Они ехали в разболтанном вагоне выстуженной электрички и ели попкорн. С пакетом покончили в два счета — дорога пробудила прямо-таки волчий аппетит. Утренняя сцена с родителями и скорый отъезд так на обоих подействовали, что теперь не было сил говорить ни о чем — просто мчаться, колыхаясь на лавке и глядя в окно, на проносящиеся за окнами запорошенные Подмосковные дали…

Никита ещё на вокзале загрузил полный пакет продуктов: горячие пирожки с картошкой, чебуреки, чипсы, бутылку любимого Женей «Спрайта»… Да ещё мама положила полную сумку продуктов, в том числе, гостинцы для Нила Алексеевича. И теперь он наслаждался чипсами, тишиной и возможностью просто побыть с нею рядом.

А Женя… она с превеликим любопытством глядела в окно. Кажется, не было для неё более привлекательного занятия, чем наблюдать как меняется пригородный ландшафт, сменяемый чахлыми деревеньками, овражками, пустынными полями и таинственными заснеженными лесами.

Шел снег, но теперь он был тих и ясен, и клонящееся к закату солнце снопами прощального света озаряло небесное серебро… Словно и силы природы примолкли в ожидании долгожданного чуда.

Ни Женя, ни Никита не возвращались к утреннему недоразумению — жаль было нарушать благодать нежданного покоя — это неуклонное стремление вперед, сквозь снега…

Проехали Софрино. Солнце горело на куполах церквей жидким горячим золотом.

— Ой, Никита, смотри! — не удержалась Женя. — Красота какая!

— Это ещё что — вот в Троице-Сергиевой Лавре красотища — с ума сойти! Хочешь, мы туда как-нибудь съездим? На Пасху… или на Крещение — чего надолго откладывать!

— Хочу…

И больше до самого Абрамцево оба не проронили ни слова.

Вышли… Мороз! Градусов двадцать пять.

— Эй, ты давай-ка шею потеплее укутай, — завозился Никита, расстегивая ей воротник курточки и поправляя шарф. — Тут тебе не Москва!

— Подумаешь! — Женя презрительно пожала плечиками, но воротник подняла.

И они двинулись в путь.

Сначала тропинка нырнула в глубокий овраг — пустынный, поросший ельником. На дне летом тек ручеек, а сейчас замерзшая вода образовала наледи самых причудливых форм: и морду чью-то можно было в них разглядеть, и птицу… На подъеме тропинки показались дачи — внушительные, пустынные, укутанные снежной пеленой — поселок академиков.

— Давай поспешим, идти нам ещё порядочно! — поторопил подругу Никита.

Они выбрались к развилке у речки, поросшей кустарником, свернули влево и двинулись вдоль русла, которое кое-где не замерзло. Странно было наблюдать за этим деятельным движением воды средь царственной тишины и недвижных, опушенных тяжкими снежными пелеринами елей.

Впереди, на взгорье показались строения усадьбы. Добрались!

— Сейчас спросим Нила Алексеевича, — сообщил Никита. — Его тут всякий знает.

Сказано — сделано. В помещении Абрамцевского музея Левшина не оказалось — видно, был у себя в мастерской. Ребят направили туда… и вот он — стоит, улыбается на пороге — худой крепкий жилистый человек, одетый в синий потертый свитер и джинсы.

Женя как вошла в мастерскую — так прямо ахнула! Тут и впрямь было чему восторгаться. Вазы самых разных форм и окрасок, фрагменты скульптур и — во множестве — изразцы. Целые, с отколотыми краями и просто малюсенькие кусочки.

— Ну, здравствуйте, здравствуйте! Мне Сергей Александрович с утра звонил — предупреждал о вашем приезде. Располагайтесь, оглядывайтесь, а после — чайку попьем и побеседуем.

— А это вот… — Никита протянул их гостеприимному хозяину листок, в котором были их верительные грамоты. — Я думал, дядя Сережа все в этой записке вам сообщил.

