Тука проснулся и, не открывая глаз — они были очень липкие, — потихоньку сполз с кровати. На полу, прохладном с ночи, он подремал еще немного и сразу распахнул глаза. Свет ударил ему внутрь, оглушил, удивил своей внезапной силой. Так было каждый день, Тука привык и все равно пугался: наверное, потому, что не думая, вдруг догадывался о жарком, трудном, огромном дне, который был весь еще впереди, который надо прожить по минутам и часам, начиная с этого мгновения — встречи с утренним степным солнцем.
Сестренка Муська спала, всхлипывая, прикрыв ладошками лицо: ее мучили мухи. Она будет спать долго, пока не устанет от мух и жары, после, повозившись, сядет на кровати и заревет. Успокоить ее — самое нелегкое дело; и Тука, отвернувшись от Муськи, осторожно стянул с табуретки штаны.
Во дворе очень светло, и потому кажется пустынно и скучно. Кудахтала курица. «Снеслась», — подумал Тука. Далеко, в конце села, стучала машина. «На току, зерночистилка», — решил Тука, поднялся на ноги, покачиваясь, пошел к столу. Молоко кислое, молоко свежее, вареные яйца, хлеб под полотенцем, картошка (в мундире, чтобы ее мухи не ели) — это была пища им с Муськой.
Есть ничуть не хотелось. Разве это еда? Это — питание. И отец всегда говорит: «Ты, Тука, питайся, если мужиком хочешь сделаться». Может, от картошки скорей мужиком сделаешься, но настоящая еда — в магазине, а самая настоящая — в городе: мороженое «пломбир», пирожное «эклер», лимонад и разное другое в коробках и банках. О ней можно только мечтать, даже с Муськой поговорить нельзя: начнет хныкать, просить мороженое. Она не понимает, что питаться все равно надо, что молоко, картошка и хлеб — «надежный харч». Раньше мать конфеты или сахар оставляла, теперь вечером понемногу выдает. Правильно делает. Тука еще может терпеть, а Муська весь день себе аппетит портит.
Съел два яйца, одну картошку с солью, выпил банку кислого молока — отдышался, будто тяжело поработал, и, сразу позабыв о еде, вышел в сени. Здесь было сонно и сумеречно, пахло старой огуречной бочкой, слепо летали, шлепались в стены мухи, и в ведре с водой жужжал, захлебывался какой-то жук. Поддел его ковшом, выплеснул на пол: «Пусть живет!» Толкнул коленом дверь и остановился на пороге: со двора, с улицы, из всей степи пахнул ему в лицо, разом обдал с ног до головы яркий сухой жар, будто открылась огромная печная духовка, в которой белыми булками пеклись глиняные дома поселка, коровы на буром холме, горячо кипела, пенилась речка.
«Ничего, я не боюсь, — подумал Тука, — и другие не помрут, это только кажется. Главное — работать надо, чтобы совсем позабыть о жаре».
Вчера он перетаскивал кучу песка с середины двора к забору: решил, что у забора песку будет лучше — там все-таки тень, а здесь солнце жарит его. Хоть он и песок — жалко. Придется печку этим песком чинить, дом ремонтировать… Половину кучи перетаскал. Муську заставил маленьким ведерком помогать. Хорошо поработали, даже Муське понравилось: не хныкала, конфет не клянчила. Только вечером неприятность получилась: приехала с поля мать, увидела две кучи песка, рассердилась, шлепнула Туку по затылку. И отец очень огорчительно усмехнулся.
Сегодня неизвестно что делать. Надо подумать. Тука сел на ступеньку крыльца, оглядел двор. Увидел тележку на трех железных колесах, за ней была конура, в конуре спал Космач. Сразу придумал. Можно впрячь Космача в тележку и поехать к речке за талой. Нарубить, домой привезти. Тала пригодится для чего-нибудь: плетень подгородить, помидорные кусты подвязать, хорошо еще корзину сплести. В хозяйстве всякие вещи нужны.
Тука пошел к конуре, выволок за ошейник Космача, подтащил к тележке. Пес, совсем дурной от жары, скулил, скалил зубы: из всех занятий в жизни он любил больше всего жрать и спать. И воняло от него шерстью и собакой невыносимо. Тука втолкнул Космача между оглоблями тележки и тут вспомнил, что ехать сейчас сразу нельзя — надо подождать, пока проснется Муська. Бросить ее одну он не может: заревется до смерти. «Подожду», — сказал Тука, пнув Космача под хвост. Пес рявкнул, кувыркнулся, клубком рыжей шерсти вкатился в конуру.
«Вонючий, лодырь и… еще блохастый». Хуже Тука не знал как обозвать своего пса. Зря ему сначала дали имя «Космос». Стыдно просто за такое красивое имя. Тука никогда бы так не назвал. Это отец надумал: как раз в то время Лайку в космос запустили, а этот, блохастый, к ним во двор приблудился. Отец выпивал за космос, накормил собаку, привязал, хотел Лайкой назвать! Но оказалось: блохастый — мужского рода. И досталось ему сначала замечательное имя Космос. После Тука самостоятельно Космачом переименовал.
