По дороге в Москву Вера лихорадочно соображала, куда ей сейчас: в мастерскую или домой, в Хлебный переулок, где Алеше достался от отца первый этаж небольшого старинного особнячка. Этот дом Вера полюбила с первого взгляда: его степенность, покой, отстраненность от смутного, суетного мира за окнами. Его уютную, можно сказать, одушевленную мебель красного дерева. Здесь каждый предмет не только был прекрасен и совершенен сам по себе, не только помогал человеку существовать, – здесь все порождало особое состояние, настраивало на волну чрезвычайно чуткого восприятия. Вечерами казалось, что выражение лиц на старинных портретах меняется. Они то хмурятся, то ухмыляются… а то проясняются. Или смеются. Здесь все предметы жили своей жизнью. Исчезали внезапно, а потом появлялись вновь… В этом доме Вера ничему не удивлялась. Она только испытывала трепетный, благоговейный восторг перед миром умных вещей, живущих своей самостоятельной жизнью и незримо воздействующих на человека. Да-да, воздействующих! Об этом ей говорил еще Алешин отец, Владимир Андреевич Даровацкий, буквально за месяц до смерти. Он рассказывал ей об этом еще тогда, когда она впервые переступила порог этого дома, чтобы взять интервью у известного архивиста и реставратора, каким являлся хозяин дома.

Да, в Хлебном душа оживала! Но частенько им с Алешей приходилось жить в мастерской – однокомнатной квартирке, затерянной среди других мастерских в закуточке двора близ Петровки. Алеша в последнее время очень много работал, как будто спешил доказать Вере, что он все успеет: и сотворить свою красоту, и заработать на хлеб, и прославить фамилию… Он был очень талантлив, Вера иногда замирала от восхищения, глядя на его работы. Но еще больше ее воодушевлял сам процесс. Алеша и так был хорош, а за мольбертом он становился прекрасен как герой романтизма: вдохновенный, горящий, страстный, превозмогающий мелочную обыденность, соприкоснувшийся с иным бытием, открытым только ему…

И в последние дни он спешил закончить ее портрет. О Господи, как пугал Веру этот портрет! Он был для нее чем-то вроде портрета Дориана Грея. Только тот воздействовал на личность своего творца, художника, а этот… Он незримо влиял на них обоих. На их любовь и судьбу. Интересно, видел ли сам Алексей, что под его кистью оживала совсем не Вера… Или он предпочитал этого не видеть, не замечать. Ведь не мог же он сознательно сотворить двойной портрет, в котором слились бы воедино две женщины: Ольга и Вера! Это было бы ужасно… Нет, не ужасно – не то слово – это был бы просто конец всему! Подобные идеи гибельны для любви… И Вера никогда не смогла бы простить Алеше такого эксперимента.

«Нет, что это я? Он не мог… – думала она, глядя в окно электрички. – Он даже мысли такой не допустил бы… Он чистый человек, мой Алешка! И высшая Красота для него не пустое слово. Он с детства влюблен в нее, он ищет ее повсюду… Он верует… И, по-моему, не меньше, чем я, боится за наше счастье…

Но тогда что же это? – продолжала раздумывать Вера под успокаивающий перестук колес. – Предчувствие? Интуиция? Тайный знак? Она близко, эта женщина, она жива, она может возникнуть из небытия… Так? Не знаю. Ничего не знаю! Но чувствую, все это неспроста. Надо быть очень внимательной ко всему. И надо сделать все, чтобы уберечь наше чувство. Может, увезти его куда-нибудь… А куда? На море? Пошлость и гадость! У нас же есть сад – что еще нужно для счастья! Нет, никуда они не поедут. Ей еще по издательствам предстоит помотаться, у него грядет выставка. Три работы его отобрали!» – с гордостью подумала Вера, предвкушая Алешин триумф на одной из престижных осенних выставок в Доме художника на Крымском. Отбор проводили самые известные галеристы, они выбрали лучшие работы лучших московских художников, в том числе и самых маститых… А ведь у Алеши еще не было имени. И они тем не менее предпочли многим маститым его!

