Макс забрел в воду, столкнул корму лодки с мели, впрыгнул на нее коленями, постоял, выжидая — не застрянет ли? — и ввалился в кормовой отсек. Повернул ручку подвесного мотора «на газ», дернул шнур. Мотор затараторил сразу, как-то по-детски счастливо и бесшабашно. Успокоив его, словно уговорив быть расчетливее, Макс сел, прижал локтем руль, засмеялся и сказал: «Поехали!» — хоть и знал, что голоса его не услышит Ник, сидевший впереди на мешках.

Подняв руку и потрепав ею над головой, Ник ответил, что понял, что все отлично. Сунул ладонь за борт, зачерпнул воды, умыл лицо — пусть свежесть сразу войдет в него, — отвалился на спину и стал смотреть, как медленно, открываясь всеми домами, плывет по берегу, смещается влево рыбацкий поселок.

Бурая осенняя вода, песок, твердый и жидкий ил, деревянные строения в заплотах и заборах, три-четыре белых квадрата — цехи рыбозавода, клуб, столовая… По окраинам ветряки, множество невысоких широколопастных ветряков над колодцами вместо российских журавлей. И вдоль всего берега, на котором живут люди, — свои, дощатые щиты, плетенки, насыпи. Сплошная стена из дерева, глины, песка. Это от наводнений при южных ветрах, когда морская вода подпирает, вспучивает речную.

Лодка шла по Никитинскому банку, вбиравшему в себя протоки — их здесь не счесть, в низменной волжской пойме, — скользила меж зеленых тальников, окрашенных понизу сплошной желтизной камыша. Справа, ближе к берегу, на маленькой лодчонке сутулился рыбак в дождевике, неспешно подергивал короткие удилища. «Судака блеснит», — подумал Ник. И еще подумал, глядя на тальники, камыш, бурую непроглядную воду: «Как это похоже на другие земли, другие места. И поселок тоже. Вот только ветряки да плетенки по берегам».

— Э-эй! — крикнул Макс, приглушая мотор.

Лодка запнулась, шлепнула раз-другой носом, пошла медленнее; кулас, или, по-охотничьи, куласик, прицепленный позади, — обоюдоострая посудина для охоты в мелководных ильменях — тюкнулся в корму, отпрыгнул легоньким поплавком. Послышался протяжный бескрайний тальниковый шум. Солнце, остужавшееся встречным ветром, пахнуло в лодку, заполнило ее до краев тихим теплом.

Лишь после того, как Ник увидел все это, отметил про себя, он глянул на Макса. В вытянутой руке Макс держал бутылку «Московской», щелчками дзинькал по стеклу. На сиденье-перекладине впереди него были разложены хлеб, крупные луковицы, куски малосольного жереха; и горка зеленовато-желтых персиков из сельского сада (персиками они угощались и вчера вечером, когда приехали к отцу Макса на рыбозавод) — терпкая, отличная «закусь». Ник неуверенно усмехнулся: не шибко ли будет для начала? — но тут же почувствовал, что не сможет удержаться; а Макс, выкинув вперед ладонь, сияя зубами, морщась сухим коричневым лицом, приглашал друга к доске-столу, нагруженному едой.

— Попьем? — спросил Макс.

Уже не думая о бутылке, не оберегая себя, Ник пробрался к корме, удобно примостился на палаточном брезенте, и Макс вставил ему в руку граненый стакан. «Ого!» — сказал с усмешкой Ник, взглядом взвесил, слегка покачав, жидкость, но не нашел в себе уже никакого сопротивления. Немножко удивившись этому, кивнул на воду, тальники:

— За все!

Ударились стаканами, закатив глаза, влили в себя ровно по четыре веских глотка жгучего тепла. Сдерживая дыхание, ели то, что попадалось под руку. Молчали. Смеялись. Кажется, пили еще, потому что едва не наехали на песчаную отмель. А когда Макс пустил мотор на полные обороты, кулас замотался, как конь на привязи, и Ник, свалившись на спину, увидел небо в сплошной огненности солнца.

И опять ветер, низкие, вровень с водой, берега, быстрые и тихие протоки, тальники. Редкие, неслышимые чайки, коршуны высоко-высоко, в непостижимой бездне над ничтожностью суши среди текучей, стоячей, сквозящей воды. Мгновенные табунки уток из-за тальника и — за тальники. Медленная пара лебедей, проплывшая в сторону моря, как по тоненькому подсиненному полотну, и разом исчезнувшая, будто в прорвавшуюся ткань. Качающиеся кулички на отмелях, всплески судаков и сазанов. И трепетный, синюшный холодок вечера.

За излукой возник дом с множеством чистых стекол, голубенькими стенами, белой шиферной крышей. Напротив него, притершись к берегу, стояла баржа с двумя будками и навесом; на корме, выжидая, появился человек.

Макс подвернул к барже-дебаркадеру, выключил мотор. Нос лодки ударился о мокрый истертый отвальный брус, человек наклонился, схватил якорек на цепи, обежал с ним вокруг деревянного кнехта.

— Здорово, дядь Вась! — прокричал Макс в глохлой, точно осиротевшей тишине. — Заночуем у тебя!

— Рад буду. Номеров у меня без нормы.

— Тогда лови вещички.

Макс бросил на дебаркадер мешок с постелью, сумку с провизией, подал ружья, кивнул Нику — карабкайся на палубу; перевалив в лодку мотор, прикрыл его сверху курткой. Забрался сам, тряхнул руку дядь Васе.

— Вторые сутки без харча сижу, — говорил, удивляясь сам себе, сухонький мужичок. — Смены нету. Это ж порядок, что ли?

— Подкормим.

— Рад буду.

— Насчет ушицы сообрази. Рыбка-то есть?

— Этого добра навалом.

Дядь Вася, улыбчивый и добрый, потянул шнур из-за борта, плеснул на доски рыбью связку: судачки, сазан, десяток крупных лещевидных вобл, поволок живое добро под навес, к кухонному столу. И все улыбался, будто рассказывал что-то удивительное, непостижимо важное, более значительное, чем он сам, потому что телом он хил, выветрен, пропечен солнцем — приспособлен для скудной жизни на воде, под открытым небом. Ничего лишнего в мыслях. Никакой особенной старости, но и молодость неизвестно уже когда отошла.

— Две недели, считай, загораю. Жинку не видел, — наконец сообщил он, помолчал, ожидая действия своих слов. Однако быстро позабыл об их важности, приметив, как Макс опустил в хозяйственной сетке поллитровку за борт. — Насчет ушицы — сообразим. Наша главная специальность.

На корме дебаркадера, косо уходя в воду, подрагивали две капроновые лески. Ник стиснул одну пальцами, прислушался, слегка потянул на себя. Где-то в глубине, у самого дна протоки, возникли упругие, нервные толчки. Почти такие же толчки Ник ощутил у себя в груди, резко подсек и, чувствуя живое биение на конце лески, начал быстро выбирать ее из воды. Белая, плоская рыбина, всплеснув как лопасть на течении, осветила чешуей воздух, и Ник шлепнул ее на палубу.

— Хороша! — сказал Макс. Он раскладывал на низеньком деревянном столе, напоминавшем топчан, городские припасы: колбасу, сыр, вареные сосиски, и получалось у него это как-то неуловимо изящно, сдержанно и щедро.

— Полкила! — подтвердил не очень восторженно дядь Вася. — Их тут навалом.

Ник наживил красного, бодрого червяка, забросил леску; вынул другую закидушку (она оказалась пустой), наживил двух червяков. Уселся на чурбан, служивший дядь Васе стулом, но закурить не успел — правая закидушка забилась в пальцах. Выметал ее. О палубу мокро застучала такая же, обкатанная плоским голышом, вобла. И пошло. Ник вытаскивал одну, тут же оживала другая леска, он позабыл о куреве, впал в глубокое, отрешенное состояние добытчика, чувствуя во всем себе освежение, припоминая давнюю ловкость рук, нежную чуткость пальцев. И словно издалека, из какой-то второй жизни, пробивались к нему голоса:

— Воблешка!

— Лещок, кажись.

— Тот потемнее.

— И правда, потемнее, должно.

— Ты вон из той шашлычок, а?

— Рад буду!

Из тайной глуби, темноты воды Ник выметывал, выбрасывал чистейших белых рыб. Жадности его не было предела. Лишь когда шлепнулся на мокрые доски большущий лещ, Ник как бы запнулся, опомнился и опустил руки. Глянул под навес. Дядь Вася, Макс сидели за столом, в мисках едва видимо мрела уха, мокрой синью отблескивала бутылка. Они терпеливо ожидали его.

— Почему не зовете? — спросил Ник.

— Так. Интересно было понаблюдать.

— Наблюдаем — отдыхает человек. Зачем мешать? — готовно подмог дядь Вася.

Пили, хлебали уху, огненную от перца, ели сладкий рыбий шашлык, а закат все густел — подрумянил в протоках воду, и она сделалась сиятельней неба, ярче зарева; вписала в себя прутья тальника, метелки камыша, травинки. И нельзя было определить, где начинается, куда течет, где исчезает ее непостижимый простор.

Ник покачивался в полудреме, сознание притупилось, как бы уснув, а тело почти сомкнулось, слилось с открытостью воздуха, воды, звуков в небе и на земле. И лишь что-то рядом, на берегу, мешало полному отрешению. Он медленно повернул голову.

Голубой, белый, стеклянный дом удивил его своей нездешностью, приснившейся неосязаемостью, — хотелось протянуть к нему руку. Или потереть глаза. Но дом был, как и была земля под ним, и Ник спросил:

— Дом?

Долго молчали, втроем смотрели в сторону дома. Наконец дядь Вася, пыхнув дымком, выговорил:

— Охотничий домик, значит.

— Чей?

Опять длинное молчание, полная неподвижность Макса и голосок дядь Васи:

— Вы малограмотный, товарищ?

— Просветите.

Дядь Вася качнул свое хилое тельце к Максу.

— Бай-бай пора, — сказал Макс так, будто ничего не слышал, поднялся, сходил на корму дебаркадера, вернулся и лег под навесом будки на широкую постель из спальных мешков, брезента, суконных одеял. Кажется, сразу уснул.

Ник примостился с краю, ощутил тягу сырого воздуха по палубе, теплее укрылся. Лежал, слушал. Дядь Вася полоскал миски при красненьком свете фонаря, что-то бормотал сам себе, вроде с кем-то поругивался. А во все стороны от дебаркадера простиралась жуткой черноты ночь. В ней текла вода, шуршали тальники, посвистывали крылья птиц, плакала выпь, медленно всплескивала рыба. В ней рождался холод, такой же бескрайний, как и она сама. Потом где-то за протокой, в куге, залопотала, зажурчала вода, будто там начали вальками выхлестывать белье, послышалось протяжное квохтанье.

