#img_13.jpg
ГЛАВА НАЧАЛА
1
Сначала можно было подумать, что в межгорном урочище, названном когда-то давно Святым, туристы или геологи развели большой дымный костер — греться прохладными ночами, отпугивать липкий гнус в знойные дни; но уже на третий день стало ясно: загорелась тайга. Дым оттуда наплывал не сухо-древесный, а жирный, с запахами горящей хвои, подлеска, торфа.
Посланный из ближнего лесхоза лесник вернулся, едва волоча ноги, полуослепший от дыма, испуганный: «Все горит, низа, верха, — повторял он. — Видел — вода в речке кипела...» Вскоре была сброшена на очаг загорания пожарно-парашютная команда. Выплеснув все химикаты, испробовав тушение захлестыванием, отжигом, окапыванием, пожарники вышли из тайги более измотанными, чем лесник, таща на носилках сломавшего ногу товарища. Наконец опытный летчик-наблюдатель, ежедневно облетавший задымленное межгорье, уверенно заявил: «Пожар крупный, класса Д, прогрессирует, необходимы срочные, широкие меры».
Тогда-то в квартире Корина и зазвучал тревожно-прерывистый, настойчивый звонок телефона. Он взял трубку, зная уже, что будет говорить с кем-то из высокой инстанции, а значит, его недолгому отдыху, как и прежде, наступит нежданный (и всегда ожидаемый) конец. Голос в трубке был тверд, краток: «Немедленно вылететь на место пожара, организовать штаб тушения, определить нужное количество людей, техники и так далее. Доложить. Выделен вертолет».
Ничто не удивило Корина. Уж такая у него была профессия — специалист по стихийным бедствиям; или, как сокращенно он себя называл, «спецбед».
2
Вертолет, дрожа, звеня дюралевыми внутренностями, повисел над одной поляной, перелетел к другой, но опустился лишь на третью, зорко обозрев ее, более просторную, с ручьем на краю темного ельника.
Корин выпрыгнул в багульник, жестко захрустевший под ногами, шагнул от вертолета, дышавшего бензинным перегаром, помахал, разминаясь, руками, уловил легонькое свежее дуновение со стороны ручья, огляделся неспешно, подумав: пилот умно, со знанием выбрал место — тут хоть поселок строй на долгое и счастливое жительство!
Он умылся холодной зеленоватой водой, в которой заметил блестко промелькнувших хариусов на чистом галечниковом перекате, напился этой тайно журчащей воды и пошел по отлогому склону к середине поляны, где из громоздкой глазастой машины люди выгружали различное снаряжение, негромко, словно чуть испуганно, переговариваясь. Шел, слушал невнятное, сухо-скрипучее стрекотание кузнечиков, почти не оживлявших знойно-пустой июльский воздух, слушал хрустение блеклого разнотравья под своими ногами: «Сушь, сушь...» Это звучало во всем вокруг, от этого занемел, почернел ельник за ручьем, привял лиственничник по другую сторону поляны, поникли березы над желтой горячей осыпью... А дальше он не смотрел. Знал: там горит тайга. Но пока не смотрел, понимая давно: в стихию надо входить неспешно, не себя к ней, а словно бы ее приручать к себе. Иное дело — работать, поспешая.
— Товарищ Корин! — окликнул его пилот, дюжий, смуглый, в белейшей рубашке, синих брюках и лаковых полуботинках парень, бывалый, из таежной десантно-пожарной службы и потому позволяющий себе этакую вызывающую элегантность: блеск при тяжкой, потной работе. — Завтра, товарищ Корин, будем вторым рейсом... ну и так далее. — Он свойски, понимающе улыбаясь, протянул руку. — Устраивайтесь, счастливо переночевать в Святом урочище... Извозчики вас не подведут.
Корин, держа его ладонь в своей, глянул в упор, изучающе, не мигая, спросил:
— Может, пойдешь ко мне, на мой вертолет? Летнабом? Мне там выделяют, кажется, Ка-26.
— С радостью. Жажду героизма! — тряхнул светлым чубчиком на тяжеловатой голове пилот.
— А серьезно?
— Да, — уже без усмешки подтвердил, слегка вытянувшись, парень.
— Скажите на авиабазе — беру вас.
— Есть! — и он побежал к свистящей лопастями винтов машине.
Овеяв поляну знойным вихрем, вертолет косо соскользнул с нее, отчаянно низко перевалил рослый лиственничник и скрылся в мареве, мгле, блеклой непроглядности горячего полдня.
Двое рабочих рубили жерди в ближней рощице, трое расстилали палатку, определяя ей подходящее место, а рыжеволосая, в джинсах, на вид спортивная, девушка, или молодая женщина, настраивала гудящую эфиром рацию, выбросив антенну на ольховый куст.
В аэропорту Корин не успел познакомиться со своей штабной группой, ибо припоздал немного; в тряской, гремящей коробке вертолета не очень разговоришься, и сейчас он сказал женщине:
— Добрый день. Давайте зна...
Женщина быстро выпрямилась, повернулась, засияла легкой улыбкой крупных свежих губ, воскликнула, явно заранее приготовившись к этому:
— Станислав Ефремович!.. Так и думала — не узнаете!
Он оглядел ее медленно, зорко-прищуренно — так он, по своему обыкновению, напрягал память — и, конечно, узнал, но фамилии вспомнить не мог, а женские имена у него всегда перепутывались, и потому выжидательно проговорил:
— Да, кажется, знакомы...
— Я же у вас радисткой была, на Урдане, вместо Малышкиной, которая заболела... Под конец, правда, чуть не сгорела... Такой пожарище потушили! — Она несмело протянула ладошку. — Вера Евсеева. — И рассмеялась: — Видите, руку подаю, а тогда так боялась вас... Глянете, скажете — меня трясет всю.
— И в огонь от страху полезли?
— Рацию, документы спасала. И от страху, да. Подумала, отругаете вы меня, прогоните домой...
Корин усмехнулся, теперь многое припомнив. Это было пять лет назад, на Урданском горном массиве, километрах в восьмистах от нынешнего места загорания, и она, Вера Евсеева, сидя у рации в штабной палатке, не заметила, как огонь по сухой траве подобрался к палатке: неподалеку ударила молния. Все были в зоне главного пожара, отлучилась куда-то и повариха. Задыхаясь от дыма, сбивая огонь брезентовой курткой, Вера перенесла на островок посреди мелкой речки почти все имущество, но едва не сгорела сама — в тлеющем платье бросилась к речке и лежала в воде, пока низовой, беглый огонь, пройдя поляну, не заглох средь топкой низины... Тогда, в суете, запарке Корин едва ли успел похвалить Веру за ее рискованный поступок — героизма, каждодневного, более отважного, было предостаточно — и теперь смотрел на нее с ощутимой виной: конечно, он и к медали ее не представил, девчонку, девчушку, этакое глазастенькое, губастенькое существо, которое воспринималось как-то не само по себе, а в «комплекте» с радиостанцией; некая приемно-передающая часть пожарного штаба...
Вера Евсеева стояла перед ним, стараясь не смущаться, но ее стеснение выдавали закрасневшиеся щеки, и руки она то сцепляла пальцами, то откидывала назад, не зная, как и о чем говорить. Он понимал: это в ней давнее, урданское смятение-воспоминание. Ведь из прежней маленькой Верочки вызрела женщина; хоть она немного прибавила в росте, зато, будто восполняя это, налила себя необыкновенной, видимой крепостью, точно гимнастка-разрядница. Была она столь естественна в своем смущении, так мало угадывалось в ней городского кокетства, что он подумал: нет, эта, пожалуй, не запросится домой.
— А вы совсем-совсем такой же! — выговорила с удивленной искренностью Вера.
— Да? — шутливо изумился Корин. — Стихия вечно молода, вот и мне не дает состариться. Так?
Вера резко кивнула, волосы упали ей на лицо, она таким же резким движением головы откинула их назад, мельком, по-женски запоминающе оглядев его разом всего.
И Станислав Ефремович Корин как бы увидел себя ее глазами: рослый, жилистый, пятидесятилетний, с жестким седоватым бобриком волос, карими, почти темными глазами, с крупным, чуть пригнутым носом, продубленной кожей лица, в рубахе-штормовке с закатанными рукавами, прочных парусиновых брюках и тяжеловатых ботинках на толстой подошве. Страшноват, конечно, И вид его обычно отпугивал женщин (зимовщик, рыбак, бродяга какой-то!). Но хорошо знал он: некоторых привлекает такая внешность, и именно таких они называют своим веским, единственным словом — мужчина. Нечто подобное, вероятно, невольно чувствовала к нему Вера Евсеева. Это умилило Корина, он вспомнил даже что-то литературное: в женщине не умирает восторженная девчонка... И, твердо решив, что с Верой-радисткой вполне можно работать, сказал:
— Начнем. Так?
Она отчаянно тряхнула длинными волосами.
3
На закате, сине-дымном, душном, Корин, взяв бинокль, поднялся по отлогому склону ближней сопки до безлесой багульниковой поляны; отсюда неплохо проглядывалась обширная долина Святого урочища; в конце дня к тому же пожар усилился, словно чувствуя приближение прохладной, росной ночи.
Урочище было плотно задымлено. Лишь по краю огня выплескивались красно-оранжевые всполохи, похожие, как это не раз замечал Корин, на солнечные протуберанцы. Пожар неспешно, однако мощно и напористо съедал там ельники и пихтачи. До него километров пятнадцать, движется он, при теперешнем затишье, не более километра в сутки, конечно, в сторону лагеря, развернутого Кориным. «Спецбед» всегда утверждался перед фронтом пожара. Это прибавляло решимости ему, его людям: огонь идет на нас.
В темноте протуберанцы взвивались выше, и чудилось теперь, что Святое урочище раздвоила гигантская трещина, из которой выплескивается глубинное земное пламя. Корин стоял, смотрел, дышал горьковато-хвойным воздухом дальней гари, набираясь воли, готовя себя к тяжкой и долгой работе. Когда ощутил пожарище неким живым, грозным, безжалостным существом, зашагал вниз, к лагерю.
Подсушенная зноем хвоя лиственниц осыпала его с легким вялым шуршанием, пересохший багульник потрескивал под ногами, словно скрипуче, жалобно выговаривая: «Сушь, сушь...»
ГЛАВА СБОРА
1
Края штабной палатки приподняты, снизу проникало легкое дуновение, можно было терпеть жар от нагретого брезента, но набивалась мошкара, зудела под куполом, липла к рукам, лицу, лезла в глаза. Кто-то очень точно назвал одним словом эту едкую смесь кровососущих насекомых — гнус. Вялость, тоска одолевают человека, измученного гнусом. Даже Вере Евсеевой, знавшей тайгу, порой делалось невмоготу, она вскакивала, хватала полотенце, размахивала им, наговаривая:
— Гнусь, гнусь паршивая!
И опять присаживалась к рации, которая почти не затихала: шли радиограммы из гослесохраны, лесопожарной службы, авиабазы. В полдень, как по расписанию, приглашал Корина на переговоры председатель специальной комиссии при крайисполкоме — и тогда Вера выбегала наружу, отыскивала в лагерном гомоне, суете Станислава Ефремовича, звала к рации.
Над лагерем зависали, приземлялись и взлетали вертолеты, овевая поляну таким буйным ветром, что тучи мошкары отступали в лиственничник, отчего, чудилось, светлел воздух. Рация глохла от грохота, Вера снимала наушники, раскрывала тетрадь входящих и исходящих радиограмм, перепечатывала их на машинке, подшивала в отдельные папки; в особой у нее — приказы и распоряжения Корина, что и кем выполняется. Она была, как себя называла, радистка — секретарь — машинистка — медсестра — активистка. Санпункт, конечно, пожарным отрядам придается, и курсы медсестер она окончила лично для себя: разве помешает это, если твое дело — стихийные бедствия?
Когда выпадали свободные минуты, Вера брала тетрадный листок и писала письмо Ирине — подруге со школьных лет; вместе они учились и в пединституте, но Вера ушла со второго курса, а Ирина окончила факультет иностранных языков, немного попреподавала и устроилась переводчицей в экскурсионное бюро.
Писать Ирине — страсть, хобби, слабость Веры, и еще привычка: все запечатлевать на бумаге. Она слала ей письма отовсюду: из домов отдыха, туристских походов и непременно из таежных пожарных отрядов. Подруга отвечала редко, страдая вечным «дефицитом времени», зато потом, встретившись, они охотно перечитывали Верины письма.
И сейчас, выключив рацию, Вера быстро, четко писала:
«Ирка, дорогая Ирочка!
Третий день я в Святом урочище, это не так далеко от горящей тайги, пожар огромный, аж страшно подумать, и гарь оттуда идет синяя, жуткая, такого пожара я еще, кажется, не видела, а тут еще мошка мучает и духота, понимаешь, даже мох на болотах высох за три бездождевых месяца, багульник хрупает под ногами, как пересохшая солома, и запах от него — голова кружится, буквально балдеешь, а по ночам жутко в палатке, кажется, подкрадется и накроет всех огонь, но я ведь знаю, что горение ночью затихает, это в одном кинофильме показано, как к спящим геологам подобрался большой пожар, ведь это невозможно, потому что от такого пожара на много километров расстилается дым...»
Вера остановилась, сказав себе: «Тьфу! Прямо без точек гоню! Надо серьезнее».
«Ира, я, наверное, попала в настоящее дело. Тут такое творится! Вертолетами людей, пожарный инструмент, продукты перебрасывают. Всю большую поляну занял палаточный городок, группы пожарных уходят на тушение, но даже хоть сколько-нибудь не удается локализовать (прости за пожарный термин) огонь. Будут приниматься серьезные меры. Разбушевалось Святое урочище! Да, кстати, я узнала, почему оно называется Святым, завхоз нашего отряда рассказал. Будто когда-то давно здесь жил одинокий монах, из старообрядцев вроде, к нему ходили верующие, он лечил травами, заговорами, и одна девушка была влюблена в него. Это, конечно, легенда... Смерть же монаха — так и вовсе жуткая мистика. Загорелось урочище, сильно горело, зверя, птицы много погибло, стал пожар подходить к селениям, тогда этот святой монах бросился в огонь, и пожар остановился, потух. А девушка та с ума сошла — вроде бы ей, по верованию, надо было в огонь идти... С тех пор, говорит завхоз, даже старики не помнят, чтобы Святое урочище горело, любую сушь выстаивало. До этого года... Извини, кто-то идет к палатке».
Наклонившись, в палатку боком вдвинулся Дима Хоробов — пилот личного вертолета начальника, отряда Корина.
— Разрешите, если не помешаю, так сказать! — заговорил он, зычно произнося слова, словно и здесь грохотал над ним винт вертолета.
— Вошел ведь. И не кричи.
— Так звонка же у вас нет, Верочка. И постучать не во что, хоть бы дощечку какую приспособили. Все образованные вроде, а культуры маловато.
— Вот и приспособь, — сказала Вера, пряча письмо и искоса, как бы нехотя, оглядывая громоздкого Диму, присевшего на застонавший раскладной стульчик. — Там какую-нибудь планочку лишнюю отвинти в своей железной стрекозе.
— Что вы, Верочка! Вертолет не автомобиль. Это у шоферюг некоторых такое правило: зазвенело, выпало что-то, а колеса крутятся — значит, лишняя деталь отвалилась, можно ехать дальше.
Дима, сняв форменную фуражку, мощно обмахивался ею, освежаясь и заодно отпугивая гнуса: лицо у него смугло-румяное, волосы причесаны, белая рубашка под галстуком прохладно свежа, синие форменные брюки остро отглажены, носки — шелк, полуботинки — лак. Парень что надо. В таких влюбляются, по таким сохнут. Об этом сразу подумала Вера, как только увидела Диму Хоробова. И пилот он отличный, воздушный работяга, не без молодецкой отчаянности, конечно, за которую ему, пожалуй, нагорало от начальства (потому-то, может, и взял его Корин — На пожаре не рискует тот, кто не тушит огонь). Хорош Дима, «так сказать», если применить его любимую приговорку, однако очень уж избалован женским вниманием. Знает, что нравится, что может выбрать в невесты самую раскрасавицу, и не торопится жениться. Гуляет, познавая прекрасную половину рода человеческого. И это быстро поняла Вера и не ошиблась, решив: будет ухаживать! Первые «приступы» она отбила легко, а на «пробные» прикасания, похлопывания по плечу ответила: «Что, к товарцу прицениваешься?..» Дима не слишком смутился, но стал звать ее на «вы», думая, конечно, что делает это нарочито; она же, порадовавшись маленькой победе, говорила ему подчеркнуто «ты». Словом, какая-то игра «он — она» началась (да разве что и когда ей могло помешать!), и в этой игре Вера пока чувствовала себя старшей, хоть и была моложе Димы года на три.
— Ладно, без звонка и стука обойдемся, — сказала она. — Здесь не дамское общежитие. А клочок брезента ты можешь раздобыть — занавеску повешу. Вот моя раскладушка, вот рация, вот стол начальника, вот дверь, в которую входят все, кому не лень. Прошу завхоза — обещает, некогда ему.
— Какой вопрос, Верочка! Ваше желание — закон. Куплю, украду, отрежу край вертолетного чехла...
— Ну, без подвигов только.
Приложив руку к сердцу, чуть тряхнув головой, Дима улыбнулся своей, хоробовской, улыбкой — ровный блеск зубов, румяные, мальчишески доверчиво расслабленные губы, влажный синий прищур глаз. Вера отвернулась, подумав: «Чарует, заверчивает вертолетчик!» Нет, он ей неопасен, и все-таки, помимо воли своей, она понимала: приятны ухаживания Димы.
Зашипело, затрещало в наушниках, и из них, сквозь многоголосье эфира прорвались позывные: «Отряд, Отряд!.. Я — Центр, я — Центр!.. Примите радиограмму!»
Дима поднялся, сказал, подавая Вере бумажку:
— Нельзя ли маме весточку?
— Маме?.. Маме можно. А что передать — тут ничего, кроме адреса.
— Ну, жив-здоров, так сказать, чего и ей желаю...
— Сочиню и «целую» прибавлю.
Он рассмеялся, вышел, так тряхнув полами палатки, что они затрепыхались, как на ветру.
Вера приняла радиограмму, в которой сообщалось об отправке химикатов и ранцевых опрыскивателей, и, когда, рация затихла, стала дописывать письмо:
«Да, Ирочка, любую сушь выстаивало Святое урочище, а в этом году загорелось. Завхоз сказал: святость, значит, от того монаха сгоревшего кончилась. Я, конечно, не верю ничему такому, но, знаешь, робеешь как-то невольно, еще при таком бедствии: а вдруг была эта святость?.. Дикости в нас еще много, правда?Твоя Верка Евсеева».
Но мы будем тушить, а не молиться. И начальник у нас, ой, Ирка, какой, даже не знаю, как сказать! Ну, непохожий на других. Исключительный. Я тебе о нем рассказывала, он еще себя «спецбедом» называет, работала с ним немного на Урдане... Как узнала, что его в Святое посылают, — попросилась в отряд. А когда назначили, чуть не расплакалась от счастья. Может, я тогда, пять лет назад, влюбилась в него? Потому что помнила его, сравнивала с другими... И видеть его, работать с ним очень хотелось. От таких, Ирка, силы душевной, воли набираешься.
Пока заканчиваю, обнимаю и целую. Еще бы что-нибудь тебе написала, да вон идет повариха Анюта, такая тощая, как мужик, жилистая бабец, работящая, но шумная и скандальная, жена нашего завхоза Политова, которого вертолетчик Дима называет Поллитровым, будто бы тот когда-то запивал сильно, лечился и теперь презирает всех, поклоняющихся «зеленому змию». Все, все! А то не кончу. Приветы знакомым и твоему экскурсбюро!
2
Едва войдя в палатку, Анюта Политова вскинула руки со сжатыми кулаками, расставила ноги, как бы для большей устойчивости, и начала выкрикивать басовито, точно перед многолюдной толпой:
— Товарищи уважаемые! Я трудовая женщина, всякую работу делала, в особенности поварскую! Умею там борщ сготовить, кулеш заправить, по двести человек кормила, тыщу смогу! Для начальства бефстроганы всякие, антрекоты закручу — вкус первой категории. Один раз министру угодила. Не вру, вот вам истинный крест! — Анюта широко, будто отмахиваясь ат гнуса, крестится и вновь воздевает руки. — Трудилась с малых лет, до гроба буду упираться... Извиняюсь, работать. Но, товарищи уважаемые, прошу, требую создать нормальные, человеческие, гигиеницкие условия. А что получается на сегодняшний текучий день? Котлы посреди лесу, и никакого навесу, как про меня шутют. Вода закипит — комарье в кипяток валится. Мильенами! Пока заправлять крупу, лапшу — густо в котлах. Шутники опять шутют: тыща мошек заменяют пару картошек, без гнуса не будет мясного вкуса. Шутют, конечно, весело, а жрать не хотят, плюются. Потихоньку лося завалили, мясо приволокли, я — в котел, начальник Корин покушал — допрос учинил, двоих в город отправил за истребление беззащитной природы. Понимаю, хищничество. Там огонь зверей гонит, тут люди ружьями их встречают, а для кого же мы лес тушим, если в нем живности не станет? Но, уважаемые товарищи, пусть начальство консервами хочь мясными обеспечит! Я работала на пожарах, и с Кориным тушила, так не было ж такой критицкой обстановки. Чего там другое, а кухню из досок можно сколотить!