«Так, куда же мне? В Хлебный или в мастерскую? Если ошибусь, приеду, а там его нет, значит, все очень плохо… Значит, нарушено тайное хрупкое равновесие времени, отмеренного для счастья. Значит, что-то изменилось в движении времен, которые начнут отторгать их гармонию, противостоять ей и разрушать ее… Вот, идиотка, ты скорее сама накликаешь что-то дурное! – не выдержала Вера этого неясного томления духа, которое вконец извело ее. – Ну, что случилось? Портрет не похож? Так ведь это не фотография! Молочница поинтересовалась, муж ли мне Алеша? Так что из того, просто любопытная женщина… И все-то тебе неспроста, во всем-то ты видишь знаки… Ох, Верка, не впрок тебе быть счастливой! Другие только благодушней и безмятежней от этого делаются, а ты… все думаешь, думаешь, всю себя извела раздумьями этими… Гляди, не ровен час – засохнешь… – улыбнулась она. – Ну и глупая же ты баба! – отчего-то с истинным наслаждением протянула она про себя это простое русское слово: «баба». Ей от него словно теплее стало. Домашнее… – Хотя, – рассмеялась она, – не в свои сани…» Какая уж там «баба», когда, как выяснилось, принадлежала она к старинному дворянскому роду.

Да, порода сказывалась в ее чертах. И в манерах, и в жестах. И в помыслах. Вера изводила себя вечными раздумьями и порою от этого не давала покоя ни себе, ни другим. Она словно бы силилась заглянуть за край невидимого колодца… Посмотреть, что же там, в глубине… Тянулась, тянулась, вставала на цыпочки, но… Увидеть то, к чему ее так тянуло, ей было пока не дано. Несмотря на свою необыкновенно развитую интуицию и богатое воображение, она была человеком вполне земным. Просто она была Женщиной. С большой буквы. Хотя ей иногда казалось, что истинной правды в том, что она такое и какова вообще настоящая женщина, никто не знал… В том числе и она сама!

«Ну, решайся! – приказала себе Вера, глядя, как дернулась и поплыла платформа станции Маленковская – предпоследней остановки перед Москвой. – Нет, вряд ли он сейчас дома. Без меня… Что там делать? У него же работы уйма. Нет, скорее всего, он в мастерской. Туда и поеду. А если его там нет? Значит – ты проиграла. И все твое немыслимое счастье развеется, как туман…»

Вот так и решила и смешалась с пестрой толпой пассажиров, устремившихся к подземелью метро. А внутренний голос корил: «Ну что ты? Как ребенок, честное слово! Разве можно ставить любовь на карту: угадала – не угадала… Там он будет или не там… Как можно шутить такими вещами?..»

«Это не шутки, – отвечал голосу благоразумия другой, весь состоящий из интуитивных догадок и предощущений, – ему Вера особенно доверяла… – это вовсе не детская привычка загадывать, вроде того: сколько раз прокукует кукушка или успею я на этот автобус или нет… Это совсем другое. Невесть откуда посланное знание, что от этой моей поездки в Москву зависит все: быть или не быть мне с Алешкой!»

Да, в этом дождливом дне таилась возможность неожиданных крутых перемен, и Вера всем сердцем чувствовала это. Слишком тревожен был голос ее интуиции, он бил в набат, созывая спящих. А спящей доселе была она, Вера. Она растворилась в собственном счастье и утеряла бдительность: ей казалось, что так будет вечно! Что все ее битвы выиграны и больше не нужно бороться… Но кто мог бы ей объяснить, почему появление простой деревенской тетки с кошелкой Вера восприняла не иначе как явление гонца, несущего тревожную весть… Нет, это было выше ее понимания. И тем не менее это было именно так.

Гонец появился!

С замиранием сердца Вера вставила ключ в замочную скважину двери мастерской. Влетела в кухню, как испуганная птичка. И, сразу ослабев, без сил опустилась на стул. Слава Богу, она не ошиблась. Алеша был тут, в мастерской! Весь перепачканный краской, небритый, заросший… Значит, все хорошо и домыслы мучили ее понапрасну…

Увидев ее, он так просиял, что у Веры тотчас же отлегло от сердца… Его радость была такой открытой, такой непосредственной, он настолько не стыдился проявления своих чувств, что Вера в который раз сама себе позавидовала: каким редким для мужчины даром естественности обладал ее Алексей!

– Верка! Родная моя! Вот радость… Да как же ты? Я ж тебя только на будущей неделе ждал. Ох, хорошо-то как! – кинулся он целоваться, смешно вытягивая губы и растопыривая руки в краске, чтобы не испачкать. Потерся щекой о ее щеку, а потом, охнув, умчался в ванную – отмываться и бриться. Понял, что зарос острой, колючей щетиной.