В соседнем дворе послышался стук — били железом о железо. Тука подошел к плетню, глянул в дыру. Васька Козулько колотил молотком по ржавой трубе.
— Ты чего? — спросил Тука.
— Тука-тук, Тукин-тук! — захохотал Васька.
Балбес, конечно, хоть и в четвертом классе учился.
Тука третий окончил и уже знает, что дразниться нехорошо. Дразнятся, когда не придумают, что интересного сказать или трусость свою не хотят выдать. Ну, если бы Васька сам что-нибудь придумал, — тогда еще другое дело. А то «Туркин» — это фамилия Туки (всякий знает, фамилия не рубашка — в магазине другую не купишь), Тукой его Муська прозвала, потому что выговорить «Толька» не может.
— Тука-тук! — радовался Васька, будто ему за это килограмм шоколадных конфет пообещали. Он позабыл, зачем начал стучать по трубе, колотил как попало, лишь бы шума больше было. Тука сморщил от злости нос, просунул в дыру кулак. Васька завизжал от удовольствия: как же, удалось рассердить соседа!
Тука отвернулся, чтобы не обозвать Ваську «соплей» (а это очень к нему подходило: даже в самую засушливую погоду у Васьки под носом слякоть). Лень было ругаться с самого утра, да и злость на Ваську уже прошла; главное — отвернуться, не смотреть на его конопатую рожу. Тука вспомнил Кольку Собакина — вот кому действительно достается от своей фамилии! — и совсем успокоился.
Пошел к колодцу, заглянул в темень, в глубину, подышал холодом, увидел тихую, темную воду, себя, перевернутого лицом кверху. Захотелось пить. Раскрутил ворот, достал полное, плещущее ведро, напился через край. В животе сделалось холодно, Тука вздрогнул и припомнил, как лазил в колодец звезды смотреть.
В тот день Васькин брат, семиклассник Володька, не пошел на ток зерно перелопачивать, отдых незаконный себе устроил. Влез в дыру вместе с Васькой, подразнил Космача, сорвал в огороде два зеленых помидора — один съел, другой разбил о плетень, — попросил чего-нибудь «порубать». Тука принес картошку, молоко, яйца. Володька порубал все, даже Муське не оставил. После закурил сигарету (у отца, наверное, одну украл) и сказал, что если залезть в колодец, к самой воде, то можно днем увидеть звезды. Тука не поверил, закрутил головой, и Васька тоже не поверил, но помалкивал: боялся рассердить старшего брата. Володька, презирая Туку, сплюнул через губу далеко и метко — сонному петуху в глаз, и ушел к себе домой спать. Васька с Тукой стали спорить: кому лезть в колодец? Каждому хотелось увидеть звезды, но чтобы лез другой — будто чужими глазами можно что-нибудь посмотреть. Тука первым решил согласиться: не спорить же было до самой ночи, когда и так звезды появятся. И Муська согласилась, чтобы он лез и достал ей со дна колодца маленькую звездочку — она будет сосать ее, как леденец. Еще через некоторое время совсем договорились: Тука сел в пустое ведро, и Васька, изо всех сил держа ворот, стал потихоньку опускать его вниз. Сначала было все нормально, Тука, зажмурив глаза, погружался в холод; а после у Васьки что-то сорвалось, ворот завертелся, и Тука шлепнулся в воду. Страшно перепугался, хотел утонуть, но глубины было чуть выше колен, вскочил и, наверное, сильно заорал: он плохо помнит, что там делал на дне колодца. Про звезды, конечно, позабыл. Минут через пять Туку, верхом на ведре, вытащила из колодца Васькина бабка. Вечером отец выпорол его, и всю ночь ему снились звезды — они сыпались из глаз Туки в колодец, позванивали.
Еще отхлебнув, чтобы дольше продержался в животе колодезный холод, Тука отнес ведро к куриному корыту, вылил: в такую жару всем хочется пить.
В летнем щелястом хлеве завозился, кисло захрюкал поросенок: наверное, услышал бульканье воды, захотел есть. Надо накормить. Тука снял задвижку на двери сарая, забрался в ларь, нагреб полное ведро отрубей. Каждый день он подкармливает поросенка: жалко, маленький и визжит, как ребенок. Но Тукина мать не знает об этом. Она радуется, что поросенок хорошо растет (с картофельной ботвы и прошлогоднего бурака). Интересно, что она скажет, когда заглянет в пустой ларь? Про это лучше не думать: портится хорошее настроение, и даже не хочется смотреть, как поросенок быстренько поедает вкусную кашу, словно понимает, что она ворованная.
Солнце было уже высоко — над рыжим холмом, над тополями за речкой, сильно раскалилось, напекло холм, и от него струился к небу жар; напекло голову Туки — аж больно было глазам, — он пошел в дом поискать кепку. В сенях услышал: потихоньку хнычет, взревывает Муська. Она только проснулась, пробует голос. Она всегда так: пока одна, громко не ревет. Но стоит подойти, и у нее широко раскрывается рот, будто она галчонок и ей надо бросить в рот червяка.
Тука хорошо изучил свою сестренку, знает к ней много разных подходов. Главное, не надо с Муськой по-серьезному, командовать тоже нельзя: она не солдат, она маленькая девчонка, очень похожая на куклу-голыша.