Анюта задохнулась от длинной запальчивой речи, опустила руки, сцепила их на животе, часто дыша. Но только Вера попыталась сказать ей хотя бы два-три слова, как Анюта вновь вскинула руки и с большей запальчивостью продолжила свое басовитое выступление:
— Знаю, знаю! Скажешь, у тебя муж завхоз, у него и проси кухню. А я его вижу, мужа? В тайге где-то, пожарникам снаряжение доставляет. Явится, рухнет в палатке, из ружья над ухом стреляй — не услышит. Личность не узнаю, от гнуса распухла. Когда пил сильно, веришь, и то так не опухал... А Корина боюсь, глянет молчком, пройдет, и язык у меня отымается. Глаз у него сильный. Медведя бы не испужалась, вот те крест, я б ему черпак в рыло, кулеш на уши... Ой, деушка, бегу, убегаю! Сам идет! Легок на помине, как бес. Потом заскочу, поговорим про жизнь маленько!..
3
На столе из двух пустых ящиков и двух плах, покрытых полиэтиленом, Корин разложил топографическую карту Святого урочища. Другая карта, большая, географическая, была приколота к стенке палатки, и на ней светилась красная звездочка — место пожара, — где-то на южном стыке между Сибирью и Дальним Востоком, в горах, глубинной тайге.
— Вера, — сказал Корин, полуобернувшись, — попросите у Анюты чаю, да покрепче. — Вера вскочила, молча выбежала из палатки, Корин кивнул ей вслед. — Радистка у нас — ас. Только... — Он обвел нарочито суровым взглядом мужчин: диспетчера (своего заместителя), командира бойцов гражданской обороны, инструктора пожарно-парашютной команды, начальника добровольной пожарной дружины. — Только без ухаживаний, любить платонически, для вдохновения. Всякое прочее — после тушения пожара.
Лесные пожарные заулыбались; более молодые — инструктор и дружинник — широко, радуясь маленькой разрядке; сорокасемилетний диспетчер Ступин — скудно, за компанию. Он недавно вернулся с облета урочища, был утомлен, небрит, и глаза у него слезились: вертолет попал в зону плотного дыма и гари.
— Леонид Сергеевич, говорите, — сказал ему Корин, отойдя к торцу стола.
Ступин взял карандаш, вытянул руку и чуть издали, чтобы всем было видно, начал водить поверх карты, на которой четко проступали нанесенные границы огня.
— В тылу пожара, вы знаете, — гольцы, безлесые сопки, когда-то ранее выгоревшие. Туда огонь не пойдет. Справа река, широкая довольно, через нее пламени не перекинуться. Слева, на подступах к хребту, — мари, озера. Они пока держат огонь. Но — сушь. Может заняться верхний слой сфагнума. Надо успеть остановить пожар, пока влага держится на марях. Группы, посланные к кромке пожара, как вы знаете, ничего сделать не смогли. Лишь у реки, где удалось установить мотопомпу, залили полукилометровый участок, но огонь обошел его, людей пришлось спасать вертолетом. Вывод один: нужна протяженная опорно-заградительная, минерализованная полоса. От нее — мощный отжиг. И начинать с центра, как положено. Другого выхода не вижу.
Корин сел на листвяжный чурбак-табуретку, все опустились на такие же чурбаки. Молчали, отмахивая гнуса кто чем — газеткой, кепкой, беретом.
Вера внесла чайник, расставила по краям стола эмалированные кружки, налила их доверху крутым чаем, проговорила: «Пейте, уже с сахаром» — и пошла к рации, хрипло звавшей: «Отряд!.. Отряд!..» Быстро убавила громкость, надела наушники, и в штабной палатке вновь стал слышен нудный, несмолкаемый, знойный зуд гнуса.
— Обсудим, примем решение, — проговорил Корин, неспешно набивая табаком короткую, с тяжелым чубуком, трубку, называемую им дымокуркой, и своей неспешностью как бы предлагая не торопиться с высказываниями; пожарные раскурили сигареты, овеяли себя дымком; Корин дал подумать еще немного, затем сказал: — Вам слово, Алексей Иванович.
Командир бойцов гражданской обороны майор запаса Мартыненко поднялся резко, как по команде «Встать! Смирно!», на жест Корина, можно, мол, и сидя, он крутнул не менее резко головой, что означало: у них, бойцов, сидя не говорят, и вообще, главное — дисциплина. Был он росл, сух, в легкой, защитного цвета, куртке, таких же брюках.
Его бойцы, хорошо обученные пожарному делу, тушили кромку пожара на правом фланге, у реки, задерживая, сколько могли, наступление огня. Они — самая организованная группа в отряде. Это знал Мартыненко, И, когда Корин предложил ему взять десятка два прибывших из города студентов, он уклонился, сказав, что «жидко не бывает крепко, пусть попривыкнут, подсмолятся — тогда посмотрим, кого в дело». Настаивать Корин не стал. Почти на каждом пожаре, ином стихийном бедствии ему приходилось знакомиться, начинать работу с новыми людьми, и он не спешил командовать, покрикивать, ясно понимая: сперва прояви себя. И сейчас он приглядывался, примеривался к Мартыненко, вслушивался в его голос, отмечал особую привычку говорить — кратко, четко, без запинок.
— Думаю так: прав товарищ Ступин. Нужна заградительная полоса. Отжиг. Хорошо бы иметь один бульдозер. Можно и взрывчаткой. Но побольше завезти. И организованно. Только организованно. Прибывающих на тушение сколачивать в группы, давать инструкторов. А то — курорт какой-то. Загорают, купаются, в обнимочку ходят. Мужички грибами запасаются, дамочки — ягодами. Все у меня, товарищ Корин.
Тут же встал Олег Руленков, инструктор пожарно-парашютной команды, темноволосый и голубоглазый парень, из бывших военных десантников, о котором Корин подумал при знакомстве: вот ведь, пожалуй, боялся десантных войск, а отслужил — и не расстался с парашютом. На вид он был вроде бы вяловат, медлителен, но только на вид: такие флегматики быстро превращаются в холериков, когда видят настоящее дело. Это он, Олег, с небольшой командой пожарных-парашютистов пытался тушить загорание в Святом урочище, а потом несколько суток выходил к ближнему поселению, волоча на носилках сломавшего ногу товарища (из-за густого дыма вертолет не мог обнаружить их). Словом, первый здешний пожарный, и, по праву первого, он стал говорить более пространно:
— Хочу поделиться своими личными впечатлениями. Бывал я на разных загораниях, тушили, хоть и трудновато приходилось. И сюда полетели уверенные, что потушим. Но огонь на огонь, видать, не приходится. Такого еще не видел: вроде медленный, а нагрев жуткий! Какой-то раскаленный ад внутри. Взорвешь дерн, подчистить не успеешь — он уже за твоей спиной. Не от огня — от нагрева загорается труха, хвоя. Товарищ наш ногу сломал, можно сказать, на ровном месте — просто злое невезение... И теперь вот бьемся изо всех сил. Вода, химикаты, захлестывание — нипочем. Вы видели когда-нибудь, чтобы почти без ветра огонь шел, еще и поверху? Будто само солнце деревья поджигает... Опорную минерализованную полосу, отжиг — и скорее. Что будет, если задует ветер?.. А он в Святом идет с севера, от гольцов.
В палатку бочком, хрипло дыша, протиснулся зав. хозяйством отряда Политов, толстый, багроволицый, терпеливо озабоченный; казалось, сроду он лишь тем и занимался, что тушил, вернее, хозяйствовал на различных тушениях пожаров; не шибко бойкий (это как-то мало вязалось с его беспокойной профессией), Политов конечно же выждал у входа, пока договорит свою речь Олег Руленков, и только тогда прошел к столу.
— Очень кстати, — сказал ему Корин. — Присаживайтесь, Семен Никифорович. И сразу расскажите, как у нас с продуктами, спецодеждой, патронированным аммонитом, устройством прибывающих.
Политов немного поколебался и все-таки сел на свободный чурбак, ибо с утра уже намотал себя беготней по лагерю, всяческими хлопотами. Но говорил он спокойно, обстоятельно, зная, что, где и как у него делается. Постепенно вырисовывалась общая картина лагерного быта. Палаток не хватает, а люди прибывают, кое-кому приходится строить шалаши, неумелые же спят под открытым небом, и их донимает гнус; продукты скудные, лапша да пшенная крупа, хлеб завозится с перебоями, мясо, естественно, хранить негде, консервы — только группам, уходящим на тушение пожара; маловато спецодежды, недостаточно поступило химикатов, саперных лопат, металлических метел; патронированный аммонит завезли лишь сегодня, его едва ли хватит на крупные взрывные работы, затребована еще партия; но самое главное — нечем занять людей из городских предприятий и организаций, прозванных уже «туристами», их надо обучать тушению пожара, а инструктор пока один, вот они и бродят по тайге, гляди — новое загорание устроят; нужны инструкторы; с агитаторами можно подождать — двое тут читали лекции, правда, одного пришлось срочно отправить: ходил по ягоду, змея укусила; санпункт надо усилить, запросить противокомариной мази; построить временный склад для хранения имущества и продуктов — есть случаи хищения.
— Все пока, — душно выдохнул из себя Политов, вынул большой клетчатый платок, стал вытираться им, как после купания, — лицо, коричневую лысину, шею, потные руки с закатанными по локоть рукавами солдатской гимнастерки, промокшей на плечах и спине.
Корин дал ему отдышаться, затем, сощурившись в усмешке, сказал:
— Хорошо, и склад нужен, и все прочее. Правильно. Плох хозяйственник, если он скажет, что у него всего в достатке. Будем требовать, просить, настаивать. Но, Семен Никифорович, будку для кухни можно ведь без указаний высших инстанций соорудить? Тут повариха выступала, очень художественно выражалась...
— А-а, моя «трудовая женщина»!
Все засмеялись. Политов огорченно покрутил головой, вскинул и развел руки, как бы извиняясь за скверный характер своей супруги, проговорил:
— Уже строим, в березнике, возле ручья.
— Это дело. Это хорошо. — Корин поднялся, выбил пепел из трубки, вложил ее в табакерку, табакерку — в жесткую, из толстой кожи, сумку на длинном ремне, которая всегда была при нем, и начал говорить: — Теперь к нашему главному делу, друзья по беде. Дело это очень серьезное. Все осознали, думаю. Оно может оказаться еще более тяжелым. Подготовимся внутренне. — Он шагнул к столу, склонился над картой. — Да, нужна мощная заградительная полоса. И отжиг. Согласен с вами. Давайте обсудим частности. Первое — на каком расстоянии от пожара потянем полосу? Скорость огня пока не более километра, местами полтора в сутки. Итак?.. Слово диспетчеру.
— Шесть километров, — сказал не медля Ступин заранее обдуманное, конечно. — И вот здесь. — Его карандаш прочертил легкую линию от реки к марям и озерам. — Наиболее узкое место. Но... если будет в достатке аммонита и сумеем организовать людей. На бульдозер надеяться нет смысла, пожалуй?
— Просил. Ответили: дорого вертолет тяжелый гонять. И не видят оснований. — Корин чуть заметно усмехнулся. — Не всегда большое видится на расстоянье. — Повернулся к Политову: — Сколько у нас бензопил?
— Четыре. Да ручных десятка два. Точить надо, разводку зубьям делать, рукоятки тоже.
— Ясно. Ваше мнение, Алексей Иванович?
— В теории я не силен, — быстро поднялся и одернул куртку Мартыненко. — Думаю, прав товарищ Ступин. У него опыт. Одно могу сказать: мои бойцы будут работать хорошо.
— А вы что-то помалкиваете, товарищ Ляпин. Как настроены ваши добровольцы-дружинники?
Квадратно-плечистый, хмуроватый Василий Ляпин — профессиональный пожарный, по виду из тех, кому все равно где и что тушить, была бы на то команда, — заворочался, расправил плечи, вскинул коротко стриженную круглую голову, вроде бы намереваясь произнести вескую речь, однако выжал из себя лишь краткое заверение:
— Тоже не подведем.
— Спасибо.
Олег Руленков заговорил без приглашения, положив на край стола блокнот с чертежом, цифрами, записями.
— Я, извините, слушал, подсчитывал кое-что, вывод сделал такой: зря там... — он мотнул головой в сторону палаточного выхода и вверх, — плохо видят издалека. Когда разглядят, могут спросить: почему мы здесь плохо смотрели? Но это, как говорится, информация для размышления. А размышлять особенно некогда. Теперь о полосе. Не многовато ли — шесть километров? Сколько леса отличного сгорит! Если активнее, разом... Берусь со своей командой протянуть накладные шнуровые заряды. Взорвем до грунта, дело нам знакомое. Главное — расчистку, пал организовать толково.
И старшину пожарных-парашютистов поблагодарил Корин, сказав затем, что для него лично — удача работать с деловыми людьми и он во всем, всегда будет полагаться на них. А сейчас...
— Да, сейчас, — повторил он, кивком приглашая всех к карте. — Предлагаю: отступим еще на километр. Смотрите, эта линия лишь немного длиннее, зато здесь почти поперек протекает ручей, вдоль него реже лес, и работающим будет где брать воду. К тому же — еще сутки имеем в запасе.
— Столько сожрет пожар! — покачал длинноволосой головой Олег, сощурив удивленные, погрустневшие глаза.
— Зверь должен нажраться, — спокойно проговорил диспетчер Ступин. — Согласен с начальником.
— Против — никого?
Сдержанно помолчали.
— Приступаем. — Корин каждому пожал руку. — Председателю комиссии радирую наше решение.
4
Вера принесла начальнику ужин; сдвинув карты, бумаги, поставила на край стола пластиковый поднос с миской овсяной каши, хлеб, намазанный маслом, кружку чая, алюминиевую тарелочку некрупной жареной рыбы. Обычно Корин ел за общим столом, сколоченным у походной кухни, и, подивившись нежданному сервису, сказал:
— Это, кажется, не входит в ваши обязанности, Евсеева?
— Там все уже поужинали, остывает... и зовите меня просто Вера.
— Хорошо, поправка принимается. А откуда этакий гигиенический поднос? Что, нам и подносы сюда доставили... вместо ранцевых опрыскивателей? И рыба жареная...
— Поднос один, — несмело засмеялась Вера, хотя знала, что начальник шутит, просто у него такая манера — шутить без улыбки, точнее — иронизировать, когда он в полусерьезном настроении. — Анюта привезла, говорит, лично для товарища Корина. А хариусов ваш личный вертолетчик наловил, в ручье их — уйма.
У палаточного входа чадил дымокур — гнилушки в жестяном ведре, стол неярко освещала аккумуляторная лампочка, шумела, потрескивала эфиром рация. Корин ел, поглядывая на карту, а то беря карандаш, вычислительную линейку; ел по-походному, не забывая о деле; и, лишь ковырнув вилкой румяно зажаренную рыбешку, как бы вспомнил себя сиюминутного, в наполненной синеватым дымом палатке.
— Запах, однако же! — Он приметил Веру, смирно сидящую на чурбаке чуть в сторонке. Так хозяйки, подумалось ему, кормят своих строгих мужей. — Порционное из ресторана «Святое урочище», правда?
— Не знаю, — сказала Вера и рассмеялась смелее.
— А вы бывали в ресторанах?
— В нашем, «Юбилейном».
— Нет, шикарном?
— Я и столицы еще не видела.
— Зато пожар второй тушите, если считать большие.
— На наводнении тоже работала.
— Да? Я что-то не видел вас.
— В штабе уже была радистка, меня послали на остров, оттуда стадо и пастухов эвакуировали.
— Сюда по собственному желанию?
— Просилась.
— Скажите... — Корин задумался, прихлебывая круто заваренный, круто наслащенный чай — таежный, дома побережешь сердце от такого, здесь же — тонизирующий напиток всего лишь; задумался, соображая, как проще, понятнее для Веры изложить свой вопрос... — Скажите, тут вот много вижу знакомых, правда, не знаю по фамилиям. Помните, Ступин был на Урдане летнабом, потом списался по здоровью, стал диспетчером в лесоохране... Не говорю уже о завхозе Политове и его Анюте. Совпадение?
— Нет, Станислав Ефремович, с вами захотели работать.
— Так. Ясно. — Он замолчал, чувствуя, как в нем борются два ощущения: чуть сентиментальной гордости — вот, что-то все-таки значу, заслужил, раз люди тянутся ко мне; и огорчения — беру на себя добавочную, как бы личную нагрузку ответственности, работая «на глазах»; Вере сказал: — А если не оправдаю доверия, как пишут в печати?
— Вы?!
Ее серые, слезящиеся от дыма глаза прямо-таки засветились изумлением и исступленной верой в неиссякаемые, невероятные возможности, талант, волю, даже некое провидение начальника, так заслуженно признанного «спецбедом».
Корин поднялся, вышел из палатки, одолевая в себе смущение, которого он не испытывал с очень давних, пожалуй студенческих, лет.
ГЛАВА РАБОТЫ
1
Дима Хоробов лихо, если не сказать отчаянно, вел маленький кургузый вертолет Ка-26, опуская его к самым вершинам елей, будоража ветви ветром винтов, прогонял по узким ущельям меж сопок так, что отраженное эхо, мнилось, трясло и разваливало машину, лез на макушки гольцов, едва не цепляя колесами скалы, и даже Корин, сотни часов налетавший с различными таежными асами, поеживался, бормоча: «Воздушный лихач... но мастер — аппарат, небо, землю чувствует шкурой, всеми потрохами, душой...» А Дима поглядывал на приборы, карту, угадывал взгляды, движение руки начальника и вел вертолет, ни о чем особенном не думая, молча — в работе он всегда молчалив, — упиваясь полетом, парением, послушностью машины, хоть не новой, но пахнущей свежей краской после капремонта.
Он был потомственным летчиком; дед воевал в штурмовой авиации, теперь на пенсии, отец — командир Ил-62, летает в столицу, старший брат водит небольшой Ан-24 по краевым и областным линиям, даже сестрица в авиации — диспетчер аэропорта. И у Димы был прямой курс — пассажирский Аэрофлот. Но в училище стали набирать курсантов в вертолетную группу, и он пошел, желая чуть нарушить семейную традицию, как говорил потом, «ощутить винт над головой», хлебнуть немного романтики: вертолетчиков посылали на большие сибирские стройки. Дима и попал на строительство ЛЭП, вначале летал стажером и вторым пилотом, затем — командиром мощного Ми-8; продвинулся быстро, без какой-либо протекции, исключительно по своему летному таланту (возил рабочих на отдаленные стройплощадки, технику, оборудование и т. д.), однако не менее быстро был разжалован в «рядовые», снят с воздушного «тяжеловоза». Подвело лихачество, вернее, молодая отчаянность, а еще точнее — желание шика, блеска, изящного риска истинного аса: вез стальную ферму, подвешенную к брюху вертолета (для опоры высоковольтной линии), и, переваливая сопку с минимальным набором высоты — хотелось этаким чертом свалиться на головы лэповцев, — зацепил низом фермы густой лиственничник. Ми-8 завалило, могло бы грохнуть оземь, но трос оборвался, машину удалось выровнять, а ферма осталась где-то на дне «зеленого моря тайги». Судьба? Фатум? Роковое невезение? Подвели приборы?.. Ведь Диме удавались такие перевалы, да еще в кислую погоду. Искал, анализировал, думал — не нашел просчета. Решил; фатум. И согласился — временно, конечно, — поработать в авиалесоохране.
Дима выбрал чистую площадку на вершине голой сопки, приземлил вертолет. Распахнул дверцу, выпрыгнул, пригласил Корина, зычно прокричав в глохлой тишине:
— Станислав Ефремович! Прошу размяться, подышать, обозреть, так сказать, наше грешно горящее Святое урочище!
Они были на левом фланге пожара. Сразу от подножия сопки начиналась марь с тусклым обмелевшим озерцом, а далее все тонуло в низком, будто прилипшем к земле, дыме, который там, над урочищем, вздымаемый невидимым жаром огня, застилал бурой, синей, желтоватой хмарью полнеба, и солнце виделось маленьким четким красным диском, как сквозь закопченное стекло.
— Красиво, правда... и страшновато. — Дима присел на жесткую иссохшую траву, кинул в губы сигарету. — Прибавим дымку этому аду. Отдыхайте! — ударил он ладонью рядом с собой, выбив серую пыльцу из созревших до времени цветков. — Корин молча, не отводя взгляда от урочища, раскурил трубку, а Дима мирно рассуждал: — Верите, не могу привыкнуть. Дьявольство природы. Стихийная непостижимость. Вот говорят: пожар — не божий дар, но беда — когда потечет вода. Не знаю, может, так. И все же огонь — жизнь и смерть человека. Война ведь тоже огонь, правда?
Корин кивнул, вынул из сумки карту, расстелил у ног.
— Здесь и здесь, Дима, с двух сторон начали пробивать просеки, вот так пройдет опорная минерализованная полоса... Хотел глянуть на кромку пожара — и мрак. А это неприятно. Надо точно знать, где огонь.
— Прикажите — дуну хорошенько винтами, разгоню... Прячется, сволочь! Иногда кажется: ползет там змей огненный, злой, хитрый... А если серьезно, давайте пролечу над кромкой, зафиксируем.
— Опасно в таком смраде. Навестим лучше Ступина, он на правом фланге, обещал посадочную площадку расчистить. Гляди сюда. Это тут. — Корин указал место на карте. — И без подвигов. У нас — работа.