— Давай-ка её сюда — посмотрим! — водружая на нос очки с мощными линзами и закуривая, сказал Нил Алексеевич. — Угу, все понятненько. Нет, ничего нового он тут не сообщил — может, не уверен был, что связь с утра хорошая будет… Ну, ладненько… Значит вы, мадемуазель, — Евгения, а этот молодой человек — Никитой будет. Так?

— Так. Только я не мадемуазель, — покраснела Женя. — Просто Ева.

— Это отчего ж так-то — Ева? Полное ваше имя какое?

— Евгения, — потупясь, сообщила она.

— Ну так, при чем тут Ева? Конечно, если как-нибудь покрасивше, да позвучней называться, — вроде украшений побольше на себя нацепить, — тогда понятно. А вообще… Говорят, в имени человека самая суть его заключается. Как бы смысловой и цифровой код его пути. Ведь каждой букве соответствует определенная цифра — ещё древние каббалисты этим занимались. Потому и нельзя им — именем-то — играть и шутить. От этого как бы плывет человек… Даже предназначенье его меняется. Вы ведь наверно знаете, что монахи вместе с постригом и имя новое принимали. Чтобы враг человеческий не смог до их настоящего имени лапу свою дотянуть.

— Ну, это я образно говорю! — рассмеялся Нил Алексеевич, видя, как смутилась и потупилась девочка. — Да, что это я вас кормлю разговорами пойдемте ко мне чай пить!

— Ой, а можно тут ещё немножко… — Женя опять смешалась. Она явно не ожидала встретить в здешнем хозяине подобную откровенность и прямоту — да ещё так сразу, сходу…

— Что? Оглядеться хочешь? — чуть прищурившись, глянул на неё из-под очков Нил Алексеевич.

— Очень!

— Ну, давай! Тэ-э-экс, что тут у нас? Вот это — ваза Врубеля. Синий кобальт. Видишь какая: как будто просит её обнять! Я её ещё до конца не довел. Потому и стоит здесь, у меня, а не в музее. Тут вот — всякие кусочки — они в работу пойдут.

— А что это будет? — поинтересовался Никита. — Печка?

— Панно. Ну, это вроде картины, только сделано из керамических, а вернее, майоликовых фрагментов. Майолику обливают особой смесью — глазурью и обжигают при определенной температуре. Вот, это тоже Врубель. Видите, какая жизнь в каждом фрагменте заключена — о, целое царство! Вот, поглядите на свет.

Ребята взяли каждый по сколу керамического фрагмента будущего панно и замерли. Осколки, на которые косо падал солнечный луч золотой, — точно они приманили его, — наверное, впервые в жизни позволили им понять, что такое творение величайшего мастера. Их ещё полу детское восприятие мгновенно откликнулось на переливчатость жемчужных красок, создающих ощущение неземного мира, который ты держишь в своих руках, — мира тайны, невоплощенной, незримой, — которая подает весть о себе…

Невозможно было передать весь тот сложный ряд ассоциаций, который рождался в душе, когда в руках согревались эти образцы прекрасной живой материи — со всем её мгновенным преображением цвета и света, с загадкой внезапных высверков, точно зовущих тебя — иди! — но куда… Куда звали эти зачарованные кусочки глины, ставшей в руках художника совершенным творением? Горящей под солнцем и изменчивой в переливах эмали, изменчивой как сама жизнь…

— Они… как музыка, — задумчиво сказала Женя.

— Или как знак присутствия здесь того, о чем мы всегда мечтаем, но никогда не увидим, — добавил Никита.

Нил Алексеевич, скрыв острый внимательный взгляд за линзами очков, наблюдал за реакцией своих гостей. И, похоже, остался ею вполне доволен.

— Что ж… каждый тут видит то, чем его душа живет, — задумчиво сказал он и вдруг спохватился. Начал прибирать на столе, перекладывать книги, бумаги… Руки его как будто торопились переключить на себя внимание гостей.