У порога Тука поднялся на цыпочки, чуть пригнулся, улыбаясь и ласково щурясь, проковылял к Муськиной кровати.
— Наша Мусенька проснулась, наша лапочка! — заговорил он тоненько и угодливо (так, ему казалось, всегда говорит с ней мать). — А мы не знали, ходим, работаем, а наша Мусенька проснулась. Вот мы какие плохие!
На другие разные нежные слова, которых у матери было много и которых она не жалела для любимой дочки, у Туки не хватило голоса, и он, быстренько схватив вчерашнее испачканное платье, накинул его Муське на голову. Она затихла, «переваривая» Тукины слова, дала надеть на себя платье, даже помогла чуть-чуть, а после уставилась на Туку такими большими глазами, будто им не терпелось выкатиться и разбиться на полу. Муське, наверное, еще хотелось маминых ласковых слов.
— Наша Мусенька, проснулась… — снова завел Тука, но не успел пропеть до конца, как Муська по-старушечьи сморщилась, спрятала, закатив под лоб, глаза и так громко реванула, что Тука попятился от кровати. Ясно — поторопился, надо было что-нибудь другое придумать, например: «Наша красавица, наша умница проснулась…» Муська не любит, когда одно и то же твердят, ее это до смерти обижает. Теперь изревется, если новый, хороший подход не придумаешь.
Вчера Тука успокоил ее ласточонком: как раз перед этим нашел его у сарая, из гнезда вывалился (за него Муська целых две картошки съела и полбанки молока выпила). Позавчера шоколадная конфета была. На сегодня — ласковые слова Тука приготовил.
Муська орала, захлебывалась, будто тонула в речке, размазала слезы по щекам, и на нее злее напали мухи, а Тука придумывал новый подход. Но ничего интересного не мог припомнить: или Муська криком мешала, или голову сильно во дворе напекло. Тука стоял возле кровати, злился, потел, и, когда ему тоже захотелось зареветь на весь поселок, он изо всей силы крикнул:
— Замолчи, дура!
Муська захлебнулась, будто утонула в речке, притихла. После из-под ладошек тихонько глянула на Туку: может быть, кто другой так страшно крикнул на нее, незаметно вошел в дом, пока она глаза терла, и крикнул? Никого не было, один Тука стоял красный и сердитый. Но все равно Муська не поверила, что это он крикнул (мамуля приказала ему любить и нянчить ее), сморщила нос, несильно завыла, пробуя, не пропал ли с испугу у нее голос.
— Опять! — заорал Тука, схватил Муську за руку, стащил с кровати. — Если пикнешь, — сказал он, шипя сквозь зубы, — во, посмотри! — сунул ей кулак под пос. — Ударю — и помрешь!
Муська не захотела умирать, перестала хныкать, и Тука подвел ее к столу. Очистил две картошки, обшелушил два яйца, отлил полбанки молока, положил кусок хлеба.
— Ешь все!
Вздыхая и постанывая — наверное, в уме жалуясь мамуле, — Муська принялась есть. Тука стоял строгий и горячий. Он радовался, что нашел новый подход (интересно, сколько раз удастся этим подходом подействовать на Муську?), и боялся чем-нибудь испортить его. Но строгости много — тоже нехорошо, любой человек может злым сделаться. Наконец, когда Муська приложилась к молоку, Тука проговорил почти нормальным голосом:
— Надо слушаться старших братьев, для того они бывают, поняла? Они начальники, если родители на работе.
Муська, конечно, поняла, потому что выпила все молоко, и, послушная, пошла за Тукой на улицу. В сенях жужжал, тонул в ведре жук. «Опять попался!» — подумал Тука, поддел жука ковшом и выплеснул в дверь. Муська нашла жука, мокрого, грязного, сказала:
— Возьму. Это будет мой самолетик.
— Бери, — сказал Тука, — только не задуши, он тоже живой.
Теперь надо впрягать Космача и ехать за талой — другого дела пока нет. А без работы нельзя. Без работы что-нибудь глупое придумаешь: ласточиные гнезда полезешь драть, костер из соломы посреди двора разложишь или с Васькой захочешь сцепиться. Без работы Тука как-то одному старому прохожему дядьке двадцать штук куриных яиц за двадцать копеек продал.
Противно лезть в конуру за Космачом — от жары он совсем лодырем стал и псиной до невозможности провонялся. Скулить будет, еще укусит от страха. Может, без него поехать? Нельзя, подводы не получится, а на себе — это не езда. И Муське не очень интересно, каждый так сумеет.
Тука пошел к конуре, заранее ненавидя Космача, готовясь колотить и ругать его, и тут визгливо крикнула Муська, съехав на спине с кучи песка:
— Папуля едет!
По улице, со стороны тока, быстро катилась машина, пылила, раскачивалась. Она была такой же, как все другие машины, сновавшие между домами, дымившие на село пылью, но Муська сразу узнала ее. По кузову, по кабине, по звуку мотора или особенному запаху — она сама не могла понять, как узнавала машину отца. Ни разу не ошиблась. И самое интересное — даже ночью угадывала. Все знали об этом Муськином нюхе, удивлялись.