– Ну вот теперь дай-ка мне обнять тебя наконец! – весело воскликнул Алексей и обнял так, что у нее все косточки хрустнули, но было вовсе не больно – было так здорово! Только в его сильных, с юности натренированных руках (Алеша занимался боксом) она впервые почувствовала, какое счастье быть слабой и не стесняться, а радоваться этой слабости. Потому что ее слабость наделяла его силу чертами бережной чуткости и благородства. Ее хрупкость и беззащитность были тем источником, который неизменно питал его силы, и духовные, и физические… Вера порой удивлялась, как, словно по мановению волшебной палочки, день ото дня прояснялось его лицо, как горели глаза и свет их становился все глубже, все проникновеннее, как после бурных ласк он, полный сил, кидался к мольберту или на кухню – готовить изысканный ужин, вечно придумывал что-нибудь вкусненькое, пока она приходила в себя… Казалось бы, обычно бывает наоборот. Но он, приникая к любимой, как к живительному источнику, превращался в былинного богатыря, припадающего к земле-матушке… И та неизменно одаривала его силушкой богатырской…

– Ты ела? Так, вижу – конечно же нет! Сейчас что-нибудь приготовлю. – Алеша метнулся к шкафчику, где у него всегда хранилось что-нибудь на закуску: фрукты, орешки, сладости, бутылочка вина… Сам он предпочитал виски. Не успев открыть створки шкафчика, он остановился как вкопанный, словно внезапно вспомнил о чем-то важном. А потом уже более ровным шагом вернулся к Вере на кухню. – Знаешь, ты пока отдохни, умойся – горячую воду еще не отключили…

– А ты? – с удивлением вскинула на него глаза Вера.

– А я быстренько к Москвареке загляну…

Москварека – таково было прозвище Алешиного приятеля – художника, работавшего в манере соц-арта и в данную пору своей творческой биографии рисовавшего тысячекратно увеличенные этикетки минеральных вод. Этикетки рисовал он один к одному, с точностью как в аптеке, и эта немыслимая художественная продукция, вызывавшая радостный гогот наших и умиление иностранцев, пользовалась бешеным спросом. Москвареку звали Шурой, у него была прелестная маленькая жена Марья, окладистая курчавая борода и неизменные – зимой и летом – кирзовые сапоги, которых он, кажется, никогда не снимал! Москварека жил широко, человеком был щедрым, а поскольку он никогда материально не бедствовал, друзья частенько брали у него взаймы, когда отдавая долг, а когда и нет…

– К Москвареке? – переспросила Вера. – А что, у нас деньги кончились? Ведь были, когда я уезжала…

– А, это потом. Все потом… – Ей показалось, что Алексей заметно помрачнел при упоминании о деньгах.

«Ох, не надо было говорить об этом… А то прямо как постылая прижимистая жена! Куда дел да на что… Дура!»

На этом внутренний монолог ее оборвался, потому что Алеша вдруг так на нее посмотрел – она могла не сомневаться, что за этим взглядом последует… И точно, он мгновенно подхватил ее на руки, не дав даже умыться с дороги, и со словами «Как же я по тебе соскучился!» увлек Веру на их узенький старый диванчик, стоявший в углу мастерской…

…Когда они смогли оторваться друг от друга, был уже вечер. Вера, все еще улыбавшаяся блаженной улыбкой и вся светившаяся от счастья, босиком, на цыпочках проскользнула в ванную. А когда спустя минут пять она вышла оттуда, Алеша… спал как убитый.

Это было так на него не похоже! Вера всегда удивлялась тому неиссякаемому притоку энергии, который возникал в нем после любви. А тут… Он лежал обнаженный, скульптурно изваянный торс его был расслаблен. Но эта расслабленность каждой мышцы, каждого мускула только еще больше подчеркивала их живое, естественное совершенство. Он спал и улыбался во сне. Такое полное расслабление обычно наступает после предельного напряжения.

«Милый мой! – мысленно улыбнулась Вера, глядя на своего любимого. – До чего же ты устал… Замучился тут без меня… Наверное, ночами не спал, работал… А при такой сумасшедшей работе, я знаю, ты ведь не ешь совсем… Только куришь одну за одной. Ну ничего, я здесь, рядом с тобой, и мы сейчас все наладим. И обещаю тебе, что я больше никогда не уеду одна, без тебя! Я никогда тебя одного не оставлю!»

