последней воле Елены Сергеевны, о которой она его известила буквально в последние дни, Елене Николаевне Корецкой, Эле, передавался дом. Огромный двухэтажный рубленый дом на Юршинском острове неподалеку от Рыбинска. Остров этот был между Волгой и Рыбинским морем, четыре раза в день туда ходил катер. В остальное время добираться можно было только на лодке.
Эдуард Сергеевич говорил, объяснял подробности, мол, пока дочь не достигнет совершеннолетия, дом нужно оформить на Тасю, заверить это нотариально… но Тася его не слышала. Побелела как мел и, почувствовав, что комната вдруг поплыла, изо всех сил вцепилась в подлокотники кресла.
Адвокат выскочил, сбежались врачи… Тасе дали выпить чего-то и препроводили в дочерину палату, чуть не силком заставив лечь на чисто застеленную пустующую кровать…
Она мгновенно заснула. И проспала едва ли не сутки. И во сне… или нет, не во сне к ней опять пришел дикий зверь — волк ли, шакал… не знала. Он скалил зубы. Рычал. И рык его был глухим, клокочущим, грозным. Он сидел между двумя кроватями — Элиной и той, на которой прежде лежала Елена Сергеевна, а теперь Тася, и в нетерпении перебирал передними лапами. Словно ему не терпелось броситься и разорвать и одну, и другую, но что-то мешало. И он бесился от ярости. Ярость горела в глазах: бешеным, жутким огнем полыхали они… в них отражалось безумие. Ему приходилось сдерживать литую мощь своих мускулов, сидел, дергая головой, клацая пожелтелыми острыми клыками, и рычал. И словно натыкался на невидимую преграду, которая мешала кинуться и перегрызть им горло. И зло, которое переполняло его, было как кипяток, способный сварить его сердце…
Кто или что заставляло его оставаться на месте? Не нападать? Какая сила оберегала больную девочку и полуживую женщину? Тася знала: настанет время и она поймет. Как знала и то, что зверь предупреждал её. Его предупреждение было связано с их вновь обретенным домом. Он хотел до смерти запугать её, чтобы она не вздумала переезжать туда. Потому что там… там он загрызет их.
— Ах ты, гадина! — хриплым шепотом выговорила она, когда очнулась и открыла глаза. — Думаешь запугать нас? Не выйдет!
И тотчас почувствовала на себе Элин взгляд. Глаза дочери в призрачном предрассветном свете казались нечеловечески-огромными. Странный это был взгляд. Нет, он не был враждебным, но только… это была не Эля. Во всяком случае, не та Эля, которую знала Тася. На неё глядело какое-то странное незнакомое существо, глядело глазами Эли — ЧЕРЕЗ НЕЕ, и от этого было особенно неуютно. Эля выпростала руки из-под одеяла, потянулась к Тасе.
— Мама, доброе утро!
— Эльчик! — Тася сорвалась с кровати, бросилась к Эле, даже не надев тапочек…
Зверь исчез. Они обнялись. И девочка вдруг заговорила.
— Мама, как хорошо! Хорошо…
— Да, милая, да! Хорошо.
— Мы больше не расстанемся? Я тебя не отпущу.
— А мы и не расставались.
— Нет, вчера ты ушла. А потом спала. И стонала во сне. Ты узнала, да?
— Что узнала?
— Что-то хорошее?
— Ты же сама говоришь — я стонала…
— Ну и что? Это был просто сон. А сейчас глаза у тебя не такие — не грустные.
— Да, я узнала, девочка. Хорошее, очень! Только…
— Что?
— Нет-нет, все в порядке. Тебя ведь сегодня выписывают!
— Сегодня!
Эля вскочила, подлетела к окну, легкая, словно бы бестелесная… Распахнула. Сад вздохнул, потянулся к ней — ветками, дуновеньями, бликами света… Пел соловей.
Тася подошла к дочери, обняла. Они стояли так какое-то время, слушая соловья, утро, сад, пробуждающуюся жизнь… Впервые за догое-долгое время им обеим стало светло на душе.
А потом Эля подняла к маме просиявшее лицо… и Тася не сомневалась, что дочь знает ответ, хотя никто из персонала в больнице ни слова ей не сказал.
— Мам, теперь у нас есть свой дом?