— Агу! — заплясала и захохотала Муська.
«Агу» обозначало — Муська будет жаловаться отцу (она еще не позабыла нового подхода), но это все-таки лучше, чем возиться с Космачом: от его блох после всю ночь чесаться будешь.
— Откиривай! — крикнула Муська.
Она и это знала — что отец въедет во двор. Она уже видела его, смеялась ему, и он ей кивал, улыбался. Он погудел чуть-чуть, как пароход, подплывающий к пристани, чтобы еще больше обрадовать Муську. «Поцелуйчики сейчас начнутся», — подумал Тука, раздвинул штакетниковые воротца, и машина, нацелившись в них тупым рычащим рылом, подкатила вплотную к сеням.
Отец вылез из кабины, поворошил рукой Муське волосы, пошел в сени и долго пил воду. Икал горлом, сопел.
Муська держалась за край его пиджака, задрав голову, нудно пищала:
— Пап, папуля… а Тука…
Отец не слышал, пил. После легонько оттолкнул Муську, вернулся к машине, откинул заднюю стенку кузова. Там было немножко зерна. Сейчас возят зерно, на току его много, в зернохранилище — под крышу, куры на дорогу выходят собирать, и в кузове каждой машины после разгрузки остается.
— Сгреби, — сказал отец.
Тука забрался в кузов, пригнулся, смел веником-голышом все до зернышка на свой двор. Набежали куры, приковыляли утки — это им хорошая еда, на весь день хватит. А потом отец по трудодням получит: запас в хозяйстве не мешает. Тука тоже любит прятать в сарай разное добро. Когда его много — запахи хорошие, тесно, тепло становится, что-то шуршит, пересыпается, и мать радуется, и отец, выпивая с дружками, хвастается: «Прошу не переживать за Туркина, Туркин перезимует». Он добрый делается, обещает купить велосипед.
Спрыгнув на землю, Тука хотел подойти к отцу, сказать: «Порядочек!» — но Муська уже ябедничала ему, тоненько всхлипывая и натирая грязными кулаками глаза, будто ее сейчас только кто-то поколотил. Пришлось отойти подальше, к радиатору машины. Тука трогал горячий капот, слушал, как бормочет, засыпает в жаре мотор, и очень сильно жалел себя: вот он нянчит ее, Муську, а она еще жалуется. Всю жизнь с ней возится. Другие мальчишки на речке раков ловят или на току горох воруют — он дома сидит. Да еще ругают, воспитывают, если Муська наябедничает. Что он, детсад для них или за деньги нанялся нянчить, как старушка пенсионерка? Пожалуй, убежать надо — в город, или на целинные земли, или ка речку. «Убегу, — думает Тука, — наищитесь, наплачетесь. На прощанье Муське обязательно по толстой роже смажу».
Но отец даже не глянул на него. Он был усталый, помятый, серый от пыли; волосы слиплись, затвердели от грязи и пота, глаза спрятались — вместо них под бровями темнели сердитые впадины. Отец закурил новую папиросу, поморщился и, поворошив лохматую Муськину голову, сутуло пошел к кабине.
Пока отец включал газ, пятился к воротам, выезжал на улицу, Тука думал о нем. Отец у него вполне хороший: хозяйственный и разворотливый. В колхозе считается в передовых, председатель за руку с ним здоровается, а раз приглашал к себе на свой день рождения. С отцом приятно выпить и поговорить. Он на Байкале служил, у генерала шофером состоял. Технику хорошо знает и на комбайне работать может. Но шофером лучше — ни один шофер с голоду еще не помер. «Баранка в руках — баранка в зубах». Каждый рад иметь такого отца. У Васьки Козулько отец полевод — женская работа; у Мишки, который за речкой живет, зоотехник, коровам хвосты крутит — стыдно подумать. Отец должен быть настоящий, чтобы с него пример брать, чтобы им похвастаться можно было. И на Байкале не каждому служить посчастливилось. Красивое озеро: тайга, сопки, вода, «как голубая детская слеза», и рыба всякая есть, и тюлени плавают. Из рыбы самая вкусная — омуль, в сто раз вкуснее селедки, которая в здешнем магазине продается. Отец не может забыть омуля и Байкал. Раньше собирался уехать, даже мамку хотел бросить, теперь из-за семьи задержался, детей жалко. Вот когда вырастут…
— Тука, ты чо?
Это Васька пролез в дыру, стоит у забора, носом шмыгает — сопли гоняет. Подойти сразу боится: вдруг Тука не позабыл его дразнилки? Заговаривает, проверяет настроение. А Тука так задумался, что сначала не узнал Ваську — стоит какой-то белобрысый и грязный пацан. Поэтому Васька спросил: «Ты чо?». Вообще лучше б этого Ваську никогда не видеть, лучше б он переехал на другой конец села, или Туке уехать куда-нибудь подальше — в город, на целинные земли или за речку. Ну что это за человек? Дразнится, хохочет, рожи дурацкие строит, а чуть услышит — машина приехала — сразу в дыру: страшно любит прицепиться к кузову и хоть немножко прокатиться. Из-за этого послушным становится, улыбается Туке, а Муське обещает конфетку когда-нибудь принести.