— Кашкалдак в култуке бегает, — сказал дядь Вася.

Мотор пожурчал минут сорок и заглох. Запустить вновь не удалось — случилось что-то в карбюраторе; наверное, засорился. Перебирать его в качающейся лодке было неловко, да и руки маслить не хотелось. Макс вставил в перекладину мачту, поднял кусок косого брезента — простецкий парус, и лодка, несомая течением, подгоняемая ветром, пошла довольно ходко. Не то что при моторе, правда, но зато беззвучно.

Ник, кажется, не ощутил перемены, лежал лицом к небу, сунув руки под затылок. На выпуклом лбу, верхней губе проступили капельки пота — чистые, словно брызги; волосы, почти белесые, были растрепаны, напоминали его давнюю мальчишечью «прическу», которую он заправлял пятерней. В школе когда-то звали его Ник-белобрысик.

Да и вообще никого не называли своим именем, даже девчонок. Имена казались длинными, или скучными, или невыразительными. Их сокращали, искажали, а если ничего толкового не получалось, придумывали клички. Были Кузи, Софы, Мери. Были просто Судак, Кит, Байдарочка. С годами все это как бы позабылось, навсегда перешло в детство.

Но вот три года назад Максим и Николай встретились в подмосковном санатории, и первое, что они сказали друг другу, было: «Ник!» — «Макс!» Легко, как приготовленные, возникли детские, точно ожидавшие этой случайной встречи, имена. Уже потом: «Ну, как ты, а?» — «А ты?» — «Помнишь, отца в главк перевели, мы в Москве стали жить. Институт кончил, есть такой — первый педагогический, литературу преподаю там же. Кандидат. Ну, жена, сынишка… В общем, обычно. Ты о себе давай». Что-то подобное и Макс тогда говорил: «Учился в Астрахани, дальше ехать не захотелось. Инженер, тружусь на судостроительном. Жена, сынишка. Родители в поселке, так и не выехали…» И сразу позабыли этот разговор, набросились друг на друга с воспоминаниями. «А помнишь?..» — «А ты не забыл?» — «А мне снится наш Ильмень с лодками…» — «А по скольку ж нам лет тогда было?..» Помчались на электричке в Москву, засели в ресторане. Говорили, пили, конечно, коньяк и дотянули до закрытия. Вернулись в санаторий ночью, но спать не пошли, отыскали дальнюю парковую скамейку, плюхнулись на нее, и опять: «А знаешь, я тогда…», — «Нет, нет, ты только подумай…» Припомнили, перебрали все: как Ник тонул в Ильмене и его выуживали сетью, как долговязый Кузя прострелил себе руку из берданки, как воровали персики и виноград (Макс оставил на колючей проволоке новую штанину). И всякое другое: учитель ботаники Одуванчик всегда носил четвертинку с водкой во внутреннем кармане пиджака; дурачок Афоня напевал частушку: «У даректарши у нашей нет под юбкою гамашей, а у инжанерши первый муж померши». И даже это: Байдарочка была невозможная хохотушка. Со всякого пустяка хваталась за живот, топала ногами, голосила и плакала от смеха. Ей можно было рассказать все, что ни придет на ум, любой анекдот. Однажды, когда Байдарочка хохотала особенно исступленно, Ник пощекотал ее. И она ужасно оскорбилась. Затихла, стала обходить стороной их обоих. Не закончив десятого класса, Байдарочка внезапно вышла замуж и куда-то уехала.

Дни в санатории смутно запомнились — «ничего выдающего», как говорили тамошние остряки. Процедуры, волейбол. Пустяковые ухаживания за двумя-тремя «активными» бабенками. Кино. И, конечно, коллективные поездки в московские музеи. Занятнее были рестораны, но малые рубли, имевшиеся в наличии, погашали к ним интерес. Расставаясь, «сообразили» в складчину, выпили под санаторскую еду, и Макс, держа руку Ника, говорил упрямо: «Приезжай, а? Навести родину. Ударимся на раскаты. Поживем в лодке. Попьем. Дай слово!» Ник дал честное слово, однако выбрался лишь на третью осень, когда Макс и ожидать перестал.

Лодку колыхнула рослая волна — сбоку прошел, дымя и сухо громыхая мотором, старенький катерок. Из рубки глянул темнолицый сонный казах. На мачте — выветренный флажок, поперек вздернутого носа — зеленый кулас, собака на надстройке. К морю двигались солидные охотники.

Ник поднял голову, смурно посмотрел вслед катерку, все больше увязавшему в поднятой волне, послушал смягченный, сквозь воду, грохот, провел взглядом по пустоте светящегося неба.

— Где мы?

— Скоро раскаты.

Это значит — море. Вернее, пресное море. Место, где во всю ширь раскатывается волжская вода, неохватное стоялое мелководье с островами рогоза, водорослей — плавни, лиманы, затоны, ильмени, за которыми, постепенно солонея, начинается настоящее море.

Усевшись повыше, у перекладины мачты, Ник подставил лицо низкому, густому ветерку, текшему из пустеющего пространства впереди, и словно умылся студеной водой. И понял: он здесь был, все это видел. Вода, рогоз, или, как называют его здесь, кундрак, и опять вода. Ни тальника, ни берегов с твердым песком или илом, — медленное исчезновение земли произошло где-то раньше, когда он дремал. Теперь лишь ровные стенки кундрака определяли ширину банка, и Ник вспомнил: ведь это канал, промытый землечерпалкой для рыбацких судов. Канал в раскаты. Так было всегда.

Справа впереди возникли, как бы из ничего, подмытые маревом, черные строения, мачты: на одной — трепещущий язычок флажка. Чуть в стороне за кундраком двигалась лодка, колеблясь и возвышаясь так, что чудилось — парит неслышно по-над водами. Приблизились. Вокруг баржи-матки с будкой и навесом столпились кунгасы, прорези, катерки. Много смуглого азиатского народа: казахи, татары, один рослый, усатый, — наверняка кавказец. Были и русские, но отличить их можно было, став лицом к лицу да по разговору. Разноголосица, стрекот подвесных моторов на лодках, плеск воды, тяжкие шлепки рыбы — все это означало: идет сдача улова.

Макс подчалил к прорези, выпрыгнул; перескакивая с кунгаса на кунгас, направился к навесу. Там встретили его как друга-кунака. Что-то кричали, трясли руку. Просили курить, и Макс, вынув пачку сигарет «Столичные» (Ник запасся в московском аэропорту), раздал до последней, а коробку, смяв, швырнул за борт. Его повели к настилу-столу, загруженному горками мисок, буханками хлеба.

Глянув в прорезь, в ее сумеречную глубину, Ник цокнул языком от неожиданности и удивления: в отсеках, наполненных водой, стояла, чуть пошевеливая плавниками, живая рыба: сомы, щуки, судаки, лещи. Все крупное, непривычного веса, позабытых окрасок. Не верилось в такое изобилие. Ник, засучив рукав куртки, осторожно сунул руку в воду отсека, приблизил пальцы к широченной черной голове сома, погладил твердую, скользкую кожу; сом шевельнул усами, прислушался; Ник повел ладонью вдоль спины, ощущая живую, упругую округлость; и вдруг, по какому-то толчку внутри себя, мгновенно скользнул пальцами к голове сома, изо всей силы схватил его под жабры; сом изогнулся, рванул руку Ника вниз и ударил хвостом по воде. Мощный шлепок, брызги. Ник отпрянул, загораживаясь ладонями, вода плеснулась ему в лицо, на куртку. Под навесом баржи-матки захохотали рыбаки.

Макс вернулся с котелком горячей ухи, неся его на лезвии охотничьего ножа.

— Держи! — сказал, усмехаясь и подмигивая. — Тебе выделили. Я похлебал.

Потом подошел паренек — чубатый, коричневокожий, в телогрейке, лихо подвернутых сапогах-броднях, — бросил в лодку двух судаков, соменка, пяток крупных лещей. Не поздоровался, не заговорил. Но смотрел прямо, ловил чужие глаза и все скалился, показывая широкие, завидной крепости зубы. От этого казалось, что он постоянно подшучивает над собой, повествуя о своей отчаянной жизни.

Покопавшись в припасах, Макс вынул «пузырек», метнул его, почти не целясь, пареньку; тот поймал одной рукой — легкий щелчок о ладонь, — сунул за отворот телогрейки, весело запрыгал к навесу. Состоялся извечный обмен.

— Отдать швартовы! — выкрикнул, чтобы слышали рыбаки, Макс.

— А мотор?

— Так дойдем. На раскатах отремонтирую.

Вырулили, подтянули парус, зажурчала в носу вода. На барже крутнули сирену, кто-то махнул шапкой: «Удачного плавания!»

Ник глянул на затонувшие прорези, тронул носком ботинка пятнистую судачью голову:

— Я думал — здесь ничего такого уже и нету.

— Старики говорят: «Была рыбка».

Макс наклонился, одну за другой повышвыривал за борт два десятка вобл, вчерашний улов Ника, — они теперь стали не нужны да и смотрелись скудно рядом с настоящей рыбой.

И снова тишина, свет, ело уловимое постаныванне ветра — шли почти навстречу ему, крутым правым галсом; когда окончился канал и начался необозримый, сияющий солнцем разлив, который и есть самые настоящие раскаты, Ник не заметил. Да и вообще ничто здесь не имело резких граней, не было очерчено, выделено — вода, небо, растительность, — невнятно переходило одно в другое, отражалось, двоилось, растекалось. Даже длинный, падающий и взметывающийся табун уток вдалеке смутно, едва видимо влился в пространство, как бы став рябью ветра. Ник опустил за борт руку, зачерпнул воды. Хлебнул, подержал во рту — она была пресная.

Солнце падало в синеву, в темень Каспия, кроваво зажгло там узкую полосу, рассеянными, последними лучами поджелтило, подрумянило ближние воды, словно отполировало, сделало их непрозрачными; а после, разом затухнув, освободило выси и тверди для синей темени.

Макс круто переложил руль, взял шест, уперся в дно и вогнал лодку в плотную гущину рогоза.

День первый

— Кашкалдак в култуке бегает!..

Это прозвучало сначала во сне, отдаленно, голосом давнего детства, потом, когда Ник открыл глаза, — сверху, из темноты и отчетливо. Зашуршала брезентовая пола тента, сдвинулась, и вместе с сыростью холодка прошел внутрь лодки серый, почти непроглядный свет.

Макс, постукивая зубами и легонько повизгивая (как бы сообщая, что довольно зябко в морском пространстве), натягивал на себя, снизу вверх, нечто скрипучее, сборчатое и гладкое, как клеенка. Наконец он продел в широкие рукава руки, длинно провел от живота к шее замком и стал похож на водолаза без шлема.

«Перкалевый костюм, — подумал Ник. — Вещица первосортная для охоты». И, видя, что все-таки наступает утро, сказал для начала:

— Привет!