— Точно, товарищ начальник! — Глаза Димы блеснули голубыми щелками, румяные губы дрогнули в усмешке. — Жизнь человеку дается один раз, и прожить ее надо как можно приятнее и длиннее.
Они пошли к вертолету. Двухвинтовый — винт над винтом, — двухостый, четырехколесный Ка-26 был похож скорее на пузатенького лобастого жука, распустившего крылья, чем на стрекозу, с которой привычно сравнивают все вертолеты. И Дима обычно называл его козявкой-трепыхалкой.
Слетели, как упали, в урочище, понеслись сквозь дым и гарь, все ниже прижимаясь к пологу тайги, и вот уже то тут, то там кроваво проблескивает пламя, а раз вспыхнувшая хвоя высокой ели едва не лизнула огнем и черным дымом брюхо вертолета; Корин тронул плечо Димы — машина резко пошла вверх; и снова полог тайги, гарь, мгла, огонь... Пожар двигался низом, по лесной подстилке, кустарнику, буреломам, но местами переходил в верховой, опаляя кроны деревьев, — столь велик был его внутренний нагрев.
Отклонились вправо, вышли к реке, и над нею, словно вдоль светлого коридора, ощущая свежесть воды, запари́ли, уходя от пожара. Нашли просеку — узкий проран в густо-темном ельнике, площадка была обозначена четырьмя дымными костерками и красным полотнищем посередине. Рядом с ним, ловко прицелясь, опустил своего жука Дима; заглушил мотор, откинул дверцу, прокричал, указывая на полотно:
— Вот вам и ковровая дорожка, так сказать!
Корин пожал руку диспетчеру Ступину, ожидавшему его у вертолета, и они пошли по неширокой вырубке на визг пил, стук топоров, голоса людей. Ступин говорил коротко, внятно и, конечно, то, что было им заранее, обстоятельно продумано — по многолетней привычке бывшего летчика-наблюдателя, которому в воздухе приходилось говорить лишь в микрофон, а на земле не хватало времени научиться пустословию.
— Это ручей, Станислав Ефремович, — указал он влево, слегка касаясь локтя Корина. — Тот, что на карте. Там — ручей. Здесь — едва отыскали. Местами пересох. Но все-таки опора. Вдоль него и повели. Сделали пробные взрывы. Посмотрите.
Ступин перевел Корина через рыхлую гряду содранного мха, дерна, мелкого кустарника; они ступили на сыроватую глинистую полосу в метр приблизительно шириной, почти прямо проложенную в глушь ельника; несколько человек подчищали ее саперными лопатами.
— Хороша минерализованная, — сказал Корин, ловя запах сырой земли сквозь духоту дня, сизо задымленный, стоялый воздух. — Когда отжиг будете начинать?
— Метров пятьсот пройдем — и пустим первого петуха. Тут ведь — чтобы наш петух через нас не перелетел. Ветер хоть самый малый, а к нам тянет.
— Так, — согласился Корин.
Полоса кончилась. Дальше тянулась просека с прорубленным кустарником, поваленными, раскряжеванными и сдвинутыми в сторону (как и полагается, противоположную пожару) малыми и большими деревьями. По ней пожарные-парашютисты тянули накладные шнуры с зарядами аммонита в пластиковых трубках.
Опорный пункт был расчищен, оборудован в двое суток — довольно быстро: ведь люди шли сюда пешком, прорубая тропу, неся рюкзаки с продуктами, бензопилы, прочее снаряжение, нужное для начала работ. Отсюда двумя крыльями минерализованная полоса потянется направо — к реке, налево — к болотистым марям. Корин кивал диспетчеру, был доволен, но не высказывал похвал, да Ступин и не ожидал таковых, хорошо понимая: пожарные немного суеверны, огонь зловещ, помнится, ощущается постоянно, и, пока он жив, движется на тебя все пожирающей лавиной — думай только о нем, старайся перехитрить, одолеть его.
Подошли к палатке у ручья, здесь горел невидимый костерок, на треноге висел большой чайник, из стесанных бревен устроены лавки, столом служил расстеленный на земле брезент. Ступин бросил в кружки заварку с подсушенными лепестками иван-чая, залил кипятком, размешал, одну кружку поставил перед Кориным. Принялись молча отхлебывать лесной, ничем не заменимый напиток; от него, кажется, и смуглота у таежников, и крепость неустанная, его и мошкара побаивается.
Мотоциклетно трещали бензопилы, вызванивали ручные, цокали, тюкали топоры, бурными взрывами, с протяжным низким эхом, умирающим где-то в сумеречных, задымленных чащах, падали деревья — на гибель, бесполезность: если не сгорят, то останутся гнить валежником.
Сколько леса вырубил Корин, спасая леса? Гектары, Он или рубил, или видел, как горят сосновые, лиственничные, березовые и прочие массивы, рощи... Вот и Ступин Леонид Сергеевич будет теперь заниматься пожарным делом, а в будущем, если не переменит профессии, может стать «спецбедом», и это совсем не то что с воздуха наблюдать за пожаром, наводнением, цунами... Этому не учат, к этому приводит жизнь, судьба.
2
Корину рассказал о Ступине, со своей всегдашней полусерьезностью, Дима Хоробов:
«Фатум, Станислав Ефремович, как и меня постиг, так сказать. Ну я, фигурально выражаясь, выкручусь, мне пока что двадцать шестой. Ступину пятый десяток доходит. В космос не вырвется и стратосферой уже не подышит. А начинал как? С истребительной авиации, медаль боевую имеет. Катастрофа, перелом некоторых хрупких костей, увольнение в запас. Но рожденный летать пешком ходить не может. Ступин осваивает пассажирский Ил-14 — воздушный тихоход, тогда теперешние лайнеры со стюардессами-принцессами еще не летали. И опять выделился, так сказать, из летной массы Ступин: Сахалин, Курилы, Камчатка — его штормовой, туманный ареал. Орден получил, приглашение на курсы переподготовки для реактивной гражданской авиации. Но... фатум, Станислав Ефремович. Представьте, последним рейсом пошел на Южно-Сахалинск, попал в снежный заряд, с аэродрома ни то ни се, потом — «на ваше усмотрение». Дают иногда такую умную свободу выбора. Решился на посадку, перетянул, да еще полоса ледяной коркой взялась, съехал, ахнулся в сугроб... Пассажиры целы, штурман и бортмеханик испугом и легкими ушибами отделались, самому плечо вывернуло, ключицу сломало. Ну и оргвыводы. Ярко засветилась карьера летнаба с жестким креслицем в дюралевой этажерке Ан-2. Как еще этот фатум, судьба могут обиднее обидеть человека? Но рожденный летать пешком ходить не умеет. Ступин наступил «на горло собственной песне», зовущей в дали небесные... Леса, воды, населенные пункты и прочая бижутерия все-таки внизу, воздух тропосферы — тоже воздух полета. Почти десять лет следил за порядком на земле Ступин. Начали появляться возвышенные мысли, да ведь и знали его как летчика классного. И вроде бы наметился перевод, переподготовка на пассажирский Ан-24... Дальше вы уже знаете, Станислав Ефремович. От фатума не уйдешь, если, извините, фортуна к тебе задним местом повернулась. Может, злая мета на человеке от рождения?.. Словом, отказал мотор у этой этажерки. Для лесной охраны какую технику дают? После капремонта, как и наш Ка-26: людей не возить, а самому тебе цена единица, раз один, или два-три-четыре, если с пожарниками... Спланировал Ступин на галечниковый берег реки, увяз колесами, перевернулся. Штурман ребро сломал, у него черепная коробка треснула. Все, так сказать. После больницы попросился в лесоохранную службу на земле. Рожденным летать часто, оказывается, приходится ходить пешком...»
Поглядывал Корин на диспетчера, и ему казалось, что тот в своей постоянной задумчивости никак не может понять: за какие грехи его преследует рок?.. Или вообще нет никакого рока, а все это — роковое стечение обстоятельств? Ведь в конце концов распоряжается нами жизнь, все в ее потоке, пусть нам порой кажется, что мы ею управляем. И «фатум» философа-вертолетчика Димы — просто чуть суеверная выдумка молодого, красивого своим здоровьем парня, обиженного первой неудачей?.. Одно хорошо понимал Корин: ни о чем подобном Ступин говорить не станет. Да еще удивится пустяшности вопроса — здесь, в горящей тайге, когда надо работать, а не рассуждать, кому и что «на роду записано». Он был и есть человек дела. Может, потому и настигают его беды: он делает все честно и до конца, убежденно веруя, что точно так же поступают другие?.. Ступин ничего не выгадал в этой жизни — ни прочного достатка, ни веса (в прямом и переносном смысле), ни благостного смирения неудачника. Малоросл, да крепок, подвижен, да не суетлив, он словно бы и рожден был не для жизни — для устройства жизни. В одном ему посчастливилось, говорит Дима: любим женой, и сын — курсант-отличник летного училища. Все-таки судьба не бывает совсем уж немилостива.
Корин допивал чай, когда к палатке подошли Мартыненко и Руленков, поздоровались, заварили себе чай, присели с кружками на бревно-скамейку. Потные, изморенные духотой, слегка ошалелые от дымного лесного дурмана, они молча хлебали кипяток, насыщаясь влагой, которая тут же, казалось, проступала крупными каплями на их лицах, руках. Более молодой Руленков первым отбросил кружку, спустился к ручью, перегороженному плотинкой из камня для накопления воды, умылся, не снимая куртки, — облепит, заест гнус, — рысцой взбежал и, мотая мокрыми патлатыми волосами, возбужденно проговорил:
— Шнуры наложили, Станислав Ефремович. Скоро рванем. Посмотрите?
— Видел, Олег, — чуть усмехнулся задору инструктора Корин.
— Понятно, мало интересного.
— Скажи лучше, как с аммонитом. Хватит?
— Еще бы немножко, а, Станислав Ефремович? Буреломы, местами торф толстый — по два раза придется рвать. Да и запас, сами знаете, при нашем деле...
— Будем требовать.
— Ясно!.. Пойду повидаюсь с Димой! — и Олег Руленков, обмахивая голову руками, отбиваясь от гнуса, побежал к вертолету, возле которого хозяйски похаживал его друг по авиалесоохране Дима Хоробов.
Мартыненко глянул ему вслед с понимающей усмешкой: мол, молодым — что, не унывают. Хотя и самому было немногим за сорок. Он из тех, вероятнее всего, деревенских выходцев, кто рано взрослеет, приучаясь к любой работе, всяческим житейским неудобствам, а затем, попав в город, на армейскую службу, в тайгу, везде находит себе наилучшее применение, нужен, полезен.
— Товарищ Корин, — сказал он, почтительно поднимаясь перед начальником, пусть и сугубо штатским лицом (Корин махнул рукой, чтобы сидел). — Товарищ Корин, — повторил он, неохотно присаживаясь. — Думаю так: начали хорошо. А условия трудные. Мои бойцы тренированы, отвечаю за них, но питание надо улучшить. На лапше-крупе не потянем. Положим силы напрасно. Не успеем заградполосу протянуть... Разрешите лося забить.
— Вроде забивали уже?
— Было такое. Да когда?.. И тот со сломанной ногой был, обгорелый, не жилец. Добили.
Так ли это, иначе ли — теперь не установить и следствию, за суетой «охотника» не нашли, не допросили — словом, списали на пожар. Но разве он, Корин, может разрешить убить лося, медведя, оленя... даже при голодовке? Он посмотрел в устало притупленные глаза своего заместителя, диспетчера Ступина. Тот молча раскурил сигарету. Корин достал из сумки трубку. Некурящий Мартыненко поджег в костре пихтовую лапку, принялся ею окуривать лицо. Корин понял: мясо необходимо. Они знают, к чему подталкивают его, но уговаривать, успокаивать не станут. На «лапше-крупе» и от гнуса не отбиться. Он выговорил твердо:
— Рискнем.
Ступин молча положил на колени планшет, вынул лист бумаги, шариковую ручку, написал:
«Протокол
Мы, нижеподписавшиеся, ввиду создавшего трудного положения с питанием людей, тушащих пожар в Святом урочище, решили, сознавая свою полную ответственность, отстрелить на мясо лося, при этом самца и по возможности старого зверя».
Он четко вписал фамилию, должность каждого и первому дал расписаться Корину. Затем поставил свою подпись. Мартыненко засомневался было (приказ, распоряжение — ясно, а всякие там бумажки-протоколы...), однако под настойчивым взглядом диспетчера со вздохом вывел крупно и полностью свою фамилию.
3
Поздоровались они жестко, ударив ладонь о ладонь, попытались пережать друг друга — так уж повелось между ними, — но, как и всегда, никому не удалось взять верх, рассмеялись, довольные своей силой, веселой дружбой, в которой никто не главенствовал, и потому немного придирчивой, немного ироничной.
— Ну, трепыхается твой лайнер винтокрылый? — спросил Олег, ухнув тугим кулаком в дюраль вертолета. — Ого, гудит, будто колокол церковный! А вообще-то вещица безбожная, правда? Гудит, гремит над тайгой, зверье распугивает, птиц-птенцов из гнезд выдувает. Два сорочонка мне на голову свалились, когда ты на посадку шел, ветрище устроил.
— Так нарочно макушки прочесал, чтоб вас, сваренных в собственном соку, освежить. Рискую — и никакой благодарности.
В белой рубашке и лаковых полуботинках, Дима был отчужденно элегантен рядом с пропотевшим, мятым, запорошенным хвойной трухой, отращивающим бороду — чтобы меньше донимал гнус — пожарным-парашютистом Олегом.
— Рискуешь, лихачишь, инструкцию нарушаешь... Где твой старый, мудрый технарь Божков? Или боится с тобой летать? Понятно, семейному человеку, перед заслуженной пенсией, зачем хоронить свои бренные кости в таежном урочище, хоть оно и Святым называется.
— Нет, Олега-коллега, приболел Божков, у него давление повышенное, а таких в год неспокойного солнца и на земле укачивает, так сказать. Я у него как МиГ-истребитель: заправил, настроил — в небо пустил.
— Не видать тебе, Дима, большого Аэрофлота лет до сорока, если, конечно, раньше не грохнешься.
— А тебе не стать генерал-пожарником лет до пятидесяти, если тоже... Лезешь в огонь, полагая, что твоя руленковская шкура не горит. Так? — как веско выражается наш «спецбед».
Они потолкали друг друга, посмеялись невесело, разом вспомнив: пожар дымит, движется, пока они тут балагурят. И люди там, у кромки, в огненных завихрениях, пытаются хотя бы на особо горимых местах сдержать его. Олег вынул из кармана куртки листок бумаги, сказал:
— Адрес жены. Попроси Веру, пусть несколько слов передаст: жив-здоров, чего и семейству желаю.
— Лады, Олега, будет уважительная причина явиться пред ее ясные строгие очи.
— Уже выгоняет?
— Зачем так грубо? Девушка перегружена ответственной работой.
Олег потрепал пятерней свои жесткие волосы, точно вытряхивая из них труху, вздохнул чуть смущенно, вроде бы не решаясь чего-то высказать, и проговорил с непривычным для себя заиканием:
— Тебе там... не светит, Димчик.
— Зеленый — да. На красный пойду.
— Погасили.
— Может, скажешь, кто этот отважный инспектор?
— Да уж скажу, раз проговорился. Корин, дорогой друг Дима.
Чуть отшагнув, могучий Дима Хоробов небрежно, даже несколько свысока оглядел менее рослого, но более кряжистого Олега, с нарочитой сокрушенностью похмурился и расхохотался, сияя голубыми щелками глаз.
— Ну, шутник, мой «пожарник толковый и ярый»!.. Ладно, шути-веселись, так сказать. А зачем обижать старика «спецбеда»? Это, извини...
— Тебе придется извиниться и подвинуться. Послушай. Я еще на Урдане заметил — тронулись поволокой большие серые у Веры Евсеевой: увидела, потряслась Кориным. Бывает, подумал тогда, девчонка, а суровый мужчина — романтическая мечта.
— Когда это было!
— В том-то и дело. Спросил Веру шутя: не из-за Корина сюда напросилась? Да, говорит, хочу с ним поработать. И отметь, уже без поволоки, упрямо, отдаленно меня оглядела, будто я вовсе не мужского пола. Знаем мы эти «да» и взгляды сквозь нас, правда? Теперь и смекни. Димчик, спокойно, по-пилотски выдержанно.
— А он знает?
— Вот хорошо. Уже загрустил немножко. Думаю — нет. Не видит, не знает. Он тушит пожар. Он боролся, борется, будет бороться со стихийными бедствиями. Стихия обездолила его. Он — вечный враг ее. Но понимаешь...
— Понимаю, — договорил Дима, — женщина — тоже стихия. Хотя иная, конечно
— И она заставит заметить себя.
— Не тот человек Станислав Ефремович. Вера — девчонка для него. Отстранится. Уступит младшему брату.
— Выдаст замуж?
Дима неопределенно взмахнул рукой, вздернул скептически плечи, что означало: зачем же так сразу, грубо, неэстетично?
— То-то, дружок мой. — Олег положил руку ему на плечо, слегка прижал. — Прислушивайся к старшим, у меня все-таки жена, ребенок, это не бижутерия. Я бы еще с тобой побеседовал, да вон идет сюда Корин. Лезь в свою трепыхалку, заводи мотор. И осторожнее. В воздухе, на земле. В Корине... как бы тебе сказать... все выгорело, выветрено, вымыто. От этого — воля вместо души.
— Я сам ему скажу.
— Попробуй. Если духу наберешься.
4
Группа Василия Ляпина сдерживала огонь на левом фланге, там, где Святое урочище мелким лесом, а затем кустарником, ягодниками переходило в мари, торфяники, озера. Задание было простое, понятное каждому из двадцати бойцов добровольной пожарной дружины: удержать пламя в урочище; ибо, перейдя мари по высушенному зноем сфагнуму, оно охватит горный таежный массив, и кто тогда остановит, потушит этот планетарный пожар? Разве поздняя осенняя непогодь или морозная, снежная в здешних местах зима...
Ребята были хорошо экипированы — в специальных комбинезонах, касках, противодымных масках, называли себя огненавтами на горящей планете, работали без подбадривания, напротив, Василию Ляпину, бывалому городскому пожарнику, приходилось покрикивать на особо ретивых, лезущих в гарь и огонь: ребята учились тушить и тушили различные строения, этажи жилых зданий, а лесной пожар видели впервые, зная лишь теоретически, как и что делать. Да и сам Ляпин носил в кармане книжицу «Лесной пожар», во время отдыха, коротких передышек раскрывал ее, измазанную сажей, вычитывал своим бойцам наиболее ценные правила, советы или, как сейчас вот, чуть крикливо рассуждал:
— Написано тут: тушить пожар надо утром или вечером, когда, значит, утихает ветер и слабеет горение на кромке. Как считаешь, Саенко, правильно написано?
Медлительный рыжий Саенко, не ожидавший вопроса и вообще туго воспринимающий книжную премудрость — он и в дружину пошел, чтобы научиться сноровке, сообразительности, — морщит потный, чумазый лоб, перекладывает с колена на колено снятую каску, что-то мычит маловнятное, преданно глядя в глаза командиру.
— Ладно, не напрягай извилины, извилистее не станут.
Ребята дружно смеются, Саенко у них — для всегдашних шуточек, разыгрываний. Он терпелив, благодушен. Но силы его тяжеленных кулачищ побаивались. И, подшучивая, отодвигались в сторонку.
— Зареготали. А чего смешного? Вот ты, Самойлов... Ты бойкий на язык, и кинофильмы все пересмотрел. А вчера в яму торфяную провалился. Хорошо — успели вытащить. Чем думал, куда смотрел? Или на подвиг пошел? Тебе медаль посмертно, мне — исправительно-трудовая колония. Исправляться из-за твоей дурости. Во, смотри, — командир Василий Ляпин покачал туго сжатым кулаком у себя перед лицом и пристукнул им по пустой бочке от бишофита. — Сначала тебя попытаюсь исправить. Не хочу, чтоб твои престарелые родители осиротели. Так что смейся с оглядкой. Саенко туго думает, зато умно работает. Почти километр держит, и посмотри — спецовочка, как из ателье зарубежных мод... — Вновь засмеялись, но осторожнее, не отводя глаз от командира. — А насчет того, когда тушить пожар, сам объясню. В книжке правильно. Утром и вечером, если работаешь на фронтовой кромке. Нам — важнее днем. Как раз днем огонь лезет на сфагнум. Ночью сыреет марь снизу, сверху роса падает.
Бойцы слушали уже серьезно, даже хмуровато, привычно отрешившись от собственных дум, забот. Это были бойцы, хоть и пожарные. Бойцы-добровольцы, а значит — самые истинные. По доброй воле они прилетели тушить пожар, по безволию любой из них может улететь домой. Они любили своего командира, научившего их ловкости, силе, сделавшего, по его словам, «из тюфяков — спорт-парней», называли меж собой Квадратом из-за небольшого роста и широченных плеч и старались подражать ему — в походке прочной, сноровистой, в привычке говорить чуть замедленно, но уверенно и о том, что твердо знает.
