Весь следующий день Вера готовила материал: правила, перекомпоновывала – словом, трудилась. А день этот по календарю был праздничный – Восьмое марта.

«Вот, – думала она, – все отдыхают, веселятся, а мне – пахать. Номер горит – завтра же материал готовый им выложи… Ладно, не привыкать. И этот гад Аркадий не думает объявляться, ни слуху ни духу – плакали мои сережки!»

Конечно, все это портило праздник, но вчерашняя встреча с чудесным стариком Даровацким согревала, дарила надеждой – она не одна, к ней придут на помощь, и она напишет такой роман, что все наконец поймут, чего она стоит на самом деле…

Но самое странное – душу ее смущал вовсе не пропавший Аркадий, а… тот водитель, что подвез позавчера от Аэровокзала домой.

«Что за чушь, – сердилась она, – тоже мне супермен нашелся – денег не взял: что ж я по этому поводу, буду по гроб жизни ему благодарна? И ведь телефона даже не попросил, как зовут не поинтересовался… Обычно хотя бы телефон спрашивают, если уж не просят завтра же встретиться! А этот – хоть бы хны! Супермен чертов! Да обычный мужик – ну, собой неплох, ну – с юмором, ну – не хапуга, так что ж я теперь – иссохнуть должна?! Нет уж, дудки!»

Однако, помимо воли, образ усатого избавителя мешал сосредоточиться и спокойно работать.

«Очень странно все это, – недоумевала Вера, – ведь и думать о нем не думала… А тут – будто щелчок какой-то…» Словно кто-то кнопочку невидимую нажал, и зажегся в душе огонек, который высветил образ этого незнакомого, мимолетного ее попутчика. И неясным для самой себя образом она связывала это с посещением особняка в Хлебном переулке – со встречей со стариком.

«Да, что-то с памятью моей стало!» – решила, смеясь, Вера. Но шестым чувством угадывала она в этой странности знак судьбы. Какой – понять не могла, да и не хотела, словно попытка вглядеться в неведомое таила в себе опасность. Отталкивала и предупреждала: «Стоп! Эту черту не перешагивать… Стоп! Хода нет».

Наконец сумела собраться, работу закончила и позвонила маме – поздравить.

– Ты не приедешь? – В голосе Ирины Ивановны слышалась тревога – она всегда расстраивалась, если дочь не являлась на семейные праздники.

– Мам, я так устала – целый день, как пчелка. Понимаешь, работа срочная.

– Но ты уже закончила?

– Угу.

– Так приезжай, Верочка, порадуй меня, мы ведь почти месяц не виделись. И потом, у Николая сегодня день рождения.

«О-хо-хо, приеду, – вздохнув, решила Вера, жалея мать и чертыхаясь про себя, – и угораздило же этого стукнутого Восьмого марта родиться! Настоящий мужчина, черт бы его побрал!»

Когда Вера появилась в родимом гнезде, Ирина Ивановна ожесточенно гремела тарелками, накрывая на стол, – дурной знак: значит, они с отчимом уже успели поссориться. Мать сновала из кухни в гостиную, молчаливая и суровая, как всегда в таких случаях. Николай Николаевич балагурил, пытаясь смягчить ее, но тоже, как и всегда – напрасно. Из-за чего они поссорились: из-за невынесенного мусорного ведра или из-за подтекающего крана на кухне – было, в сущности, все равно. Из года в год они с непримиримым упорством выискивали повод для ссор, будто эти ссоры и составляли для них первейшую сладость жизни.

Вера всем сердцем жалела мать: ее золотая нежносердечная Ирина Ивановна – в юности шаловливое, длинноногое и любопытное существо – с годами утеряла себя и опустилась. Серолицая, грузная, в потных бесцветных кофточках, со спущенной петлей на чулке, носилась она по Москве с гигантскими сумками в заботе о хлебе насущном для любимой семьи. Николай Николаевич, женившись на ней, когда Вере был всего год с небольшим, основательно и удобно устроился, существуя в своем изолированном академическом мирке ВНИИ искусствознания и компенсируя свое полное невмешательство в бытовые проблемы семьи довольно приличной для советских времен зарплатой. Теперь же и денег не стало – профессорский его оклад развеялся в дым, а на то, что он приносил, можно было разве что заплатить за квартиру… Он озлобился, и тогда Ирина Ивановна – в пенсионные-то свои годы! – кинулась на заработки – помогать мужу: стала разносить по домам билеты крупной международной авиакомпании и все так же, как раньше, билась по дому. Николай Николаевич кричал на нее, оскорблял и все чаще стал пропадать вечерами.