Макс выбросил из хозящика резиновые сапоги, портянки, телогрейку, брезентовую куртку.

— Облачайся, — выговорил с едва спрятанным смешком, который наверняка означал: все городское прибереги для города, здесь природа, вода, холод. Другая жизнь, другая одежда.

Сапоги оказались великоватыми, телогрейка тянула в плечах, патронташ с натугой сошелся на животе, даже ремень у одностволки двадцатого калибра был безнадежно коротким, явно подогнанным под мальчишечье плечо. Выпрямился, размялся, потопал сапогами, но ощущение, будто влез в чужую шкуру, не прошло; хуже того, начало вдруг представляться, каким должно быть тело, которое уютно разместилось бы в этой одежде. Возникало что-то несуразное.

В темени низко, со свистом просквозил утиный табунок, шлепнулся на воду за кундраком.

Макс соскользнул с борта лодки, нащупал дно — было чуть выше колен, — подогнал кулас, напоминавший при слабом свете неводной поплавок-балберу.

— Ты на куласе, я — пешком. Садись.

Ник немного поразмыслил, как ему лучше сесть: с лодки или сначала стать ногами на дно? — и, сам не зная почему, шагнул в кулас одним сапогом. Тот подался вниз, зачерпнул воды, вкось прянул от лодки. Ноги Ника разъехались, какое-то время он держался, потом, отчаявшись, прыгнул в кулас, с размаху сел на его хлипкий бортик и плавно, спиной, завалился в воду. Так спиной и лег на дно. Глотнул воды, побарахтался, поднялся на ноги.

Макс успел отойти в конец кундрака, обернулся, заслышав тяжкий плеск, постоял, соображая, что там произошло. Увидел мокрого Ника, хотел пойти к нему, однако раздумал — уже лунно светлело море, — махнул рукой:

— Сушись!

Приткнув кулас, Ник влез в лодку, стянул сапоги, снял телогрейку, брюки. Почувствовал — чего-то не хватает, огляделся. На белом песчаном дне, во много раз увеличенное, слегка колеблемое рябью, лежало ружье. Спрыгнуть, достать — простое дело, но не хватило смелости: вода обжигала как жидкий лед. Ник принялся выуживать ружье веслом. Ремень соскальзывал, ствол зарывался в песок. Наконец, перевалив его в лодку, Ник вполз под тент, сбросил трусы и майку, лег на матрас, натащив на себя все, что попалось под руки: суконные одеяла, полушубок, дождевик.

Долго согревался, потом задремал, но неглубоко: слышал скрип травы за бортом, посвист утиных крыльев, жутковатый вскрик цапли, четко прозвучали два выстрела невдалеке; тупыми ударами прокатились по воде отдаленные выстрелы. Очнувшись, закурил, напустил дыма под провисший от росы тент.

Муторно было на душе. Так начать охоту — испортить настроение себе и другу. Кувыркнулся, как баба, не видевшая, кроме колодезной, никакой другой воды. Спиной, ногами кверху. Будто в кулас никогда не садился, шест в руках не держал. Сколько раз ученикам (когда работал в школе) рассказывал про волжские раскаты, Каспий, охоту, рыбный промысел, про этот же верткий кулас — целая тема, лучший урок всегда получался. И первая фраза была неизменной: «У каждого есть своя маленькая родина, у меня — это дельта нашей великой русской реки… Кстати, вы знаете, что слово «дельта» происходит от греческой буквы «дельта», которая имеет треугольную форму…» Видели бы они сейчас урожденного волжанина! У проректора отпрашивался на недельку — «кряковых набью, воблы привезу…» И не врал же: родился здесь, в рыбацком поселке, уток стрелял лет с десяти, имел собственное ружье, а насчет сушеной воблы — не знал, что ее теперь легче купить в Москве на Тишинском рынке.

Сколько минуло с тех пор, как он последний раз был на раскатах? Четырнадцать, точнее — шестнадцать лет. Ровно половина его жизни. Многовато. Но ведь первую половину он прожил волжанином, и хоть потом ружья в руки не брал, кроме как в тире, из крупных водоемов признавал лишь пляжное Черное море, — не мог же он начисто все позабыть, всему изначальному разучиться. Так не бывает. Это оплошность — сел мимо куласа. Надо настроиться, втянуться, вспомнить старое.

По необъятным водным раскатам раскатывались выстрелы: дальние, поближе и совсем рядом. Макс бил раз за разом, из обоих стволов, и дробь горстями зерна осыпалась по ту сторону кундрака. В тихие минуты слышно было, как в непролазных травяных зарослях истомно покрякивают утки, лопочут клювами, перебирая водоросли.

Макс, конечно, классный охотник. Он всегда отлично стрелял. И главенствовал. В школе, на охоте, в ночных ограблениях садов. Маленький, щуплый, натренированный. Дрался до исступления. Девчонки его любили. А мальчишки охотно признавали атаманом. В чем была его сила — не думали тогда, ее чувствовали. Раз только восстал против Макса тяжеловес Виталька, по прозвищу Сивый, сын главврача, да и то потому, что был новенький. Бросил он Макса на песок (знал кое-какие приемы), налег для окончательной победы. Макс вынул из кармана перочинный нож, вспорол Сивому штаны на заднице. Ватагой провожали по поселку новичка — шел, держа прореху рукой, посверкивая ягодицами. Навечно погиб человек. И другого всякого не счесть, смешного и горького, даже трагического, но Макс был Макс, рисковал, если надо, умел высмеять, плавал быстрее всех, учился хорошо… Он и сейчас, пожалуй, главенствует. Выбрал на судоверфи ребят позадорнее, ездит с ними на рыбалку, охотится, с получки захаживают в рестораны. А вот по работе не продвинулся — всего лишь сменный инженеришка, тогда как Ник давно кандидат, докторскую готовит. Макс словно бы навсегда остался в прежнем времени.

За плотной порослью рогоза-кундрака послышалось журчание — это шел с утренней зорьки Макс. Над раскатами возникал чистый день, наполняясь светом. Стих посвист утиных крыльев. Каждая дырочка в тенте пронизывала сумерки красной иголкой. Макс подбрел к лодке, пропел скороговоркой:

— «У даректарши у нашей нет под юбкою гамашей!..»

— «А у инжанерши первый муж померши», — ответил Ник.

— Чайку не вскипятил?

— Греюсь.

— Ладно, я сам.

Макс, стоя в воде, распалил примус, взял чайник, отошел от лодки, зачерпнул воды. Потом переложил вещи на корме, открыл багажник, что-то искал, поругиваясь. Наконец, качнув лодку, влез в нее, принялся разоблачаться. Ник улавливал каждое его движение, угадывал, чем занимается друг, и не помнит сам, как опять задремал. Всего, кажется, на одну минутку. Очнулся, услышав зов:

— Выползай! Чайку похлебаем!

Оделся во все свое, домашнее, привычное — хохотнул от удовольствия и уверенности, раздвинул полы тента — и ослеп, оглох, отупел на какое-то время: сияло небо, сияла вода, ярко зеленел кундрак, светился белый песок сквозь воду, воздух тек из великого пространства родниково-холодной свежестью.

На вымытой крышке багажника стояли эмалированные кружки с коричневым кипятком, была разложена еда: хлеб, колбаса, вяленая рыба. В лодке наведен полный порядок, все разложено по местам. Рыба выпотрошена, разделана «на пласт», присолена, сложена в картонную коробку; два леща оставлены (видимо, для ухи). Охотничье снаряжение Ника сушилось на кундраке. К шесту, на ветерок, была подвязана добыча — две крупные шилохвости, кряква, три темных, почти черных птицы.

«Водяные курочки, — подумал Ник. — Их-то и называют по-местному — кашкалдаки. Как же я позабыл?»

После долгого чаепития, отдыха за охотничьим чаем, молчания Макс влез под тент досыпать, а Ник, привалившись спиной к борту, уставился в мреющую, текущую пустоту вод. Слушал непонятные далекие и близкие звуки. Видел непонятные всполохи в небе и на воде. Думал почти не думая. Понимал не понимая, замер на несколько часов, впав в редкое, легчайшее состояние полузабытья.

Одежда не просохла, и Макс пошел один на вечернюю зорьку.

День второй

Макс ввинтил в заиленный песок дна сидку — круглый, из прессованной фанеры стульчик на железном стержне, — сел и прислушался. Утка еще только-только поднималась на крыло и была невидима в сумерках. Где-то очень далеко пророкотали два выстрела, слившись в один звук. Макс повернулся к зеленеющему небу востока, измерил взглядом высоту возникающего света — на его фоне будет прошивать воздух птица, — раза два прикинул к плечу ружье — проверил, не тянет ли куртка, крепки ли руки, — стал ждать, закурив первую сигарету.

Досадливо, как-то по-детски обиженно было на душе. И все из-за пустяка, плюнуть бы и позабыть, но чего-то для этого недоставало — характера, наверное. Или уж очень неожиданно получилось. Проснулись они сегодня вместе, оделись. Потом Макс спрашивает: «Где твое ружье?» — «Здесь где-то…» — оглядывая лодку, ответил невнятно Ник. Обыскали корму, нос, посмотрели под тентом, перевернули весь багаж… Постояли в непонимании. Макс просто так поддел веслом пайолу, приподнял. На дне лодки в грязной лужице лежало ружье. Взяв его, Макс ощутил едва ли не двойную тяжесть, наклонил ствол — потек песок с водой; попробовал переломить — не хватило силы: значит, в стволе остался патрон (гильзы к двадцатому были картонные), его раздуло, шляпку прихватило ржавчиной. Да и в казенную часть набился песок. «Видишь, — сказал Макс, — с ним пока нельзя. Хочешь, бери мое. Сходи». Ник отказался, пошлепав ладонями по куртке: «Сыровата еще».

Невдалеке хлопнул выстрел. Макс поднялся с сидки, прикинул: метров триста до соседа, от его пальбы табун взмоет, а потом где-то здесь опять прижмется к воде, — как раз то, что надо. Слева пронзительно тонко засвистел, сухо зашуршал воздух. Макс вскинул стволы, повел ими в сторону невидимого лета птицы, чутьем определил угол, вынос и, когда почувствовал тот единственный момент, будто увидел в воздухе точку скрещения заряда и летящей к нему птицы, поочередно нажал спусковые крючки.

Произошло чудо, давно привычное, но всякий раз новое, горячо всплескивающее кровь, потрясающее, рождающее чувство обновления: из свиста, напряженного до упругости воздуха, оглушающих выстрелов (как бы из хаоса смешения) возникает в неясности неба темный комок, вдруг становится птицей и, кувыркаясь, шелестя крыльями, медленно падает к воде. Удар, хрусткий всплеск, тишина.