Они сидели у костра за полосой бишофита — смоченного раствором хлористого магния пологого склона в мелком ягельнике. Выше дымил, тлел, догорал лесок из частого лиственничника; ниже начиналась марь с обмелевшим озерцом под склоном. В этом озерце они руками наловили карасей, щук, крупных гольянов и теперь варили уху. Озера загустели рыбой. От пересохших несло вонью разложения, задохнувшаяся рыба лежала пластами в сырой тине, а по берегам смурно хохлились обожравшиеся орланы, коршуны, черными тучами кипели и орали вороны. И можно было видеть, как в сумерках к озерам пробираются со стороны гор лисы, барсуки, еноты, смело идут на даровой корм разжиревшие медведи.
Дым, гарь из урочища, рыбный смрад от марей тяжко сносились в первые дни, ребята почти не снимали масок, однако привыкли, осмелели. «Маска не роскошь, но задохнуться в ней можно», — сострил кто-то, и теперь надевали их только на тушении, по приказу Ляпина. От гнуса у них были накомарники — позаботился командир, — и кое-кто утверждал, что накомарник не хуже маски защищает от дыма, смрада.
Был полдень, но солнце лишь изредка промелькивало некой хвостатой кометой в сумрачном, мятущемся дымными облаками небе. Тревога, страх, настороженность владели природой: молчали певчие птицы, покинули обетованные леса кабаны, лоси, олени, и мелкая живность — бурундуки, белки, куницы — бежала через марь при свете дня, перестав страшиться хищников, которые, впрочем, насыщались гибнущей рыбой.
Ребята ловили на лесных островках, окруженных огнем, ошалелых зайцев, барсуков, засидевшихся в норах, относили на марь, к воде; бинтовали ногу косуле, давали нюхать нашатырь задохнувшемуся ершистому кабаненку... И тушили, сдерживая пожар, уставая так, что едва вползали в палатки, падали, засыпали, не чуя гнуса, медвежьего хорканья, топота: один наглый мишка почти каждую ночь навещал их, разбрасывал снаряжение, посуду, продукты; пришлось ставить часового.
— Встаем, пожарнички! — скомандовал Василий Ляпин задремавшим после обеда бойцам. — Слушайте задание. Саенко и Ванин тянут бишофитную полосу вон до того бурелома. Киселев берет семь человек и выдвигается к березовой роще. Остальные рубят кустарник перед бишофитной. Самойлов — со мной.
Ляпин надевает ранцевый опрыскиватель с «мокрой» (как ее называют пожарные), химизированной водой, берет саперную лопату, такую же дает Самойлову и шагает вправо, к мелкому, густому, дымящемуся лиственничнику, под которым невидимо горит трава.
— Приступаем, Валера. Тут наш фронт действия. Будем держаться, пока ребята тянут полосу. Режь дерн, переворачивай, чтобы сырым кверху, не пускай огонь по траве. А я вот тот торфяник залью, там вглубь пошло.
Он натянул защитные перчатки, надвинул маску, пошел, держа перед собой шланг опрыскивателя, и вскоре боец-пожарный Самойлов увидел, как над торфяником взметнулись белые выклубы пара с хлопьями пепла, сажи; они были невелики на фоне огромных дымов над Святым урочищем, но и в них то смутно виделась, то начисто исчезала квадратно-широкая фигура командира Ляпина.
ВТОРАЯ ГЛАВА РАБОТЫ
1
Лагерь отряда рос, люди стекались из краевого центра, ближайших селений. Занявший палатками самых причудливых форм и расцветок всю обширную поляну лагерь был шумен, кипуч и едва управляем. Корин дал вторую радиограмму председателю комиссии с просьбой приостановить поток людей, ибо нет возможности занять их делом — необученных, зачастую впервые увидевших топор, пилу, лопату. Напомнил о твердом обещании прислать солдат-стройбатовцев, просил хотя бы взвод. Но лагерь рос, словно сам по себе множился людьми, и Корин заметил: по нему начальственно расхаживали чисто одетые, волевые личности, что-то организовывали, кем-то распоряжались, кое на кого даже покрикивали.
Вон у ручья, в тени ивняка, расселись кто как — парни и девчата, мужчины и женщины; был и сивобородый дедок лет семидесяти, неведомо за какими приключениями прибывший в тайгу. Корин пошел узнать, о чем беседуют, митингуют люди его пожарного отряда.
Картина представилась живописная — хоть киносюжет снимай. Перед веселой публикой, вытоптав в зеленой траве около воды заметную тропку, пошагивал толстенький, лысый, курносенький, розоволицый человек в джинсах на отвислом брюшке, в желтой рубашке и синем галстуке; он словно дирижировал скрученной газетой, иногда заглядывая в нее, и говорил неспешно, профессионально гладко, особо важные мысли подчеркивая взмахом свободной руки, и вскидыванием головы, точно в эти мгновения его проницательному взору открывались мировые истины в дымно-сумрачных далях тайги.
— Уважаемые товарищи, прибывшие на благородное дело спасения наших лесных богатств, повторяю еще и еще раз: тревожные вести поступают со всех сторон света. По данным ООН, на каждого землянина приходится сейчас одна целая два десятых гектара леса, но к двухтысячному году наши персональные, так сказать, рощи сократятся почти наполовину. И это потому, что порой не умеем беречь, не всегда по-хозяйски используем древесину, бываем небрежны с огнем, недальновидны в текущих расходах... Еще Платон в четвертом веке до нашей эры жаловался, что быстро редеют горные леса Греции. А на одном форуме экологов случился прямо-таки казус: представитель Голландии заявил, что в его стране дело охраны природы поставлено наилучшим образом, ибо пятьдесят оставшихся гектаров естественного леса надежно ограждены забором...
Слушатели засмеялись, зашевелились, паренек в шляпе под сомбреро выкрикнул:
— У нас в Святом пятьдесят за час сгорает!
— Правильно понимаете, товарищи, — снисходительно выждал, чуть усмехаясь, толстенький, лысый. — Не прожить нам и секунды без зеленого друга! Давайте же смотреть на лес так, чтобы не упускать из виду и отдельные деревья, и пресловутую щепку. Учитывать и сиюминутные потребности в древесных ресурсах, и нужды завтрашнего дня. Смотреть на горизонт, но видеть, что под ногами... Однако и близорукости нельзя допускать. А то, знаете, как в одной старинной песенке получится: «За деревьями мы второпях не заметили леса...»
— «Из-за мелких обид проглядели большую любовь!..» — досказал тот же паренек в сомбреро, положив руку на плечо рослой подруги в красной короткой маечке.
Посмеялись все вместе, для разрядки, и курносенький, румянолицый, посуровев, продолжил:
— Теперь конкретизируем, товарищи, тему нашей актуальной беседы. Номер газеты, которую вы видите в моей руке, весит около десяти граммов, а на весь тираж пошло не менее сотни тонн бумаги, которую называют «хлебом индустрии» и которая, как вам хорошо известно, производится из древесины. Между прочим, выпуск бумаги во всем мире в ближайшее время потребует вырубить леса на площади свыше четверти миллиона квадратных километров. Вдумайтесь в эту убедительную цифру. Ученые всего мира думают, как, чем заменить древесину. Есть ценные предложения производить целлюлозу из хлопка, злака «арундо» и так далее. Но пока, товарищи, древесина — хлеб культуры и индустрии. И этот хлеб горит на наших глазах. Да, да, пока мы здесь сидим, беседуем — он горит. И не каким-то там образным «голубым» огнем, а самым настоящим, всепожирающим...
Корин подошел к говорящему человеку в джинсах, желтой рубашке и синем галстуке, сказал:
— Вы правы, надо не беседовать, а хотя бы что-то делать.
Человек, углубленный в газету и изложение своих мыслей, отсутствующе окинул спокойными карими глазками Корина, глянул на часы, повел рукой с газетой, категорически отстраняясь.
— Прошу не мешать. Мне осталось ровно десять минут. Вопросы потом.
Отойдя в тень старой ивы, Корин решил дождаться конца выступления, к тому же публика зашумела на него, чтобы не прерывал, не совался с «шибко умными советами», воспринимая и беседу, и маленького, толстого, забавно-серьезного человека как желанное развлечение в комариной духоте и лесной скуке; а сивобородый дедок даже пальцем бледно-интеллигентным погрозил, мол, смотри, я с тобой лично разберусь!
Розоволицый толстячок был удивительно вынослив — ни пота на лысине, ни раздражения от ярившегося над его головой гнуса, — ровным дикторским голосом он сообщал, «прибывшим на благородное дело»: в древности люди записывали свои мысли, поучения на папирусе, бамбуковых дощечках, лакированном шелке, восковках, глиняных черепках, пальмовых листьях, бересте; обнаружены свинцовые свитки. И лишь с изобретением бумаги возможен стал культурный и — да, да! — технический прогресс человечества: один самолет «Боинг-707», например, весом в двадцать шесть тонн снабжается документацией, на которую тратится двадцать три тонны бумаги. Без инструкции, картонной упаковки не купишь дешевого утюга, кашеварки... Но лес дает то, что пока никак не учитывается и что является главной жизненной необходимостью человека — кислород. Взрослое дерево за сутки производит сто восемьдесят литров кислорода, а взрослый человек потребляет его триста шестьдесят литров, если ничего не делает, и до семисот, девятисот литров, когда работает. Однако это сущий пустяк по сравнению с прожорливостью автомобиля, не говоря о том же реактивном лайнере, который за время перелета из Америки в Европу сжигает тридцать пять тонн кислорода. Такое количество его за день могут произвести не менее трех тысяч гектаров леса. Человечество задохнется в своей великой цивилизации, если уничтожит дышащие легкие планеты — леса.
— Да, да, уважаемые товарищи! Это аксиома, не требующая доказательства. Спасение наше в одном — беречь каждое деревце, каждую травинку! — Толстенький строгий человек указал пальцем себе под ноги, где его ботинками на толстой микропорке была вытоптана лужайка, питаемая водой ручья. — Но не оставлю ваши чувствительные смущенные сердца, товарищи, в безнадежном неведении. Пока мы тут приятно беседуем, лучшие умы, представители высокоразвитых стран не дремлют: у нас изобретена минеральная бумага из обычного песка. Япония вводит в обиход стеклобумагу. По всем широтам распространяется такой способ хранения и передачи информации, как микрофильмы. Последнее слово в этой области — микрокарты — тончайшие пластинки из полимерной пленки. У них фантастическая компактность. Книгу в триста страниц заменяет несколько микрокарт общей толщиной не более одного миллиметра. Поздравляю вас с этими открытиями, товарищи!
— Ура! — выкрикнул паренек под всеобщие аплодисменты. — Гори, Святое, пречистым огнем!
— Благодарю за внимание, — сдержанно, понимающе переждал шум и говор человек в импортных джинсах. — Вечером поговорим о международном положении. Завтра — на любую интересующую вас тему.
— А концерт будет? — спросила чуть капризно девица в красной маечке.
— Это не по моей линии. Обратитесь к руководству. Пусть затребуют. В городе сейчас выступает столичная эстрада.
К терпеливо молчавшему Корину подошел инструктор пожарной охраны, кивнул на оживленное сборище, молча спрашивая: что это такое? Корин длинно вздохнул, недоуменно передернув плечами.
— Лекция?.. — Инструктор потрясенно, сердито хохотнул. — А я отвел группу к опорной, вернулся, думаю, займусь этими «туристами»... Вижу, митингуют, и вы здесь. Дело какое-то, думаю. Жду — отдыхаю. Тьфу! Там ведь пожар прет, ветер задувает, до полосы осталось всего ничего!
— Берите людей, — сказал Корин.
— Товарищи! — выкрикнул инструктор с командирско-профессиональной резкостью. — Не расходиться. Следовать за мной. Агитация окончена, займемся делом!
Толпа безропотно повиновалась, двинулась к учебной площадке, вроде бы даже обрадовавшись, что ее наконец-то заметили, посчитали пригодной для какого-то дела.
— Добрый день, — сказал Корин толстенькому человеку, прятавшему в портфель-«дипломат» машинописные листы и газету.
— Привет, привет! — отозвался тот, не поднимая головы и пытаясь уклониться от Корина.
— Кто вы, откуда?
— А вы, извините?..
— Начальник отряда.
Толстенький, лысый, курносенький сперва засиял золотыми коронками, как клычками, затем, оглядев строго Корина, скептически посуровел.
— Не шутите? Я представлял вас, извините... — Он одернул свежую рубашку, поправил галстук, намекая этим, что штормовка Корина, затертые брюки выглядят куда как неначальственно, но, встретив жесткий, немигающий взгляд темных, отяжеленных усталостью глаз, он засуетился своими легкими карими, блескуче свежими глазками, покрыл лысину капроновой шляпой, заговорил бегло, сноровисто: — Понимаю, таежный труд, большая ответственность... Корина — да, да! — знаменитого Корина Станислава Ефремовича кто не узнает?.. Извиняюсь и представляюсь. — Он протянул энергично мягкую ладошку и тут же, после короткого пожатия Корина, затряс ею. — Тем более узнаю — сила «спецбеда», извините, наслышан, рад видеть, представиться: Бурсак-Пташеня, из городского лекторского общества.
— Бурсак да еще Пташеня? — усмехнулся Корин, вовсе не ожидавший, что его развеселит этот гладенький, чистенький, какой-то весь сыто обтекаемый человек.
— Длинновато, правда? И улыбку вызывает. Но я не жалуюсь. Звучная фамилия, запоминающаяся. Вызывает интерес. На моих лекциях пусто не бывает... Да, кстати, подпишите путевки. — Бурсак-Пташеня полез в «дипломат», зашелестел бумагами. — Вот, две лекции у вас прочел.
Корин остановил его:
— Спрячьте. Не подпишу.
— Как это, извините?
— Так это, простите. У меня нет конторы, нет средств на культурно-массовые мероприятия. Таежную живность не могу обложить налогом. Не трудится она, бежит от пожара.
— Вы подпишете, деньги найдутся, общество стребует...
— С общества? — Корин сунул путевки в «дипломат», защелкнул его, подал лектору. — Советую отбыть первым же вертолетом, некому тут слушать, все будут на тушении.
Бурсак-Пташеня наконец понял, что ему категорически отказывают — впервые в его многоопытной лекторской практике, — и жутко, несолидно разволновался.
— Вы против знаний, просвещения, агитации?!
— Почему же? Ваши знания интересны даже, но не сейчас, не здесь. Нам нужны инструкторы, понимаете? Нужны люди, знающие, как тушить огонь. Вы правильно заявили: «Пока мы здесь сидим, беседуем — он горит», то есть лес. Час потеряли. Час!
— Я помогаю вам, вдохновляю, зажигаю народ словом!
— Хотите помочь — идите к инструктору, научитесь держать в руках лопату, топор... А насчет слова... Сначала все-таки было дело, «деятельность» потом. Словом, зажечь легче, чем погасить, простите шутку.
— Я буду радировать, жаловаться! — Маленький Бурсак-Пташеня подскочил к Корину, едва не упершись в него тугим животом. — Ответите. Понесете наказание!
— Отвечу. Понесу. А вас, если не уберетесь сами, прикажу связать, грузом отправлю. — И, не сдержав гнева, вдруг перехватившего дыхание, Корин ткнул пальцем в живот Бурсака-Пташени, проговорил негромко, словно бы рассчитывая на его дружеское сочувствие: — Взрывчатки не хватает, продуктов, инструмента... а тут пузанов по воздуху подбрасывают!
2
«Ирка, милая Ирочка!Твоя счастливая
Столько накопилось у меня впечатлений, что и не знаю, о чем главном тебе рассказать. Хочется сразу обо всем!Верка».
Ну, во-первых, теперь в вашем отряде масса народу, человек четыреста, если не больше. Ведем учет, а люди все прибывают, будто их пожар манит, притягивает... И работаем в дыму, даже гнуса меньше стало. Дыма прибавилось потому, что навстречу большому пожару начали пускать маленькие, встречные... Делается это так: рубится просека, вдоль нее взрывается лесной подстил, дерн, мох, все счищается до голой сырой земли. От этой защитной полосы пускают огонь и гонят его навстречу пожару. Два пожара сталкиваются, оба гаснут. В нашем густотаежном урочище это единственный способ, да еще в такую небывалую сушь... Всякие там «летающие танкеры», водой и химикатами заливающие кромку пожара, пенные валы, искусственный дождь нам не помогли. «Танкер» полдня летал и неизвестно куда вылил свою «мокрую воду» — куда-то в темный дым, в гарь. Дождь захватил только правый фланг пожара, зато лагерь наш освежил как по заказу — все радовались, кричали, точно это для них обстреливали дорогими пиропатронами сухие облака над Святым.
Ой, Ирка, жуть и страх! Мы, кажется, не успеваем протянуть свою опорную полосу, хотели за неделю, а прошло уже больше... Начальник отряда безвылазно там, видела — почернел, глаза красные от дыма и недосыпа, вроде злые-презлые. С виду спокойный, но нормально уже не говорит, только приказывает, требует дела, работы. Трусливых, ленивых, говорливых отправляет в город. Радиограммы я пересылаю ему на опорную, а сегодня сама слетала, упросила Диму-вертолетчика, взял на свой риск, ухажер все-таки. Ухаживать, правда, стал деликатнее, не то измотался на своем жуке, не то понял, что легкого флирта не получается, а для «строительства» семьи радистка — не тот кадр, продешевить можно. Шучу, конечно, парень он очень даже неглупый, просто мальчишка еще, «бижутерии» (его словечко) в нем еще много. Жалко, попадет в жесткие лапки какой-нибудь опытной красотке — крылышки подрежет... Извини, Ира, вместе с Димой я от курса отклонилась, занесло, как говорят летуны.
Прилетела я на опорную, даю начальнику радиограммы, бумаги на подпись, он берет, читает, подписывает и, замечаю, не видит, от кого берет. Тогда говорю ему, что заранее обдумала: можно, я сюда переберусь с рацией, вам удобнее будет? А шум, треск вокруг, тарахтят бензопилы, падают деревья, от взрывов в воздухе всякая труха, дышать нечем. Он посмотрел на меня, будто вспоминая, где мы раньше встречались, и я испугалась: сейчас попадет мне за самовольство (ведь рацию оставила, хоть и ненадолго), но он улыбнулся едва заметно, так, только дрогнули чуть губы, сказал негромко, мне показалось, чтобы другие не слышали: спасибо, Вера, пока не надо. И как-то внимательно посмотрел на меня, точно о чем-то хотел спросить, да забыл о чем или раздумал спрашивать. А тут опять грохнул взрыв. Он загородил меня — повернулся спиной к наплывающему рыжему смраду, взял руками мои плечи, крепко стиснул, повернул меня и кивком приказал бежать к вертолету.
Вернулась я, Ирчик, такая счастливая! Даже Диму поцеловала. Обалделый летун погнался за мной, я убежала, летуны на земле неуклюжие. Закрылась в палатке. В штабную без разрешения нельзя. Сижу вот сейчас, пишу тебе, а плечи мои чувствуют Его руки, будто Он все еще стискивает их, но совсем слабо, нежно даже... Прости, фантазирую!
Да, я ведь не рассказала тебе главное о нем. У него несчастливая судьба. Десять лет назад он потерял жену и маленького сына. В тот год было землетрясение, то, ташкентское, страшное. Он поехал спасать людей, с ним — жена и сын. Они не разлучались будто бы. Жена у него врач была, ну а врачи на любых бедствиях нужны. Прилетели к разрушенному городу, стали работать. Жили, конечно, в палатке. А толчки продолжались, землю трясло. И вот когда его дома не было, ночью, кажется, после сильного толчка образовалась огромная трещина, потом обвал. Несколько палаток снесло туда, засыпало. Попали в обвал его жена и семилетний сын. Погибли. Вроде бы и найти не удалось, землю трясло, пласты смещались, перемешивались... Это все мне Дима рассказал. С тех пор, говорит, он и стал «спецбедом». Где какая стихийная беда — он там. Знает геологию, гидрологию, лесное дело. Много учился. Живет совершенно один, вернее, кочует по стране.
Признаюсь тебе, Ира, я слежу, как он смотрит на женщин, ну, когда говорит, приказывает. Ведь у любого мужчины есть свое особое отношение к женщине. У него — никакого. Просто дает полегче задания, раз они женщины. К нам «туристок» всяких понаехало. Бигуди на ночь накручивают, красятся, мажутся, глазки, улыбки под киноактрис. Видела, чаровали грозного начальника — не заметил. Одной, правда, настыряге среднемолодого возраста сказал: «Не советую совмещать пожар и любовь — сгорите...» Оскорбились, прозвали его «спецвредом».
Мы злые бываем, Ирка, когда хотим понравиться. И глупые еще: гори, тони, гибни все вокруг, а нам надо внимание особое. Но это когда — понравиться. И совсем по-другому, если тебе ничего не нужно, если ты хочешь только одного — быть с человеком, в каждой минуте его жизни. Не понравиться, а стать необходимой... ну, как частицей его самого.
Что это? Вроде, не современно, женское, правда? Пусть! Я хочу стать такой — необходимой. Я люблю Его. Теперь точно знаю это.
И с замужеством у меня не получилось, потому что помнила Его, а Виктор, жених мой, мне всего лишь только нравился, ну как Дима. Уговаривал сойтись, любил, наверное, а я — нет. Совсем нет. Ты хорошо помнишь Виктора-инженера, умного, серьезного парня, из тех, которые в холостяках не загуливаются, и правильно сказала мне, когда я рассталась с ним: ненормальная какая-то! Да, ненормальная, согласна. Но, Ирочка, милая, ты видела, чтобы нормальные любили, страдали?