Она тихонько оделась, решив сама сходить к Москва-реке, чтобы не тревожить Алешу. Пока он спит, она сбегает в магазин и приготовит ужин – не все ж ему ее баловать! Пора ей браться за ум… Медовый месяц не может длиться вечно, она теперь не просто возлюбленная – хозяйка! И это ощущение было восхитительно!

Проходя на цыпочках мимо завешенного куском ткани портрета, установленного на мольберте, Вера не удержалась от искушения. Судя по всему, портрет ее был закончен, так почему бы ей не взглянуть на него, пока творец почивает, устав от трудов… Обычно Алеша сам сообщал ей, когда можно смотреть: готова вещь или нет… Он не любил, когда кто-то, не исключая и Веры, любопытствовал раньше времени. Или тем более во время работы стоял у него за спиной…

Вера осторожно приподняла легкое полотно, и оно, соскользнув, упало на пол. Улыбка разом погасла на ее лице, она даже сдавленно охнула, прикрыв рот ладонью… Охнула и невольно отступила на шаг от портрета.

Это был не ее портрет! До отъезда на дачу, когда Алеша завершал период подготовки под лессировку, это был все-таки Верин портрет, в котором только угадывались иные черты… Она тогда успокоила себя тем, что портрет попросту не закончен. Да, ей хорошо знакома была внешность Ольги – ее портретами были увешаны стены мастерской. Говорят ведь, что у страха глаза велики, – вот Вера и думала, что сама себя накрутила, мол, в ее портрете угадываются черты Ольги… Сегодня же, лежа в его объятиях, она забыла обо всех своих страхах… «Надо же, еще и явление молочницы за дурной знак приняла!» – буквально десять минут назад, стоя под прохладной струей воды в ванной, хохотала над собой Вера. А теперь… Господи, и зачем только она приподняла это чертово полотно! Ее страхи вернулись. Но они уже были отнюдь не беспочвенными. Ольга в упор глядела на Веру – сквозь Веру, призрачной тенью обозначенную на полотне, – на Веру живую, потрясенную, испуганную, готовую бежать сломя голову, бежать куда глаза глядят, лишь бы не соприкасаться с этой новой реальностью, убийственной, как приговор: мир для Алексея не был поделен надвое. Мир для него предполагал троих! И пропавшая Ольга вовсе никуда отсюда не исчезала. Она продолжала жить в его памяти, в его сознании, более реальная и живая, чем любая другая женщина…

Вдруг Вера почувствовала на себе Алешин взгляд. Она вздрогнула, словно застигнутая на месте преступления. А когда все-таки осмелилась взглянуть ему прямо в глаза, испуг ее перерос в панику. Потому что в его глазах она увидела страх! И не просто страх – настоящий ужас… И о причине этого она могла только догадываться.

– Ну вот, я так и знал! – Он вскочил, торопливо обернул полотенце вокруг бедер и, поспешив к Вере, крепко обнял ее. – Я так и знал, что ты каким-то образом это увидишь… Я не хотел… Ты веришь? Я не думал, что у меня выйдет такое…

– Это произошло как бы само собой? – глухо спросила Вера, уткнувшись в его плечо. – Само родилось, сквозь мой образ проникло, словно пронзив его… И явилось сюда…

– Да. Я работал как сумасшедший, я глазам своим поверить не мог! И не думал, что такое возможно. Только в книжках…

– Портрет Дориана Грея? – усмехнулась Вера.

– Не только. Есть еще гоголевский портрет. Да мало ли примеров в литературе… Верка! Это мистика! У меня в голове не укладывается. Я больше всего боялся, что ты это увидишь. Невесть что можешь подумать. – Взглянув пристально ей в глаза, он кивнул своим мыслям и пробормотал: – И, конечно, подумала!

– Не надо об этом, – тихонько прикоснулась Вера к его руке.

– Я хотел его выбросить. Сжечь! Только бы его не было. Это же монстр какой-то – он сам явился на свет. Я этого образа не рисовал. Его сотворил сам портрет!

– Бесполезно… – упавшим голосом прошептала Вера.

– Что?

– Бесполезно сжигать… Этого не уничтожишь. Это же знак. Весть. Ольга жива! И она спешит к нам. Скоро она будет здесь. Ее мысли о тебе, ее любовь сотворили этот мистический образ на портрете. Просто она возвращается из небытия. Прорастает сквозь время.