Сегодня Васька опоздал. Тука показал ему на дорогу, где от машины остался длинный и пыльный след, хлопнул в ладоши, будто хотел поймать птичку или бабочку (так показывают маленьким детишкам), и засмеялся. Получилось очень даже удачно: Васька перестал шмыгать, слизнул языком соплю, пригнулся и полез в дыру. Зацепился штанами за гвоздь, застрял — можно было дать ему хорошего пинка, но Тука просто крикнул:
— Беги стучи железом!
Васька рванулся, затрещали штаны.
Тука постоял минуту, соображая, о чем бы еще подумать, но ничего интересного не мог вспомнить. Ему сделалось скучно и сонно, захотелось влезть под навес, в тень, сесть на землю: она всегда там немножко прохладная. Глянул в небо и ничего не увидел, даже солнца не было. Все небо светилось, горело белым огнем — это, наверное, солнце расплавилось, пролилось сверху, затопило степные холмы, желтые пшеничные поля, похожие на песчаные пустыни, речку, деревья. Тополя сделались белыми, остро сверкающими — ни одного зеленого листика, будто и вправду все они сгорели. Значит, уже полдень — так бывает, когда проживешь половину дня.
Муська сидела на куче песка, еле шевелила руками, сильно сопела, и было видно сквозь ее белые волосы, как покраснела кожа на макушке. Она хитрая: молчит, к Туке не пристает, потому что отцу наябедничала. Знает, за это полагается пара штук горячих. И дать бы ей «для воспитательности», но от жары и скуки Туке не хотелось скандалить.
«Надо ее под навес спрятать», — подумал Тука, взял Муську за руку, стащил с кучи. Муська пошла, вяло переставляя кривые старушечьи ножки, сопя и вздыхая. Ей теперь все равно, куда идти и что делать, ее очень нагрело солнце, и она еще виновата. Тука усадил Муську в самую большую тень у стенки глиняной печки, на которой мать летом готовит еду, сунул в руки пустую банку, цветной лоскут и сломанную деревянную ложку. Сам устроился рядом, ближе к трубе: здесь тень была уже, пришлось поджать к животу колени, и только ступни грелись на солнце, будто не поместились в маленьком прохладном доме.
Муська помешала ложкой в банке, прикрыла банку лоскутом и принялась шипеть сквозь зубы: так она варит обед. После будет кормить куклу, еще после приготовит еду Космачу, а еще-еще после ее самою надо отвести домой и накормить.
В небе возник шепелявый, сквозистый рокоток, быстро приблизился, обращаясь в грохот, прогремел над деревней, снова стал сквозистым, шепелявым и понемногу умер где-то в степи. Это пролетел реактивный самолет. Сегодня первый. А бывает, весь день гремят, бухают в вышине, стрекочут, глянешь — все небо расписано белыми кругами, будто мелом кто-то баловался.
Вот еще один зашелестел, засквозил — этот по самому краю неба, по далекому холодку, как по воде, и Тука поежился от колких мурашек на спине: очень захотелось куда-нибудь пойти, поехать, полететь, чтобы не было этой жары, чтобы увидеть много интересного и совершить что-нибудь необыкновенное, стать героем.
Когда летят самолеты — не хочется сидеть во дворе, возиться с блохастым Космачом, кормить поросенка и нянчить Муську. Прямо стыдно делается за такую жизнь.
— Мо-мо хочу, — захныкала Муська, облизывая губы.
Всегда так: услышит грохот самолета — мороженое вспоминает, в город к бабушке просится. Как у нее получается — самолет и мороженое — неизвестно. Наверное, и ей самолет прохладу, холодок напоминает.
Бедная Муська! Не пожалел бы для нее целый килограмм мороженого, пусть ест и радуется. И свою бы порцию отдал. А то губы у нее потрескались, во рту пересохло, и дышит она, как выпавший из гнезда ласточонок. Молоко не пьет: теплое, надоело. Воды много ей нельзя: обопьется, животом заболеет. Лучше б никогда Муське не давали мороженого, и она бы не знала, какая это вкусная еда, или самолеты совсем перестали летать.
— Мусь, — сказал Тука, — ты скоро поедешь к бабушке и сразу купишь себе «пломбир», «эскимо» и пирожное «эклер». Скушаешь все, еще возьмешь, потом еще…
Муська подняла голову, не мигая уставилась Туке в глаза. Такая у нее привычка: проверяет, не врет ли Тука. Надо тоже долго не мигать, чтобы Муська поверила. А это трудно — долго не мигать.
— Честное-пречестное!.. — быстро проговорил Тука, открыл рот и ковырнул ногтем зуб, что означало — готов вырвать зуб.
Муська облизнула губы, вздохнула, не совсем веря, принялась стучать по пустой банке. Это она приглашала на обед куклу и Космача.
Глупая маленькая Муська! Когда ее обманешь, ей легче жить. Надо напоить ее молоком. Но вставать, идти на жару не хватает смелости, и Тука воображает — будто бы он встал, пошел в дом, взял кринку с молоком и напоил Муську. Много хлопот с нею, устаешь за весь день, вечером даже на речку сходить не хочется. Хорошо в прошлом году было — Муська у бабушки в городе жила, целый месяц. И Тука отдохнул, будто в пионерском лагере побывал. Встанешь утром — и иди куда хочешь.
