Вернувшись домой, Сашка разделся, прошел на кухню, открыл дверцу холодильника, чтобы добыть съестного, потом резко захлопнул её, рухнул на табуретку и уронил голову на руки. Тетя Оля появится завтра днем, чтобы к пяти ехать к маме, он остался дома один и был рад этому. Если только вообще сохранил хоть какую-то способность радоваться… Он был сломлен, раздавлен — метель бушевала в душе. Сашка не понимал, как быть и что делать, потому что разговор со старым художником разметал все привычные его представления — все, что он «думал за жизнь», лежа на диване у себя в комнате.
Он принялся перебирать в памяти пережитое в этот вечер — каждое слово их разговора запечатлелись в памяти с такой ясностью, точно слова эти были вырублены в скале, а он стоял перед ней и снова и снова вчитывался в письмена…
* * *
— Прошу, Александр, прошу, располагайтесь, будьте как дома. — Старик широким жестом обвел невеликое пространство мастерской. — Осмотритесь тут хорошенько, не стесняйтесь и не торопитесь — спешить нам некуда, а вы, чтобы дело у нас пошло, должны здесь хорошенько освоиться.
Они оказались в комнате, все стены которой были увешаны рисунками, акварелями, портретами — старинными в резных деревянных овальных рамах и современными в простых металлических прямоугольниках. Только даже работы, явно выполненные недавно, — во всяком случае в те годы, когда Сашка уже существовал на белом свете, казалось, принадлежали давно прошедшим времена. Прошлое как будто накладывало на них свою печать, они были будто овеяны стариной, её ароматом, несуетностью — её дыханием… И лица тех, кто был изображен на портретах, заметно отличались от любого лица из толпы каким-то особенным выражением. Сашка пытался найти слова, которые могли бы передать суть этого выражения, и не мог. Он бродил от стены к стене, от одного портрета к другому, потом оборачивался… лица с портретов на противоположной стене глядели на него. В каком бы месте мастерской он ни находился, множество проницательных глаз неизменно наблюдали за ним.
На широком столе, заляпанном краской, лежали груды рисунков, кипы набросков и папок с тесемками, которые буквально лопались под напором того, что в них помещалось. Подрамники с натянутым чистым холстом, законченные работы, повернутые лицевой стороной к стене, незаконченные этюды, груды тюбиков с краской, бутылочки с растворителем, какие-то тряпки, стаканы с бессчетным числом кистей и карандашей, огарки свечей в подсвечниках — всего и не перечислишь! От всего этого глаза разбегались, а характерный густой запах масляных красок и растворителя слегка кружил голову.
Здесь тоже были книги — по преимуществу альбомы с именами едва ли не всех всемирно известных художников на корешках. Полки с книгами, как и дверь в мастерскую, были занавешены полотнами тонкой узорчатой ткани, но хозяин, войдя, их раздернул, чтобы гость мог все осмотреть.
— Ну что ж, молодой человек, с чего мы начнем? Вернее вот так: с чего бы вы сами хотели? Быть может, зададите мне какой-то вопрос, их у вас, я надеюсь, превеликое множество… Спрашивайте, не стесняйтесь!
— Да я… — Саня замялся — этот странный старик и пугал его и притягивал одновременно. Первый дикий испуг прошел, он понял, что ни бить, ни учить жизни его, по крайней мере сегодня, не будут… — Я даже не знаю…
— Да, я понимаю, вам трудно. Незнакомая обстановка, ваш покорный слуга, который кого хочешь с ума сведет своими ужимками — это испытание, скажу я вам… Хорошо! Тогда, если не возражаете, спрашивать буду я.
— Да, конечно.
Сашка старался не встречаться со стариком взглядом, он терялся в догадках — узнал его тот или нет.
— Тогда вот что. Скажите, какое из этих имен вам всего предпочтительнее? — и он указал на полки с альбомами. — А если с ходу трудно, попытайтесь определить направление в живописи, которое греет вам сердце: романтизм, натурализм, символизм, импрессионизм, кубизм и прочая, прочая… Ну, решайтесь!
Это предложение и вовсе выбило Сашку из колеи. Он никогда особенно живописью не интересовался, его познания ограничивались тем, что об этом рассказывал их школьный учитель ИЗО. Просто ему нравилось рисовать — и все… Он стоял, в растерянности глядя на стройные ряды альбомов, и чувствовал себя дурак дураком.
— Что ж… не страшно. Значит мы этому уделим особое время и особое внимание. Послушайте, Саша, вас, что, пугают мои очки? — этот вопрос прозвучал так неожиданно, что Сашка вздрогнул.
— Н-нет, что вы… Просто я… немного волнуюсь.
— Ну, это я заметил. Но спешу вас уверить, что поводов для волнений у вас нет никаких. Ровным счетом никаких! А очки… Что ж, они мне и впрямь не нужны — без них даже лучше. Вот, скажем, вы стоите у стола и рассматриваете мой рисунок — тот, что сверху. А я вместо вас вижу лишь довольно расплывчатое серое пятно.