– Быть не может! – Алеша нервно заметался по мастерской. – Я тогда чуть ли не всю Германию прочесал. В Интерпол обращался. Она пропала бесследно. А при ее экзальтации… Мне рассказывали ее подруги: на протяжении всего времени, что они провели в Германии, Ольга чуть ли не ежечасно упоминала о Лорелее.

– О той, что бросилась в Рейн со скалы? Из-за несчастной любви?

– Да, что-то вроде этого.

– Надо бы перечесть эту легенду, – задумчиво произнесла Вера.

– Зачем? – Он изо всех сил встряхнул ее. – Не надо бередить прошлое! Ольги нет! Слышишь? Есть только ты! И я люблю тебя! Только тебя одну… И у меня никого больше нет. Ты знаешь… Был отец. Думал, знал, что он мне отец! А оказалось – отчим… И все эти сдвиги судьбоносной коры принесла в мою жизнь ты! И я рад этому. Потому что впервые… живу, говорю – с родным человеком. Не просто с женщиной… Ты мне родная по духу. Мы с тобой одной крови… А тут – на тебе! Этот чертов портрет! Это бред, гримаса, гротеск – назови как хочешь, но только не принимай близко к сердцу. Это может случиться с любым художником, не веришь – спроси у ребят… У Шуры, у Олега, у Елены… Со всеми случается… Не идет работа – и все, считай – загубленный холст… Может быть, просто я так хотел, чтобы портрет получился, так вживался в твой образ…

– Ты работал со слишком большим напряжением, – негромко, словно прислушиваясь к чему-то в себе, перебила Вера, не дав ему договорить. – Мы так сроднились… мы стали как будто бы одним целым… Это не так? – Она украдкой взглянула на него.

– Это так, родная. Милая моя… – И он еще теснее прижал ее к сердцу.

– Ну вот… Я стала частью тебя. Значит, написать мой портрет – все равно что создать автопортрет… А они, эти автопортреты, я знаю, не всем удаются. Ты старался – внутренне, подсознательно – от меня отстраниться. Чтобы взглянуть со стороны. Когда ты стоял за мольбертом, меня не было рядом с тобой… Ты сознательно вытравлял из своего сердца все чувства ко мне… Ты хотел, чтобы образ мой был именно моим образом, а не отражением твоих чувств ко мне, твоего взгляда на меня… Быть может, чуть-чуть пристрастного…

Алеша слушал, с удивлением глядя на нее, как будто впервые видел. Он знал, что она умна, знал, что талантлива, но не догадывался, насколько Вера проникла в тайные тайных его души – в его творческое пространство… Смешанные чувства сейчас овладели им: он был поражен, рад и… напуган! Потому что доселе ни одна женщина – даже Ольга, которую он любил, – не имела права вступать на эту запретную территорию. На всем, что касалось живописи, его работы, лежало табу. И малейшие попытки нарушить это табу он пресекал немедленно и бесповоротно. Но Вера… Алексей знал – вот сейчас в нем начнет нарастать раздражение, вот сейчас назреет протест! Но этого не происходило. Более того, чем глубже проникала она в его душу, тем радостней ему на душе становилось! И это для него было открытием!

– Понимаешь, мне кажется… – продолжала Вера, глядя куда-то в сторону, – стараясь отъединиться от меня сознательным волевым усилием, ты как бы перерезал незримую пуповину. Ты сам вытеснил меня из своего поля. Выключил кнопку, и свет мой потух. Меня не стало… И тогда… Ожили, завибрировали те незримые нити, которые всегда так много значили для тебя… Ты сам стал локатором, исследующим собственное подсознание… Это произошло само собой, невольно и неожиданно. Твой локатор нащупал живые токи, энергию, поле того человека, с которым тебя долгие годы связывала самая тесная связь. Токи Ольги. Она почувствовала твой зов и явилась. Она проросла сквозь меня – прошла сквозь мой образ и оттеснила его. Она сама заняла мое место. Потому что, как говорил твой… то есть мой отец: творчество – это пространство магическое. И никто не знает, что подвластно ему. Ведь говорят же, что портреты, в которые художник вложил все свои силы, всю душу, – живые. Они живут собственной жизнью и воздействуют на людей, которые соприкасаются с ними. Когда я повстречала тебя, мне это стало так понятно! Поэтому в происшедшем нет ничего удивительного. Ты вышел в иное пространство, когда писал мой портрет… И это пространство ответило на твой неосознанный, негласный вопрос: жива ли твоя жена? Так вот, она жива! Это для меня ясно как божий день. Впрочем, думаю, что это больше не вызывает сомнений и у тебя самого…

Вера замолчала, внимательно разглядывая носки своих туфель. Алексей, совершенно ошарашенный и, без сомнения, убежденный в ее правоте, с минуту стоял, невидящими глазами глядя на Верин злосчастный портрет. Потом, словно его ужалили, кинулся одеваться. А Вера, поглядев на него, поняла, что лучше на некоторое время оставить его одного. Она неслышно прошла на кухню, взяла сумку и, плотно прикрыв дверь, чтобы та не хлопнула, вышла во дворик, залитый закатным солнцем.

