Злая дремучая туча ползла на Москву. Промозглый октябрь и так не балует светом, а тут… Тьма в один миг скрыла город, он съежился и пропал. И мрак этот был из тех явлений природы, от которых как-то жутко становится и хочется поскорее домой, чтоб укрыться под одеялом и лучше всего — с головой.

Все, кого мгла в тот вечер застала на улице, заспешили домой — только б успеть до дождя. Москвичи, напуганные ураганами, знали, что со стихией шутки плохи. А дождевые потоки, что подступали к Москве, явно не относились к разряду грибного осеннего дождичка… Да, все, решительно все мечтали только о том, как бы скорей оказаться дома. Только у одного толстощекого паренька, сидевшего у окна, мысли двигались совсем в другом направлении. Ему не терпелось на улицу. Наперекор плаксе-осени, этой зловредной туче, наперекор голосу разума — знал ведь, что промокнет до нитки… А главное наперекор своей мамочке!

Звали паренька Сашей. Саней, Сашулей, Сашурой, Санечкой. Это дома. А в школе — Пухлым Пончиком, Тухлой Сосиской, Фанерой… Много было у него прозвищ. Но самое обидное было Санузел! Понятно — сверстники не любили его. Да и кто полюбит раскормленного неуклюжего увальня с девичьими загнутыми ресничками, у которого живот над ремнем нависает, а рубашки всегда мокрые от пота подмышками. Да ещё эти вечные сопли… Нет, не везло Сане Клычкову, ох как не везло! Обделила его судьба и красотой и талантом. Но самая большая его беда была мама — Лариса Борисовна. Ей он приписывал все свои беды. И надо сказать, не без основания.

Это она придумала для него уменьшительно-ласкательное имя Сашуля. И как же он это имечко ненавидел! Прямо дергался, когда слышал из кухни: «Сашуля, ты уроки сделал? Сашуленька, лекарство выпил?» Она пичкала его гомеопатией, лелея надежду, что её сыночка перестанет полнеть, что пройдет у него хронический насморк и вечные головные боли, что окрепнут мускулы и вообще станет он похож на красавца-мужчину, каким она себе его в мечтах представляла. Но это б ещё полбеды! Ведь она не давала Саше шагу ступить! Вникала в каждую мелочь, — мол, что ты делаешь, да зачем? — не было ему в доме никакого покоя! Вообще жизни не было… Совсем заела мамаша.

Лариса Борисовна родила сына поздно — в тридцать семь лет. И теперь, когда ему в сентябре исполнилось четырнадцать, ей было за пятьдесят… Сашуля — обожаемый сыночка — был предметом её гордости и неустанной заботы. Она ворожила над ним как над редким заморским растением, сдувала пылинки и ни на секунду не оставляла одного без присмотра. Даже гулять во двор не пускала! Всегда вдвоем, всюду вместе! Это было её девизом и смыслом существования. Дамочка весьма грузной комплекции, она обладала лепечущим говорком, обожала сюсюкать и восторгаться по всякому поводу. Чистюля и хлопотунья, она бесконечно натирала до блеска полы, стирала, гладила и крахмалила, а в свободное время зачитывалась любовными романами и разгадывала кроссворды. Другим её увлечением были кактусы, узумбарские фиалки — сенполии и вообще всяческие цветы, коих в доме было превеликое множество. Еще оно обожала подушечки — вязаные, вышитые и просто матерчатые с оборкой по краю или с кружевной прошвой. Сама ни вязать, ни шить не умела и покупала подушки на рынке у бабушек, откладывая и подкапливая немного денег на баловство, как она это называла, из своего невеликого заработка. Замужем она никогда не была, а сыну в ответ на вопрос об отце как-то сказала в припадке сентиментальности: «Ах, он был сущий демон! Он меня околдовал… как царицу Тамару». Одной из легенд Ларисы Борисовны были её рассказы о том, что в юности она окончила балетную студию и какое-то время танцевала в мюзик-холле. Там, дескать, и заработала варикозное расширение вен, — а у неё были больные ноги, — и из-за этого карьеру танцовщицы пришлось оставить… Фантазерка и выдумщица, она часто грезила наяву и придумывала себе прошлое, которого никогда не было.

Двоюродная сестра её тетя Оля была единственным разумным человеком в семье, если вообще слово семья тут было уместно… Ведь у Ларисы Борисовны кроме сына не было никого, одна тетя Оля, да и та жила на окраине города и из своей «тьмутаракани» выбиралась к ним крайне редко. Тетя Оля считала, что Лариса сама виновата во всех бедах сына: и что в школе совсем задразнили его, и что здоровье у него слабое… Все оттого, что мать требует беспрекословного послушания…

— Он ведь тебе не игрушка! — увещевала она сестру, когда редкими вечерами выбиралась к ним после работы. — Ты только погляди на него! Разве тебе его не жалко?