Сашка вскинул на Бориса Ефимовича изумленные глаза… и опять отвел взгляд. Значит старик не узнал его — просто не мог узнать! Уф, пронесло! И все-таки он был не в своей тарелке, сам не знал, как толком это чувство назвать — стыдом ли, угрызениями совести… Ничего подобного он, по правде, до сих пор не испытывал. Даже когда мать забрали в больницу, по существу, по его вине.
— Не пугайтесь, живопись, рисунок, линии и цвета я различаю как прежде, просто несколько по-другому. Тоньше, если хотите. На малейшее изменение света и цвета откликается все мое существо. Я это чувствую сердцем и вижу — да! Вижу, только по-своему. И вполне смогу направлять вашу руку. Хотя, мне думается, важнее направить душу.
Саня вздрогнул и обернулся. Старик, ссутулясь, уперев руки в боки и склонив набок голову, точно птица, собравшаяся склевать жучка, глядел на него. Его зубы, как и в тот злосчастный дождливый вечер, скалились в странной злорадной ухмылке. Он, что, смеется над ним? Или знает — знает все про него в мельчайших подробностях?! Как будто слышал его, Сашкины, слова, что за мечту свою тот душу готов отдать… И куда этот огрызок прошлого собирается направлять его душу: направо, налево? Вверх или вниз?.. Ох, поскорее бы смотаться отсюда!
— Ну-с, так, подойдем к делу с другого конца, — гаркнул Борис Ефимович с таким довольным видом, точно парень, который маялся возле письменного стола, принес ему золотые червонцы. — Скажите мне, юноша, знакомы ли вам какие-либо поэтические творения? Быть может, есть любимый поэт, от чьих ямбов у вас тает сердце? Откройтесь мне, не стесняйтесь! В наш прагматический век не всякий, увы, ценит поэзию, но вы… нет, я чувствую вы будете не из таковских! Молчите? Что ж с вами делать?! Ну хорошо, кого из поэтов прочли вы недавно, быть может, на днях? По ходу нашей работы я стану делиться с вами своими пристрастиями, однако, и вы хоть чуть-чуть приоткройтесь… Простите мне этот допрос, но без взаимной симпатии и доверительности мне трудно будет вас чему-либо научить.
И что в самом деле стою тут, немой как рыба? — подумал Сашка, сердясь на себя, и, не раздумывая, бахнул: «Бодлера читал!»
— Ого! — восхитился Борис Ефимович и принялся в волнении вышагивать по комнате. — Батенька, да вы эстет! Экий, понимаете ли, выбор! Чтобы не из школьной программы, а этак вот — нате вам! — не кого-нибудь, а Бодлера! А что ж в особенности приглянулось вам, я полагаю, из «Цветов зла»: быть может, «Гимн красоте» или «Душа вина», а может быть «Семь стариков»? Хотя нет — это уж я хватил — для того вы, мой друг, слишком молоды.
— Ну, мне сейчас трудно вспомнить, — замялся парень. — Всякое приглянулось.
— Но вы ведь не склонны к натурализму — ведь нет?! Я почему-то уверен, что в душе вы романтик.
— А что ж плохого в натурализме? — в Сашке что-то вдруг дернуло, ухнуло и его, что называется, понесло. — Если человек так жизнь видит, так чувствует, это, что, плохо? Но он такой и по-другому не может! Он устроен так, понимаете? Такой он родился, такой и умрет. А вы думаете, надо врать? Притворяться? Чистенького из себя строить? А если не чистенький, а грязный как вошь, тогда как?
— Мне отчего-то думается, что вошь не такая уж грязная — это во-первых… А потом, кто сказал, что каким человек родился, таким и умрет? Для того нам жизнь и дана, понимаете ли, чтоб не на месте торчать пень пнем, а меняться, идти. Это путь, понимаете ли, друг мой, и путь нелегкий, полный сомнений, неуверенности в себе… боли, да! Именно так и никак иначе! Это борьба, и прежде всего с самим собой. Вы так не думаете?
— Я… я не знаю. Путь — это ещё может быть… А борьба с собой… по-моему глупо это! Чего с собой-то бороться, когда и так вокруг всякой дряни хватает. Сильным быть — это да, это надо… а тратить время на самокопания — нет, это чушь собачья! Да и времени нет: жизнь-то какая, видите? Это ж прямо экспресс скоростной, который того и гляди сковырнется с рельсов! Вы телевизор глядите? Ну вот!
— Ага, вот я вас и поймал! — возопил старик, захлопал в ладоши и принялся потирать руки, прямо-таки сияя от радости. — Ну, теперь у нас дело пойдет! Во всяком случае, исходная точка для меня прояснилась.
— А что я такого сказал? — буркнул Саня, ругая себя почем зря за излишнюю откровенность.