А раз даже приключение было. Пришел Мишка, который за речкой живет, говорит: «Пошли, Тука, в поход — за Верблюжьей горой геологи землю взрывают, чего-то ищут. Посмотрим, интересно же, попросимся в партию, может, возьмут». Чего тут раздумывать: геологи — это не хуже, чем солдаты или танковые войска. Запаслись хлебом, вареной картошкой, солью и пошли. Прямо на Верблюжью гору направление взяли, без дороги, чтобы короче было. Часа через два или более степь накалилась, сусликов стало меньше, только жирные тарбаганы столбиками сидели на кучках земли возле своих нор, грелись, следили за Тукой и Мишкой сонными глазами. Шуршал, посверкивал на горячем ветру ковыль, а другие травы будто совсем исчезли — припали к земле и тоже стали рыжими. Тука и Мишка смотрели на два черных каменных горба Верблюжьей горы и шли, шли. Выпили всю воду из фляжки и все равно хотелось пить. Отдохнув, пробовали бежать, но черные горбы ничуть не приближались, даже казалось: они понемногу, покачиваясь в мареве, отплывают дальше. В глубокой зеленой балке нашли ручей, обрадовались, напились до боли в животах, поели хлеба и картошки и, непонятно как, уснули на песке. Очнулись от холода, глянули — ночь, звезды, из-за холма красный рог месяца торчит, будто оттуда огромный черный бык выходит. В кустах талы что-то двигалось, шуршало, наверное, волк подкрадывался. Мишка вскочил, всхлипнул и — бежать, Тука — за ним. Бежали по холмам, балкам, спустились в какую-то широкую ровную долину. Поревели, пошли шагом — когда идешь и не торопишься, меньше страха. Потом увидели озеро, возле него огонек, запахло кизячным дымом. Подкрались — казах греется, в темноте на берегу овцы спят. Две собаки залаяли, казах ружье схватил. «Дяденька!..» — заревели вместе Тука и Мишка. Казах схватил их за воротники, привел к огню и долго по-русски матерился. После успокоился, покурил, дал овечьего молока, хлеба и постелил кошму. Какая хорошая была ночь! Тука несколько раз просыпался, видел низкие звезды, протягивал к ним руку, а рог месяца плыл и плыл по сверкающему, будто росному небу, пока опять не воткнулся в черный холм. Утром казах дал еще молока с хлебом и вывел Туку и Мишку на дорогу. Матюгнулся — это, наверное, чтобы они скорей дотопали домой — и ушел к отаре. Дома Тука получил трепку — самую большую за всю свою жизнь: отец снял с него штаны и выпорол во дворе. Так что все село видело.
Сначала Тука поклялся отомстить отцу, когда вырастет: тоже спустит ему штаны и высечет у магазина при всей публике. Теперь не очень сердится. Расти еще долго, устанешь злость копить, а приключение все-таки было настоящее, как в сказке: страшная ночь, месяц, похожий на бычий рог, казах у кизячного костра, овечье молоко… Вспомнишь — и то мороз по коже.
— Пи-ить… — тоненько пропела Муська.
Надо вести поить и кормить ее, а то заболеет еще — вот возни будет с ней, и мамка работу бросит. А это совсем никуда не годится: колхозу помощь нужна, да и заработок в семье не лишний. Женщины зимой отдыхают, им зимой делать нечего, сиди дома и обеды вари.
— Пи-ить…
— Нашей Мусеньке пить? — спросил Тука, будто сейчас только услышал. — Нашей лапочке… — Муська сморщилась, закрыла глаза. Тука схватил ее за руку, поставил на ноги, сказал: — Пошли!
Эх, пришла бы мамка на обед! Она, бывает, приходит. Сядет на попутную машину — и домой на полчасика. Муську накормит, чего-нибудь приготовит, дома приберется и опять в поле. Пришла бы сегодня: что-то день очень длинный. Почувствовала бы, как трудно с Муськой, как жарко ей, как хнычет она… Она же маленькая, Муська, ей без мамули нельзя, терпение у нее тоже маленькое. После легче было бы до вечера прожить.
— Садись, вот так. Бери картошку, два яйца, хлеб. Потом молоко выпьешь. Всю кринку, ясно?
Муська сопит, смотрит на стол так, будто боднуть его хочет. Избаловалась — это все ей не вкусно. В войну люди голодали, даже умирали с голоду. Дети — и то про хлеб мечтали. Мамка голодала, папка голодал, бабушка чуть не кончилась, а Муська заелась теперь. Буржуйка несчастная! Маленькая, а уже с пережитками.
— Не хочешь? — спросил Тука.
Муська всхлипнула.
— Убью! — сказал Тука, сунул руки в карманы и остановился по другую сторону стола.
Муська принялась быстренько есть, следя за Тукой, чтобы он не вытащил из карманов кулаки. Откуда и аппетит появился, причмокивает, даже Туке есть захотелось.