Макс «засек» место — мгновенно, словно бы побывав там, — побрел, раздвигая вязкие водоросли, жесткий кундрак. Не удивился, увидев на чистом прогале смутно белеющую птицу, перевернутую кверху животом, — так и должно быть, он редко терял свою добычу. Поднял — это был крупный селезень-крякаш, еще горячий, голова отсвечивала шелковистой синевой, в крылья вправлены широкие синие перья. Летел один. Его подругу сбил, наверное, охотник-сосед. И это как бы заранее знал Макс.

Вернулся к сидке, положил на колени ружье, еще закурил — с дымком теплее, не так одиноко. Думал, что уже успокоился (после выстрелов, разминки, убитой утки), но незаметно для себя заговорил:

«Нет, я понимаю, Ник. Сколько там — пятнадцать, что ли, лет ты не был здесь, раскатов не видел, куласа. Ну, свалился — бывает, выучка пропала. Чего не случается на охоте? В прошлом году я сам — прыгнул на льдину, не рассчитал, животом едва удержался, ребята вытащили, Бывает, говорю. И что ватник, брюки не повесил сушить — ерунда: продрог с непривычки, позабыл, главное после такого купания — согреться. Ладно, не велика оплошность. Но вот это… этого не могу понять — не вспомнить о ружье целые сутки. Пусть оно чужое, старенькое (хотя ты знаешь — оно память для меня, с десяти лет им охотился), пусть наплевать тебе с горы на уток, стрельбу. Пусть, я согласен. Но ружье-то бросать нельзя. Замерзаешь, гибнешь — ружье береги. Почему ты так уверен, что мы отсюда обязательно и благополучно выберемся?.. Даже не в этом дело. Просто себя можно запрезирать. Ну, скажем, совсем закоченел — руки как крюки, трясучка бьет, — вынь патрон, отдели ствол от приклада, сунь все в сухое место. Одна минута работы. Любой мальчишка у нас это понимает. И ты понимал. Неужели…»

«Бах, бах!» — прозвучало слева. Макс поднялся, нащупал пальцем предохранитель, толкнул вперед. В небе засквозил плотный шум (как внезапный порыв ветра), — значит, налетал табун; шум был глуховатый, почти без свиста, — значит кашкалдаки. Увидел стремительную, рябящую черными пятнами тучку, повел впереди нее стволами, ощутил нужное мгновение, нажал спусковые крючки. «Бах, бах!» — отдались в плечо и ушах два удара.

Сбил две или три птицы — третья, кажется, пошла вкось по-над самой водой. Упали немногим дальше крякаша, но в том же радиусе. Побрел. Справа четко отхлопали еще два выстрела. «Может, Ник? — подумалось быстро, с радостью, однако сразу сказал себе: — У него одностволка да и возни с ней много. Кто-то другой…»

Двух кашкалдаков подвесил к патронташу, третьего спугнул в куге — с треском выскочил на чистый прогал, побежал по воде лопоча лапами, взмахивая крылом. Ударил вслед ему; дробь легла стежкой, кашкалдак замер.

Над волжскими раскатами яснело небо, свет шел снизу вверх, как бы от воды, а сама вода взялась по кромке розовой, нежнейшей каемкой, будто растворили в ней теплую птичью кровь. Темнело в глазах, если долго смотреть туда, но и отвести их было почему-то нелегко — так всасывала в себя далекая ясность, словно бы обещая видение иного, нездешнего света.

«Такое дело, Ник. Ты не сердись, что я так… Что касается жизни — ты большего достиг. Признаю. Кандидат. Есть возможность, говоришь, дальше продвигаться. И на вид ты представительней вышел: рост, шевелюра, женской тонкости лицо, — это тоже имеет значение. В семье у тебя, пожалуй, все хорошо: характер имеешь мягкий, осторожный. Никаких взрывов, пьянок, увлечений девушками. Норма. Порядок. И все же… Неужели в тебе ничего не осталось от нашего детства? Рыбалка, охота, ночевки на воде? А жестокие законы: не трусить, метко стрелять, нравиться девчонкам, делиться последним? Или столько-то лет — и полное забвение? Ружье можно в воде бросить. Догадываюсь, что ты думаешь про меня: «Каким ты был — таким остался». Не совсем, признаюсь тебе. Подрастерял кое-что. Жаль. Потому что мне кажется — тогда-то мы и жили по-настоящему… Такое дело, Ник. А что дружков своих теперешних не взял на охоту — это даже хорошо: запрезирали бы они меня, а с тобой похуже как-нибудь обошлись…»

Из-за спины налетела тройка чирков, Макс откинулся назад, вывернул плечо, выстрелил наугад. Один чирок камнем бултыхнулся метрах в десяти от него, другие, круто взмыв, взяли вправо и напоролись сразу на два выстрела. Кажется, оба упали. Через несколько минут Макс дуплетом пальнул по кашкалдакам — не достал, было далековато. Выстрелы участились по всем раскатам — как и бывает в конце зорьки: били наугад, на риск — авось прибавится к добыче одна-другая «неплановая» птица. Однако редко кому везет в позднее рассветное время, Макс знал это и все-таки добавил к общей канонаде несколько своих выстрелов.

От моря длинными полосками, густо подсиняя воду, прошелся утренник, причесал кундрак, отряхнул с метелок подсохший пух, закрутил вихорки в куге и водорослях. Он угас в устьях волжских проток, сделав всеобщую побудку, и в заводи за кундраком ударила мощным хвостом рыба; а там, где в полнеба растекалась кровавая каемка, прорвав четкую черту, отделяющую воздух от воды, из моря вспучивался огнь солнца.

Подбредая к своему плавучему островку, Макс учуял запах мясной горячей еды. «Неужели Ник что-то состряпал?..» Сделалось легко, восторженно: лишь рыбак или охотник, простоявший несколько часов в воде, понимает, что такое свежая, пылающая жаром еда. Это высшая ласка, высшая забота.

— Прилично, — сказал Ник, кивая на птицу, брошенную Максом в кормовой отсек.

— Так себе.

— Ну, ты, Джек-Потрошитель, тебе все мало! — Он и сам походил на Потрошителя: в мятой рубашке с закатанными рукавами, растрепанным чубом, в котором застрял кундрачный пух, небритый (бородка росла рыжеватая, плотная и очень шла ему, потому что делала мужским его нежное лицо). — Глянь, я тут приготовил… — Ник приподнял крышку кастрюли, из-под нее пыхнул вкуснейший пар. — Адмиральская уха называется. У нас здесь мы никогда не делали. А я слышал, один с Севера приехал, рассказал. Очень просто: сначала рыбу варишь, потом вынимаешь ее, в бульон утку бросаешь. Не пробовал?

— Такого еще нет.

— Садись тогда, бери ложку.

Макс поддел юшки, придержал снизу куском хлеба, осторожно хлебнул, поворочал языком, определяя вкус. Было что-то среднее между ухой и утиным бульоном; и то и другое потеряло остроту, взаимно уничтожившись, и породило нечто новое, довольно приятное и, уж конечно, повышенно питательное.

Выхлебали все, разделили утку. Она припахивала рыбой. На второе ели вареных лещей. Запили крутым, липко-сладким чаем.

— На уровне, — сказал Макс.

— Сам удивляюсь! — радовался Ник. — Когда варил, боялся пробовать — не отравиться бы. Адмиральская еда!

Полезли под тент дремать, думать, читать «Огоньки» (целый ворох Макс прихватил в доме отца на рыбозаводе — делать пыжи, просвещаться). Потом попробовали «отремонтировать» Никово ружье. Вдвоем едва переломили его, а вытолкнуть патрон так и не смогли: бумажная гильза распухла в патроннике, шомпол сбил дробь в свинцовую пробку. Макс отложил «двадцатку» до возвращения с охоты.

День третий

К утру полил дождь, густой, без ветра. Ник проснулся от его тяжести, холода. Пахло сигаретным дымком, — значит, Макс не спал, молча покуривал. Ник спросил:

— Пойдешь?

— Куда там. Утка сидит.

Ник нащупал протянутую сигарету, щелкнул зажигалкой. Раз-другой глотнул горячего дыма, и в голове просветлело, оживились мысли. Припомнился только что виденный сон — четкий, как наяву.

— Слышишь?

— Ну.

— Охотничий домик приснился, тот, где дядь Вася дежурит. Будто он еще красивей — совсем весь стеклянный, синий, белый. И музыка оттуда очень хорошая. А дядь Вася, в нейлоновой рубашке, при галстуке, говорит мне: «Вы малограмотный, товарищ?» — и рукой в перчатке (почему-то в черной перчатке) указывает вверх. Вижу, с неба спускаются люди, но говорят быстро, непонятно, и что удивляет — проходят меня насквозь, не то я призрачный, не то они. Дядь Вася сует мне перчатки: «На, подежурь», бежит на свой дебаркадер (будто он там и стоял, а я помню хорошо — его там не было), хлебает громко уху. Я подкрадываюсь к окнам домика и вижу… Ничего не вижу. Просыпаюсь от холода.

— Угадал. Вертолетную площадку построят. Охотники с неба появляться будут.

— Кто такие?

— Люди.

— Откуда?

— Надо было дядь Васю расспросить.

— Почему ты не хочешь сказать?

— Сам отлично знаешь.

— Так это то, обычное…

— То.

Ник рассмеялся, закашлялся, хватив лишку дыма, долго трясся, уткнувшись в воротник куртки.

— Точно, знал. Но такая натура у человека…

— Брось ты об этом.

— Могу, даже с удовольствием.

Послушали дождь. Он тяжко бормотал, падая на тент, воздушно шелестел, падая на воду. Он был во всем пространстве над раскатами — заводями, ильменями, затонами, лиманами, — все придавил, приглушил своей неустанно и ровно звучащей тишиной.

— Чайку бы? — спросил кого-то третьего Макс.

— Потянем жребий?

— Давай.

Взяв две спички, Ник надломил одну, стиснул обе пальцами, протянул Максу. Он выдернул — досталась длинная. Ник покряхтел, повздыхал для большей решимости, чтобы потом показалось не слишком холодно и сыро, высвободился из-под теплой тяжести одеял, влез в настывшую одежду, стараясь меньше двигаться, оберегая в себе тепло.

За тентом было светло, и дождь не казался таким хмурым и густым — все-таки был воздух, видимый простор, где-то поверх облаков светило обычное солнце.

Разжег примус, вдосталь натрудившись от непривычки, зачерпнул с кормы водицы; когда она запарила, бросил побольше заварки; из багажника вынул все, что было съедобного: остатки вчерашней рыбы, копченую колбасу, масло, мятые персики. Позвал Макса. Ели так, будто ночь напролет таскали мешки с солью, да к тому же еще промокли. Зная, что выпивки никакой нет, Ник припомнил словечко: «Попьем?» Макс ответил вполне серьезно: «На охоте — сухой закон». Зато чай-чифир выпили до донышка, разогрелись, как от вина.