Этот закрытый и сдержанный человек, всю жизнь отдавший Служению с большой буквы, — служению Врубелю, красоте, — никогда не приоткрывал перед малознакомыми своих тайников. Никогда не разглагольствовал о том, что было ему самым дорогим в жизни. А тут вдруг проговорился! Немножко, совсем чуть-чуть… Но и это для него было событием из ряда вон, и это вызвало недовольство собой.

Однако, глянув на этих двоих, застывших с кусочками Врубелевской майолики в луче солнца, он вздохнул и… простил себе невольную слабость.

Эти двое, похоже, стоили того, чтобы ради них малость отступить от раз и навсегда заведенных правил. А теперь их следовало накормить, а уж после поговорить. В записке Овечкин просил именно об этом.

— Ну что ж, пошли. Тут я работаю, а теперь покажу вам, как живу…

Нил Алексеевич собрал кое-какие нужные вещи, накинул овчинный тулупчик, опять закурил, и они двинулись. Солнце уж почти скрылось за горизонтом, и земля отгорала в его прощальных лучах.

— Э, погодите-ка… нельзя все ж таки её миновать. Давайте-ка к ней заглянем. Это близко, всего-то минутка.

— А к кому мы заглянем? — с любопытством склонила голову оживленная и похорошевшая Женя. Солнце красноватыми отблесками играло в её золотых волосах.

— К скамье Врубеля. Здесь она — над откосом, над самой кручей стоит.

— Эту скамью Нил Алексеевич всю жизнь реставрировал. Можно сказать, по кусочком её собирал — так мама мне говорила. Это правда, Нил Алексеевич?

— Ну, положим, не всю жизнь… двенадцать лет. А что собирал по кусочкам — это сущая правда. Кое-что сам додумывал, эскизы чертил, согласуясь с цельным замыслом Врубеля. Пока его методику обжига осваивал, состав красок… А тем временем все новые авторские фрагменты находил, причем, прямо вам скажу, чудом. Про это можно сказку писать… Ну, да это что! Главное — боялся я страшно: вдруг, когда все соберу, мои фрагменты с авторскими по рисунку не совпадут или по размеру точно на место не встанут…

Левшин быстрым спорым шагом, утопая чуть ли не по колено в снегу, подвигался к откосу, на котором, забранная в стеклянный короб, стояла знаменитая майоликовая скамья Врубеля. Женя с Никитой едва поспевали за ним.

И вот она! Полукруглая, с изогнутой спинкой, на которой сидели и поглядывали на вас сказочные птицы — Сирины, живущие в чудесной, но где-то все-таки существующей далекой стране… Майолика сияла переливами цвета зеленым, оранжевым, синим, — цветы на орнаменте улыбались, птицы таили улыбку. Они знали, — в отличие от нас, неразумных, — что тайное — рядом. И нужно только немножко очистить душу от суетности, чтобы поверить в себя и… шагнуть туда. По ту сторону. И заглянуть в тайную тайных реальности, которая есть не что иное как её естественная и органичная часть…

Ярое заходящее солнце било влет — краски засверкали, воспламенились, стали словно бы перетекать одна в другую… Скамья ожила. Она была теперь ковром-самолетом, способным перенести за пределы знакомого…

— Боже мой… — неслышно шепнула Женя, закрывая лицо ладонями.

— Ну, нагляделись? Пойдемте.

Левшин с радостью глядел на ребят. Нет, видно и молодое поколение не разучилось чувствовать — не зря он отдал своему делу столько сил… да, почитай, всю жизнь.

Уходить от этого сказочного места не хотелось, но быстро темнело, и Левшин увлек ребят за собой. Они миновали маленький местный магазинчик, куда заглянули и прикупили ещё кой чего из продуктов. А потом оказались в длинном двухэтажном строении из потемнелых бревен вроде барака, где, как видно, обитало множество семей.

— Вот тут я и живу! Ну, раздевайтесь, не стесняйтесь — будьте как дома.