«А какой он был раньше?» – брезгливо спрашивала себя Вера (она терпеть не могла отчима, не могла смириться с судьбой, которую приняла мать). И вспоминала, каков был отчим: весельчак, в юности – душа компании (это-то бедную маму и подкупило), искренне уверенный в своем умственном превосходстве над любым собеседником, а потому часто казавшийся смешным. Воскресным утром он приставал к домашним с наигранными, преувеличенными нежностями, а вечером мог оскорбить резко и несправедливо и уйти, хлопнув дверью. В сущности, это был большой ребенок, совершенно равнодушный ко всему, кроме своей особы. Он обожал громкие фразы, многозначительное выражение лица и разговоры о нравственности, безвкусные, пресные, будто списанные со страниц учебника по научному атеизму. А еще он пил, и хотя до длительных запоев не доходило, но по два, по три дня с утра до вечера – полон дом друзей, собутыльников, шум, гам, дым коромыслом – это было в порядке вещей. А потом Ирина Ивановна разгребала и выметала весь этот сор, отводя при этом в школу и забирая из школы маленькую Веру и пытаясь привести в чувство сорвавшегося мужа. Из-за этого ей пришлось бросить любимую работу – мать была ведущим экономистом в крупной организации. И из-за всего этого Вера с детства возненавидела мужчин…

В Вере заключалась вся жизнь Ирины Ивановны. Она гордилась своей прелестной девочкой и рассказывала о ней соседям и родственникам, как о чистокровном пуделе-медалисте. Вера всегда хорошо училась, а в институте – она окончила театроведческий факультет ГИТИСа – была одной из первых на курсе. Однако дочь из послушной девочки-розанчика постепенно стала превращаться в дикую колючую розу. Она замкнулась, дерзила, стала курить, выпивать и… общаться с представителями мужского пола. Это был ее вызов жизни, самой себе, Николаю Николаевичу, ни в чем не повинной Ирине Ивановне… Она ожесточилась. И перестала вписываться в какие бы то ни было рамки! Теперь далеко не все о ней можно было рассказать друзьям и многочисленным родственникам. А это было черной неблагодарностью – ведь Ирина Ивановна отдала дочери всю жизнь, все силы! И теперь ночи не спала, с ужасом понимая, что Вера живет какой-то своей, непонятной, самостоятельной и, возможно, гибельной для нее жизнью. Она никак не желала соответствовать идеалам матери: пусть будет полная семья, хоть и плохая, размеренность и аккуратность во всем и тихая, спокойная работа где-нибудь в государственном учреждении… И Ирина Ивановна объясняла метаморфозу, происшедшую с дочерью, богемным влиянием института, плохих подруг, рвалась во что бы то ни стало вновь подчинить Веру собственным стереотипам и вернуть ее образу парадный глянец семейного альбома.

Результатом растущей Вериной независимости стали выматывающие, тягостные скандалы. Ирина Ивановна срывалась, терялась, совершала грубые тактические промахи. Она оказалась плохим психологом, мучила дочь, себя и Николая Николаевича, после очередной Вериной провинности могла неделю пребывать в состоянии одуряюще-бестактной войны. Часами не разговаривала, внезапно рыдала из-за пустяка, а затем доводила домашних до безумия агрессивными и нескончаемыми нравоучениями – видно, не один отчим был в этом деле силен…

И, надо отдать ему должное (только Вера никак не хотела), Николай Николаевич, тогда еще работавший в полную силу и кормивший семью, терпел этот домашний ад и как-то к нему приспосабливался. Это потом он совсем сорвался «с катушек»… Вера отдалялась, а сама Ирина Ивановна стремительно увядала, болела, теряла интерес ко всему, кроме кошки, и вскоре надломилась всерьез…