Я вот себе, другим кажусь такой опытной, все знающей, что вон даже наша повариха Анюта не верит, что я не была замужем.
Это оттого, Ира, — люблю. Когда любишь — все знаешь, понимаешь.
Ты — иная, ты меня не поймешь. Но поверь, я только теперь живу, жива. Я будто бы вышла из сумерек... Лучше сказать не могу, не умею словами. А душой готова поделиться с тобой, со всеми на свете!..
3
Корин и Дима Хоробов в сумерках вернулись с опорной полосы, где провели более суток, мотаясь между рекой и марями, перебрасывая на особо тревожные места людей, снаряжение, взрывчатку; и сами брались за пилы, лопаты, помогали пожарникам — больше для задора, конечно, но утомились так, что даже могучий Дима, сажая вертолет в лагере, несколько раз вновь взмывал над лесом: его слезящиеся глаза от дыма и тяжелой крови в голове расплывчато видели приборы, смутно — землю под вертолетом. Корин мрачновато пошутил:
— Может, повиси́м до утра? Или давай прямо на лиственницы — все-таки мягче.
Сели жестковато, почти наугад. Несколько минут не двигались, привыкая к тишине, земной устойчивости. Дима сказал, что начальнику пора пожевать чего-нибудь; он хоть немного перехватывал на таежных «котлопунктах» — то кулеша с тушенкой, то шашлычка из дикого мяса. Сдали вертолет на попечение Божкову — тихому, страдающему гипертонией, старому технику, — молча пошли к дощатому столу, желто освещенному аккумуляторной лампочкой, молча уселись друг против друга, и Дима постучал пустой миской о край стола.
Из кухни-будки выглянула повариха Анюта Политова в белом халате, белом платке, воскликнула испуганно-заполошно:
— Ой, мои милые мужички-начальнички прилетели-прибыли, я одним мигом, я быстро накормлю-угощу, а как же, небось все дни сухомяткой, бедные, изголодались-исхудались... — Она скрылась, что-то там причитая-наговаривая заботливо жалостливое.
— Ну, Анюта, — вздохнул с блаженной, ясной улыбкой Дима. — Послушаешь ее наговоры, и хоть как ты весь разусталый, размочаленный, так сказать, а жить опять охота. Мал ты против нее со своими горестями, умно она себя называет — «трудовая женщина».
— Матерь человеческая, — сказал Корин.
— Кто ее гонит в тайгу, в эту чертову работу?.. И для всех — просто Анюта. Назвал ее по имени-отчеству — рассмеялась. Не надо, говорит, а то я быстро состарюсь, на пенсию захочу.
— Вымирающий характер. Жаль.
Она принесла на голубом подносе миску салата из помидоров, огурцов, зеленого лука, два граненых стакана с прозрачной, остро мерцающей жидкостью, хлеб, вилки; сноровисто расставила все, отстранилась.
— Выпейте маленько и закусите.
— Спирт? — спросил Корин.
— Ага, спирт. Мой Семен летал в город, стребовал.
— Так он же вроде...
— Не-не, в рот не берет. Для медпункта и на особо крайний случай.
— Понимаю: завхозчастью у нас — дока! — не удержался от своей хоробовской, добрейшей улыбки Дима.
Корин поцокал ногтем по стакану, глянул усмешливо-строго на Диму:
— Как, у нас особо крайний случай?
— Насчет особого — не знаю. — Дима покашлял в кулак, посмотрел ободрительно на притихшую повариху. — А до крайности, так сказать, дошли, это точно определила Анюта: краем винта чуть край леса не срезали, когда приземлялись. Так что...
— Так что... — Корин поднял стакан, прикоснулся им к стакану Димы. — Эта жидкость просачивается всюду, ни заслонов, ни преград для нее. Люди могут победить войну, но ее — неизвестно. Если даже оставят для крайних случаев — будут вечно на краю... Ладно, Дима, в виде исключения. И презри смолоду, а то не видеть тебе ни стратосферы, ни старости.
— Так точно, Станислав Ефремович! Это как нейтрино у физиков — всюду проникающая частица нашей жизни. Но — принято, усвоено, зарублено.
После салата они ели борщ «по-сибирски», с кореньями черемши, крутой наваристости — в нем уж точно могла стоять ложка, — затем молодой картофель с мясной тушенкой. Анюта молча сидела поодаль, на краю лавки, не мешая мужчинам обедать-ужинать, как сама назвала их поздний обед. Но вот она уловила ту минуту, то время, когда они, насытившись, отмякли, душевно подобрели, и заговорила:
— Что я вам расскажу, Станислав Ефремович, извините только, неприятность для вас. Да лучше, думаю, предупрежу, чтоб знали, подготовились. Прилетел тут защитник природы, такой суетной, баламутный, Семена моего допросами замучил: по какому праву-закону дикого зверя истребляете, все кричал. И еще корреспондентка с телерадио вас тоже искала, шибко сердилась: безобразие, руководителя в штабе отряда не дождаться, требовала в зону пожара ее везти, а Семен — нету у меня транспорту, пешочком, если хотите срочно... Бегала к Вере радировать жалобу в Центр, не знаю, срадировала ли. А после с защитником природы ходили, все заснимали, беседовали, кто попадался из прибывших на тушение. У меня энтервю брали. Она задает вопрос: не жалуются люди на организацию питания в сложных условиях таежной обстановки, напряженного труда по тушению пожара?.. Еще чето-то такого умного наговорила, и мне микрофон, соску свою, сует. Я ей: приспособленные не жалуются, а другим лучше бы дома сидеть, они огня, кроме как спичечного, не видали... Потом защитник с вопросом: сколько лосей, оленей, кабанов, прочей дикой живности прошло через ваш пищеблок? Я ему: не знаю, говорю, целиком не принимала, а по весу — совсем мало, свежим мясом кормим тех, кто пожар тушит. Они опять к Семену, вместе напали... А-а, вот и Семен, легок на помине, сюда идет, увидел вас, сам и доложит, авось потолковее.
Завхоз Политов одышливо поздоровался, грузно присел, снял кепку, тер лысину большим клетчатым платком и, положив руки на стол, понурился, мешковато расслабился от явной, нескрываемой усталости; был он молчалив по своей натуре лесного работника, а сейчас и вовсе не собирался говорить, полагая, что все рассказала-доложила начальнику его супруга Анюта; пришел, показался — значит, жив, действует, делает свое дело из всех своих возможных сил; спросят — ответит, да и то неспешно, поразмыслив, дабы пустыми словами не прибавлять бестолковщины, коей и без того хватает меж людьми. И в семье у них так повелось: он думает — жена говорит.
Дав ему отдышаться, передохнуть, Корин спросил:
— Представители замучили, Семен Никифорович, так?
— У них своя работа, Станислав Ефремович.
— То-то что своя. Общей у нас никак не получается. Где они?
— Защитник спит, гнусом измученный. А корреспондентка на опорную ушла. Инструктор повел группу — увязалась. Без матерьяла, говорит, не вернусь, лучше сгорю.
— Это я понимаю! — сказал Дима. — Девица без бижутерии, корр-волк, вернее, волчица... как она из себя?
Политов попыхтел, помял спекшимися губами какие-то, так и не вызревшие слова, за него высказалась Анюта:
— Джинсовая вся, под мальчишку стриженная, дома небось парик носит. Пигалица, если прямо сказать. Ничего из себя особенного. Только острая на глаза и быстрая на язык. Так и режет...
— С огоньком, значит? Это ж главное в женщине, Анюта. Надо интервью ей дать.
Рассмеялись, пользуясь минутой полной беззаботности, и Корин заговорил, положив ладонь на руку Политова:
— Не совсем хорошо у нас, надо успеть с полосой, ветер задувает. Прилетели подладиться, горючего залить. Утром на опорную. Вы — за меня здесь. Строже, Семен Никифорович, резче. Лишних, болтающихся — вон. Защитнику природы скажите: мы как раз и пытаемся защитить природу, себя, его. На каждого убитого зверя составлен протокол. Лично отчитаюсь. И угостите товарища диким мясом.
— Угостила, как же, — сказала с обидой даже Анюта. — Отбивную кабанячью — во, в ладошку, зажарила. — Она показала крупную, не по-женски вескую ладонь, резанула у запястья ребром другой ладони. — И корреспондентке тоже. Ели, ахали, хвалили, мол, такой пищи в жизнь не пробовали, а потом как с энтим энтервю напали...
— Стойкие люди, — усмехнулся Корин, а вертолетчик Дима аж крутанулся на лавке от неудержимого смеха. Уняв его чуть нахмуренным взглядом, Корин проговорил жестковато: — Все, Семен Никифорович, и спасибо за работу. Вот тут для председателя комиссии отчет, утром передадите Вере. Напомните ей: пусть твердит, повторяет наше требование спецодежды, аммонита, продуктов...
4
В сумерках, стойком дыму от пожара, ставшем здесь каждочасным воздухом, малых кострах и дымокурах лагерь отряда с посеревшим разноцветьем палаток, пологов, с чурбаками для сиденья и столиками на вкопанных,вбитых кольях, развешанным бельем, одеждой, ворохами наготовленного хвороста, ящиками, баллонами, бочками и прочим имуществом — в дымных сумерках лагерь напоминал дикое становище, но не давнего времени, а века бурной цивилизации: люди построили огромные города из стекла и бетона, ездят, летают на сверхскоростных аппаратах, увидели свою планету из космоса, готовятся покорять галактику... — и вдруг беда, стихийное бедствие, возмущение природы (а им-то думалось, что она уже не страшна) — и вот это становище. Современно-дикое. Жутковатое. С винтокрылой, головастой, грубо-сильной, бесчувственной машиной на краю обширной поляны.
5
Выкурив мошкару, наглухо задернув полы туристской палатки замком-молнией, Корин и Дима Хоробов влезли в спальные мешки: ночи все-таки были прохладные. Поворочались, затихли, собираясь сразу уснуть. Но всего лишь забылись на несколько минут и разом очнулись, услышав глухой, вроде бы подземный, с отдаленным, устрашающим эхом взрыв.
— Руленков р-работает, — сказал, довольно пророкотав, Дима.
— Так бы все т-трудились, — чуть поддразнил его Корин.
— Ну, Мартыненко не хуже, так сказать, вкалывает.
— Вояка. У него — бойцы, хоть и гражданские. Ляпин со своими добровольцами крепко, стоит. И — все, дорогой отважный пилот Хоробов.
— Согласен, товарищ начальник, «туристы» — стихийная масса. Разбредаются.
— Кто орет, кто работает, кто вид делает... Вчера на участке Руленкова... Взорвали ребята метров сто пятьдесят, надо быстро подчищать, отжиг пускать. Вижу, человек восемь — десять копошатся понемногу. «Где старший», — спрашиваю. Показали за ручей в кусты, мол, проветриваются. Пошел искать. А там в тенистых местечках парочки приютились, кто обнявшись, кто пока еще скромно... Нашел старшего, этакого боровка с первой проседью, лежит после усиленной мужской р-работы рядом с девицей мутноглазой, толстой, с искусанными мошкой голыми ногами. Фляжка валяется пустая, коньячком пахнет. «Встать», — крикнул. Думаешь, вскочили?.. Мужик, правда, промолчал, а девица возмутилась: «Ходят тут всякие, подглядывают!» Будто я в ее спальню ворвался. Да как-то и в самом деле стыдно, противно стало...
— И куда вы их?
— Пешком в лагерь — и чтобы улетели, улетучились.
— Фамилии-то записали?
— Зачем, Дима?
— Ага, понимаю. Вы сейчас это «зачем» так сказали, что я понял, точно от вас интуицией передалось: зачем наказывать? Если есть чуть-чуть совести, сами себя накажут. А всякое другое часто... как это сказать, озлобляет, что ли. Так?
— Да, надо человека доверить человеку. Больше. Если человек ведет себя прилично потому только, что боится наказаний, — это не человек. А пожары, Дима, нужно тушить водой с воздуха, это доказано, и выливать не полтора-два кубометра, а десятки. Вода в тайге всегда найдется. Но пока не получается: нет спецоборудования, мало тех же «летающих танкеров».
— Я догадывался, теперь буду знать, спасибо.
Они затихли, понимая, что пора спать, но Дима, посопев, повздыхав, вновь заговорил, чувствуя: не спится и Корину.
— Станислав Ефремович, можно кое о чем спросить... о вашем личном?
Корин промолчал, и Дима принял это за согласие, пусть сдержанное, неохотное. Да ведь его начальник впервые сегодня и разговорился хоть как-то; потом может накрепко замкнуться, выдавливая сквозь сухие, напряженно стиснутые губы лишь нужные для дела, работы слова.
— Вы после того случая, когда погибли ваши жена и сын, стали этим... как себя называете, «спецбедом»? Извините, если очень больное задел. Да вот летаем вместе... Вы для меня первый из нелетунов, с кем бы я куда угодно полетел или пешком пошел. Честно.
— Все, Дима, вроде само собой... — Голос Корина был неожиданно свеж, он словно ожидал этого вопроса от своего молодого друга. — Первое бедствие я пережил ребенком, лет пять-шесть мне было. Горел наш дом... Сколько я видел потом, тушил пожаров, но до сих пор снится мне тот: черно-кровавое пламя, скелетом оголенные стропила, растерянный отец, дико воющая мать, беспомощные, суетливые люди... А в пятьдесят третьем, когда я служил на Курилах, северный остров Парамушир волной цунами накрыло. Нас, пограничников, на спасение перебросили. Да кого и что было спасать? Городок Северо-Курильск будто какое-то гигантское морское животное языком слизнуло. На рассвете, когда люди спали... Что там дощатые домишки японской постройки — танки смыло, суда в бухте сперва бросило на берег, а потом водоворотом перекорежило, унесло. Лишь на сопке осталось несколько строеньиц да кое-где телеграфные столбы; верхушка одного, так и вижу посейчас, накрыта рваным полосатым матрацем... И земля на месте города... Я сказал: как языком слизнуло. Нет, неточно. Содрало когтистой лапой — до глины, до скалы. Помнится, командир кричит: «Корин! Корин!..» — а я стою в отупении и не могу понять, куда подевался город, люди... С того времени всю службу и после, когда учился в политехническом, все думал, говорил себе: стихию надо понять. Стихию в человеке, стихию вне человека.
— Понятно, Станислав Ефремович. Вот еще о чем хочу спросить: теперь все про экологию говорим, которую, так сказать, совместными техническими успехами нарушили. Но ведь она, экология, вроде бушевать, возмущаться начинает?
— Мы это видим, ощущаем, Дима.
— Меня Вера просвещает. Вот, говорит, послушай. Пожары когда-то были полезны лесам — обновляли, омоложали их. А загорались леса от молний. Как она научно выразилась, средний оборот огня составлял пятьдесят — сто лет, и за это время лес успевал подняться. Но пришел человек добывать «хлеб культуры», иные продукты цивилизации. Лес стал загораться от спички, костра, папиросы, искры паровоза и даже брошенной бутылки: сфокусирует солнечные лучи в жаркий день — загорелся сухой подстил... И выходит — пришел, увидел, победил, но не торопись победе радоваться: она — пиррова. Даже такое придумала: «пиррова служба» — все эти лесоохраны, водоохраны, звероохраны...
— Молодец, Вера! Небось ухаживаешь, Дима? Как успехи?
— Никак. Она вас любит.
Сказав это, Дима осекся, притих. Удивленно, вроде чуть досадливо хмыкнув, замолчал и Корин.
Неохотно, как-то напряженно-тревожно засыпал лагерь; утробно, зловеще ухал филин неподалеку, и ветер сухими, скрипучими всполохами будоражил вершины лиственниц, вихорками закручивал мусор у палаток. Исчез, опал в чащобник гнус.
— Плохо, — сказал Корин.
— Согласен, Станислав Ефремович, для вас неожиданно. Но — точно. Из-за вас и напросилась сюда. Я — что, я, конечно, ухлестнул, да скоро понял: тут мне не светит...
— Ветер, Дима.
— У Веры? Нет, Станислав Ефремович, выветрился. Я злободневную проблему эмансипе так понимаю: не стало мужчин, настоящих то есть. Вот слабая половина и бунтует, так сказать, от излишка раскрепощенных сил. Но вот что интересно: попадется девушке, женщине мужчина, понимаете, по существу, а не по внешности, — и никакого антагонизма, литературно выражаясь. Лад и согласие. Женщина не власти — любви хочет. Может, и преклонения, как еще в недавние старые времена. Одним словом, Станислав Ефремович, раз вы мне разрешили говорить, Вера увидела мужчину. И еще тогда, на Урдане...
— Я не о том. Ветер поднимается. Нехороший ветер.
Вблизи скрипели сухие ветви берез и лиственниц, вдали приглушенно гудела тайга, и слышались в этом гудении вроде бы взревывания пламени. Дима поежился, поняв беспокойство Корина, но все-таки обиделся на него: так умно, кстати, казалось ему, он высказал своему начальнику то, о чем или молчать надо, или говорить с великим умением, а «спецбед» даже в эти, может решающие для его судьбы, минуты занят делом — горящей тайгой. Он что, помешался на стихийных бедствиях? А ведь сам сказал: стихию надо понять сперва в человеке. И Дима упрямо, не скрывая обиды, проговорил:
— Мне что — я правду.
Корин на ощупь раскрутил трубку, овеял дымком пахучего табака воздух палатки и вдруг, как бы для себя, но с явным смущением рассмеялся. Дима отвернулся, натягивая на голову капюшон спального мешка, и тут услышал внятно выговоренные Кориным слова:
— Видел, догадывался вроде. Да замечать не хотел. Теперь ясно: «очаг загорания». Не опасный, думаю. Поразмыслим, примем разумные меры, мой друг Дима.
ГЛАВА СРЕДИННАЯ
1
Опорно-защитную полосу протянуть успели, пустили отжиг по всему фронту от реки до марей и озер. И было время, были полных шесть суток, когда люди, сотни людей, окарауливая пожарище, захлестывая очажки огня проволочными метлами, просто еловыми ветками, забрасывая вскопанным сырым грунтом, заливая водой из ранцевых опрыскивателей, дружно верили: огонь побежден. Хоть и тонуло Святое урочище в знойном дыму и суховейный ветер бушевал на всем пространстве межгорья.
Корин несколько раз облетел урочище, не отрываясь от бинокля, до слезной рези в глазах оглядывал каждый дымок, курение, коптение, проверяя, высматривая защитную полосу, а главное — нет ли загораний позади нее. Наконец он приказал пилоту Диме лететь в лагерь: знал, чувствовал, жестко понимал — пора докладывать председателю комиссии.
Войдя в штабную палатку и не застав радистку Веру, он с неким облегчением присел на кругляк у стола: можно додумать, найти более подходящие слова, чтобы точнее обрисовать обстановку, реальную, без особых сомнений, но и не высказать боевитой уверенности. По опыту, ставшему интуицией, нутром «спецбеда» он знал: такое пожарище надо окарауливать неделями, а вернее — до осенних дождей, холодов.
Звенела эфиром, потрескивала разрядами дальних сухих гроз включенная рация. В любое мгновение могли послышаться позывные: «Отряд! Отряд!..» Корин встал, подошел к рации. Справа от нее, на ящике, застеленном цветной пленкой, аккуратно расставлены коробочки, пузырьки. Это, понял он, туалетный столик Веры Евсеевой, почему-то ранее не примеченный им. Корин взял рекламный листок парфюмерного набора «Селена», прочитал:
«Этот свежий аромат цветочно-фантазийного направления, в композиции которого ясно ощущается нежная нота майского ландыша, назван в честь естественного спутника нашей планеты — Луны».
— Красиво, прямо-таки цветочно-фантазийно! — не удержался от невольного восклицания Корин и услышал за своей спиной голос радистки Веры:
— Добрый день, Станислав Ефремович. Вы с кем-то здесь говорите?
— С Селеной, которая при солнечном свете незаметна. Вера увидела в его руке рекламку, рассмеялась:
— А-а... нежная нота майского ландыша... — Она поворошила кипу бумаг, подала Корину книжечку торгового проспекта.
Он прочитал на первой странице:
«Отличительной особенностью данного прибора является то, что с целью исключения зависимости погрешности коэффициентов деления от изменения окружающей температуры измерительные сопротивления делителя помещены в термостат, где автоматически поддерживается постоянная температура с помощью усилителя Ф-356».
Теперь рассмеялся Корин:
— Да, на канцелярско-тарабарском... Вы Диме или его технарю Божкову покажите.
— Показывала. Пилот почесал в затылке, сказал: «Бижутерия», инженер вроде что-то понял, но перевести не смог.
— Оба текста, фантазийный и коэффициентно-термостатный, — в учебник русского языка. А, Вера? Чтоб с детства в «композиции» человека было отвращение к шикарно-заумной ноте... Я так ясно вижу этих сочинителей: нестареющая дама, умащенная лосьонами, с розовой мечтой о Париже и кандидат наук в кожаном пиджачке, глаженый, чищеный — симпозиум со всегдашней газеткой в метро. Люди особой породы, родила их одна мама — техническая революция. Мы тут, Вера, дикари мезозойские, то есть я. Почувствовал даже свою толстую кожу — от копоти, пота, всякой лесной трухи. Тайга ведь только издали да на экране красива. — Корин кивнул на рацию, словно бы раскаленно свистящую перед взрывом, спросил: — Может, успею в ручье окунуться?
— Да, да, Станислав Ефремович. Отговорюсь, если что. И чай приготовлю.