Влезли под брезент — делать-то больше нечего, — подремали, отягощенные пищей, помолчали в полудреме. Принялись курить.

— Сижу вчера один, на корме, закидушку держу. Тихо — перед сумерками, что ли, или перед дождем так бывает. Выстрелы и те как хлопушки бумажные, и мелкая мошкара тоненько зудит. Вижу — из-за кундрака, совсем недалеко, два лебедя выплывают. Неслышно так, даже вода позади не рябит. Как по стеклу скользят. И розоватые — не то такие и есть, не то от заката. Дышать перестал, чтобы не испугать их. Да они, видно, и не пуганые. Проплыли силуэтами, исчезли. А может, это в воображении у меня было?.. Вот бы кого не смог никогда убить.

— Мне пришлось раз…

— Неужели?

— В тумане. Принял за гуся. Сварили с дружком — мясо старое, жесткое, вкуса какого-то голубиного. Пух, правда, отличный.

— В рот бы не взял. От этого душевно больным можно сделаться.

— Голодные были.

— Какая-то вечная, даже святая красота.

— Думал об этом. Красота — да. Но прав у нее на жизнь ничуть не больше, чем у мотылька, а тем более у кашкалдака. Другое дело — не дать выбить, сохранить. Говорят, и медведя на Сахалине запретили истреблять — надо же оставить для экзотики. А в нем мало чего лебединого.

— Ну, сравнил.

— Не вижу большой разницы. Природа всех одинаково любит. Не бить — так никого не бить.

— А жить как?

— Вот-вот. Ты голову курице отрубишь?

— Зачем?

— В этом вся суть: кушать — пожалуйста, а рубить должен другой. Значит, признаешь разделение на убивающих и потребляющих. Магазинная курица — не больше как любой товар, колбаса почти не мясо.

— Далеко что-то забрался.

— Ничуть. Все рядом лежит. Если я окультурился, не могу отрубить курице голову, то до каких пор тот, другой, согласится рубить для меня? Он что — человек в полцены?

— Ну, каждому свое.

— Понятно: лебедя оставим, медведя уничтожим. Весь мир из лебедей.

— Я этого не говорю.

— Так получается. А по мне, если хотя бы в воображении не можешь заколоть быка, отрубить курице голову, — не ешь мясо. Не имеешь морального права.

— Потому ты убиваешь?

— Может быть. Но ведь и ты приехал убивать. Правда, ружье — не топор. Им легче. Даже красиво. Даже возвышенно.

— Могу обойтись. Не чувствую потребности. Вот я здесь посидел один, поразмышлял. Тишина, первобытность. Вот, думаю, куда приезжать для очищения духа. Когда-нибудь заповедники такие устроят. И чтоб — ни выстрела, ни одной задавленной козявки. Хорошо мне стало, будто сам себя перерос. Даже, прости, порадовался, что ружья не имею.

Последние слова Ник выговорил тихо, как бы вложил в них всю прибереженную убежденность, и Макс решил промолчать, может быть, прав он — каждому свое. Зачем переделывать, перекраивать? У каждого свой бог в душе. Когда-нибудь люди придут к единой вере, единому божеству — праведности. Но, подумав так, не ощутил в себе облегчения, больше того, — досада на свое слабоволие подступила к горлу, и пришлось поспешно закурить, чтобы «притупить» нервы.

— Макс, а мы можем погибнуть?

— Вполне.

— И никто не спасет?

— Ну, если случайно…

Послушали бормотанье, шелестенье, ровную беспрерывность дождя.

— Зачем же мы сюда заехали?

— Ближе нет охоты.

— А ты погибал?

— Приходилось.

— Расскажи.

Хоть бы какой-нибудь звук — крикнула чайка, плеснулась рыба, зашуршал кундраком ветер…

— В прошлую осень было. Обычная история — по расхлябанности все. Пошли с дружком на вечерку. А стояли так же, в кундраке, может, в этом же. Дождик накрапывал. Отошли, правда, далеко, да и потом отходили — прилаживались к лёту. Постреляли до темноты. Ладно. Идем обратно, уверенно вроде идем — кундрак такой же, как этот, — видный, самый густой. Подходим — ни лодки, ни признаков нашей стоянки. Ошиблись. Бросились к другому, что покрупней. Не тот. К третьему — издали, сквозь морось, — наш и наш. Подбрели — опять нет. Ну и, как бывает в страшных рассказах, дождь усилился, совсем стемнело. Небо черное, вода черная, дождь хлещет. Во все четыре стороны — ни клочка земли. Кундрак ведь только издали кажется островком, подойдешь — из воды растет. То стоим, то бредем. Стоять холодно, ноги коченеют; идти — куда? Может, как раз от лодки и убредешь. Папиросы кончились, еды никакой. Тут-то и дрогнули наши душонки. Сколько ни стой — до утра не выстоишь, а свалишься, считай — утонул, хоть и воды немного выше колен. Холод, главное. Ладно. Ходим, круги делаем. Дружок мой из приезжих, но бывалый, на Севере жил, в экспедициях. Сначала посмеивался, анекдотики рассказывал. Потом притих, конечно. Потом мы вместе поскуливать начали. И вот он говорит: «Давай плот свяжем из кундрака». До сих пор упрекаю себя: почему не я это придумал. Правильно, нужна работа. Никакой плот, конечно, не получится, это северный человек по незнанию сказал. Но резать и класть в воду кундрак, чтобы он постепенно лег на дно, — единственное спасение. Вынули ножи, начали резать. Заросли выбрали погуще. Ладно. Режем — бросаем в одно место. Охапками носим. Разогрелись — все-таки цель. Кундрак тонет себе, уплотняется. Сколько прошло — трудно определить. Помню только, светало уже, когда дружок плюхнулся на ворох, вмял его почти до воды, но задницу не намочил. Примостился я к нему. Так и просидели на своем островке часа четыре. Дождь кончился. День наступил. Солнце из моря взошло. И, как бывает в страшных рассказах, стоянка наша оказалась совсем недалеко, мы вокруг нее петляли; а кундрак резали в соседних зарослях. Расхохотаться на все раскаты надо бы. Но сил-то никаких не было, едва добрели до лодки.

— Ну вот, а ты говорил — погибнуть можем.

— Так это — мы с тобой…

— Ты серьезно?

— Не обижайся, шучу.

Минут двадцать молчали, но так, будто продляя разговор, о чем-то споря. Потом Макс задышал сильно, с хрипотцой — заснул. «Крепкие нервы», — подумал о нем Ник и, заражаясь сонливостью, начал подремывать сам.

Вверху, над тентом, послышалось шепелявенье, сквозистый свист. — Макс приподнял голову, затих, вслушиваясь, — свист усилился, перешел в напряженное сверление воздуха, словно в дождевом небе выписывал траекторию тяжелый снаряд; затухающее шепелявенье вдали и — тишина, за которой минута жутковатого ожидания: а вдруг прогрохочет взрыв?

— Крякаш, — опуская голову, сказал Макс.

— В кино только слышал, как летят снаряды. Ну, читал еще. Похоже, правда?

— Что-то есть.

— Я вот думал, пока ты дремал. Мужчинам надо вот так уезжать, уединяться. Не бриться, одичать немного. Та, своя, настоящая, жизнь по-другому видится. Будто со стороны. И ценить все начинаешь: ванну, диван, чистые тарелки, даже телевизор… Недаром все это люди изобрели. О жене тоже думал. Главное, конечно, о ней. Затосковал. Так бы и перелетел через раскаты, города и села, чтобы увидеть ее. Заревновал даже. Вспомнил, с кем она работает, с кем может случайно встретиться… Кажется, всех женщин на свете позабыл, ее одну помню. А ведь когда живешь вместе, долго вместе, перестаешь видеть. Чувствуешь рядом живое, нужное существо — и тебе довольно. Привыкаешь как к обиходу. Интересно, у женщин так же?

Макс не ответил — он почти не слушал друга, думая о дожде (будет ли к утру погода?), вспоминал подобные дожди в прошлые охоты — сколько дней они продолжались? Если погода не установится, придется завтра сниматься. Хоть и жаль. Но ведь Нику сидеть в лодке — не очень веселое занятие, и молчание он тяжко переносит.

— Ты любишь свою Лиду?

Вопрос был — как воробей за пазуху: хочешь выброси, хочешь пригрей. В самом деле, любит ли он жену? Если честно, хотя бы для себя? Не приходилось как-то задумываться. Некогда было. Женился — любил, и сильно вроде. Потом поугас. Или, может быть, перешла любовь на сына — к нему всегда что-то теплится. Жить можно: тихо, спокойно. Охота спасает. А любовь — у кого она вечная? Ну, если честно, для себя… Там, где она должна быть, — все-таки пусто. Маленькая, стойкая тоска. Потому, наверное, он чаще других смотрит на женщин, смотрит им в глаза… Знакомится при случае. Забывает. Словно бы от самого рождения что-то потерял и не может найти. Жена знает это. Но редко они ссорятся. И дальше хочет жить он так — с годами все улаживается: люди устают, примиряются. А любовь — есть ли она? Кто ее находит? Может, надо быть очень сильным для нее или совсем слабеньким, чтобы она придала силы, а может, надо родиться на свет с особым талантом…

— Не знаю, — коротко, отчетливо выговорил Макс, чтобы не отвечать больше на вопросы.

— А я люблю. Мне повезло. В эти дни все понял. Приснилось в прошлую ночь, будто моя Ника… Я ее Ника зову, своим школьным именем. Ник и Ника… Ну, у нас там один доцентик есть, шизофреник… Будто он ее обнимает. Проснулся — сердце, как мотор твой, колотится и пальцы занемели — вроде я ими того доцентика душил. На весь день настроение испортилось… Ника у меня — ничего особенного. И представь — кандидат уже. Непостижимо. А главное — глаза у нее разные, большущие и разные. Глянет так, с косинкой…

Ник не договорил, услышав сильное, с хрипотцой, дыхание друга. «Ну и нервы!» — удивился, завидуя, и поглубже забрался под тяжелые отсыревшие одежды.

Дождь лил из верхнего пространства в черное пространство внизу, а лодка держалась где-то посередине, на тонкой пленке воды, и было жутко и удивительно, как она еще не намокла настолько, чтобы навсегда затонуть.

День четвертый

С погожим рассветом, после суточного дождя, холода, онемения, птица валом поднялась на крыло, и по всем раскатам, откуда только мог прикатиться звук, слышалась неистовая пальба. Один подранок, тяжко прошумев в высоте, круто шлепнулся в кундрак рядом с лодкой. Ник осторожно приподнял тент — крупный селезень, откинув крыло, заполошно вертелся в озерце чистой воды, будто ища какую-то потерю. Красив был, дико зол, упрям селезень. Подтянув весло, Ник просунул под тент лопасть и хотел ударить по черно-синей чубатой голове, но селезень, словно бы обретя сознание, юрко занырнул. Весло взбило пустое озерцо. Ник видел, как по узкому прогалу, пузыря воду, косо оттопырив крыло и подбитую лапу, уходил в траву светящийся оперением подранок.