Вера с легкостью меняла места работы, благо профессия давалась легко. Ездила по командировкам от еще не сгоревшего тогда ВТО, смотрела спектакли, выступала на критических семинарах, в общем, варилась в околотеатральной каше. И тем не менее что-то в работе ее всегда не удовлетворяло. То ли вечные сведения счетов между членами критической братии, то ли необходимость кому-то выносить приговор… Наконец года два тому назад, в середине смятенных девяностых, она прижилась в журнале «Лик». И во многом благодаря дружбе с редактором отдела прозы Натальей Сахновской. Та – прирожденная аристократка и по кровям и по духу – была лет на пятнадцать старше Веры – лет сорока пяти… И Вера стала учиться у нее тому, чему не мог научить ее собственный суматошный, безалаберный и до мозга костей совковый домашний очаг… А главное – научилась чувствовать слово. И теперь поняла, что именно слово и есть ее самое сокровенное – ее путь, призвание, дар…

Уже лет пять Вера жила в оставленной ей бабушкой небольшой двухкомнатной квартирке в Трехпрудном. И все пять лет, несмотря на щемившую сердце любовь к матери, старалась как можно реже навещать «отчий» дом. Оторвалась и закружилась в своем одиночестве, боли, в поисках своего пути и… любви! Любви, в которую верила, которой упрямо ждала, несмотря на почти врожденное недоверие к лицам противоположного пола… Она плакала по ночам, ждала: «Где ты, единственный, где твои верные руки, которые подхватят и унесут ото всех… Ты и сам сейчас маешься где-то, но мы встретимся, верю, ты придешь! Я люблю тебя! Всей душой, всем сердцем». И – странное дело – после сумасшедшей поездки в Париж, после принятого решения – писать, после того, как засела за свой роман, Вера знала: любовь уже подступает к ней. Судьба уже близко!

Праздничный ужин не заладился с самого начала. Вера угрюмо молчала. Николай Николаевич, в парадном костюме, при галстуке, восседал во главе уставленного хрусталем и фарфором стола и проклинал про себя и этот хрусталь, и набычившуюся жену, и глядящую с укором падчерицу, и необходимость вписываться в этот, давно ставший формальным, триумвират и в это образцово-показательное семейное застолье.

– Ну, дорогие мои, вот и наступила весна! – Он сделал многозначительную паузу, цыкнул и мечтательно запрокинул голову. – Скоро на дачу! Отпуск! Грибочки-ягодки! Давай, Вера, выпьем за нашу мамочку, она сегодня у нас такая симпатичная – кофточка с рюшечками просто прелесть!

Он обошел вокруг стола, чмокнул «мамочку», которая, сжав бескровные губы и не поднимая глаз, благосклонно кивнула, и вернулся на свое место.

– Верунчик, расскажи родителям, как там у тебя в редакции. Что о тебе думает главный? С кем общаешься в последнее время? По-моему, у тебя какая-то новая подруга, я что-то ее не знаю.

– Эта подруга у меня уже два года, и я сто раз о ней рассказывала, ты просто об этом не помнишь. Главный обо мне ничего не думает. И ни с кем я сейчас не общаюсь.

– Но как же так? Что у нас, нет приличных людей? Или ты, может, думаешь, что до твоей высоты никому не дотянуться?

– Почему, наверное, есть люди интересные и приятные… во всех отношениях. Салат будешь? Мам, ты совсем не ешь. Ты же любишь заливное, давай я тебе положу.

Вера старалась дождаться конца этого вымученного семейного ужина и поскорее умчаться к себе в Трехпрудный. А в сердце стучало: «Мамочка, бедная моя мамочка, что с тобой время сделало… Задавил-таки проклятый совок!»

– Ты читала в «Комсомольце» о мафии? А в «Огоньке» весь расклад про президентские выборы? Погоди-ка, сейчас зачитаю одну страничку…

– Пожалуйста, не надо.

– Так. Тебе, значит, не интересно. А что тебя вообще интересует? Она, видите ли, слишком далека от нас, грешных! Она парит в небесах и снизойти до убогих родителей не желает! Газет не читает – это журналистка-то профессиональная! Публицистику презирает. Ну ладно, не любишь – твое дело. Но поговорить-то с родителями по-человечески можно? Я, между прочим, тоже не в котельной работаю. А не чураюсь, ничего не чураюсь! В курсе событий. Ты во что превратилась? Высохла вся! А в дом к себе критикесса наша великая не зовет… Не войти!

– А ты и не входи. – Вера налила себе коньяку и одним махом выпила.