— А чего его жалеть? У него все есть. В других, полных-то семьях детки и одеты похуже, а я, хоть и одна сыночку поднимаю, а вон погляди чего у него только нет: и конструктор «Лего» дорогущий, и приставка «Сега», и видеомагнитофон…

— Да ты не о том думаешь, дура! — выходила из себя тетя Оля. — Ты о мыслях его подумай: что в них?! И с какой душой сын твой вырастет? А, что толку с тобой говорить — у тебя у самой в голове одни опилки!

— Это какие ж опилки?

— Какие-такие… Те, что из всяких глупейших сериалов, телешоу, да из кроссвордов наструганы!

С тем и уходила, не забыв хоть часок поговорить с племянником. Как живется ему, о чем думается, как дела в школе… Но он только улыбался застенчиво, отводя взгляд, и отнекивался: мол, все хорошо, в школе отметки приличные — тройки, правда, есть, но мало, а с ребятами… да нет, никаких проблем, но все же он предпочитает книжки читать.

— Прямо пай-мальчик! — качала головой, уходя, тетя Оля. — Все у него шито-крыто! Ох, боюсь я за него! Дождется Лара, ой, дождется… Из таких вот самые отъявленные и вырастают. И куда она глядит с этой своей слепой бабьей любовью… ведь загубит сына, дуреха! Он же к доверию, к открытости не привык, а только все молчком, все в себе держит. И страх у него в глазах… и что мать накажет — конфетку не даст, и что в школе издеваются… знаю я, каковские штучки сейчас проделывают. А главный страх у него — перед жизнью. Ведь она и не таких в бараний рог скручивает, а он… ведь четырнадцать лет, а сущий теленок! И впереди полная неизвестность… Как же помочь-то ему? И ведь эта мокрая курица — сестрица моя — вмешаться не даст. Ладно, поживем — увидим, может, и надумаю что-нибудь…

* * *

С самого раннего детства, как и мать, Александр привык жить в мире своих мечтаний, он был наделен богатым и вольным воображением. Маменькин деспотизм, природная некрасивость, насмешливые косые взгляды взрослых и сверстников сделали свое дело — мальчик замкнулся в себе. Он ни с кем не привык делиться плодами своих фантазий и всегда пускался в свои мысленные странствия в одиночку. Мечтательность сделала его ленивым и вялым. Лежать бы на диванчике и думать, думать… Вот он отчаянный корсар, награбивший груды сокровищ, которые позволяют выполнить любое его желание… Вот он рыцарь, пустившийся на поиски священного Грааля… Что такое Грааль он и сам толком не знал, но понимал, что тому, кто найдет его, весь мир окажет неслыханные почести! Он выдумывал страны и острова, где, конечно, был королем, и все его подданные раболепно служили ему. На островах этих были свои ритуалы, свои религии, и скоро из короля он в мечтах стал верховным жрецом, а потом божеством, вершащим судьбы людей и богов!

Его мама обожала Вертинского, и с раннего детства маленький Саша засыпал под звуки чуть дребезжащего нездешнего голоса, который пел: «В бананово-лимонном Сингапуре, в бури, Когда поет и плачет океан И гонит в ослепительной лазури Птиц дальний караван…» Или ещё другая песенка, которая особенно полюбилась ему: «Принесла случайная молва Милые ненужные слова… Летний сад, Фонтанка и Нева. Вы, слова залетные, куда? Тут шумят чужие города, И чужая плещется вода, И чужая светится звезда.»

Они запали ему в сердце, эти слова — ведь он и сам был чужой. Всем чужой! И даже самому себе… Он не знал себя, не понимал. И не хотел понять. Он хотел себя придумать. И жизнь — придумать. Такую, какой ещё ни у кого не было… Всем назло!

Он мечтал о красоте. О том, чем сам был обделен. Он не знал, что такое красота, только чувствовал, что найдет её. Сердцем ребенка он понимал, что она — не в красивых нарядах, не в великолепном убранстве дворцов, не в роскоши — нет… Вернее, он думал, что, конечно, все это очень красиво, но настоящая красота… она не такая. А вот какая она…

Саша часто твердил про себя последние строчки из танго Вертинского: «В опаловом и лунном Сингапуре, в бури, Запястьями и кольцами звеня, Магнолия тропической лазури, Вы любите меня!» Он знал, что найдет её — свою Магнолию Тропической Лазури, прекрасную как солнце и луна, и она — его избранница поможет ему узнать её — Красоту. Или они найдут её вместе.