Макс вернулся рано, крикнул, подплывая:

— Эй, в култуке! Свистать всех наверх!

Он сидел в куласе-поплавке, нагруженном пестрым ворохом дичи, медленно поднимал и опускал шест; кулас скользил, почти не рябя воду. Все это было похоже на северную гравюру с одиноким добытчиком или, если на минуту забыться, — на живую первобытную сцену с охотником, водой, дичью.

— Подгребай. Парада не будет.

Из-под тента на четвереньках выполз лохматый, заросший рыжеватой щетиной, помятый, сморщившийся на свету человек. Макс едва не рассмеялся: «Вот бы фотоаппарат — такой экземпляр для науки!» Подчаливая к лодке, хмурясь, чтобы удержаться от смеха, сказал:

— Хотел поворачивать, когда тебя увидел. Думал — не в тот век попал.

— На себя глянь.

— Вода что-то не отражает.

— У меня спроси.

— Ну?

— Человекобезобразнейший, — длинно выговорил Ник и, не дав вдуматься в это слово, затрясся от хохота, довольный, что так легко отплатил, но на корму перебежал ловко, поймал нос куласа, прижал его к борту лодки. Макс медленно, не качнувшись, распрямился, как складень, подал ружье, шест; перебросил добычу — всего четырнадцать штук разной птицы, больше кашкалдаков. (И красиво, и жутковато такое обилие). Перелез в лодку, стянул хрустящий перкалевый костюм, помахал руками, будто ставя их на место, вздохнул облегченно.

— Ну, ты чайку сваргань, а я бас-баш по-малайски состряпаю.

— По-малайски?

— Считай — по-каспийски.

— Что за блюдо?

— Откушаешь.

Макс взял кашкалдака, расправил на брюшке перья, кончиком ножа вспорол кожу; отложил нож, вцепился в кожу пальцами — рывком снял ее от лап до головы, вместе с оперением и пухом; короткими ударами отсек голову, крылья, лапы; разрезал живот, вывернул и выбросил за борт потроха (на них со всех сторон брызнула тьма-тьмущая разномастных мальков, забурлив, как в кипящем котле); тушку прополоскал, положил в эмалированную миску. Взял другого кашкалдака, проделал с ним то же самое — точно, скупо.

— Картошки начисть, ладно? — сказал, взвешивая на ладони третью черную птицу.

Мясо у кашкалдаков было красноватое, яркое, они лежали горкой — шесть штук, напоминая маленькие бараньи тушки. Их можно, конечно, разделывать по-иному: сначала щипать, потом палить, но работенка нудная, да и корешки у кашкалдачьих перьев крепкие. Это хорошо помнил Ник и все-таки не мог смотреть на ободранную птицу, ставшую просто мясом, птицу, словно обиженную, потерявшую надлежащий ей вид.

В большую кастрюлю Макс укладывал кашкалдаков, крупно нарезанную картошку, головки начищенного лука — поочередно, слоями, чтобы одно покрывалось другим; подсаливал — и соль как бы ложилась слоями; набил кастрюлю доверху, залил водой, сколько вошло, поставил на примус. Потом, сдернув свитер и майку, долго скупыми движениями мыл руки, лицо, плескал воду на грудь и спину; так же медлительно и крепко растерся полотенцем — коричневая кожа зарозовела.

«Подсушенный, подкопченный, весь из жил и мускулов, хоть и маленький… в одежде маленький… а так… так совсем нет. Ни грамма лишнего веса. Это от всегдашнего напряжения — летней и зимней охоты, от природы — ветра, жары, холода. Он будет долго жить, если не погибнет случайно, будет постепенно усыхать и когда-нибудь, в дремотной старости, превратившись в мумию, тень, в седую костлявую птицу или истлевшее корневище, незаметно для себя растворится в природе. И страшновато и завидно…»

— Ник, сполоснись! — Макс сел на борт, подставив спину холодному солнцу.

— Пусть подогреется. — Ник кивнул на воду, почувствовав, как по коже, будто от ветра, прошла мгновенная рябь.

— Долго ждать!

«Зарос рыжей щетиной, а под нею кожа нежная, тонкая. И грязь ее не берет. Как у девчонок, бывало, в походе. Ухитрялись как-то… Неужели люди сразу рождаются разными? Он всегда был наполовину девчонкой, хоть и храбрился, от других огольцов не отставал. Даже драться умел хорошо. Но все равно в нем надежно сидела нежность. Брезгливость. И страх за себя — особенно большой. Он отчаянно крушил в себе это, хотел переделаться. Смешно — матерился и то крепче всех. Уехал таким. А теперь — другой человек совсем; вернее, тот самый, потому что сущность его, которую он подавлял, разрослась, заняла все его существо. Крупный, гривастый, холеный. Много лишнего веса — без этого какая солидность? Кандидат. В семье порядок. Будет доктор, седой, красивый. Дача в подмосковном лесу, ученики… Он родился для большого города и рано попал туда. А здешнее, поселковое, почти начисто позабыл. Страдает, смущается. Но еще больше мучает его грубая одежда, сырость, холодная вода. Жаль человека. И злость маленькая, непонятная на него — завидно, что ли?..»

Макс потрошил птицу, бросал внутрь по горсти соли, подвешивал тушки к шесту, на ветер, чтобы они подсохли, чтобы их можно было привезти домой. Лодка, крытая брезентом, поверх которого лежали охапки рогоза, с вязками развешанной дичи, напоминала дикое становище из кинофильма, эффектно срежиссированное.

— Зачем столько? — Ник поднялся, дотянулся рукой до шилохвости, погладил перья. — Сколько отлетало…

— Когда бьешь — не думаешь.

— Ехал — и не ожидал, что здесь еще есть птица. Пишут — все, конец.

— Старики говорят: «Была птичка».

— Приходилось тебе очень много убивать?

— Один раз.

— Расскажи.

— На свал ходили, в море… Хотя это не то, не так чтобы много. Лет шесть назад моряна по осени ударила, недели на две. Напор страшный, за плетенки, насыпи перехлестнула, поселки затопила. Птица, понятно, к берегу пошла — за кормом, в затишок. Понабилась в ильмени черным-черно. Ну и охота была — били столько, что увезти не могли. Лодки от добычи тонули.

— И ты?

— И я.

— Я бы не смог.

— Не знаю. Потом многие признавались — стыдно, гадко. А тогда… Людей жальче было — потонуло порядочно. В поселках, на охоте.

— Надо же как-то беречь птицу.

— Конечно.

— Я читал в журнале одном. Писали о заповеднике, на юге Каспия, где птица зимует. Раньше миллионы зимовало, теперь всего ничего. Будто там поселок есть, возле Ленкорани, одной дичью живет — добывает, продает. И ничего с ним не могут сделать. Такой ловкий народ.

— Может быть.

— Запрещать надо. Строго, правда?

— Согласен. На совесть — не получится.

В кастрюле бунтовал бас-баш; пар подбрасывал крышку, длинно стрелял из-под нее; на свободе мгновенно уничтожался, оставляя невидимые, горячие запахи тушеной дичины, лука, картофеля, лаврового листа, перца — и всего вместе, что можно было бы назвать «пищей предков»; а если глянуть в кундрак, по-над самой водой, можно заметить легкий сиповатый дымок, неподвижно зависший; что это? Пар, не совсем умерший, керосиновый перегар или дыхание людей?.. Тепло — среди непомерного студеного пространства.

— Бас-баш в порядке, — сказал Макс, схлебывая с кончика деревянной, лодочкой заостренной ложки коричневую, застекленную жиром юшку. — Попробуй?

Ник мотнул головой: «Чего там! Давай сразу!»

Взяв миску, Макс бросил в нее пару кашкалдаков, несколько картофелин, круглых тушеных луковиц; залил все шурпой и подал Нику. Так же веско наполнил вторую миску.

— Покажи пример, — пугаясь дымящей горы пищи, попросил Ник.

Макс усмехнулся, «изящно», кончиками пальцев, поднял тушку кашкалдака за ножку, подержал на ветру, как бы приправив солнцем и воздухом, и впился плотными белыми зубами в мякоть возле закрылка; слегка охнув, втягивая в себя сок, смигнул слезу, выжатую огненной накаленностью мяса; заел картошкой, луком, хлебнул ложку шурпы.

Ник не заметил, как, в какую минуту притронулся к еде, повторил ли в точности все движения Макса, — ел, смахивал согнутым пальцем капельки пота с век и чувствовал — понемногу пьянеет. Почти как от вина. Горячо, до жжения, было во рту, груди, желудке. В глазах мерцало, все виделось точно сквозь воду, смешно сдваиваясь. И Нику казалось: если он попробует заговорить — распухший язык не послушается его.

В опустевшую миску Макс положил ему третьего кашкалдака, картошки, лука, налил доверху шурпы. Ник принял молча, отчего-то улыбаясь, охотно сжевал мясо, ощущая в себе неутоленность, шурпу выпил через край миски. Удивился, закуривая (дома курил редко, лишь после душевных потрясений или во время обильной ресторанной еды): «Неужели вдвоем съели почти весь бас-баш?»

Макс опустил за борт кастрюлю, утопил ее на дно — так она не засохнет и остатки очистят мальки.

— А теперь бай-бай…

Голос Макса послышался как из давнего прошлого, приснившимся, и сам он был далек, и призрачен. Ник хотел что-нибудь ответить, однако не смог, длинно, не переставая, заулыбался и, сонный, полез в темноту под тент.

Каким же был сон! Сон полного, но не тяжкого отсутствия, в котором тело, позабыв «томление духа», как бы вновь зарождалось из ничего. Росло. Улучшалось. Достигло наивысшего совершенства — и тогда в него вошла явь, осторожно, детской радостью бытия.

— Может, сбродишь разок?

Ник прислушался к голосу друга (Макс готовил снаряжение к вечерней зорьке), прислушался к себе, вообразил себя бредущим в сумерках по черной воде, скрывающей ямы и провалы, передернул плечами от холодка по коже.

— И так хорошо.

День пятый

Он был лишним, этот день. Он ничего не мог прибавить. Всего было вдосталь: тишины, простора, рыбы, птичьего мяса, и солнца, и дождя. Говорили, вспоминали, почти начисто позабыв свою теперешнюю городскую жизнь, — тоже полезно иногда. Но ведь и пословица напоминает: «Мера — верная манера». А то так, по-российски всегда получается: работать — до упаду, отдыхать — до потери сознания.