«Вечером, когда придет мать, придется убежать, — думает Тука, — но это ничего, зато сейчас Муська хорошенько наестся, и на жаре не раскиснет, и не заболеет от слабости. Жалко ведь — своя, родная».
А родители все равно ругают Туку за то, что он старший и лентяй. Какая же здесь работа? Нянчить — это не работа, от этого только устаешь и злой становишься. Работа — когда что-нибудь делаешь, например, машину водишь, землю копаешь, талу рубишь. Даже в поле, на колхозном огороде — работа. В прошлом году, когда Муська жила у бабушки, Тука ходил с матерью на огород — окучивал картошку, поливал помидоры, полол; уставал, спина болела, хотел убежать куда-нибудь подальше, но все-таки это была работа, хоть и женская.
— Тука-а, — жалобно позвала Муська.
Оказывается, она съела все и лишнее яйцо еще прихватила — Тукину порцию. Сидела просто так, скучала, ожидала, когда Тука обратит на нее внимание, и глаза у нее были узенькие и липкие.
— Каши Мусеньки наелись? — спросил Тука.
— Ух-гу.
— Наши Мусеньки баю-бай будут?
Муська промолчала, она не соглашалась спать, даже если валилась с ног (боялась во сне одна остаться, что ли?), и Тука, взяв ее на руки, тяжелую, горячую, будто вытащенную из печки, понес к кровати. Едва поднял на край постели, перекатил к степе; задернул на окнах занавески: в сумерках мухи слепнут, не сразу находят Муську. Вздохнул, тихонько засмеялся, пошел к столу и съел все, что там осталось: «Надо питаться, чтобы скорей вырасти, мужиком сделаться».
Солнце чуть-чуть перевалилось на другую сторону неба, начало слова сжиматься в огненный комок, но было еще большое, косматое, и на домах, холмах, на всей степи лежал его белый, огненный свет. Только тополя чуть позеленели, будто их окунули в воду и они стали понемножку оживать. Теперь сделалось душно, а это хуже, чем горячо. Этого даже куры не выдержали — спрятались под сарай, и поросенок затих — сварился, хоть мясо ешь. Но все-таки тополя позеленели. Скоро отвалит от земли жара, рассеется в огромном пустынном степном небе, из которого уйдет солнце — злое, косматое, как зверь.
«Надо работать, — решил Тука, — без работы совсем делать нечего и жить скучно. Или уснешь еще, а это вовсе не интересно».
Лучше всего поехать за талой. Возле речки прохладно, искупаться можно, с мальчишками поговорить: может, чего-нибудь интересного знают. А главное — тала нужна. Талы на речке не очень много, к осени ее всю вырубят, растащат по дворам, придется далеко за талой ехать. Без нее в хозяйстве нельзя, она и дрова заменяет, когда подсохнет, и на постройку годится: обмажь плетень глиной — вот тебе и стена. Талу можно продать — запросто каждый купит, кто заготовить поленился. За нее отец сразу обещанный велосипед купит да еще с мотором.
И опять Тука вспомнил о Муське: все-таки она сильно мешает нормально жить. Надо с матерью поговорить, пусть отправит ее на недельку к бабушке, пока Тука по хозяйству управится. Бабушки, хоть и городские, должны внучек своих нянчить, а не писать в письмах, что они больные, старые и усталые. Молодых бабушек не бывает — бывают сознательные и малосознательные. Сознательные до смерти работают, родным помогают.
За плетнем послышался стук: Васька Козулько бил железом по железу. Стук сухой, горячий, как в кузнице. Слушать было противно. Это Васька назло Туке гремит, на нервы действует. Тука хотел пойти к дыре и поругаться с Васькой, но передумал. «Лучше дыру заделаю», — сказал он себе, взял в сенях молоток и гвозди, вытащил из сарая доски от поломанных магазинных ящиков. Осмотрел плетень, смерил дыру, начал работать.
Как это раньше Тука не догадался заделать дыру? Во-первых, Васька в нее лазит, во-вторых, украсть что-нибудь может. Во дворе много добра: солома, кизяк прошлогодний, уголь тоже. Кое-что другое. А Васька к себе тащит. У них вся семья такая — хозяйственная: отец полевод, мать на птицеферме работает, хорошо живут. И еще лучше хотят жить. Из-за этого надо от них отгораживаться, а надежнее — собаку купить злую, на ночь с цепи спускать. Сунется кто-нибудь из Козулек — покусанный назад уползет.
Плетень дрожал, раскачивался, гвозди гнулись, доски скалывались. Тука обливался жаром, от пота щипало в глазах, и он плохо видел, но упрямо колотил молотком. Даже Васька бросил свое железо, глазел, удивленно шмыгал носом: он, конечно, не ожидал, что Тука так быстро догадается, зачем их семейству дыра нужна.
Приладив последнюю доску, вбив в нее здоровенный гвоздь, который на целый палец вылез по ту сторону плетня, напротив Васьки (будто пронзил его), Тука бросил молоток и сел на землю отдыхать. Сидел долго, чуть не уснул, а потом услышал: плачет Муська. Оказывается, она стоит рядом с ним, трет глаза и топает ногой — сердится, что Тука не встречает ее ласковыми словами.