Смешно? Пухлый Пончик — и дива из песни, сама воплощенная мечта, которая явится наяву и полюбит его! Да нет, не смешно. Больно это. Потому что человек, живущий несбыточной небывалой мечтой, в конце концов разобьет себе сердце. Если только не найдет настоящую Красоту… Не мишурную, не театральную… иную.

Но не будем, не будем спешить, вернемся-ка лучше в тот вечер, когда тьма упала над городом, а все жители поскорей заспешили домой.

Саша сидел у окна и думал. Вон они, муравьишки-людишки, спешат по своим домишкам. Жалкие какие! Ничего у них нет, кроме вечных забот и простых натруженных мыслей… А у него — есть! У него тайные мысли, чудесные — такие, от которых даже жарко становится… И они сбудутся — его мечты. У него уж точно не будет такой унылой и жалкой жизни, какой живут эти вот… за окном. Так, чего ж он сидит? Надо действовать! Вот бы выкинуть что-нибудь этакое — такое, от чего все эти муравьишки заснуют как угорелые, заверещат, задергаются… И узнают, что он есть на свете. ОН, АЛЕКСАНДР! Нет, конечно, не Македонский, но все-таки… Он ещё станет великим, он им всем покажет! Вот только с чего бы начать? И поразмыслив ещё немного, он решил, что пора потихоньку подпиливать цепь, приковывающую его к мамаше, как Прометея к скале. Надо сбежать из дома. Вот прямо сейчас, в непогоду, в дождь! Пойти гулять!! По улицам!!! Вот уж чего Плюха от него никак не ожидает…

Этот отчаянный поступок, — а для Сани он и вправду был просто отчаянным — ведь мать без разрешения из дому его не выпускала, — назревал в нем давно. Но толчком к нему послужили события прошлой недели. Началось все с родительского собрания. Что ж такого, собрание — дело обычное, каждую четверть бывает… Но тогда он как раз задержался в школе — пришлось помогать «Грифелю» — учителю рисования — делать стенную газету (а надо сказать, Саша рисовал просто классно!) — и выйдя вместе с учителем в коридор, он увидел как родители его одноклассников двигаются по этому самому коридору в их класс.

Молодые, нарядные мамы… Подкрашенные, модные, оживленные… Некоторые вполне могли бы сойти за студенток — так молодо они выглядели… А позади всех — далеко позади — плелась его мама. Именно не шла, а плелась, неуклюже, тяжело волоча ноги… Бесформенное платье мешком обвисло на заплывшей фигуре, талии не было и в помине — форменный прямоугольник! На голове — меленькие скрученные в пружинку завиточки, так называемый у девчонок «баран» — передержанная химическая завивка. Туфли стоптанные, малиновая помада, размазанная по губам… Это ж беда, а не мама!

Но все-таки это ещё полбеды… Рядом со многими мамами его одноклассников шли их папы. Некоторых прямо-таки распирало от гордости в предвкушении велеречивых хвалебных гимнов в адрес своих обожаемых детищ, преуспевших в учебе… У Саши не было папы. И мама его была самой старой и самой уродливой среди вереницы щебечущих дам… И сам он отнюдь не был отличником. Его сердце заныло от жалости к самому себе. Ну за что ему такая судьба? За что наказанье такое… Он на цыпочках прокрался к двери класса, закрывшейся за спиной его матери, входившей последней. Классная руководительница Тамара Васильевна уже была там. И Саша слышал как приветливо она называла по имени-отчеству всех входивших, как радовалась, что почти все пришли парами — по нынешним временам, когда все так заняты на работе, дело почти небывалое… как ахнула, поняв, что места для последней вошедшей родительницы не хватило и сказала, что сейчас сходит за стульчиком…

— Ничего, я на тумбочке посижу! — услыхал Саша робкий мамин голос.

И она плюхнулась — именно не села, а плюхнулась на тумбочку возле окна, в которой хранился всякий классный хлам. И, оглядев в щелку лица всех достойных родительниц, повернутых к ней, он на всех прочитал презрение…

Это было уж слишком! И тут, в школе, Плюха его позорит! Ведь как в воду глядел, когда прозвал её Плюхой… Но когда со следующего дня все дружным хором стали звать его «Тумбочкин сынок» — тут уж он озверел! Сколько можно жизнь ему портить?! Сколько можно мучить его?! Нет, от матери одни несчастья. И Саня решил, что станет отвечать ей тем же — уж он устроит ей веселенькую жизнь! Уж он придумает — как! Правда, пока это были одни только замыслы. Но мысль, говорят, сильнее всего на свете.