Махонькая комнатушка. Стол, стул, креслице. Полки с книгами. Узенькая кровать. Одноконфорочная обгорелая видавшая виды плитка в проходике за занавеской… Жилище отшельника.

— Семья моя — в Москве, — пояснял Нил Алексеевич, быстро и ловко нарезая хлеб, открывая банки с консервами, доставая пластиковую коробочку с печеночным паштетом, который для него заготавливала жена.

— А как же… — Никита не выдержал. — Как же получается: ваша семья там, а вы — здесь?

— Вот так и получается, — смеялся Левшин. — Но я частенько к ним в город езжу.

От долгой поездки, морозного дыханья сочельника и всего увиденного у ребят проснулся зверский аппетит. Левшин открыл бутылку архиерейского кагора, налил себе рюмочку и понемногу плеснул своим юным гостям.

— Ну, милые вы мои, с Рождеством! Не положено, конечно, — разговляются православные только после заутрени, да и сам-то я почти не пью. Но раз такие гости у меня, и в любимый-то праздник…

Они выпили, закусили еще, и Нил Алексеевич утвердил на столе праздничную церковную свечечку — она была красного цвета. Зажег… и каким же теплом, каким покоем повеяло, точно не были они за тридевять земель от дома!

— Нил Алексеевич… — осмелел Никита и решился задать хозяину вопрос, который давно его волновал. — Я слышал… история была у вас с этой скамьей какая-то необыкновенная.

— Хм, с этой скамьей необыкновенных историй было превеликое множество. А та, что ты слышал… наверное, про то как я её впервые нашел.

— Да, да — она самая! — разгорелся Никита.

— Ну… было такое дело. Я приехал сюда совсем зеленым парнишкой помоложе был, чем вот вы сейчас. Дело было после войны — всюду разруха, запустение… Сад и окрестности сплошь поросли всякими сорняками, крапивой. И вот как-то угораздило меня залезть в эти заросли. И чего потянуло? Гляжу — а среди высоченной крапивы, в самой её гуще деревянный какой-то ящик стоит. Из досок сколоченный вроде короба. Ну, я, естественно, решил разведать, что в этом ящике. Пробираюсь потихонечку, крапиву осторожненько веткой раздвигаю… добрался. Поковырялся там, тут, смотрю: одна доска совсем хлипкая. Как говорится, едва-едва держится. Я её чуть наподдел — она и оторвалась. Другую ковырнул — та же история… И образовалась в ящике этом дыра, в которую такому мальцу как я, вполне можно было пролезть. А ящик-то прямо огромный — помню, меня ещё размеры его поразили. Ну, я туда… Влез. Озираюсь. Темно. И вдруг… Даже описать не могу — в этой тьме, в затхлом воздухе вдруг блеснуло что-то. Потом еще. Это луч солнца упал в дыру, которую я разломал. И в луче этом ожила и зацвела невиданная красота — блистанье красок! — переливчатых, ясных, — таких… в общем тогда я такого и не видал никогда, и объяснить бы не смог. Только вижу — чудо! Самое настоящее. Я потер рукавом кусочек, который изумрудом горел: смотрю навроде изразцов что-то. Только совсем особенное. И дальше такое, и все это сооружение в ящике — чудо это самое и есть! Я от восторга онемел сначала и даже не очень-то шевелился. Может, это меня и спасло. Потому что, вдруг чую: вокруг начинается какое-то шевеление. И очень неприятное шевеление, надо сказать! Гляжу — шершни. Целые тучи шершней… Да, какое там — их несметные полчища! Оказалось, внутри было громадное гнездо этих тварей. И я своим появлением их потревожил. Я там, внутри скукожился, голову руками обхватил и замер. Сижу — ни жив, ни мертв… А они всего меня, каждую клеточку облепили — покрыли, точно живым панцирем.

— Ох! — всплеснула руками Женя.

Никита бережно взял её ладошку в свою, и сидя так, слушали они дальше этот удивительный рассказ.