Она положила ему полотенце, мыло, майку, рубашку — все свежее, стираное.
— Ваша забота, Вера?
— Мы с Анютой... — И выскочила из палатки.
Корин спустился к ручью, отошел немного влево, разделся под густым здесь ольховником, влез в воду, выбрав бочажинку поглубже; вода показалась ему менее прохладной, чем в прежние купания, точно и ее согрел пожар, хотя тек ручей пока вдалеке, поперек Святого; просто он обмелел, усох от зноя; плескаясь водой и чувствуя, как она медленно скатывается по его телу, почти не освежая, Корин думал: есть соленая, «тяжелая», минеральная, даже «мокрая» вода, а эта — усталая, сочащаяся с усилием, упорством, чтобы не дать иссохнуть земле.
Возвращался он неспешно, чтобы не растерять, пусть и малой, прохлады ручья, а войдя в палатку, изумленно остановился у входа: земляной пол чисто выметен, штабное имущество уложено вдоль стенок, в углы, стол накрыт белой салфеткой, из транзистора слышалась легкая музыка «Маяка»; воздух нааромачен хорошими духами; и радистку Веру он едва узнал — была она в коричневой юбке, салатной кофточке, в туфлях-башмачках, с расчесанными, распущенными на плечи светлыми, почти белесыми волосами.
— Это вы?.. — спросил Корин, чувствуя, что как-то ненужно, глупо-неловко смущается.
— Я, я, Станислав Ефремович. Просто вот переоделась. Брюки, куртка так надоели! Праздник ведь, правда? Пожар остановили.
— А это?.. — он указал на ее волосы. — Парик?
— Что вы! Свои.
— Но ведь...
— Краска сошла, смыла.
— Так же лучше.
— Но не модно, Станислав Ефремович. Давайте чай пить. По-вашему заварила — чифир.
Корин послушно сел к столу, Вера положила в его кружку сахара пять кусочков — столько он всегда клал сам, — пододвинула бутерброды с копченой колбасой и сыром, и Корин, уже без огорчающей досады, думал: вот он, пятидесятилетний, тертый, мятый, зачерствелый, смутился перед девчонкой, покорно ест бутерброды, хотя есть ему вовсе не хочется, и самое постыдное — не может, не наберется храбрости поднять на нее глаза, ибо страшится, да, иного слова не подобрать, — страшится увидеть в ее глазах то, о чем догадывался сам, говорил ему Дима и чему он все-таки не очень поверил; вернее, верил, но так, по разумению старого холостяка: приглянулся девчонке: заметен, начальник, «сильная личность», седой, мрачноватый, с трагической биографией — этим и интересен. Юное тянется к опытности. Пройдет, переболеется. Ему сейчас же, немедленно нужно стать прежним «спецбедом», чтоб не расслабиться до каких-то нежных чувств, не подтолкнуть Веру — она не сводила с него упрямых, печально-улыбчивых глаз, — говорить о чем-то интимном, касающемся только их, пусть даже (или тем более) вся ее любовь — капризное увлечение.
Звучно отставив кружку, медленно раскурив трубку, Корин, грубовато покашляв, спросил:
— Скажите, Вера, мы потушили пожар?
Она еще какое-то время онемело смотрела на него, вроде бы чуть испугавшись этих совсем неожиданных для нее слов, наконец вдумалась в них, поняла, опустила взгляд к своим вяло лежащим на столе, искусанным гнусом рукам, тихо, прерывисто проговорила:
— Н-нет, Станислав Ефремович... Вы сами знаете... Я сказала — праздник, а здесь... — она прижала руку к груди. — Нехорошо... как-то тревожно.
Мгновенно встав, Корин шагнул к Вере, взял ее руки, крепко стиснул, сказал торопливо, обрадованно:
— Спасибо, Вера, мне как раз не хватало вашего «нехорошо». Мужчины думают, женщины — предчувствуют. Теперь я знаю, что доложить Центру. Вызывайте.
Вера, краснея смущением, растерянно стояла посреди палатки, словно вновь не понимая Корина, затем резко откинула за плечи волосы, молча кивнула и, став радисткой Верой Евсеевой, пошла к аппарату; включила передатчик, но едва успела выговорить позывные, как сразу же замигал зеленый индикатор рации, отозвалась мощная радиостанция Центра:
— Отряд, Отряд, я тебя слышу...
— Попросите к микрофону председателя комиссии, — подсказал ей Корин.
— Центр, Центр, начальник отряда просит...
— Отряд, председатель комиссии у аппарата.
Вера указала на складной стульчик рядом с собой, подала в руку Корину микрофон, прибавила громкости, наушники надевать он не стал. Сквозь треск, плотное гудение, переливы отдаленных морзянок легко пробился, будто напористо вошел в штабную палатку, негромкий, отчетливо-твердый голос:
— Слушаю, товарищ Корин.
— Товарищ председатель, пожар остановлен, ведем окарауливание.
Треск, шум, недолгое молчание, точно там, на другом конце невидимого эфирного провода, коротко, деловито посовещались, и вновь, уже требовательный, голос председателя — три резких мигания индикатора:
— Можно считать — потушили?
— Нет. Остановили.
Молчание, напряженный гуд эфира.
— Это уклончиво, товарищ Корин. Нужен четкий доклад.
— Четче не могу, товарищ председатель. Сушь. Сохнут мари. Возможно самовозгорание торфа. За хребтом, вы знаете, новые очаги.
— Те — не ваше дело, с теми справимся, невелики. Говори о Святом урочище. Могу я доложить вверх?..
— Пока нет.
Теперь молчание было более долгим, более напряженным, чудилось: накалялся, плавился тот невидимый эфирный провод, и здесь, в палатке, становилось нечем дышать от иссушаемого зноя. Понимая, чувствуя волнение Корина и не зная, как, чем помочь ему, Вера включила вентилятор, придвинула к нему. Он ощутил прохладу, легкую влажность, кивнул ей с кроткой улыбкой, благодаря. И тут в динамике зазвучало:
— Тебе не кажется, что ты напрасно проработал месяц?
— Не кажется... — Корин расслабил вздернутые плечи, приподнял голову. — Если не доверяете — отстраните.
— Как скор, однако... Что-то не коринский стиль. Стареешь?
— Устаю.
— Это поправимо. Даю неделю отпуска. Лети в город, мойся, брейся, отдыхай. На концерт сходи — у нас столичные артисты... Руководство пусть примет Ступин.
— Не могу... если доверяете.
Молчание. Короткое. Гулкое. Затем:
— Тогда, товарищ Корин, три дня срока. И доклад.
— Ясно. Но прошу прислать самолет-танкер, опасные очаги укажу на карте. Хорошо бы искусственный дождь... Облака над Святым есть. Прошу также десятка три ранцевых опрыскивателей, противодымные маски, люди задыхаются...
— Просить умеешь! — председатель комиссии коротко жестко хохотнул (несколько беглых зеленых миганий). — А считать государственную копейку — не очень. Можно подумать, Корин, ты собираешься организовать новое загорание!
— Положение серьезное.
— Мы и направили тебя — серьезного. Не паникуй. Все. Да, вот еще что... — Председатель комиссии, вероятно, отстранил микрофон, с кем-то там поговорил невнятно, пошучивая, и опять Корину жестковато, сдержанно, будто микрофон не принимал иного тона: — Жалуются на вас корреспонденты, лекторы. Недооцениваете прессу, пропаганду. Закончишь в Святом — пошлем на повышение политзрелости. Все, товарищ Корин. Успеха в работе.
Динамик зашуршал, щелкнул, заглох.
Какое-то время они сидели молча, глядя на ровно светящийся зеленый индикатор рации. Потом Корин сильно потер концами пальцев виски, точно проясняя сознание, попросил Веру записать коротко разговор с Центром, набил табаком трубку, встал, принялся вышагивать от рации до входа в палатку.
#img_14.jpg
У лагерной кухни было шумно, стучали миски и ложки, слышались голоса неунывающих шутников — очередная группа вернулась с опорной полосы на отдых. Корину подумалось: вот же люди веселы, хоть и утомились, кое-кто, пожалуй, едва ноги дотащил. Может, обойдется? Зря он паникует? Но на душе — «нехорошо», точнее не выразить ему свое состояние. Это огромное, дымно-косматое, злобное, всепожирающее существо — Пожар, по видимости и чувству, лишь притих, затаился, встретив жесткую преграду — пущенный навстречу, направленный людьми малый пожар. Большой сожрал, задавил малый, но и сам ослаб на опустошенном пространстве. Если бы дождь, если бы вода сверху — он захлебнулся бы, умер. А пока жив, нутро его раскалено, солнце иссушает, готовит пищу ему, ветер гонит свежий воздух для его дыхания.
— Отжиг, Вера, понимаете, прошел понизу, кроны почти везде сохранились, пойдет огонь верхом — как удержим?
— Понимаю, Станислав Ефремович, читала, изучала.
— Я на опорную. Нужно строго, неусыпно окарауливать, чтоб единая искра не проскочила.
— Вам пообедать надо.
— Там, у Руленкова или Мартыненко... Дима, наверно, приготовил вертолет.
Вера подошла к нему, спросила:
— Вас очень огорчил разговор?
— Какой?
— Ну... с председателем комиссии.
Корин помолчал, словно что-то вспоминая, признался:
— А я забыл о нем.
Протяжно, с явным облегчением вздохнув, Вера негромко, как бы для себя, рассмеялась.
Корин посмотрел на нее зорко-прищуренно, обретая наконец свой привычный взгляд — напряженный, помогающий ему понимать людей, житейские сложности, — и увидел большие серые, чуть продолговатые, смеющиеся и плачущие глаза: они смотрели на него с детской радостью и усталой женской, вроде бы старчески-мудрой отрешенностью. Такие глаза не ведают страха, обиды, стыда — они сущность самой души. И сила их велика: внушают, влекут, заражают верой в самое невозможное.
«Она же, да ведь она...» — прошептал Корин и спросил единственное, что мог сейчас спросить, чувствуя — она поймет его:
— Это правда, Вера?
— Да, — ответила она, потупляя взгляд.
И не вымолвил суровый Корин ни единого из многих слов, приготовленных на этот (возможный, ожидаемый им) случай: я стар для тебя, угрюм, меня нельзя полюбить, это увлечение, оно пройдет, и был бы я глуп, гадок себе, если бы увлек девчонку... да и привык дело ставить превыше всех иных житейских благ, удобств, тем более любовных утех; так что спасибо, милая девушка, но и ты скажешь мне спасибо, когда одумаешься, полюбив своего, суженого... Вся его высокая, убежденная разумность была сейчас жалка, стыдна, даже пошла. Он избран женщиной, и не видит она его возраста, сомнений, страха — принимает всего, такого, каков он есть. Она — любит.
Но в Корине было нечто истинно коринское, что и делало его именно Кориным: непокорность. Никому, ничему. Это словно бы заледенело в нем, ощущалось неким постоянным холодком напряжения. Этот холодок вдруг подтаял сейчас, но не расплавился, и Корин с явной освобожденностью, пусть не совсем уверенной, крепко сжал Вере руки, молча вышел из палатки.
2
Опорно-защитная полоса напоминала фронтовую линию обороны: взорванная до глины земля, валы из дерна, кустарника, лесного валежника — как брустверы; в спешке, беспорядочно поваленные деревья — точно противотанковые заграждения; и впереди выжженное, очищенное нейтральное пространство — чтобы лучше видеть приближение «противника». Вся полоса разбита на три участка — от реки до марей. Справа, перед фронтом пожара, стоял Мартыненко, в центре — Руленков, слева — Ляпин; группы бойцов, дружинников, парашютистов-пожарных сильно разрослись, распухли, приняв многочисленный, разнообразный городской люд, и все-таки были управляемы — удалось кое-чему научить не только юных пэтэушников, но и кандидатов искусствоведческих наук, — хотя, конечно, командиры сетовали и на расхлябанность, непослушание, глупый риск жаждущих подвига молодчиков. Не нравилась им и излишняя, пробудившаяся в некоторых пожилых гражданах хозяйственность: строили землянки, копали погреба, а в группе Мартыненко два мастеровитых мужичка срубили терем-светелку над крутым обрывом реки. Ненужная трата сил, явное отвлечение от главного — окарауливания пожарища. Самое опасное в человеке — успокоение: авось обойдется! Вот и горит вокруг него земля, и сам он сгорает в огне, сотворенном своим нерадением.
3
Олег Руленков в защитном комбинезоне, в противодымной маске шел по золе и пеплу пожарища, всматриваясь в курящиеся пни, муравейники, дымно тлеющий кое-где пухлый лесной подстил. Останавливался, поднимал вверх ракетницу, стрелял, слушая шипение заряда, тупой хлопок во мгле неба, а затем — не отзовется ли Стацюк, ученик строительного училища: не то заблудился, не то нарочно отстал от группы, тушившей ранцевыми опрыскивателями очаги огня на огромном пространстве отжига. Паренек хулиганистый, «с дуринкой», из тех, которых одинокие мамы отдают строгим учителям со словами надежды и облегчения: «Может, человеком станет». Руленкову, обычно спокойному, с проверенными нервами пожарного-парашютиста, хотелось поскорее отыскать Стацюка и немедленно «сделать из него человека»: дать хорошего пинка под зад без свидетелей или выматерить так, чтобы одного вида его, Руленкова, боялся. Но тут же он начинал думать иначе: не сгорел бы, не задохнулся бы дымом этот бывший герой дворовой шайки, ведь и маску мог потерять. Вот будет мороки, следствий, нервотрепки — хоть самому сигай в пекло.
Отжиг пронесся по подстилу, кустарникам, подлеску, однако и кроны елей полосами, пятнами выгорели во многих местах, только лиственницы с зачернелыми стволами уберегли свои высокие ветви и, кажется, были еще живы. Но радоваться этому Руленков не мог, лучше бы выгорело все, ибо по ним, уцелевшим кронам, затаившийся пожар может перекинуть пламя на живые массивы Святого урочища. Если разбушуется ветер.
Он остановился. Дальше идти опасно, и видимости почти никакой. Пейзаж мрачнел. Черные столбы деревьев напоминали бесчисленные колонны гигантского, неземного, догорающего храма: видение жуткое, дурманящее... Были и вывалы — рухнувшие стволы с перегоревшими корнями. То издали, то близко слышался грохот, треск. В любую минуту могло упасть любое дерево. Дым проникал сквозь маску. Одному, вслепую, идти глупо — он и так нарушил инструкцию, пошел один, пожалев утомившихся пожарников, — и Руленков решил еще раз выстрелить.
Сразу же из мглы, дымного мрака вынырнула неуклюжая фигурка Стацюка. Он торопился, даже вроде бежал, но, увидев инструктора Руленкова, споткнулся, замер в нескольких шагах от него, покачиваясь, часто дыша, вздергивая плечи. Под мышками он держал двух чумазых, вяло свесивших длинные лапы зайчат.
В маске не поговоришь, не поорешь, облегчая душу, да и перегорела злость на этого шалопая-недоростка. Руленков поманил Стацюка к себе, взял у него зайчат и грубовато подтолкнул в спину: иди, мол, спокойно, там разберемся. А то еще драпанет от страха перед командиром и уже обещанным ему наказанием — выдворением в город, чего Стацюк никак не хотел.
Минут через двадцать они были на опорной, у оранжевой палатки Руленкова. Сбежались все, кто не спал, не дежурил в наблюдении — на тушение обычно выходили по утренней росе и вечерней прохладе, — окружили «героя», спасшего двух зайчат, стали помогать ему вылезти из комбинезона, сдернули маску. И тут Стацюк, хватив свежего воздуха, рассеянно обозрев смеющихся пожарников, побледнел, начал приседать на ослабевших ногах и повалился навзничь так внезапно, что его не успели подхватить.
— Аптечку! — крикнул Руленков.
Принесли коробочку с аптечкой, но в ней не оказалось нашатырного спирта. Двое, подбадривая друг друга, начали делать Стацюку искусственное дыхание.
— Не надо, — сказал Руленков. — Обычный обморок.
Он пошел к большому муравейнику за ручьем, слегка разворошил его и, когда густо сбежались муравьи, нагреб их вместе с муравьиной трухой в носовой платок; вернулся, поднес к лицу Стацюка туго завязанный узелок, стиснул его пальцами. Резко запахло муравьиным уксусом. Стацюк открыл глаза. Его окропили холодной водой из ручья, приподняли, усадили меж трех чурбаков, как в кресле. Дали попить. И темненькие глазки Стацюка ожили, забегали виновато, но и с надеждой: теперь-то не будут ругать, наказывать — пострадал все-таки, расплатился за дурь свою; и вон, двух животин спас. Стацюк отыскал взглядом зайчат, вскрикнул:
— Подохли, что ль?
Оба лежали на боку, с вытянутыми лапами, плоские от худобы, закопченные, будто кто-то пытался живьем зажарить их.
— То же самое, что и с тобой, — мрачновато усмехнулся Руленков.
Дали и им понюхать муравьиного уксуса; зашевелили ушами, открыли слезно-красные глаза, подтянули лапы, а вот уже и сидят, сгорбившись, вяло положив на спинки длинные уши.
— Из-за них, значит, геройство проявил? — спросил толстенький, седой преподаватель училища, давно знающий Стацюка.
— Ну да. Одного поймаю, другой вырвется, пока того ловлю, этот сбежит. Возле болотца сидели. Бежали — и меня завели.
— Какой гуманный! Да ты кошек на чердаке вешал и с собак шкуры сдирал. Забыл? В паре в одним мастером-шкуродером. — Толстенький повернулся к толпившимся пожарникам. — Известное дело: тот собачьи шапки по сто пятьдесят рэ продавал. А помощничку — десятку со шкуры.
— То другое... — обидчиво пробормотал приунывший Стацюк. — И надо вам про это рассказывать...
Все засмеялись. Руленков сказал:
— Не видите — перевоспитался. К старости дедом Мазаем сделается. А пока, Стацюк, обедать и спать. Поговорим «тет-на-тет», как выражаются образованные люди, потом.
Но не успел Стацюк подняться, уже без обиды выслушивая шуточки, подбадривания пожарных — в данный момент все о’кей, а о будущем он не умел печалиться, — как кто-то из молодых, крепкоголосых с нарочитой серьезностью выкрикнул:
— Внимание, товарищи! Приведем себя в порядок, достойный нашего важного дела. Построимся по ранжиру. К нам приближается, очень похоже, пресса в очень важном сопровождении. Пора, пора нас запечатлеть!
Говоруна-балагура остановил коротким взмахом руки инструктор Руленков, однако и сам едва удержался от усмешки, увидев живописную, хоть «запечатлевай», сцену: по минерализованной полосе шла женщина в джинсовом костюмчике, низко повязанная желтой косынкой, за ней — тощий мужчина, бородатый, в годах, обвешанный съемочной аппаратурой; их сопровождал диспетчер Ступин с зеленым новеньким рюкзаком за плечами. «Пресса» была утомлена жарой, переходом, едва передвигала ноги, и диспетчер, чтобы ободрить ее, сказал громко, когда подошли к лагерю:
— Группа пожарного-парашютиста Олега Руленкова! Прошу знакомиться.
Женщина остановилась, достала из сумочки платочек, отерла им потное лицо, мельком глянула в зеркальце, приблизив к лицу сумочку, и лишь после этого подняла голову. Увидев толпу любопытствующих молодых, среднего возраста, престарелых мужчин, в общем беспечальных, даже жизнерадостных, она и сама оживилась, жестковато, профессионально-простецки пожала руки стоящим впереди, назвала себя:
— Корреспондент радио и телевидения Ирена Постникова. А это — она повернулась в сторону понуро стоявшего бородатого человека, нагруженного аппаратурой, — оператор Аркадий Аркадьевич. Мы прибыли к вам запечатлеть... — При этом толпу всколыхнул легкий, стеснительно-сдержанный смешок. — Да, запечатлеть на пленке ваш нелегкий благородный труд, записать ваши голоса. Вы поделитесь опытом тушения большого пожара, расскажите о проявивших отвагу товарищах, выскажите недостатки, пожелания. Желающие могут передать телеприветы родственникам.
Ирена Постникова приподняла платок, затенявший ей глаза, и все увидели: лицо у нее искусано гнусом, рябое, губы опухли, набрякшие веки слезятся; была она не первой, как говорится, молодости — лет сорока, но из тех волевых, до крайности эмансипированных, которые скорее помрут, погибнут в тайге, средь арктических льдов, в песках Каракумов, чем откажутся лететь, ехать, идти, куда бы их ни направили.
— Может, чайку вам? — жалостливо спросил заботливый преподаватель стройучилища.
— Нет, сначала работа, товарищи. Как раз вы в сборе. И командир ваш в сторонке, занят беседой с диспетчером. Идеальная обстановка: я обращаюсь сперва к народу, потом к начальникам. Непосредственный контакт. Сама жизнь, из первых рук, без навязывания героев. Вам лучше знать их. Назовите отличившихся, расскажите какой-нибудь интересный, может, да, я не боюсь этого сказать, героический эпизод, связанный с риском для жизни. Ну, кто смелый?
После короткого молчания послышался вполне серьезный, с покашливанием, голос невидимого в толпе шутника-говоруна:
— Как же, товарищ Постникова, есть у нас один, можно сказать, жизнь двум зайцам спас, рискуя собственной, человеческой. В плане защиты фауны и флоры можно подать. А то шумят там, что мы тут кабанов да лосей поедаем... Расступитесь, товарищи, покажем нашего рыцаря.