Москварека сибаритствовал, попивая шампанское вместе со своей маленькой тихой женой. В углу их кухни стояло штук пять пустых бутылок, а на столе еще две початые. Значит, подумала Вера, где-то еще пяток прячется! Если уж Москварека покупал шампанское, то никак не меньше дюжины. Этот напиток он страстно любил.

– Веру-у-ша! Давай, садись! Как там на даче, небось уже огурцы зреют?

Его жена Марья, ни слова не говоря, улыбнулась Вере, довольно прищурившись и разомлев от шампанского, и поднялась, уступая свой стул. В мастерской Москвареки число посадочных мест никогда не менялось – их было два! И это был Шурин принцип: два стула хозяевам, а остальным гостям – все оставшееся пространство. У них собиралось иногда до сорока человек, и хозяин и в мыслях не мог допустить, чтобы кому-нибудь не хватило стула… Потому закон был для всех один – пристраивайтесь, где душа пожелает! Один из его приятелей, фотограф Шутов, с первого же визита облюбовал высоченный трехкамерный холодильник. Как он умудрялся туда забраться – уму непостижимо… Как правило, Шутов проделывал свой трюк незаметно для остальных, а потом восседал на королевском возвышении с бутылкой в руках, с философски-многозначительным видом взирая сверху на суету сует…

Вера, так же молча улыбнувшись Марье, села. Взяла предложенную чашку с шампанским. И одним махом выпила. Ей сейчас просто необходимо было снять напряжение.

– Шур… – замялась она.

– Все ясно, не надо грязи! – Эта поговорка Москвареки всегда отсекала любые попытки друзей пространно и с извинениями излагать свои нужды. – Сколько надо? Стольник?

– Да, думаю, сто тысяч нам хватит.

– Дура! – ласково наградил ее Шура, подливая еще шампанского. – Каких тысяч! Разве ж это деньги?! Долларов!!!

– Нет, Шуринька, сто долларов – это много. Мы не сможем скоро отдать, – с твердостью возразила Вера. – А сто тысяч – дней на пять – для двоих более чем достаточно… Чего там, нам ведь много не надо. Картошка, яйца, чай да хлеб… На оптовый рынок съезжу, возьму чего-нибудь посущественней… Окорочков или мяса. Правда, я рассаду хотела купить, – вспомнила Вера о своем затаенном желании вырастить собственные помидоры. – Ну ладно, обойдусь без рассады.

– Слушай сюда, подруга! – привстав, наклонился над столом Москварека, едва не касаясь ее лица чернявой густой бородой. – Внимательно меня слушай! Мужику твоему сейчас круто… очень круто приходится. Потому что… я это знаю! И еще я знаю то, чего ты не знаешь. И он не знает… пока! Три работы его, что на осеннюю выставку отобрали, завернули обратно. Мне Танька Ставронская вчера про это сказала, а она все знает. Она же в ЦДХ работает… Вот так!

Москварека залпом проглотил кружку шампанского и тут же разлил всем снова. Поглядел на свою довольную и раскрасневшуюся жену, крякнул и шутя стукнул кулаком по столу.

– А ну, баба, проваливай! Ишь, расселась. Не видишь, у нас с Веркой мужской разговор… На вот тебе. – Он вынул из кармана джинсов тугую пачку долларовых двадцаток и сунул сколько-то Марье не глядя. – Пойди купи еще шампусика. Сколько в пузцо твое влезет. И этих еще… апельсинчиков.

Марья послушно поднялась, не переставая лукаво и радостно улыбаться, взяла просторную джинсовую сумку и устремилась во дворик, навстречу шумливым и деятельным улицам московского центра.

Москварека разом посерьезнел и отринул шутливый свой тон и излюбленное балагурство. А Вера взяла сигарету и, прикурив, почувствовала, что пальцы ее дрожат.