— Наша Мусенька… — начал он, глянул на плетень — заплата была надежная, виднелась белым пятном, — сказал: — Смотри. Это я, сам. Хорошо?
Муська терла глаза, ничего не видела.
— Ты знаешь, кто такая? — Тука встал перед нею, сунул руки в карманы. — Каракатица!
Муська притаилась, соображая, что ей делать: зареветь как следует покрепче или не испугаться этого слова?
— Поняла?
— Не-ет, — открыла глаза Муська.
— Такая птица есть, которая людей живых съедает и всегда плачет.
— Не-е.
— Чего — не?
— Не-ет.
— Пошли играть.
Тука усадил Муську на песок, дал ей банку, ложку, куклу, два гвоздя. Она пыхтела, хмурилась, расшвыривала песок, потом у нее задрожали губы, глаза залились слезами. Бросив в Туку сразу ложку и гвоздь, упав на спину и задрыгав ногами, чтобы Тука не сразу смог подойти к ней, Муська заорала:
— Не-е-т!
Тука сел на пустое перевернутое ведро, приготовился ждать: теперь ничего не сделаешь, теперь пусть орет, пока не охрипнет, пока не выревется. Говорят, так маленькие дети даже умереть могут. Муська еще ни разу не умерла: как почувствует смерть близко — быстренько замолкает. Она хитрая, жить хочет, мороженое кушать, с мамулей целоваться. Пусть поревет.
В селе что-то переменилось: у магазина люди появились, мотоциклы, на подводе привезли пустые бидоны к ферме, чаще приходили из степи и поднимали пыль между домами автомашины. Бабы во дворах заговорили: значит, пришли с работы. А еще жарко, еще день… Вон, кажется, Володька Козулько, брат Васькин, с тока идет, с ним Колька Собакин. Они горох перелопачивают, деньги на велосипеды зарабатывают. Даже издали видно — в карманах тащат. Бессовестные. Улыбаются еще, Собакин папироску курит. И не понимают эти два дурака, что воровать стыдно. Другое дело — взять немного, для еды.
Тука поискал солнце — оно было маленькое и незлое, висело над самыми дальними, мутными холмами, будто заглядывало за них, высматривая себе место, где бы отдохнуть, ночью раскалиться, разозлиться для завтрашнего дня.
Муська ревела. Ей уже надоело реветь, и голос пропал, и слез не было, и последние силы кончились, но она ревела — нудно, тихо, жалобно. Из конуры вылез Космач, вихляясь, подошел к Муське, уставился на нее кислыми глазами: он не мог долго терпеть, когда Муська плакала. Тявкнув, Космач лизнул Муське руку. Она не перестала реветь. Она обалдела от своего рева, и ей, наверное, казалось, что ревет она много лет и должна реветь, пока не постареет. Надо как-то успокоить Муську, а то придет мать, рассердится, что у ее любимой дочурки нервное расстройство, других воспитывать начнет.
Тука подсел к Муське, вздохнув огорчительно, сказал:
— Пожалуй, уйду! — Муська прислушалась. — Уйду совсем, надоела такая трудная жизнь. В степь уйду, к чабанам, или в космос улечу. Попрошусь и улечу. — Муська перестала всхлипывать. — Там и то лучше. Там никаких маленьких девчонок нету. На луне дом построю…
— И я… — сказала Муська.
— Тебе нельзя. — Тука испугался, представив Муську с собой на луне. — Там каши нету.
— Хочу.
— Тебе в детсад надо, вот куда. Это даже лучше. Знаешь, что такое детсад?
Муська притихла.
— Это такой дом, куда таких маленьких, как ты, приводят, тетеньки в белых халатах вас нянчат, кашу манную варят, молоко дают, сказки рассказывают, таблетками лечат, как в больнице, чисто тоже, дети чистенькие; вытри сопли, сопливых туда не принимают; хочешь в детсад?
Муська молчала, вдумываясь в Тукины слова, боясь легко обмануться.
— Ну вот, молодец, — сказал Тука. — Скоро построят, и мы тебя первую запишем, отведем, и ты сказки там будешь слушать. А сейчас пока поиграем давай. Во что хочешь?
— В лошадки.
Тука стал на четвереньки, Муська влезла на него верхом, у плетня он тихонько ссадил Муську, сунул ей в руку лопатку, и она принялась копать землю. Тука отошел к навесу, сел на печку.
У магазина становилось больше народа, слышался говор, появились, задвигались люди между домами, улицу прошивали мотоциклы, оставляя над дорогой кривые строчки поднятой пыли. Где-то за селом, приближаясь, смутно бормотало овечье стадо, и оттуда с ветерком доносился бензинный стрекот тракторов. А после из толпы у магазина вышел человек — небольшого роста, в коротком платье и белом платке, с коричневыми до плеч руками. Он шел тихо, всматриваясь в Тукин двор, неся тяжелую, опущенную до земли сумку. Он шел, покачиваясь, неслышно, шел медленно и очень устало, но с каждым его шагом Туке делалось легче и беззаботнее. И когда стало совсем свободно — так, что захотелось свистнуть и пуститься через огороды к речке, Тука сказал себе:
«Мамка идет!»
И отвернулся, чтобы не заплакать.