Охотно раздвинулись, образовав этакий неширокий коридор, и в конце его Ирена Постникова увидела чумазого, насупленного парнишку, сидящего меж трех чурбаков.
— Он?
— Он, он! Только скромный. Едва в чувство привели. До потери сознания действовал... Между прочим, вот, посмотрите. — Постниковой передали узелок, пахнущий растревоженным муравейником. — Командир Руленков тоже находчивость проявил: нашатырного спирта не оказалось — муравьиным уксусом в чувство привел и человека и животных. Полезный опыт в таежных условиях.
Она осмотрела, тоненькими пальцами настороженно ощупала платок, поднесла к носу, едва удержалась от чихания, стиснув губы, мелко наморщив лоб.
— Аркаша, готовь камеру! — скомандовала, подходя к Стацюку; и его тоже внимательно осмотрела, даже потрогала слипшиеся на макушке кудрявые волосики, спросила строго, как учительница чем-то крайне удивившего ее ученика: — Правильно они говорят?
— Ну, вопче-то так было... — нагловато глянул на нее окрепший Стацюк.
— А встать ты можешь?
— Могу, наверно.
— Хотя сиди. Аркаша, давай кадр — отдых после возвращения из опасной зоны. Тут и зайцы рядом.
Бородатый утомленный оператор, в клетчатой кепке с длинным козырьком, молча, равнодушно-отрешенно поднял кинокамеру, припал к ней глазом и, держа на губах чуть брезгливую мину — не все ли равно, где, когда и кого снимать, такая работа! — застрекотал аппаратом, отшагивая в сторону, назад, подходя почти вплотную к объекту. Стацюк при этом пучил темненькие глаза, хмурил сурово бровки и складывал губы капризно-брезгливо, подражая оператору.
Из палаток выходили отдыхавшие пожарные, толпа густела, бурлила говором, похохатывала. А Стацюка уже вели к пожарищу, запечатлевали на фоне выжженной земли и черных деревьев, давали ему в руки вяло дрыгавших ногами зайчат, просили с ненавистью погрозить кулаком в сторону побежденного огня, но, когда понадобилось взять у него интервью, он уныло залопотал, пряча шаловатые глаза:
— Ну, вопче-то так было... зайцев вижу, интересно, живые, думаю, шапки заячьи бывают... а с кошками завязал, не трогаю... собак по обману старшего товарища крал, художественной литературой тот обманул: читай, говорит, бравый солдат Швейк для офицеров не шавок каких-нибудь — породистых уводил... вопче-то трудовое воспитание полезно...
Огорченная Ирена Постникова отстранила микрофон, поняв, что ничего разумного из Стацюка не выжмешь, обвела взглядом пожарников.
— Кто-нибудь может внятно произнести несколько слов?
В толпе поспорили, попрепирались и наконец вытолкнули на «съемочную» площадку своего главного говоруна. Он оказался увалистым, с хитро прищуренными, ясно-голубыми глазами парнем лет тридцати.
— У вас что, все герои недоростки?
— Им больше надо, — пошутил кто-то.
— Ладно. Фамилия?
— Коновальцев Иван Калистратович.
— Ну, Калистратович, громко, четко, толково.
— Могу. — Коновальцев вставил правую руку в бок, левой потянулся к микрофону, однако Постникова не доверила ему, он все-таки вцепился в рукоятку пониже ее руки, заговорил с самым серьезным видом и сознанием высокой ответственности: — Кто не знает, товарищи, какие огромные убытки народному хозяйству приносят пожары? Миллионы кубометров погибшего «хлеба культуры». А без культуры нет цивилизации, без цивилизации нет прогресса, без прогресса нет движения мирового человечества к светлому будущему, а также к иным цивилизациям в нашей галактике и в масштабе всей вселенной. Недавно выступавший перед нами лектор из города Бурсак-Пташеня правильно отметил: в данный момент мы на передовом фронте с разбушевавшейся бездушной стихией. Мы глубоко сознаем это и не жалеем труда и сил на спасение «хлеба индустрии», а также культуры. От лица всей нашей группы заявляю: у нас нет симулянтов, мы трудимся с высоким духовным подъемом. Даже ранее малосознательный пэтэушник Стацюк проявил чудеса героизма, спасая богатую флору тайги...
Свое интервью Коновальцев выкрикивал так вдохновенно, что диспетчер Ступин, глянув в сторону толпы пожарников, спросил недоуменно:
— Митингуют, что ли?
— Интервьюируют, — ответил Руленков.
— Да там, кажется, и твой шалопай в героях.
— Пусть. Мама увидит в телевизоре — обрадуется. Кроме слез, ничего не знала от своего сынка.
— А это кто так декламирует? — Ступин даже привстал с чурбака.
— Есть такой шутник-верховодник. В огонь пока не лезет, больше по части громких выступлений. Испытаю, назначу старшим бригады, может, дури поубавится... Да, Леонид Сергеевич, вы предупредили корреспондентку, чтоб не заявляла там — пожар потушен?
— Всю дорогу, пока от Мартыненко шли, твердил: окарауливаем, огонь остановлен, но не уничтожен. Сушь. Ветер. Мол, сами видите. В такой жаре лес загорается от скопленного электричества в воздухе, шаровых молний, да и черт его знает отчего — загорается, и все. Обещала точно обрисовать обстановку.
— И я предупрежу.
Они замолчали, придвинувшись к дымку тлеющего торфа. Олег Руленков, поглядывая на диспетчера Ступина, сожалеючи вздыхал: усох Леонид Сергеевич, истомился, ломаные-переломаные кости, конечно, побаливают, сердце бывшего летчика-аса подношено. Волей, характером живет. И на земле точен, аккуратен. Лесную форму, как раньше пилотскую, носит. В дыму, копоти, по чащобам, а смотри — пиджак почти без пятен, брюки не мяты, сапоги хоть и обшарпаны, да чисты, фуражка... зеленая фуражка — свежа, незапятнанна, как совесть и честь его, праведного работника лесоохранной службы.
4
Бурсак-Пташеня явился в группу Василия Ляпина под вечер, как раз к ужину; вокруг котлопункта было тесно, шумно: из каждой бригады пришло по два-три человека с бачками, сумками, чайниками — получали кашу, хлеб, чай, выпрашивая с шутками-прибаутками у юной поварихи из кулинарного техникума погуще, помяснее, покрепче. Бурсак-Пташеня остановился на чистой ягельной полянке, поставил к ногам потертый в переходах «дипломат», снял легкую капроновую шляпу, отер несвежим платком лысину; он собрался порадоваться простору, надышаться не столь дымным воздухом, но, потянув чутким носом-пуговкой, едва не зажал его пальцами: от сумеречно-синей мари и оловянно-тусклых, запавших в торфяники озер ветер принес душный, тошнотный смрад. Бурсак-Пташеня повел головой в одну, другую сторону, соображая, чем, почему так смердит, и все стоял не двигаясь, почти всерьез страшась: шагнет — и рухнет в зловонную яму.
Его заметили толпившиеся у походной кухни, подивились, кто острословя, кто сочувствуя: из лесу вышел толстый, в желтой рубашке, синем галстуке, в джинсах на отвислом животе, мятый, усталый человек; стоит посреди ягельного бугорка, не то чего-то испугавшись, не то важно озирая пространство.
— Эй, дядя! — крикнул ему пожарный-дружинник Валерий Самойлов. — Топай живее, пока всю кашу не выгребли!
Бурсак-Пташеня помотал головой, зажав платком нос.
— Понятно. Им воздух наш не по нутру. Братцы, у кого маска под рукой, отнесите товарищу. — Валерию хоть и не доверили бригаду, как другим дружинникам, но при случае он командовал студентами из пополнения, чувствуя себя если не командиром отделения, то ефрейтором вполне. — Чемерисов, помоги. Между прочим, на гуманитария учишься, а от миски оторваться не можешь, когда человек на твоих глазах погибает.
Сутулый длинный Чемерисов молча взял маску, пошел неспешно к толстому человеку, гам они возбужденно начали говорить, размахивать руками; было видно: Чемерисов пытается натянуть лысому, крикливому маску, тот сопротивляется, обидчиво пятится; наконец студент взял его под руку, повел, что-то объясняя, успокаивая.
У костра Бурсак-Пташеня отдышался уже привычным для него дымным воздухом, приободрился, предложенной кашей пренебрег, зато съел трех больших вареных карасей, кои тут всем приелись, а потом долго, с причмокиванием, насыщал свое обезвоженное лесным переходом тело крутым чаем.
В это время Василий Ляпин, обойдя пять бригад почти на десятикилометровой полосе между пожарищем и марью, медленно подходил к своей палатке рядом с котлопунктом, где и был центр, штаб его участка.
— Василий Филиппович, ужинать! — позвала его повариха.
Он сел за стол, смастеренный из тоненьких березовых жердинок, напротив багрово разогретого чаем гостя. Ему подали кашу, рыбу. Бурсак-Пташеня пригляделся, уверенно спросил:
— Товарищ Ляпин?
— Кажется, я.
— Почему, извините, кажется?
— В такой преисподней все покажется... Шел сейчас, вижу — синий дымок полоской стелется, по сфагнуму... Душа моя в пятки ушла: пропустили, загорание! Послал ребят с опрыскивателями. Вернулись, говорят: «Товарищ командир, ошибка — туманец над озерцом». Скажу я вам... извиняюсь, кто вы, по какому делу?
— Лектор из города.
— Скажу я вам, товарищ лектор, городской пожар при современной технике, пусть даже самый опасный, — забава против лесного. Где вы видели, чтоб выгорали города? Кирпич, камень... Ну, там этажи, бывает, валятся. А тут? Как в окружении, котле. Откуда вдарит огонь — одному богу известно, а он помалкивает. Простое дело — умом подвинуться.
Бурсак-Пташеня развеселился, охотно принимая за шутку нарочито грустные, как ему подумалось, слова Ляпина. Сжав кулачки, он потряс ими над столом, возбужденно сказал:
— Вы такой... такой крепкий. Вы подкову согнете!
— Может, согну. Да зачем бесполезно? Пожар бы согнуть.
— Так уже... — Бурсак-Пташеня кивнул в сторону черного леса.
Ляпин угрюмо оглядел его, цветасто-мятого, бодренького, затем, смягчаясь, горестно усмехнулся, спросил:
— Вы лектор, значит, знания распространяете?
— Правильно говорите.
— Можно вам прибавить немножко пожарных знаний?
— Рад буду. Знание — сила!
— Видите дым до неба? Вот когда небо будет чистеньким над Святым, тогда и отпразднуем нашу силу. А покуда, извиняюсь, я пойду передохну.
— Товарищ Ляпин! — Бурсак-Пташеня вскочил как подброшенный, обежал стол, загородил дорогу командиру группы, вставив в бока руки, словно желая быть пошире. — А лекция?
— Что лекция?
— Актуальная тема: «Лес — хлеб индустрии». Для воспитания высокой сознательности, морального духа.
Ляпин огляделся, устало и чуть виновато развел руками. Пока они ужинали и беседовали, люди разошлись: кто на дежурство ночное, кто отдыхать. Лишь у походной кухни мыли посуду, котел, убирали в торфяной погребок продукты повариха и две ее помощницы, тоже ученицы кулинарного техникума; им помогал безотказный, застенчивый студент Чемерисов, почти по пояс занырнув в котел, и Валерий Самойлов, охотно жертвовавший личным отдыхом ради волнующего общения с девушками. Ляпин указал лектору на них.
— Всего-то? — изумился Бурсак-Пташеня.
— Вы же понимаете...
— Понимаю, понимаю. Качество главное, не количество. И это... путевочку подпишите?
— Давайте.
Лектор положил на «дипломат» листок, дал Ляпину шариковую ручку, показал, где расписаться, тут же проговорив:
— Благодарю. Осознаете важность мероприятия, в отличие от некоторых вышестоящих, неосознавших...
Взяв его аккуратно под локоток, Ляпин склонился к нему, негромко, точно внушая великую тайну, сказал:
— Советую, товарищ Пташеня: улетайте скорее.
5
Начав облет опорной полосы с левого фланга, побывав в группах Ляпина и Руленкова, к середине дня Корин приземлился у реки, на участке майора Мартыненко. С ним были корреспондент радио и телевидения Ирена Постникова и оператор Аркадий Аркадьевич, почему-то не назвавший своей фамилии. Корин уговорил их хотя бы временно покинуть опасную зону: «Вызову, приглашу, если локализуем пожар». Хотел вывезти и Бурсака-Пташеню, но тот убежал, сказали, спрятался где-то в тундре, завидев вертолет начальника отряда.
Мартыненко чуть на отдалении коротко пожал Корину руку и, по военной привычке, четко, ясно доложил:
— Группа бдительно ведет окарауливание, установлены посты, действуют дозоры, в утренние и вечерние часы отделения из бойцов гражданской обороны отправляются в глубь пожарища на подавление старых очагов, тушение новых загораний; многие, пополнившие группу, получили хорошую противопожарную подготовку, действуют находчиво, смело; но есть и безответственный народ: двое наквасили ягодной браги в бочонке из-под повидла, пили сами, тайно подпаивали малостойких; пара влюбленных переплыла реку и сутки скрывалась в тайге, пришлось посылать бойцов на розыски; один психованный гражданин ушел в лагерный медпункт и не вернулся... В общем же обстановка боевая, люди ответственно относятся к делу, можно и дальше успешно действовать.
— Так. Благодарю. А это... — Корин повернулся в сторону домика-светелки, рубленного из листвяжных, добела очищенных бревнышек. — Самодеятельность малостойких?
— Разрешил, Станислав Ефремович. — Мартыненко покашлял с непривычным для себя смущением. — Мастера, в свободное от дежурств время. Красиво. И польза оказалась: живут в тереме влюбленные, те, которые сбегали...
— Вы серьезно?
— По-другому не могу. Свадьбу в группе сыграли, с песнями, танцами, но без спиртного. За это ручаюсь... Категорически не соглашался сначала, убедили товарищи, и сам Ступин дал добро: пусть, жизнь не остановишь, а так — на глазах будут. И точно — самые примерные стали.
— Если так...
— Так, так, Станислав Ефремович, вы меня знаете, противозаконно не допущу: поклялись перед коллективом после тушения расписаться.
У домика уже расхаживали Ирена Постникова, согбенный оператор; пилот Дима Хоробов что-то громко объяснял им, советовал, тыча пальцем в бугор, вероятно, с какой точки лучше заснимать строение; Постникова отшучивалась, мол, нам, корреспондентам, лучше это знать, и сияла Диме накрашенными губами, подведенными синью веками: вертолетчик вовсю раскручивался, чаруя, обвораживая работницу телерадио элегантными жестами, вдохновенно-возвышенными, чуть-чуть, для шарма, грубоватыми словесами воздушного аса. По ее повелению оператор Аркадий, муж Ирены, как выяснил Дима (потому-то он и не называл своей фамилии), запечатлел их у резного фасада терема.
А вот привели и молодоженов — светлоголового верзилу-акселерата и чернявую девицу баскетбольного роста. Засняли их в разных положениях: на крылечке в обнимку, над обрывом реки и даже выглядывающих из окошка домика, для чего пришлось прорвать прозрачную полиэтиленовую пленку, заменявшую стекло. Пара оказалась самой современной, объектива не боялась, роль влюбленных сыграла — дай бог, без обмана! — вполне артистично, как по киносценарию.
Корина, отказавшегося «запечатлеться для истории», Мартыненко провел по своему участку опорной полосы, показал особо опасные места, где пришлось выжечь уцелевшие при отжиге вершины крайних лиственниц, а затем усадил за стол у своей палатки и попросил девушку-повариху подать чая.
Чай кипятили днем и ночью, он был спасением в дымно-знойном Святом урочище, некогда богатом чистоструйными потоками: ручьи обмелели, родники едва пробивались сквозь зачерствелую, иссохшую почву. Корину приходилось непрестанно просить у снабженцев чай, те дивились, куда идет такая прорва, но завозили; чай был в лагере отряда, на всех котлопунктах, и людям не приходилось пить пустую кипяченую воду. А кипятить приказано было строжайше.
Молча отхлебывали из эмалированных кружек, отдыхали. С Мартыненко не поболтаешь на какие-либо отвлеченные темы, он и сейчас, в эти тихие минуты, наверняка думал о деле, как и что у него на участке, все ли учтено, предусмотрено. Единственный из руководителей групп он без «но», «знаете», «увидим» заявлял: «Выстоим, потушим!» Чтобы отвлечь Мартыненко, суховатого по характеру, сухопарого внешне, а теперь и вовсе исстрожившего себя ответственностью, от забот, Корин спросил сколь мог участливо:
— Алексей Иванович, как у вас дома, в семье?
— Порядок, Станислав Ефремович. Жена нянчит внучку, дочь в геологической экспедиции, сыну-студенту приказал прибыть на тушение, он в группе Ляпина — чтоб никаких поблажек, по всей строгости, попросил. И жена у меня, Маруся, боевая, прилетела бы, да внучку не на кого оставить.
Прост, ясен, прям майор запаса Мартыненко. И семья у него, должно быть, такая же: все они счастливы доступным, возможным, посильным. Пусть и не похож на него Корин, но не такого ли счастья желал он себе?.. Внезапно вспомнилась Вера Евсеева — обдало прохладой, юной легкостью: вот же, протяни руку, начни сначала, и все у тебя будет, хоть ты староват для нее, но ведь не болен, не дряхл, а главное, главное — любовь ее... И тут же горечь поднялась из самой непроглядной глуби души его: к чему это? Зачем? По какой слабости, праву, силе, безволию?.. Жизнь необратима, у каждого — одна. Не раскается ли Вера? Можно ли ему, «делочеловеку», как он называл себя иногда, «спецбеду», вновь стать существом, способным восторгаться, быть нежным, наивно счастливым? «Любви все возрасты покорны...» Да. Но и возраст — времени. Жизни.
Корин поднял голову, чуть тряхнул ею, словно освобождаясь от дум; не мог он понять, уяснить себе: плохо или хорошо ему при теперешнем душевном беспокойстве? Порой он соединял, смешивал его с тем, внешним, нагнетаемым затаившимся пожаром.
— А знаете, что-то тяжко сегодня... — вдруг проговорил уныло Мартыненко.
Ветер неприметно стих, к жаре прибавилась застойная знойность. Зло ярившийся гнус пропал, стрижи низко промелькивали над матово-бледной, издали недвижной эмалью реки. Воздух ощутимо, громоздко отяжелел, в нем накапливалось нечто взрывное, электрическое; казалось, чиркни спичкой — все небо займется пламенем.
Корин глянул в задымленную просеку речного русла, затем чуть выше, где проступало чистое небо, и вдруг увидел: из-за гольца вздымалась буро-черная туча, похожая на рваную, вздыбленную мглу.
Он указал туда рукой. Мартыненко лишь покачал смятенно головой в низко надвинутой фуражке, мрачно нахмурясь.
— Хоробов! — позвал Корин пилота, балагурившего с корреспондентами на песчаной речной отмели после коллективного купания. Дима не успел подойти вплотную, как Корин приказал: — Немедленно в лагерь. И увози гостей. — На немой, слегка растерянный вопрос Димы: «А вы?» — ответил: — Остаюсь здесь.
Будучи истинным авиатором, Хоробов не стал расспрашивать, уяснять: почему, как, зачем? Он уже глянул в ту сторону, куда неотрывно смотрели Корин и Мартыненко, с него мгновенно слетело беззаботное развеселие. Не уговаривая, почти насильно он втолкнул в кабину вертолета Постникову, ее мужа и минут через пять, разрывая винтами тишину, падучий зной, оторвал колеса машины от посадочной площадки.
Вертолет прогудел, прострекотал над тайгой и затих, уйдя к лагерю отряда.
Туча грозно росла, громоздясь на Святое урочище.
ГЛАВА ОГНЯ
1
В природе бывает так: от застоя, томления, недвижности она как бы взрывается, чтобы уравновесить себя, — длительный покой сменяется бурным возмущением стихий. И тогда над землей проносятся ураганы, штормуют моря, выходят из берегов реки, грохочут обвалы, горят леса.
Это ее естественное состояние. И бедствие для всего живого, живущего. Но кто скажет: не человек ли, самый живой из живущих, стал вызывать теперь сверхвозмущения природы, вырываясь из ее уравновешенного круговращения?.. Обводненные пустыни, высушенные болота, порубленные леса, обмелевшие реки, отравляемый океан, отяжеленный угольной и нефтяной гарью воздух...
Человек проникает всюду. Он опустился в глуби земные, он пронзил снарядами атмосферу: так и чудится — остались в меркнущей голубизне незаживляемые дыры-раны.
Может, человек спешит покинуть планету? Но кто же уходит из гостеприимного дома, опустошив его? Или все-таки возникнет индустриальная экоструктура и природа примирится с нею, а человек научится безбедственно существовать в ней?
Кто может сказать?
Ясно одно: мы не вырвались пока из природы, она в нас, вокруг нас. Она порождает нас и растворяет в себе. И потому нам надо обращаться с нею на ВЫ. Остерегись, о гордый человек! Ибо...
...тебе неизвестно, как, в каких сферах зародилась эта буро-черная туча, хоть ты и обозреваешь планету своими искусственными спутниками.