— Ну, думаю, если жалить начнут — все, каюк! Ведь сколько там: трех ли — пяти укусов этих миляг достаточно, чтобы убить лошадь. А уж человека-то и подавно… А их тут — тьмы, и тьмы, и тьмы… Они ползают по мне, ползают, вроде, принюхиваются. Но меня спасло то, что я всего себя в кулачок зажал и сказал себе: «Не шевелись!» И не шелохнулся даже. А твари поползали-поползали, — часа два примерно это мое заточение длилось, — и потихонечку в свой дом убрались. Восвояси! А я еле живой оттуда выбрался и домой побежал. Вот и вся история.

— Ой, Нил Алексеевич! — в восторге Женя готова была его расцеловать. Как это здорово! И так вот вы и нашли свою скамью, а потом пол жизни занимались её реставрацией?

— Не свою, а Врубеля.

— Да, конечно, Врубеля… Но ведь она почти вся была разрушена, а вы буквально из ничего по кусочкам её так собрали, что вон она стоит — на горе — и никто никогда не скажет, что реставрирована. Это же такое искусство, Нил Алексеевич! Вы тоже по-своему великий художник.

— Э-э-э, деточка! — Нил Алекеевич помрачнел. — Во-первых, там табличка имеется, где сказано: кто, да что это дело сделал. Ну да ладно… А я яремесленник, только и всего. Занятие мое — ремесло. И не нужно путать искусство художника и работу простого мастера. Мастеров на Руси — эвона… — он обвел комнату широким жестом.

Никита под столом старательно наступал Жене на ногу. Но она и сама поняла, что разговор этот — о высочайшем его искусстве — их хозяину отчего-то неприятен.

— А уж если говорить, — разговорился сегодня я что-то! — то скажу так. Эту историю я вам рассказал, потому что вы только-только в жизнь вступаете. Если хотите, в ней — в истории этой — образ дан, образ художника. Да, что там — каждого человека, если только он человек, а не тля бесполезная… Потому что творчество — оно каждому дано, в любом деле свою красоту найти можно. А творение красоты — дар Божий. И к ней — к красоте, человек с самого детства, даже не понимая того, душой стремится… А она всякого хоть раз в жизни зовет, сердце все насквозь обожжет… и все. Позвала — иди! А поверил в себя и шагнул за ней — свет её навсегда уж с тобой. Ему нельзя изменять. Это долгий путь, и не всякому он по плечу. На пути этом, ох, как несладко! В особенности, настоящему художнику, который сам себе предъявляет самый суровый счет. Множество испытаний, — тяжких, порой, трагических… Разлад с близкими, разлад с собой! И часто на волосок от смерти художник! И чем выше дар его — тем серьезней будут посланы испытания. Слишком многое тут, на земле, против этого света повернуто. Да и Господь испытует: осилишь? Справишься? Одолел ли себя, чтобы другим радость нести? Но если вы, детки, в неё — в благодать — поверите… засветит она вам, улыбнется нездешним светом, словно отблеском света высшего, — и тогда ничего и никого уж не бойтесь и знайте, что будете вы с тех пор под покровом защиты и Божьим благословением… Хотя искушения-то… ох, какой силою надо обладать, чтобы справиться с ними и, не сворачивая, по своей тропинке идти!

Он глубоко задумался. Казалось, даже позабыл о своих гостях. А они не решались нарушить его молчание. Видели — и так человек выложился сверх меры, а говорить явно он не любил и к делу этому не привычен…

— Ох, что это я! Ну и хозяин… — всполошился Нил Алексеевич, придя в себя. — Не хотите немножечко прогуляться? В местную церковь заглянем — там сейчас как раз служба идет. Церковь уникальнейшая — изящная как игрушечка, вся расписана Васнецовым, Поленовым, Серовым, Репиным, Врубелем… всех сейчас не перечту. Это редчайший памятник русской культуры начала века гордость Абрамцево! Ну вот, такое у меня предложение. А потом — на боковую. Вы ведь ночуете у меня?