Зачем Максу этот пятый день? Пяток лишних уток? Хотя бы спросил, что ли: как, мол, останемся еще на денек? Ник промолчал бы — надо так надо. Можно понять охотника. Однако и он должен понимать, что лодка не каюта первого класса. И дичь за один раз всю не перебьешь. Проводи друга, вернись в култук, постреливай себе, пока раскаты воду раскатывают.

Ник приложил ладонь к щеке — щетина была жесткая, жирная (не прихватил аппарата, нет зеркала — не запомнишь себя, не покажешь потом другим); шевельнул лопатками, поворочал ступни в сапогах — кожа казалась толстой, чужой и поверху словно бы обросла жирными волосами; и уже не чесалась, как в первые дни, явно привыкнув к поту, неопрятности.

Умываться не стал — без мыла что толку, да и вода лежала на близком песчаном дне недвижным прозрачным пластом льда; чудилось: шагни — и пойдешь как по сияющей тверди. Наклонил деревянную миску с остатками вчерашнего бас-баша, поддел ложкой. Распробовал, пососал языком. Холодный бульон был по-особенному свеж и вкусен, его темная густота неощутимо растворилась во рту, будто сразу усвоилась. («Всю жизнь питаться бы таким нектаром!») Выхлебал до последнего глотка. И удивился, как все в нем переменилось: точно он хорошо умылся, сделал зарядку; и побрит, и чистая рубашка на нем; и впереди отличный, чем-то счастливый день.

Ник сел на свое обычное место — к борту лодки, лицом в раскаты, за которыми из прохлады тишины, дымной зелени рогозовых дебрей нарождалось холодным протуберанцем белое пятно солнца.

Нет, будет что вспоминать, чем удивить друзей. Один прилет в Астрахань… Вот так же плыло по самому горизонту, пятнами зажигало тучи солнце. Самолет покачивало, и Ник отпивал из плоской фляжки по глотку «КВ». Заговаривал с монголистой стюардессой, но как-то неудачно — она не хотела знакомиться с «земляком», — и все равно смеялся, острил. Потом увидел внизу рыжую степь, зеленые, красные (почему-то густо-красные) озера. «Неужели близко Каспий?» — подумал, не узнавая степь, озера: может, потому, что никогда не смотрел сверху? Потом аэропорт в степи, жаркий октябрьский день, прорвавшийся к самолету Макс… Мигом взмокревшие «северные» пассажиры… Столики вокруг круглого стеклянного кафе, жаровня с невидимым огнем, желтый сморщенный татарин, сотворяющий шашлык на длинных шпагах-шампурах… Макс в белой рубашке, по-астрахански темнолицый, нервно-быстрый (в пять минут был «организован» столик, закуска, пиво). Выпили за встречу, вообще за все… Подсели два татарина — только что кого-то проводили, — чокнулись с ними. Макс представил Ника почему-то московским инспектором, а Ник почему-то не удивился. Маленький, толстый татарин тут же назвал свое имя, сообщил, что работает начальником поезда, каждую неделю бывает в Москве, и попросил Ника написать на бумажке адрес, станцию метро, где проживают его родные и близкие, чтобы завезти им «самый большой, самый сладкий астраханский арбуз». Ник написал, сразу позабыв об этом. Другой татарин — молодой, одетый легко, фасонисто — охотно тряс чубом, но говорил так часто, так зажевывал слова, что нужен был переводчик, и толстый четко, старательно растолковывал его мысли. Наконец стало ясно, что они приглашают к себе в гости, молодой «спроворил» такси, поехали в город. Макс твердил: «Никаких гостей, — прямо ко мне», а Ник смотрел на степь, пустыри, пригород и ничего, конечно, не узнавал. И не чувствовал все это своей родиной. Промчались по новому длиннющему мосту через Волгу, заскользили вдоль бетонной стенки набережной — яркие дебаркадеры, сияющие лайнеры, взбудораженная вода, фасады многооконных белых домов вдали, — здесь впервые откликнулось сердце Ника, хоть и осторожно, пугливо: город будто бы тот, однако и подновлен, как для выставки. И приехали, конечно, в гости — в татарскую слободку, обширный деревянный город среди города.

Дальше все запестрило ярко и бессвязно. Высокие, крашеные, почти крепостные заплоты, глухие ворота, калитки с оконцами, чистенькие дворы, уборные, обклеенные внутри «огоньковскими» картинками, виноградные заросли у крылечек и веранд — кисти тяжелые, пепельные… Ник покорно обратился в «представителя из центра», толстый Алим подводил к нему жену, ребятишек, родственников, просил помочь ему «решить наболевший жилищный вопрос» — ему хотелось в коммунальный дом. Макс хохотал, а длинный, фасонистый Ибрагим, срезая ножницами виноград, награждал каждого гроздями, кричал: «Зашем мине квартыра, зашем?» Ходили в какие-то дома, сидели за столом с иссушенными жидкобородыми старичками, сосавшими трубки… Ездили на набережную за живыми сазанами для ухи, пили пиво на дебаркадере, познакомились с коротенькой, жгучеглазой, смуглой казашкой. Ник сделался корреспондентом, а потом писателем — записывал в блокнот татарские слова, фамилии, адреса… И всем говорил, как он любит Астрахань, какой это замечательный город: «Словом, великая хань на стыке путей и народов». К Максу домой попали глубокой ночью, пешком. Жена, впустив их в дверь, грустно поприветствовала: «Хороши!» У нее погибал искусно накрытый стол…

— Гульнули по-хански, — сказал Ник и удивился, что сказал это вслух; да и вспоминал он так, точно живо кому-то рассказывал. — Заговоришь тут, как дикарь, с лодкой, кундраком, водой — все «живой люди» станут.

Интересно, привез Алим арбуз? Ай, сценка будет: звонок, Ника открывает дверь, на площадке маленький толстый человечек с большущим полосатым арбузом! Большие глаза, удивление, маленький испуг, восклицание: «Вы от Ника!» Суета, смех. «Проходите, проходите!..» В прихожей мать, отец, Витька. «Ну да, кто же еще такое придумает!..» Пошлю Алиму, если привез арбуз… что же ему послать? Сигарет, трубку… Кажется, он не курит.

Из-за кундрака черным силуэтом медленно, как бы не касаясь воды, выплыл остроносый челн с гребцом на корме. Челн, гребец, красный закат, каждая метелка кундрака жили не менее реально в иной, отраженной, потусторонней сфере, и Ник прикрыл глаза от легкого головокружения, потеряв верх и низ.

— Эй! На шаланде!

Слова прикатились толчками, как накаты прибоя, Ник ощутил в ушах их круглоту, тяжесть. Подумалось: «Сегодня ни одного выстрела не слышал — привык, разучился слышать или зорька пустая была?..» Придержал кулас, помог Максу перебраться в лодку, сказал:

— Про Астрахань думал. Как прилетел, как в слободку попали… Лихо получилось. А вот тогда, в детстве, я думал — вся Астрахань русская.

— Всегда смешанной была.

— Для меня — как будто на этом месте другой город вырос.

— А я что вспомнил… Помнишь Байдарочку из нашего класса? Хохотушку, которую ты пощекотал?.. Ну! Она еще оскорбилась, потом замуж вышла. Недавно видел — такая бабища стала — ой люди! Живет одна, с третьим развелась. Киндеров нету. Про тебя спросила — платочком глаза потерла. А потом хохотала. Что-нибудь вспомнит — и захохочет. Таким же точно голоском. Приглашала. Может, зайдем?

На минуту Нику как бы заложило уши — теплым сгустком подступила к голове кровь. Неизвестно из-за чего, почему Байдарочку он едва помнил, а теперешнюю ее совсем не мог себе вообразить. И вот… Отвернулся, чтобы Макс не заметил краски на скулах.

Нет, не нужен был этот пятый день.

Мотор завелся, тент убрали, разложили все по местам, и временное жилище на воде превратилось в лодку — как бы живое существо. Вышли на ветер, свежий простор. Позади, в плотной стене кундрака, остался глубокий прогал, словно рана, клочки бумаги, масляные пятна — обычные следы стоянки человека. Последние взгляды «на память», нежная грусть: «Попаду ли сюда еще?» — и вперед, вперед: чтобы журчала вода, бил в лицо ветер, холодком пугали брызги.

Погода тревожная, с низкими белыми облаками по небу, с широкими синими тенями по раскатам, с острой невысокой волной, угрюмым колыханием рогоза-кундрака.

Закутайся, сиди, пережидай время. Можешь вздремнуть под укачивание лодки, бурление мотора. Или, сощурившись, следи за облаками — там мечутся, взблескивая на свету, чайки, иногда черно промелькивают утиные табунки, — за несчетными зелеными островами, под которыми нет сухой земли; их можно проехать насквозь. В этом что-то вечное, бездумное, усыпляющее.

Макс вел лодку в сторону канала, выбирая короче путь («Как бы моряна не надула шторма!»), и намотал водорослей на винт; заглушил мотор, снял жгут травы; направил нос лодки к низеньким островкам, где, казалось, было больше свободной воды; приблизился; заметил — справа выплыл табунок кашкалдаков; через минуту увидел второй, побольше, а дальше, среди жидкой травы осоки, колыхалась черная масса.

«Кашкалдачий базар!»

Протянув руку, Макс ощупал впереди себя мешки, снаряжение, но ружья не оказалось. Оно было где-то в носу. Крикнул, приглушая мотор:

— Ник, ружье!

Сначала Ник не понял его, потом, проследив за рукой Макса, указывающей в заросли травы, взял ружье, патронташ, хотел передать на корму, и тут из-за ближайшей стенки травы выплыли три кашкалдака. Они были близко, на полвыстрела; скосив головы, выискивали мелкую рыбешку, чтобы нырнуть за нею; и не видели лодки. Ник придержал ружье, вдруг ощутив его тяжесть, холодок стали, ловкую точеность приклада; медленно, словно выжимая нечто едва посильное, поднял ружье до уровня плеча, припал к прикладу щекой, глянул в прорезь прицела, повел мушкой за кашкалдаками, — «так, под цель, небольшой вынос», — и замерло на мгновение, как бы перестав жить, сердце… Толчок в плечо: «Очнись! Что-то произошло!» Прижмур глаз, запах сгоревшего пороха, затем четкое виденье: на воде черный бугорок — убитый кашкалдак; два других, лопоча лапами и крыльями, резво убегали в осоку, к стае, оставляя позади прямые полосы, мелкую пыль воды.

— Молодца! — крикнул Макс, давая мотору полные обороты.

Лодка подошла к птице носом, Ник выхватил ее из холодной воды — теплую, обрызганную по черным перьям спины капельками алой крови. Подержал на ладони, взвешивая; увидел — птичья кровь высыхает на пальцах, точно впитывается в кожу, и от этого делается горячо сердцу, отчаянно и свежо голове.