– Родители, значит, не нужны! А ты что, думаешь, добилась бы чего-нибудь без родителей? Мать всю жизнь черт-те в чем – все ей, все ей! На тебе сапожки сейчас тыщ за четыреста, а это ведь больше моей профе-е-ессор-ской зарплаты! На мать ей наплевать! А что мать по ночам не спит, на грани уже – это так и полагается! Ты же мумия – не человек, пустышка несчастная, только одно у тебя за душой и есть: рав-но-ду-ши-е! А человека и нету… А чего живешь – мужика ждешь? Так такая и не нужна никому. Тридцать стукнуло, а все в девках!

– Коля, не надо. – Ирина Ивановна, помертвевшая, с дрожащими уголками губ, напоминала сейчас убитую горем участницу тризны.

Вера медленно, стараясь не спешить, вышла из-за стола и стала натягивать пальто.

– Никуда не пойдешь! – Отчим побагровел. Он распалился не на шутку. – Наш ужин еще не окончен, и будь добра досидеть до конца. То-о-о-ртик мать испекла!

Но Вера молча продолжала одеваться.

Роль взыскующего порядка главы семьи пробудила в Николае Николаевиче гневного истерика. Стараясь скрыть дрожь, он выскочил в коридор и встал на пороге.

– Я сказал, ты сейчас никуда не пойдешь! Куда понесло? На пьянку? В постель к мужичку?

– Я добром прошу тебя, отойди. – Вера закипала. – Отойди, говорю. Ты не смеешь!

– А-а-а, я не смею? Еще как смею! – По-рысьи кинувшись к Вере, отчим изо всех сил отшвырнул ее прочь от двери. Пролетев по коридору, она ударилась спиной о книжные полки.

«Мама, – у нее стучало в висках, – ради тебя это вынесу!»

– Коля, уйди! – Ирина Ивановна рванулась к дочери, заслоняя ее от разъяренного мужа. Она колотила его кулачками по голове, по плечам, пинала, жалобно взвизгивая, и, оказавшись неожиданно сильной, затащила мужа в комнату и повалила на диван.

Зазвенело разбитое блюдо. Ирина Ивановна рыдала в голос. Вера поднялась, схватила сумочку, рванула дверь и выбежала.

Вон из своего бывшего дома!

Но не успела она дойти до угла, как ее догнала побелевшая, растрепанная Ирина Ивановна – без шапки, в распахнутом пальто.

– Доченька, девочка моя, как же это… Что же… – Она обняла Веру, прижалась к ней мокрой от слез щекой.

– Мамочка, родная моя, не обращай ты внимания, плюнь на него, я давно тебе говорила… Ну зачем он тебе? Нам будет хорошо вместе, я так тебя люблю. Переезжай ко мне. Сегодня же!

– Нет уж, куда уж, маленькая моя, жизнь-то кончена. Прожита! А на старости лет из дому не бегут… Ты вот только береги себя да появляйся почаще. – Она начала успокаиваться, и суровая резкая складка пролегла у нее меж бровей.

– Мамочка моя, – зарыдала Вера, – ну почему, почему… – Она, порывшись в сумочке, достала платок и стала утирать градом лившиеся слезы. – Почему ты не хочешь сказать… кто был мой отец? – Она мотала головой, уткнувшись в материно плечо.

– Милая моя, не надо, не береди мне душу. Может быть, перед смертью… Не тронь ты этого, не проси! – Тут Ирина Ивановна стала железной и твердой как скала – Вера даже на ощупь почувствовала в ней эту перемену. – Держись, мой звоночек, и ничего не бойся! Я же рядом с тобой. А об отце – не проси, забудь! Не было его… Не было и нет.

Они постояли еще немного, обнявшись, потом Ирина Ивановна перекрестила Веру, поцеловала, сказала, что заглянет на днях, та пообещала почаще звонить, и они оторвались друг от друга. И у каждой душу – словно бы пополам…

Добредя до метро, Вера подумала: «Ну, куда теперь? Позвонить Таше? Или к Маринке на огонек – у нее всегда людно, отвлекусь…»

Но помимо воли, будто чьей-то незримой рукой, ее повлекло домой, в Трехпрудный. Сердце подсказывало: чтобы преодолеть эту боль, нужно переломить себя, собственный душевный раздрызг, вернуться к белым листам бумаги. И писать роман.