— Ой, я же Марью Михайловну не предупредила! Там же Слоник! — вскочила Женя.

— Евонька, да ничего не будет со Слоником — Марья Михайловна все сделает как надо. Она же говорила, что ей возиться с ним — только в радость. А мы ей завтра гостинцев из Абрамцево привезем.

— Да, тут магазинчик сувениров хороший, — кивнул Левшин, внимательно наблюдая за девочкой. — Послушай, Женечка, как это так: то этот малый тебя Евой величает, то Женей… Ты сама-то не путаешься? Евгения — по-гречески благородная значит. Что за имя! Век бы носил, будь я дамой… Ты разве благородство вместить в свою душу не хочешь? Весь век будешь искушения поедать?! — его взгляд был и суров, и насмешлив одновременно.

— А как это… поедать? — не поняла Женя.

— Ну, праматерь нашу, Еву, змей-искуситель соблазнил отведать плод от древа познания. А это людям было запрещено Богом. Все им разрешил, в раю поселил, жизнь дал вечную, любовь и свое отцовское благословение… Только велел — этого одного не трогайте. Так нет! Надо было на своем настоять! Нил Алексеевич вскочил и принялся быстро шагать по комнате из угла в угол. — Она — наша мамаша первейшая — не послушалась. И яблочко от запретного древа сгрызла. А кто подначил её на просьбу Отца наплевать, а? Помнишь?!

— Змей-искуситель, — пролепетала Женя, краснея.

— Во-о-от! И с тех пор мы, людишки-то, из рая изгнаны, вечной жизни лишились, как и многого того… о чем мы с вами, грешные, даже помыслить сегодня не можем. Далеко человек от Небес! Не поднять головы и даже мыслию не дотянуться…

Он закурил вторую папиросу прямо от первой и все продолжал мерить комнату быстрыми нервными шагами.

— Все! Понесло меня! Давайте на воздух…

— Нил Алексеевич… — несмело заикнулся Никита. — А вы… мы тут… Сергей Александрович говорил, что можно к вам с просьбой одной обратиться…

— Ну, давай свою просьбу, — затушив окурок, Левшин уселся на свой топчанчик и обхватил ладонями голову.

— Понимаете… Женя — она лепит из глины. Разные фигурки — зверей там всяких, людей…

— Цветы, — робко вставила девочка.

— Эге! Это интересно. И в чем нужда твоя, Евгения?

— Да я… — она не могла вот так с ходу обратиться с просьбой к жесткому и суровому Левшину, хоть понимала, что он — человек добрейшей души…

— Жене нужно весь процесс освоить, — выручил подругу Кит. — А для этого нужна печка для обжига. И Сергей Александрович нам сказал, что вы можете помочь… вот.

— Хм! Да, узнаю Сережу… — покачал головой Левшин, и непонятно было: осуждает он своего знакомого или наоборот. — Печь такая, какая тебе нужна небольшая и самая простенькая у меня имеется. Но и она не подушка пуховая! Тяжесть это большая. Как вы её до Москвы-то дотащите?

— Я донесу! — поднялся Никита.

И сам тон его голоса — твердый, решительный, и вид его непреклонный, пожалуй, больше всяких слов убедили Левшина.

Он молча кивнул и вышел. А минут через пятнадцать вернулся, неся под мышкой объемистый и явно весомый сверток, обернутый в старенькое одеяло и обвязанный веревками.

— Вот тут все, — он указал на сверток. — Она сейчас в разобранном виде, но Сергей её в два счета соберет.

— А как узнать? — нет, Женя решительно робела перед этим непростым человеком. — Как я пойму, что в ней и как устроено? С ней научиться работать нужно. А есть какие-то книжки для этого?

Ни слова не говоря, Левшин порылся на своих полках с книгами и извлек одну, аккуратно обернутую в газету.