– Он ведь на эти картины рассчитывал… – с обидой в голосе заговорила она. – Ты ведь знаешь, это выставка-продажа. Он был уверен, что хотя бы одну из них купят. И приятель наш – галерейщик – обещал посодействовать. Рекламу сделать. У него вроде американец есть один… Собирает современную русскую живопись.

– Ну так вот, ничего этого осенью вам не видать! Ты прости, Веруня, что я на тебя обрушился… Как из ушата холодной водой… Только лучше всю правду знать, ты как думаешь? – И, не дожидаясь ее ответа, он поднялся, достал из-под стола новую бутылку шампанского и откупорил ее, обдав весь стол пенной струей. – Во как! Видишь, холодильник наш вконец перегорел. Теперь где Шутову восседать, а? То-то и оно – надо новый холодильник покупать. Ладно. Ты, Веруня, пей шампусик – от него душа проясняется…

– Надо мне, Шура, идти. Я ведь к тебе на минутку – только денег…

– Не на-адо! Не надо грязи! – перебил ее Москварека, протягивая пять двадцатидолларовых бумажек, предварительно извлеченных из потрепанной книжки Ремарка, лежащей на полочке.

– Шура, я не могу…

– Молчать! – снова бухнул по столу Шура, не давая ей и рта раскрыть. – Я с тобой не в бирюльки играю – я дело говорю. Так вот… Слушай сюда. Слушай и не перебивай. Я знаю, что у Алешки долгов уже – во! – И он выразительно провел ребром ладони по шее. – Он тебе дачу купил? Купил… Машину, скажешь, продал… Х-хе-е-е… Одной машины только на крышу хватило! Знаю, сколько он отвалил. Порадовать тебя хотел. И на осеннюю выставку, знаю, рассчитывал. Что из этого получается? Получается то, что мужик твой психует! И психует он, еще не ведая о том, что вылетел с осенней выставки, что надеется понапрасну. А дальше как? Ему сейчас крепко на ногах стоять надо – ты у него! Любит он тебя, бля буду, Шура зря слова не скажет, ты знаешь! Никогда я его таким освещенным не видел, а мы с ним кукуем тут вот уж двенадцатый годок. С самой шальной нашей юности – как Строгановку окончили. Ну вот. Сорвется мужик, замечется – все, почитай, хана вашей любви. Не выносит она нищеты, хиреет, дурнеет и хрен знает на что похожей становится! А от нищеты у некоторых бешенство делается. Драки, ор, канитель… А-а-а! – Он махнул рукой, махнул – как отрубил. – Ты думаешь, какого черта Москварека время свое драгоценное на этикетки тратит. Вот они, посмотри…

Он рывком поднялся, схватил Веру за руку и поволок в мастерскую. К стенам были прислонены громадные – метра три на два – холсты, натянутые на подрамник. На одном была увековечена колоссальная этикетка минеральной воды «Ессентуки», на другом – «Боржоми». Все буквы, все цифры, даже ГОСТ, даже дата изготовления – все отобразил художник-реалист недрогнувшей рукой.

– «Боржоми» продал вчера. Завтра итальяшка мой за ним приедет. Вот и гуляем… Пошли!

Они вернулись на кухню, и Вера начала уже не на шутку нервничать – они тут разговоры разговаривают, хоть и дельные, шампанское пьют, а Алешка… В плохом состоянии она его оставила. Ей нужно немедля возвращаться к себе в мастерскую.

– Вижу, сидишь как на иголках. Уважь, Верка, Москвареку, посиди, пока благоверная моя не вернется. Мне и самому хреново. Я, может, никому не говорил еще то, что тебе скажу. Думаешь, если б не Марья, стал бы я этикетки лудить? Во-о-о, в том-то все дело! Она у меня вон какая: вспорхнула и полетела. Хочет – пускай шампусика купит… Хоть два ящика! Хочет, пускай бирюльки какие-нибудь. Она серебро всякое любит. Чтоб звенело… Ну вы, бабы, все такие! Лишь бы напялить на себя черт-те что и звенеть побрякушками… А наше мужиковское дело – чтобы вам ни в чем никаких препятствий не было. Гуляй, душенька! А завтра к Богу пойдем… Не помню, кто это сказал… Кто-то в начале века. Розанов, что ли… Ну вот.