— Вы, мой друг, сказали мне очень многое. От этого и начнем танцевать! А для начала я вам сообщить хочу следующее. Вот вы говорите, тратить время на то, чтоб в себе разбираться и что-то менять — все это чушь собачья… А возьмем, к примеру того же Бодлера. Есть у него стихотворение: «Непоправимое» называется. Да, что это я, он и сам нам все скажет. Сейчас, сейчас, где он тут? Ага! — Борис Ефимович отыскал на полке с книгами маленький томик Бодлера в мягкой обложке. — Погодите-ка, погодите… а вот!
Он начал читать глухим мерным голосом, но Сашка не слушал. Он ощущал себя лягушкой, распяленной на стекле натуралиста, который, напевая песенку, рассекает ей мышцы скальпелем. Ведь вот напасть! То мать вечно совала свой нос в его дела — чуть ли не в ноздри ему заглядывала: нет ли там чего, что можно улучшить, исправить, вылечить! И все это из лучших чувств! Потом этот доктор хренов! Ведь в самое нутро влез, собака, всю душу вынул, прополоскал своими грязными лапами, отжал и назад всунул. А, спрашивается, с какой стати?! Разве есть у кого-нибудь право человека трясти, выпытывать, кто он, да что, под микроскопом его разглядывать и блеять: не-е-ет, голубчик, ты не так живешь! Надо совсем по-другому! А как надо жить — про это мы тебе все расскажем и даже покажем… Да что они все, офонарели, что ли? Как будто лучше всех про жизнь знают! Ничего они не знают, улитки ползучие! И этот туда же, учить его вздумал. Исходная точка у него появилась, танцевать они с ним начнут!!! Да уж, этот старикан у него затанцует! Но тут… тут старик возвысил голос, Сашка невольно отвлекся от своих мыслей и вслушался в текст…
Александр замер. Эти строки поразили его в самое сердце. Казалось, они написаны для него и… про него. И осознавать это было и мучительно и хорошо. Да, хорошо! Потому что поэт его не поучал — он страдал вместе с ним.
— Вот вам, юноша, образец романтического мироощущения: мир греховен и ты сам — плоть от плоти его! Зло жжет сердце поэта, он не может жить, понимая, что оно безнаказанно, что оно повсюду. Сделав зло, человек обречен — это уже не исправишь! И это вконец сгрызет, изведет его… «Но в твой театр, душа, не вхоже ликованье» — бедный, бедный! Но Бодлер не всегда был таким и отнюдь не всегда откликался на зов этой жизни с такой безысходностью. Он писал и другое, он думал и так:
— Вот, а вы говорите, человек не меняется. Еще как! Кроме боли и муки, у него есть мечта, а она может вытянуть из самой гнилой и опасной трясины. Тогда человек как бы возносится сам над собой, перебарывает в себе зло — ту силу, которая восстает в нас против святого божественного начала, — дар Сатаны. Но имя это, мой милый, не стоит поминать всуе, тем более на ночь глядя. Лучше давайте-ка мы порисуем с вами немного. Вот, к примеру, как я воспринимаю в цвете последние две строфы.
Старик достал лист бумаги, коробку с пастелью, взял несколько разломанных мелков, — надо сказать, содержались они у него в некотором беспорядке, — и принялся быстро и нервно чиркать пастелью по бумаге. Минут через пять Саня увидел яркий и свежий рисунок, в котором не содержалось никакого сюжета, но характер, настроение без сомнения были.
— Ну, что скажете? — старик отставил рисунок к стене. — Что это вам напоминает?
— Наверное… небо, — неуверенно откликнулся Саня.
— Хорошо! Очень хорошо! Но ведь здесь не голубой, не серый и не лиловый — здесь праздник цвета! Глядите: и красные разводы имеются, и этот оранжевый, оттененный зеленым. Верней, это скорее все-таки бирюза. А? Что скажете?
— Да, похоже на бирюзу, но… вот здесь она переходит в оттенок, который иногда появляется на закате над морем, когда над темно-синим полыхает напряженный оранжевый цвет, а потом он переходит в такую вот… бирюзу.
— Блестяще! — опять закричал старик и притопнул ногами, изображая подобие чечетки. — Да, мы с вами такую кашу заварим, Сашенька, что земля закачается! У вас редкое восприятие цвета. А это немало — это, пожалуй, едва ли не главное для художника. Ну? Будем биться?
— За что? — несколько помрачнел Сашка, который от похвал старика расцвел точно мак.
— За нее, за что же ещё — за красоту. Да ещё с большой буквы! Когда человек ищет и находит её — душа его как бы свежеет, она чистится и растет. Растет, да! Но это я, батенька, вперед забегаю — и так вас, пожалуй, сегодня перегрузил, накинулся, что твой волк на ягненка!
И старик снова осклабился, показывая длинные и крупные стальные зубы. Но Сашке отчего-то эта усмешка не показалась теперь ни ехидной, ни злопыхательской. Может, просто дантист ему такой поганый попался, который превратил нормальную человеческую улыбку в подобие бесовской гримасы! А может, это от улыбки так черты искажаются, может, нерв какой-то задет — у стариков так бывает… Парень видел, что хозяин мастерской искренне радуется, что ученик у него не последний болван и кое-что смыслит в цвете. И ему это было на удивленье приятно!