Дальше — хуже. На том пресловутом собрании Плюхе сказали, что у её сына «неадекватные реакции». Он, мол, не так на жизнь реагирует! То, мол, сидит на уроках с отсутствующим видом, то вдруг рвется отвечать, хоть толком урока не знает — порет какую-то отсебятину…. Ругали, что вдруг ни с того ни с сего кинулся на Валерку Шохина в тот момент, когда тот спокойно вытирал доску после урока — причем кинулся подленько так, — училка так и сказала матери: «подленько», — когда тот ничего не подозревал. И расцарапал ему ногтями всю шею. Но он же, Саня, не мог никому рассказать, что перед тем этот самый Валерка засунул в унитаз его спортивную форму, да ещё по уху так дал, что голова целый день звенела! Сашка потом еле-еле эту форму тайком дома отстирывал…

После собрания мать закатила Сашке такую истерику… вопли и сопли! Он уж и валидол ей подсовывал, и капли капал, — она только таблетками в него швырялась, а капли выплескивала. Это ведь только с людьми она была этакой размазней — форменной Плюхой, а с ним — сущая ведьма! Сказала, что отныне над ним установлен жесткий контроль, что теперь без её ведома он и шагу не сделает. Мол, если надо, она и в школе рядом с ним за партой будет сидеть!

Ну, это уж мать приврала — никак она не могла за партой сидеть, потому что работала продавщицей в зоомагазине на Малой Бронной и работу прогуливать никак не могла. И вечно от неё всякой дрянью воняло, а он терпеть не мог этот запах! Плюха обожала не только растения, но и животных. Она бы с радостью завела дома какую-нибудь пушистую кошечку или собачку, а то и двух или трех, но у Сашули на них была аллергия… Вот и пришлось ей пойти работать в зоомагазин, чтоб хоть там с хвостатыми пообщаться. Работа давалась Ларисе Борисовне тяжело из-за тромбофлебита — так называлось варикозное расширение вен. Ноги болели, а весь день приходилось быть на ногах. Но она очень редко брала больничный, ещё и уборщицей подрабатывала в том же магазине, лишь бы её Сашуля был сыт и одет…

«Да уж, за парту рядом со мной Плюха никак не сядет! — злорадствовал Саня. — А то, что ж сыночка кушать будет? Еще заболеет… А лекарства теперь так дороги — не подступишься!» — передразнивал он её плаксивые интонации.

Он ненавидел и мать, и себя.

Но самое мерзкое было потом. После собрания мать решила показать Сашулю психиатру. И показала. Меленький сухонький докторишко с мерзопакостнейшей бороденкой клинышком долго беседовал с Плюхой, пока сынуля сидел в приемной. Потом пригласил его. Стал показывать какие-то карточки с расплывчатыми картинками и велел, не думая, сообщать ему, что он, Саша, видит на этих картинках. И при каждом ответе глядел на часы и что-то записывал. Все это было чрезвычайно глупо и гадко. Саша, пытаясь старательно скрыть свое отвращение к доктору, делал все, что от него хотели, и с каждой минутой этой унизительной процедуры, росла его ненависть к матери и к себе… такому, который сидит тут, в том чистеньком кабинете, потеет, от этого наверное дурно пахнет и вообще являет собой зрелище довольно паскудное…

Тумбочкин сынок! Да, он и сам как тумбочка! Нет, надо что-то делать…

И вот тут…

Тут произошло нечто, что иные называют судьбой, иные стечением обстоятельств, а другие злым роком. Доктор предложил Саше опять обождать в приемной. Парень уже заскучал. И от нечего делать стал проглядывать груду журналов, лежавшую на низеньком столике между двух кресел. Со злости он принялся листать «Независимый психиатрический журнал», чтоб доказать самому себе, что психиатрия — чушь собачья и ничего путного в ней нет и быть не может! И в самом деле, для Саши содержание специальных статей показалось «филькиной грамотой» и сущей галиматьей, пока в рубрике «Психопатология и творчество» ему не попались два коротких рассказика. Это были «Маленькие поэмы в прозе» Шарля Бодлера. Одна называлась «Негодный стекольщик», а другая — «Избивайте бедных». Он лениво начал читать их, вдруг ожил, а потом буквально вгрызся в текст глазами, как собака вгрызается в мозговую кость. Он перечел их другой раз и третий, потом, озираясь пугливо — не заметил бы кто — выдрал из журнала страницу, сложил в несколько раз и засунул за пазуху. Вдруг мамаша вздумает сунуть руку в карман его джинсов, — а она частенько проделывала такие опыты внезапно и беспричинно, чтоб проверить, что у него в карманах… Нет, она этой странички ни за что не найдет! Потому что страничка эта станет для него путеводной звездой на пути обретения желанной свободы…