Москварека мотнул головой, то ли подтверждая только что сказанное, то ли протестуя против него… Поднял на Веру медвежьи глаза. В них стояли слезы…

– Милые вы наши бабы! – Он стукнул кулаком по столу, опрокинув свою чашку с шампанским. Тут же смахнул тряпицей лужицу со стола и методично налил еще. – Ты думаешь, мужику легко вынести, когда он красоту-то свою, жену любимую, изукрасить еще поболе не может… Тряпками, побрякушками, цветуечками… Дачами! Да у него скорей душа разорвется. Или сопьется вконец… А у твоего крутое время настало, ох крутое, Верка! Испытание ему дано крепкое. Денег не будет у вас. Он ведь не я – продаваться не хочет. И не продастся Алешка твой, даже ради тебя! За это ты его небось и любишь… А, романистка? Ну ладно. Он с дорожки своей не свернет – будет нетленку свою лудить. А те, кто нетленку лудят, они за это дело, за веру свою страшно платить должны. Хорошо, если к старости признают его работы… Хорошо, если галерейщик заезжий западный его разглядит или еще кто… Только это дело случая. А на случай вам вдвоем полагаться нельзя. Разорвет вас жизнь… на две половинки. Не сдюжишь ты, Верка, хоть баба ты и не из слабых. Слабину дашь… А он сломается.

– Шура, пожалуйста, давай не будем об этом, – поникнув, взмолилась Вера. – Я ведь и сама понимаю. И от меня Алешке никакой помощи – слыхал ведь, я работу бросила. Теперь у нас даже зарплаты моей нет. Знаешь, как в омут головой! Но мы с ним решили: пан или пропал! Должны мы понять, чего стоим… Преодолеем этот рубеж, выплывем, сможем заявить о себе, – значит, верный мы путь избрали. Значит, дар у нас настоящий. И не зря нас впустили в этот мир – мы сумеем выполнить свое предназначение… А насчет денег… Надо, наверно, мне снова на работу идти.

– И не думай, эко выдумала, дурища! – замахал руками Москварека. – Тебе продаваться нельзя. У тебя душа того не стерпит – сдохнет… Угаснешь, так толком и не разгоревшись… И Алешка того не попустит. Да чтобы мужик за счет бабы своей картинки на вольных хлебах малевал?! Нет, не такой он у тебя человек. Ты его зарплатой своей не унижай. Он сам все добыть должен. Слышишь, Маня идет. Потому говорю как есть, без долгих разговоров: эти сто зеленых – заначка моя. Не боись – у меня таких заначек много. Я жену свою ни в чем не стесняю, значит, право имею и о друзьях позаботиться. Если хочешь, эта помощь друзьям халтуру мою хоть как-то оправдывает… Бери без отдачи. Когда курицу купишь, когда колготки… Нельзя вам, женщинам, совсем без денег. Чахнете вы от этого. Так, может, ты месяцок и продержишься. Ты цвети, Веруня! Очень это Алешку поддержит. А о деньгах даже думать забудь. И мужику не говори. Идет?

– Идет! – кивнула Вера, в который раз удивляясь Шуриной щедрости.

Распахнулась дверь, и на порог вплыла Маня, вся окутанная облаком невесомого, легкого, как дуновение, шелкового платка необъятных размеров.

– Тетка какая-то у «Галантереи» продавала… Вот, – улыбалась она во весь свой маленький, аккуратненький рот, – я и взяла! Нравится?

– Ну-ка, ну-ка… – в восхищении приподнялся со своего стула Москварека. – Знатный платочек. А кольцо в нос купила? Ей только кольца в нос не хватает, – обернувшись к Вере, с хохотом пояснил Шура.

И по его интонации она поняла, что, несмотря на всю боль свою, на тоску по несозданному, несотворенному, он всерьез, по-настоящему счастлив.

Вера поднялась и распрощалась с радушными хозяевами, с удовольствием взглянув на них в последний раз, уже стоя на пороге: Москварека, обняв жену одной рукой, другой, как ребенка, поил ее из чашки шампанским. При этом она что-то мурлыкала, а он бубнил в бороду нечто, по-видимому, не совсем пристойное…

«Дай Бог вам счастья, милые вы мои!» – подумала Вера и, вздохнув, со всех ног кинулась в магазин – менять доллары, покупать съестное – мужа кормить…

«Мужа?» – снова споткнулась она на этом слове. И на сердце вновь навалилась незримая тяжесть. Ей не следовало так надолго оставлять его одного: на миг показалось, что за то время, пока она пропадала у Москвареки, Алексей сел в невидимый поезд, который уже отошел от перрона… И на этот поезд она опоздала!