— Это пособие для начинающих керамистов, — протянул он книгу Жене. По ней уж многие ремесло это освоили. Хотя, что это я? Художник керамист не ремесленник… Дай тебе Бог всю жизнь подниматься вверх по невидимой лесенке, к совершенству идти… А чудеса — они всегда восхождение человека как будто вешками отмечают. Чтоб, значит, не мельтешил и помнил — не одинок он. Глядят на него… ведут. И не пропадет он — ангел-хранитель не выдаст, если, конечно, сам себя не предаст. Воо-о-от. Если хотите, это мое вам Рождественское пожелание. Пусть чудеса случаются в вашей жизни… Да, что там — они уже ждут вас! Учтите, — хитро подмигнул им Нил Алексеевич, — все, что загадано в Рождественскую ночь, обязательно сбудется…

Женя смотрела на Левшина во все глаза с каким-то детски-наивным радостным выражением. Ни от кого ещё она не слыхала таких слов. И теперь целительным бальзамом они капали прямо в её раскрытое сердце, прямо в душу, исстрадавшуюся, раздвоенную… Душу, которая мечтала о цельности. О красоте.

— Ну что, друзья, пойдемте! Разговорами сыт не будешь. Давайте-ка на красоту поглядим, свечки поставим…

— Одну минуточку, — Женя рылась в своей сумке. — Я только хотела носки сухие переодеть, а то мои промокли, когда мы по снегу глубокому к скамье пробирались.

Вдруг из её сумочки выпали две глиняные фигурки. Упали на пол с глухим резким стуком. Левшин поднял их и, поднеся к лампе, стал разглядывать.

Одна изображала лилию с полу раскрывшимися изогнутыми лепестками. Точная мастерски выполненная лепка выдавала руку почти законченного мастера. Лилия тянулась к небу, к солнышку, словно хотела о чем-то поговорить с ним. Искусствовед мог бы добавить, что работа эта выполнена под влиянием стиля модерн.

Другая была фигуркой человека. Растопырив непомерно длинные руки, точно намереваясь что-то сцапать, заграбастать, схватить, клонилась книзу жутковатая человеческая фигурка. Женская она или мужская — трудно было сказать. Скорее всего, какая-то злая бабища! Волосы вздыблены, лицо словно сведено злобной гримасой и как бы сдвинуто, разделено надвое. Верхняя половина вытянута вперед и вправо, нижняя — прогнута и сбита влево. Вместо глаз — темные дуры, замазанные внутри чем-то черным.

— Н-да-а-а, — протянул Левшин. — Ну, понятно: первая работа твоя. А вторая чья? Подруги? Или какого приятеля?

— Она… тоже моя! — выпалила с вызовом Женя и выхватила обе фигурки у него из рук.

Сделала она это так порывисто, что одна из них — лилия — упала и разлетелась на мелкие кусочки.

И тут Никита заметил, что перстень у неё на пальце начал тускло светиться. Он весь день наблюдал за камнем, но тот не подавал никаких признаков жизни. Никита поймал себя на мысли, что думает об этом злосчастном перстне как о живом существе…

— Но тогда… тогда по-моему тебе стоит как следует в себе разобраться. Подумать зачем ты лепишь эти фигурки и что хочешь этим людям сказать? Ведь любая работа, поделка любая — в них, как в зеркале, душа того, кто их сделал. Вот и помозгуй на досуге, какая твоя душа. Чем она дышит? Художник — он вперед с собой поработать должен — и без жалости к себе, без соплей… а уж букеты, да банкеты — потом!

Левский сказал это сухо, жестко, — Никита даже не ожидал от их гостеприимного хозяина подобного тона по отношению к совсем юной гостье.