Макс положил на борт лодку, резко прибавив обороты, сказал:

— Смотри левее!

Пять-шесть кашкалдаков скользили сквозь жиденькую строчку травы. Ник пригнулся, упер локти в колени, выждал, прислушиваясь к затухающему журчанию под днищем лодки, следя стволами за кашкалдаками. Почувствовал «чок» — точку, момент, — нажал поочередно спусковые крючки.

После черноты, грохота — прозрение: два бугорка неподвижны, третий с откинутым, неживым крылом суетливо уплывает к густой осоке, три других, пуская дымки по воде, удирают реактивными глиссерами, а дальше — плеск, лопотание, стон, — всполошилась, потекла в глубь раскатов стая.

Ник на ощупь переломил стволы, заменил патроны, вскинул ружье, не целясь, «по чутью» ударил подранка; он завертелся, мотая головой, потом, будто догадавшись, что надо делать, занырнул. Ник выждал и, когда черная головка раздвинула воду среди ближайших стеблей травы, стеганул по ней дробью, как длинным бичом. Кашкалдак превратился в качающийся клок перьев.

— Еще раз молодца, — похвалил Макс.

Подобрали трех птиц, Ник, не глядя, бросил их в носовой отсек, взмахнул рукой, показывая туда, где все еще шумела, билась крыльями, тяжело перебегала по водной тверди черная стая.

— Дай газку!

Ладони у него пылали, вспотел лоб, жарко было телу под курткой, и была какая-то зябкая дрожь в руках, словно от легкого испуга, но глаза видели четко, далеко, сердце билось небывало твердо, и, росла неукротимая жажда погони, выстрелов, восторга, похвалы, удачи. И еще радость, что «умею, не позабыл, что в душе я такой же — нашел, пробудил в себе старое, может быть, прирожденное».

Макс вывел лодку из-за купы кундрака, едва не врезавшись в стаю. Поднялся невообразимый кашкалдачий переполох, похожий на куриную толкотню, кудахтанье при налете коршуна. Ник открыл пальбу. Бил в самую гущу, почти не целясь, одиночными, сдвоенными выстрелами. Без суеты, спешно перезаряжал. Бил вдогонку, явно не доставая. Четыре раза выстрелил по ближним подранкам, другие за-нырнули, ушли в осоку. Стая отхлынула низкой черной тучей и лишь отставшие птицы реактивно прострачивали воду, устремляясь следом.

Долго плавали среди травы, отыскивая добычу. Подняли шесть штук. Ника это удивило, — казалось, кучу набил. Но Макс был доволен, смеялся, кивал. Готовясь дернуть заводной шнур мотора, спросил:

— Еще?

— Давай!

Снова нашли стаю, внезапно врезались в нее. Открыли пальбу. Поработали слаженно, понимая друг друга: Макс точно направляя лодку, Ник доставал птицу дробью. И еще раз настигли уже разрозненную стаю, устроили погоню за отдельными табунками. Ник стрелял, Макс считал убитых кашкалдаков.

— Двадцать шесть!.. Бей вон по тем, справа!

Сдвоенный выстрел.

— Двадцать семь. Молодца!

Выстрел. Промах.

— Смотри прямо!

Выстрел. Еще один.

— Отлично! Тяни до круглого счета! Патронов не жалей! За каждого — сто грамм!

Подранки уплывали, заныривали, прятались в траву. Ник торопился, мазал. Раскалились стволы, обжигали пальцы. Однако и не подумал остановиться: «Такая охота! Надо счет — круглый. Тридцать — это звучит!» И, кажется, через силу, уже не веря, что попадет, добил четвертым выстрелом прямо-таки заговоренного, непробиваемого тридцатого кашкалдака. Отбросив ружье, крикнул «ура!», сунул в воду ладони.

— Три литра с тебя, — сказал Максу.

— Вот тебе — «не могу убивать!».

Макс отрезал пласт соленого жереха, положил на ломоть хлеба, подал Нику; и себе сделал такой же бутерброд — закусить, отметить удачу. Передохнули. И настроение было что надо, все обернулось неожиданно и отлично: пострелял Ник, набил птицы и теперь они уравнялись, как и следует на охоте. А то душа заболела у Макса: один с ружьем ходит, другой спит, от скуки размышлениями себя донимает. Стоило для этого лететь из Москвы, плыть в раскаты. И получалось, вроде Макс виноват — пригласил, завез на лодчонке чуть не в самое море, искупал, бросил обрастать грязью и бородой. Теперь все, нормально, будет что вспомнить Нику. А стрелял плоховато, подранков много оставил, но не большая беда, другие добьют. Столько лет человек ружья в руки не брал!

Отыскали канал среди островов, ильменей, втянулись в него, прошли мимо тони, где стояли рыбаки, — их уже не было, перекочевали на другое место — и часа через два вошли в Никитинский банк — реку с берегами, камышом, тальниковыми рощами. К полудню из-за излуки возник голубой, белый, стеклянный дом, как яркая лубочная картинка, дебаркадер у берега, мирный дымок.

С борта, свесив босые ноги, удил воблешку дядь Вася (его пока не сменили). Подхватился, замахал руками, приветствуя, как родных. Он еще больше зарос, почернел — прокоптился, выветрился, пропитался рыбой, стал почти зверушкой: пусти в камыши и тальники — сам по себе проживет.

— Чаек, чаек пить… — тоненько голосил дядь Вася.

— Торопимся! — Сбавив ход. Макс подвернул к дебаркадеру. — Может, уточек подкинуть?

— Рад буду!

— Брось ему четверку.

Ник поднял брезент в носовом отсеке и отпрянул: навстречу вытянулось несколько качающихся кашкалдачьих голов, встрепенулись крылья. Ник опустил брезент, сунул под него руку, понизу нащупал слежавшиеся, затвердевшие тушки, вынул на свет. Лодка слегка чиркнула по борту дебаркадера, начала отходить. Ник метнул дядь Васе четыре птицы и упал на сиденье: Макс дал полные обороты, чтобы нос не успело сбить течение.

Подумалось о кашкалдаках: «Что за глупая птица?.. Водяная курочка… Вместо перепонок узенькие лепестки на каждом пальце. Так и кажется — совсем недавно перешла жить на воду. И еще не приспособилась: бегает по воде, как по степи… Бьют эту черную курочку сотнями… А нам зачем столько? Кому, для чего?..»

Поворот, другой — и не стало, словно не было, сияющего нездешностью дома, неуклюжей пристани с навесом и дымком, живого человека дядь Васи. Они перешли в память. Долго ли там удержатся?.. А река гудела водой, открывала новые берега, виды.

Усиливалось течение, лодка шла как бы в гору, до дрожи напрягалась своим деревянным телом — и выносила, выводила их из необозримости вод и неба в земную тесноту, к поселкам, городам. Выше берега, чаще рыбацкие становища, меньше чаек. Катера, дымящие соляркой, баржи. И думается, чувствуется уже по-иному: торопливее, обрывками.

За спиной Ника послышалось верещание, цокот, возня. Привскочив, он повернулся: брезент в носовом отсеке ссунулся и на него выползли два кашкалдака с перебитыми крыльями; третий, просунувшись в щель, пьяно мотал головой с вытекшим кровавым глазом; брезент шевелился — снизу его подталкивали другие ожившие кашкалдаки. Ник схватил край брезента, чтобы набросить сверху…

— Добей! — крикнул Макс.

— Как?

— Руками.

Ник немо развел руки.

— Кинь одного.

Ник подал ему ближнюю, вяло трепыхнувшуюся птицу. Прижав локтем руль, Макс вложил в правую руку концы крыльев, хвост, лапы кашкалдака (похоже рубят курице голову), резко ударил головой о торец борта и откинул мертвую птицу к ногам. Усмехнулся, поправляя рулем лодку.

— Учись.

Да, именно так они всегда добивали подранков — о камень, о дерево, о приклад ружья. Позабыл Ник или не хотел вспомнить? Как легко это было в детстве, и как сейчас ему не хотелось прикасаться к полуживой птице. Почему он не убил со дробью?.. Почему легко убивать на расстоянии?

Взял кашкалдака, сжал в руке крылья, хвост, лапы, ударил — из клюва брызнула кровь на борт лодки, на сапоги; второго, третьего… Шесть кашкалдаков превратил в птичье мясо. Сказал себе: «Все равно не жильцы». Но руки дрожали, были липкие, лохматые от пуха. Сунул их в воду, долго держал, чтобы холодом перебить дрожь, а когда вынул, поймал мгновенную, ироничную усмешку Макса.

«Смеешься?.. Все понял?..»

«Непосильная для тебя работа. Зря заставил».

«Мог бы и сам по привычке».

«Но ведь ты же не добил кашкалдаков».

«А кто подбадривал?..»

«Ну я. Чтоб доволен был».

«Не только из-за этого…»

«Может быть».

«Вообще вел себя так, будто мы в прошлое вернулись».

«На воде как на воде».

«В городе переменишься».

«Ну да, там ты будешь главней».

«И пожмем друг другу руку?»

«Конечно».

Показалась деревенька — ветряками, шиферными крышами, деревянным берегом, защищенным от моряны плетенками, щитами, сваями; с чумазым катерком, дощатой пристанью; ребятней вдоль воды, бабами, полощущими белье; орущим репродуктором.

Макс дал «право руля», лодка повернулась носом к домам и через минуту с выключенным мотором въехала на песок. Выпрыгнув, словно его выбросило толчком, Макс кивнул: «Я сейчас!» Поднялся по ступенькам на берег, скрылся за насыпью. Проделал это так быстро и намеренно, что Ник не успел сообразить — куда, зачем, по какой надобности направился Макс (бензин есть, продукты едва ли теперь нужны), и понял, когда снова увидел его на ступеньках, придерживающего округло выпяченные карманы куртки.

«Ну, смекалист!»

С разбегу столкнув лодку, Макс прыгнул на борт, но не пошел к мотору — сел напротив Ника, отдышался. Потом слегка потрогал рукой карман, стиснул в неловкой усмешке губы, отвернулся, глядя в беспокойное мерцание воды. Спросил так, будто и не спросил вовсе, а выразил обоюдное, страстное желание:

— Попьем?

На звон стекла поднял голову: Ник держал два пустых стакана и тоже смотрел в текущую воду.

Поспешно выпили, молча повторили. Почти не ели. А вода текла, и они чего-то ждали. Наконец Ник медленно, как бы еще не веря себе, улыбнулся, глянул осторожно на друга. Макс ответил такой же, но посмелее улыбкой. Минута, другая тишины, напряженного тока воды… И то, что было позади, понемногу потеряло резкие очертания. Сделалось неважным и, конечно, не самым главным. Усмехнулись теперь вместе, дружески, радуясь обретенной легкости.

Допили вино, швырнули за борт бутылки. И поехали к людям.

1968