Тася проглотила ком в горле. И крепко обняла дочь.
— Есть, милая. Есть!
— Это… она?
Тася кивнула.
И тогда Эля уткнула лицо в ладони, уронила голову матери на плечо и заплакала. И Тася молча гладила её волосы — совсем коротенькие, стриженные — ведь перед операцией их обрили наголо.
Где вы, Елена Сергеевна, вы видите это? — думала Тася. — Эту стриженную плачущую головку, которая так любит вас? Которая чувствует вас? И которую вы поняли так верно, так глубоко, что сумели проникнуть в её мечту — мечту о доме… Ведь сама я об этой её мечте только догадывалась. Услыхала однажды тихое: «Я хочу домой!» Вы подарили ей это. А сможем ли мы соответствовать этому дару? По плечу ли нам? Справимся? Ведь дом — он живой! Он может окрылить человека, а может сломать. Что таит в себе этот дар: победу или поражение?
Чуть приподняв голову, через плечо Эли она поглядела в сад. Налетел легкий ветер и на подоконник лег лепесток. Чуть розоватый, округлый лепесток яблоньки. Тася выглянула в окно. Там, внизу, чуть левей их окна росли яблони.
Но они ещё не цвели!
Она осторожно сняла лепесток с подоконника, поднесла к губам. Нежный, негаданный…
— Эленька, посмотри!
Та отняла ладони от зареванного лица, взглянула, ахнула…
Дверь распахнулась.
— Что, проснулись уже? Готовьтесь к обходу, сейчас профессор придет! - предупредила Маша, оживленная как всегда.
Засуетились, заметались — умываться, одеваться, готовиться. Наставал долгожданный час — час свободы!
— Да, чуть не забыла! — Маша задержалась в дверях. — Тебе, Эленька, письмо. Оно было в кабинете Бориса Ефимовича среди бумаг, и его в суете не заметили. Вот, держи-ка. — И она протянула Эле белый конверт.
И обе — и Тася, и Эля сразу поняли, чье это письмо. Эля минуту стояла, словно с силами собираясь, потом развернула белый плотный листок, исписанный мелким бисерным почерком. Прочитала. И протянула маме. Письмо Елены Сергеевны.
«Дорогая девочка! Ну вот, у тебя есть свой дом. Меня не благодари все, что дается, не нами послано. Скажу о нем несколько слов. Я в нем никогда не жила и даже его не видела. Он как бы не мой, видишь, странность какая! У этого дома не простая судьба. О ней тебе люди расскажут. Я знаю, он тебе понравится, это очень хороший дом! Помоги ему, он ждет твоей помощи. И не только он — местность ждет! Тебе многое доверено, у тебя сила большая теперь, так что за тебя я спокойна. Только помни: кому много дано, с того много и спросится. Будь внимательна ко всему. Не спеши. И учись слушать. Воду, деревья, людей… И ищи — ты должна найти то, что скрыто. Знаю, ты сможешь. И еще, помнишь я тебе говорила: надо собрать котомку радости и идти. Принести людям хоть малую толику, но своего! Чтобы было потом с чем постучаться у врат Небесных. Ну, вот, дорогая и все. Не прощаюсь с тобой. Тебе домой, а мне — стучаться у врат. Это радость! И последнее. Все, что узнаешь, увидишь, в сердце свое не впускай. Место там только для твоих близких, для Христа и Царицы Небесной. Вот с ними — живи. И для них. Поклон твоей матушке. А теперь поднимайся, лети, моя пташка! И не удивляйся, если, воплощенные наяву, к тебе явятся твои ожившие сны… Сны из прошлого. Твоя Елена.»
И после обхода врачи отпустили Элю на волю. Лети, пташка, лети!
Она не плакала, прощаясь со всеми, — плакала Тася. А Эля была на удивленье тверда и спокойна. Она поклонилась всем провожавшим по-русски — в пояс. И откуда только взяла этот исконный старинный жест, где углядела…
И кланяясь, и спускаясь по лестнице, садясь в такси, прижимала она к груди белый прямоугольник — письмо Елены Сергеевны. И в глазах её сияли высверки солнца, и глаза не глядели ни на кого — они глядели В СЕБЯ. Точно Эля боялась утратить то тайное, скрытое, что знала отныне.