— Но, Нил Алексеевич… — попытался он заступиться за Женю. — Может быть, эта фигурка, которая вам не понравилась… а я вижу, что вот эта вам не понравилась, — указал он на скрюченную бабу. — может она у Жени просто не получилась? Всяко бывает — она же только начинает, нигде не училась и вообще…

— Видишь ли, Никита, — продолжал Левшин, немного смягчившись, — они обе — фигурки эти — сделаны, если и не с мастерством, то с хорошим чувством материала. Тот, кто сделал их — Женя — обладает природным чувством формы. А это для керамиста решает все! Остается освоить тонкости: какие пропорции соблюдать для приготовлении глины, какие нужны для глазури, какая температура для обжига, какой цвет получается при соблюдении тех или этих условий… Это все мастер осваивает со временем. Керамисту нужны: темперамент, смелость, чутье и, главное, чувство формы. И вот этим главным качеством подруга твоя наделена в большой мере.

— Я тебя не хвалю! — обратился он к Жене. — Это все тебе дал Господь Бог. Только вот как ты сумеешь этим распорядиться? Пойми, что художник в ответе: какими творениями он населяет мир. И что за голуби полетят из его мастерской — со злой или с благой вестью… Наша жизнь и без того черной краской сверх меры замазана! Так помоги нам вздохнуть, улыбнуться… подышать спокойно возле вещиц твоих…

Он взял папиросу, подошел к раскрытой форточке и стоял там молча курил и глядел за окно — в ночь. Потом погасил окурок и вернулся к свом притихшим гостям. У них было такое чувство, будто Левшин ощутил вдруг приступ мучительной боли и перемогал эту боль, стоя один у окна.

— Дело даже не в том, что ты слепила эту уродицу! — продолжал он, уже чуть поспокойнее. — И слепила мастерски, поверь мне! Важно то, что ты к ней относишься… как бы это сказать… слово не могу подобрать. А! Словно она часть тебя. Вот! Ты сделала автопортрет. Я не прав?

— Может быть… — Женя отвернулась. — Да, вы, наверное, правы.

— И такой ты себе нравишься?

— Что вы меня все мучаете! — не выдержала девчонка. — С самого утра меня все спрашивают, да допрашивают… не могу больше. Оставьте вы меня все в покое!

Она одним ловким движением зашвырнула фигурку в раскрытую форточку. И принялась судорожно запихивать свои немногочисленные вещички в сумку. Кое-как напялила куртку, про шарф позабыла, шапку в сердцах швырнула поверх вещей… Не могла же она в такой обстановке спокойненько надевать её, стоя перед зеркалом, а нелепо выглядеть со сбившейся набекрень шапкой Евгения не хотела… Не такая она была девочка! В ней просыпалась настоящая женщина, которая пусть лучше промерзнет до костей, чем будет выглядеть пугалом огородным…

Она было хотела выскочить на улицу не попрощавшись, но в последнюю минуту обернулась на пороге и попыталась изобразить на своем лице подобие улыбки.

— До свидания, Нил Алексеевич. И… спасибо вам. Спасибо за все! Не вспоминайте меня… плохо.

Дверь хлопнула, стылый морозный воздух вздохнул у дверей… Никита как сидел на своем стуле, так и не смог подняться. Он сейчас что-либо плохо соображал.

— Ну? Чего сидишь? — неожиданно тепло улыбнулся ему Левшин. — Догоняй свою подругу. Ты, что, одну её в ночь отпустишь?

Никита стремглав вскочил, в одну минуту собрался, запихнул в карман дубленки Женькин шарф, подхватил тяжеленную печь подмышку, бросил… и кинулся на шею к Нилу Алексеевичу.

Рыдания помимо воли рвались из горла.

— Ну что, брат? Любовь — это дело такое… Придется помучиться! Но она, брат, того стоит, ты уж поверь мне, старику…

Левшин закашлялся, закурил, легонько прихлопнул парня по плечу и подтолкнул к порогу.

— Приезжайте, когда все у вас утрясется! — крикнул он, высовываясь на улицу вдогонку Никите, со всех ног догонявшему свою беглянку. — Все у вас будет хорошо, мальчик, слышишь? Хорошо-о-о-о…

Его крик истаял во тьме Рождественской ночи. Где-то вдали послышался слабый, глухой удар колокола.