Зародилась, вздыбилась, пошла по межгорью сухим ураганом, подняла все легкое, сыпучее, перемешала, взбурлила, раздула тление, искры в ревущее пламя, понесла его, швыряя клочьями, на живые леса.
2
«Ира! Дорогой Ирун!Твоя Верка Евсеева».
Давно я тебе не писала, и было ну совершенно некогда. Сначала самое, самое главное: я сказала Ему... нет, Он сам догадался, что я Его люблю. Он пожал мне руки, кажется, огорчился: что такое с этой радисткой, не в горячке ли какой? Но я все равно самая счастливая сейчас в нашем отряде, а может, и на всей земле. Мне стало так легко, так захотелось жить и делать всем-всем только самое хорошее, доброе. Ведь я прямо задыхалась, не спала, ходила как помешанная, на повариху Анюту накричала ни за что, будто она меня подкармливает самым вкусным, отрывая у других. И думала, думала до дури в голове: Его любят все женщины здешние, в городе и по всей стране... Кто увидит — сразу полюбит. Он единственный, настоящий... ну, в общем, женщины, ты знаешь, замечают, угадывают таких. Нет, не ревновала, этого я не умею. Просто говорила себе: Его обманет какая-нибудь сердцеедка, и Он никогда не узнает даже, что только я, одна я любила его, буду любить, пока дышу, вижу белый свет.
Вот так мечусь, а войдет Он в палатку, спросит о чем-нибудь — сразу успокоюсь, говорю, делаю, выполняю все как нормальная, только хочу, чтобы Он долго-долго не уходил, чтобы сам увидел, понял... теперь мне все равно, Ирочка, что со мной будет дальше. Я люблю. И Он знает это.
Ты всегда была разумная, замуж вышла обдуманно, ребенка родила, развелась, когда захотела. У тебя — надежный друг, ты свободна, довольна. Ты похожа на мою маму, только ты красивее и у тебя воли побольше. Она тоже с другом жила, а потом этот «друг семьи» стал приставать ко мне, уговаривал выйти за него замуж. Мама его прогнала, но и сама свихнулась, говорит, любила. Теперь она «подруга» то одного, то другого, но тебя, Ирочка, это не касается, ты очень волевая, выйдешь замуж, когда захочешь.
А меня не вздумай жалеть. Я рада, что так получилось: ушла из института, окончила радиошколу, попала на Урдан... Я встретила человека и пойду за ним, куда он меня позовет. Хочу, чтобы позвал. Чувствую душой, сердцем — позовет!
Ты пишешь, Ирка, будто мы здесь долго возимся с нашим пожаром. Не мешало бы и тебя мобилизовать на подмогу, да ты отвертишься, не народилось еще такое начальство, которое бы ты не перехитрила. Ты артистка, правда? Ты не зря хотела в театральное училище, и совсем зря провалили тебя... А у нас здесь невесело, это уж точно, почти как в древней Никоновской летописи: «...бысть сухмень велика по всей земле... и реки многи пересохша, и озера, и болота; а лесы и боры горяху...»
Ты подсказываешь даже: есть же «встречный огонь» в романе хорошего писателя Шишкова, примените... Тебе кажется, мы тут ничего не понимаем и не хотим побыстрее одолеть пожар. Да это просто красивая легенда — твой «встречный огонь», ей уже больше ста лет, и она, как написано в специальной брошюре, «применима только на книжных страницах». Представь: перед фронтом пожара будто бы копают канаву, в нее собирают вал из сухого хвороста, лесного подстила и поджигают этот вал в момент приближения большого пожара и появления «встречной тяги». Два огня сталкиваются, пожирают друг друга, бедствию конец. Здорово, правда? На это и ловятся писатели да корреспонденты, не ведающие, сколько бед принес людям этот придуманный «встречный». Один вот как художественно изобразил (выпишу тебе несколько предложений): «...когда огонь добирался до сердца березы, она вспыхивала красивым белым пламенем... Стройные лиственницы пылали, как факелы... потом сразу рассыпались грудой искрящихся, словно драгоценные камни, углей... В одну секунду все дерево (это про осину) занимается пламенем и падает, вздымая каскады искр... (а потом она) долго змеилась, точно нежась в пламени». Зато тис еще долго сохранял свою форму. И вообще у этого писателя-«пожарника» вековой лес сгорал, «как восковая свеча в натопленной бане».
А ведь такого не бывает, дорогая Ирочка. Стволы живых деревьев не горят, не горят Даже при самых сильных пожарах, у них лишь обугливается кора и сгорает хвоя, листья да кончики веток. «Деревья умирают стоя» — хорошо кто-то сказал. И это сильней, верней, ужасней всех жутко-красивых выдумок.
Мы сделали все правильно, провели отжиг, я тебе писала. Остановили пожар, теперь окарауливаем. Пожар окарауливаем, живой лес, поселки, города и тебя тоже, Ира, так что будь спокойна и счастлива в личной жизни. Друг тебя любит, я — тем более...
Минуточку, вроде бы к штабной палатке направляет свои развалистые стопы вертолетчик Дима Хоробов. Когда я вижу Диму одного — у меня сразу екает сердце: не случилось ли что с нашим, моим начальником? С Ним? Остался на опорной, ушел отдохнуть в свою палатку?.. Нет, днем Он не отдыхает. А если заболел, срочно увезли в город?.. Вот уже грустно мне, уже в глазах мутнеет, а тут духота такая... Все, Ира, кончаю письмо, побегу навстречу Диме. Приветы всем знакомым и твоему экскурсбюро!
Но выйти она не успела. Пока заклеивала конверт, писала адрес, мельком оглядывала себя в зеркальце, откинутые полы палатки закачались, послышался стук — у входа была прикреплена фанерная дощечка с надписью: «Без стука не входить!», подвешен на шнурке деревянный молоток (об этом лично позаботился пилот Хоробов), — и Дима, просунув голову, словно поклонившись, непривычно спешно спросил:
— Можно, Вера?
— Входи. Вижу, жду.
Он сел на чурбан у стола, сдернул фуражку, потянулся кружкой к ведру с водой, зачерпнул, стал пить звучными крупными глотками; затем смочил носовой платок, отер им лицо, шею, руки. Отдохнув минуту, молча перевел взгляд на карту Святого урочища с четко прочерченной опорно-защитной полосой; смотрел, морщил лоб, что-то обдумывая.
А Вера смотрела на него. Изменила Диму таежно-пожарная жизнь: пообтерся пилотский элегантный костюм, от белой рубашки пришлось отвыкнуть, да и лаковые туфлишки заменить — удобнее были грубоватые, на толстой подошве, туристские ботинки. Его светлые, по-мальчишески вперед приглаженные волосы еще более выбелились, смугло-румяное лицо стало коричневым, и голубизна глаз вроде бы размылась слегка, съеденная дымом. Но конечно, и этот, теперешний, Дима Хоробов был внушителен, красив, а мужественности прямо-таки вдвое прибавилось. С характерцем этот вертолетчик, подумалось Вере, от него нечто такое исходит, необъяснимое, делаешься маленькой, беспомощной, и, помимо воли своей, хочется попросить у него защиты.
— Что-то случилось, Дима? — спросила она негромко, словно заранее уговаривая не пугать ее.
— Пока ничего, Вера. Но я отправил в город и корреспондентов, и защитника природы; жаль вот — лектор сбежал... Над гольцами туча нехорошая. Закрепил своего жука-трепыхалку, посоветовал Политову приборочку сделать — что спрятать, что укрепить. На всякий непредвиденный случай, так сказать. Понял, хлопочет.
— А он?..
— На опорной. Собрание проводить не стали.
— Дождика бы из той тучи.
— Кстати, запроси погоду.
— Утром давали — без изменений, — сказала Вера, но все же включила рацию (теперь она выходила на связь через каждые два часа); из динамика хлынул густой шум, треск грозовых разрядов, Вера позвала:
— Центр, я — Отряд, прошу прогноз погоды.
Сквозь гул, почти осязаемую тяжесть эфира пробился строгий женский голосок:
— Давали же.
— У нас тут...
— Повторяю: на ваш район температура двадцать восемь — тридцать градусов, безоблачно, ветер до умеренного, давление... — И там, за лесами, долами, сопками выключили передатчик.
— Запиши еще раз, — посоветовал Дима.
Вера склонилась к журналу, куда она заносила все переговоры с Центром, а Дима сказал:
— Станислав Ефремович говорит: на Востоке считают, что есть пять вещей, известных одному только аллаху: день смерти, пройдет ли дождь, пол ребенка во чреве матери, события завтрашнего дня и место, где должен умереть каждый человек. Такая вот мудрость, Вера. И заметь, дождь, в смысле погода, — на втором месте. Как видим, сие загадочно и в наш век атома, информационного взрыва, экологического кризиса, стрессовых и прочих перегрузок. Но «кавэант консулес» — пусть консулы будут бдительны. Твоя палатка крепко стоит?
— При нем ставили. Сам следил.
— Значит, надежно. А ты почему его никак не называешь?
Вера усилила звук в динамике, палатка наполнилась грохотом.
— Послушай, там что-то страшное творится.
— Туча. Может, пронесется стороной.
— А дождь?
— Видел с воздуха — сухая... А ты не ответила. Ведь и бог имя имеет. Ну, Христос, скажем.
Она промолчала, внимательно глядя на Диму, стараясь угадать: допытывается он чего-то или, по обыкновению неотразимого Димы-пилота, хочет повеселиться, подшутить над нею слегка, бездумно передыхая.
— Ведь я знаю... — сказал он с грустным вздохом.
— Догадалась, что знаешь, — ответила Вера.
Дима опустил руки на колени, свесил голову и, глядя исподлобья влажной, усталой голубизной глаз, заговорил:
— Я какой философ, Вера? Но книжек перечитал немало, пожить успел в меру своих сил и возможностей, так сказать. А вот к людям недавно стал присматриваться. Раньше как: красивая девушка — ухлестнуть, неглупый крепкий в деле парень — подружиться. Чтоб все любили тебя, радовались, страдали из-за того, что ты есть на свете. Необыкновенный. Супермен, современно выражаясь. Все, довольно на ближайшие годы молодой жизни... И вот — пожар, отряд, таежная работа, Корин, другие, ты... Попал в экстремальность. Нет, поначалу мало чего понимал — работы хотелось упорной, и все. Тебя приметил — прекрасно, думаю, лично для меня командирована эта крашеная шатенка, извини, современно-спортивной внешности и общительным стилем поведения. Разыграем любовь как по нотам! Ну и дальше, ты знаешь, — с лету, по-авиаторски: цель вижу, пикирую! Получил отпор — пошел на новый заход. Капризничает девочка, решаю. Опять неудача... Ладно, Олег Руленков надоумил. Пригляделся: все ясно без дополнительного освещения. И погрустил, и поиздевался над собой, понял для себя: влюбленный человек выпадает из житейской игры, он — неприкасаемый. Позавидовал Корину, тебе, конечно, Вера. Вспомнил: была и у меня любовь, пусть мальчишеская, но звонкая, как утренний полет в голубое небо, как обещание светлой вечности. А я победами занялся... Ты остановила меня, спасибо.
— Да что ты, Дима! — Вера, занемев, потупив глаза, слушала его, а сейчас выпрямилась, лицо ее ожило, щеки запылали, она приложила к ним ладошки. — Я сама не знаю, как получилось... Это тебе спасибо, ты так говорил, не каждый может так о себе. Ты добрый, умный. А я что, я самая обыкновенная.
— Нет, — остановил ее Дима, — гляжу на тебя и вижу: все у тебя особенное. Глаза твои серые чуть позеленели, точно зацвели, сделались больше, чтобы все видеть, все вмещать в себя; губы без помады, так сказать, крашены и волосы не из журнальчика «Силуэт», а свои. Ты вернулась к себе, той, настоящей, и сделалась особенной. Извини за такое сравнение, но другого я не могу найти: ты напряглась, как мой вертолетик, каждым винтиком, проводочком, чтобы взлететь, одолеть притяжение земли для счастливого полета... Ты особенная, ты — любишь. Я понимаю теперь: только любящая женщина — женщина.
Вера подошла к Диме, подняла ладошками его голову» поцеловала в лоб, в обе щеки.
— Ты как поэт. Тебе я верю. Ты таким оказался... для тебя я все сделаю!
Дима поцеловал ей руку, с кроткой улыбкой попросил:
— Можно, Верочка, чаю?
Она засмеялась, легко выбежала из палатки; ее смех слышался от кухни, где она говорила с поварихой Анютой и звякала чайником; вернулась едва ли не бегом, наполнила кружки, бросила в них, по таежной привычке, большие куски колотого сахару, включила и настроила приемник на «Маяк»: в знойный воздух палатки, сквозь возмущенный эфир, как по заказу, потекли прохладные звуки «Танца маленьких лебедей».
Слушая, они легко говорили о всяческих пустяках — какие фильмы идут в городе, кто из знакомых и что купил, достал дефицитного, импортного, хорошо бы успеть на московскую эстраду... и разом заметили: бурно зашумел лес, стал меркнуть день, будто внезапно наступило солнечное затмение.
3
Одолев гольцы, буро-черная туча как бы упала в просторное межгорье, растеклась кипучей мглой и начала быстро накрывать Святое урочище, вздымая пепел, золу притихшего пожарища. Первые всполохи ветра просвистели в обгорелых вершинах елей и лиственниц, всколыхнули зеленые ветви деревьев за опорной полосой, приглохнув в гущине живого леса. Но вот ударил шквал с запахом дыма, хари.
Корин встал, сказал вскочившему Мартыненко:
— Объявить по всей линии, всем группам: усилить окарауливание, выставить весь наличный состав.
Мартыненко быстро передал приказ связным, собрал командиров подразделений, и минут через десять бойцы гражданской обороны, люди из многочисленного пополнения уже покидали палатки, разбирали лопаты, метлы из стальной проволоки, ранцевые опрыскиватели, выстраивались вдоль минерализованной полосы в зоне отжига.
За дымным шквалом прошел второй, третий — и хлынул мощным напором ураган. Потемнело, затмилось все так, что люди, стоявшие в цепи, едва различали друг друга, голоса их глохли в шуме, реве, грохоте падающих на пожарище деревьев. Снесло палатку, вздыбив ее парашютом, кинуло наземь, поволокло; в сумеречном воздухе белыми тревожными птицами заметались листы бумаги, клочья газет. У котлопункта завизжала повариха, ловя убегающее от нее скоком ведро.
Корина чуть не накрыло краем палатки, его схватил под руку Мартыненко, повел к домику-терему, где они укрылись у заветренной стены. Отсюда, с возвышения, лучше видна была зона отжига, и вместе они, не сговариваясь, стали туда всматриваться: не промелькнет ли огонь? Когда, в каком месте? Чтобы сразу же забить, погасить его. Будучи опытными пожарниками, Корин и Мартыненко знали: чудеса хоть и случаются, но не очень часто, тем более на таежных пожарах; ураган такой силы, без дождя, может раздуть, разжечь любое, самое слабое, тление.
И они, кажется, вместе заметили красноватые проблески в дыму, черноте гари у самой земли: вспыхнут, загаснут, вновь запламенеют...
— Вон, Станислав Ефремович, под остовами елей... — негромко, как дурную весть, сообщил Мартыненко.
— Вижу, — едва внятно выговорил Корин.
К огню кинулось несколько человек в масках, с метлами, ранцевыми опрыскивателями, забили, залили его «мокрой» водой.
— Не поверил бы, если б не увидел, — изумился Мартыненко. — По отжигу, по золе, можно сказать, ползет. Ну, зараза...
Корин только кивнул и указал ему вправо, в заросли опаленного ранее ольховника: по темным стволикам ползли, вроде бы нежно облизывая, красно-желтые, пугливые языки, вспрыгивавшие от задымленной земли. Туда тоже бросились люди. А вот еще правее, недалеко от рубленого домика, запылал, словно кем-то подожженный, валежник. Он был не виден людям в цепи, и Корин крикнул Мартыненке:
— Пошли!
Схватив лопату и метлу, они подбежали к валежнику. Горел он пока несильно, занявшись где-то внутри, в тлеющем подстиле. Корин расшвырял ветки лопатой, Мартыненко забил пламя метлой. Затем они окопали очаг, забросали его разрыхленной землей. Перешли к другому выплеску пламени, навалились, одолели, задыхаясь дымом.
Боец-пожарный принес им маски, брезентовые рукавицы, на ноги несгораемые унты, и они прошли в центр опорной полосы, чтобы лучше видеть фланги.
Минуло не менее двух часов. Ураган усиливался. Связные сообщали: люди стоят, надежно, кое-где к опорной проскальзывал огонь, но его погасили; особенно трудно тем, у кого нет масок: задымленность густела. Слушал Корин это и понимал: долго не продержаться. Ну, час еще, полтора, если начнет стихать ветер.
Глубинное нутро пожара накалялось все жарче, в нем горел бурелом; там бушевало пекло, от него накатывались волны удушливого зноя. Жар приближался. И когда по вершинам необгоревших лиственниц понеслись хвостатые огненные кометы, Корин не удивился этому и не испугался. Случилось обычное: при ураганном ветре низовой пожар перешел в верховой. Теперь горело все, что могло гореть, снизу доверху.
— Отступить на опорную! — приказал он.
Люди забивали, забрасывали землей, заливали «мокрой» водой потоки пламени, текшего к минерализованной полосе, но против верхового огня они были бессильны. Оттого, пожалуй, с риском, отчаянным остервенением кидались на этот, доступный, огонь, породивший тот, над их головами. Вон кто-то, крикливо выругавшись, метнулся навстречу огню, начал топтать его, бить плашмя лопатой; парня охватило дымным смерчем; к нему подбежали трое, вывели из опасного места и тут же принялись бинтовать ему обожженные руки. Еще на одном смельчаке задымилась одежда, а другой опалил лицо, волосы — пришлось окатывать его водой.
Корин подозвал Мартыненко, хмуро сказал ему, с явным упреком, досадуя, что такой бывалый командир не видит очевидного:
— Прекратить глупое геройство.
Вся надежда теперь на опорную полосу: хватит ли ее ширины, пространства, чтобы ветер не перенес сорванные горящие ветви, клочья мха, птичьи гнезда на живую, нетронутую сторону Святого урочища? Корин с горькой усмешкой вспомнил инструкцию, которая рекомендует для отжига вовсе не рубить просеку, «поскольку любой разрыв в лесу усиливает ветер и горение». Он все-таки по наитию решил рубить, и вот видел: просека недостаточно широка. Но кто мог предугадать этот ураган?..
Не Корин первый, не Мартыненко заметили то, чего страшились все. Внезапно, как-то неестественно звонко из дымной мглы, сквозь шум, треск, грохот леса пробился выкрик:
— Лю-у-ди-и... Он та-а-м, прошел!..
Огонь был за полосой, кровавыми сгустками, аспидной чернотой дыма пятнал живой полог леса — пока еще робко, словно не веря своей дикой ненажорной удаче, но уже вольный, неостановимый.
Присев на чурбак у снесенной палатки, Корин вздрагивающими руками набил табаком трубку, склонился, пряча лицо от ветра; надо успокоиться, минуту-две передохнуть, подумать, как быть дальше. Кто-то присел рядом — вероятно, Мартыненко, и Корин сказал:
— Людей за полосу не пускать.
— Уже распорядился.
Корин приподнял голову, удивленно скосил глаза: сбоку сидел диспетчер Ступин. Одежда на нем хоть и запачкана сажей, но лицо выбрито, чистое, пожалуй, умывался в ручье. И спокоен. Натура истинно делового человека: чем трудней — тем хладнокровней. Корину стало почти легко, он порадовался даже: вот ведь везение какое — этот неведомый для него ранее, невезучий летун Ступин! Пробеги он по опорной потный, испуганный, задыхающийся — и паника неизбежна. А диспетчер прошагал хоть и спешно, однако так, что каждый увидел: ничего гибельного пока не произошло. Корин пожал Ступину руку.
— Благодарю, Леонид Сергеевич.
Подошел Мартыненко с обгоревшим рукавом форменной куртки, ссадиной на подбородке, в явном возбуждении. Увидев невозмутимо разговаривающих начальников, он устыдился своего вида, отряхнул, одернул куртку, а руку с обгоревшим рукавом спрятал за спину и нахмурился, старательно выказывая свое спокойствие, что и на самом деле заметно успокоило его. Мартыненко присел, пригнулся к ним.
— Будем отходить, — сказал Корин. — К марям.
Ступин согласно кивнул.
— А по реке? — спросил хрипло Мартыненко.
— Плоты срубить не успеем, берегом едва ли... — Ступин поднял глаза на Корина, и тот договорил за него:
— Берег местами закрыт скалами, с воздуха осмотрел.
— Понятно.
— На сборы полчаса. Продукты разобрать в рюкзаки. Ранцевые опрыскиватели наполнить водой. Взять весь пожарный инструмент. Отходить бригадами, в порядке их размещения. Пустить по линии связных с этим приказом. Все.
Они поднялись, пошли к бревенчатому сараю-складу возле котлопункта. Корин проговорил:
— Мне тоже рюкзак.
— Есть, — отозвался Ступин, уходя вперед, теряясь в дымных всполохах.
И тут послышался тонкий, жутковатый, похожий на плач крик. Приглох. Вновь прорвался сквозь шум, грохот урагана, словно силясь одолеть его, умолить, остановить. Возбужденно зазвучало множество голосов. Было похоже: люди сбиваются, скучиваются в толпу.
Вскоре Корин увидел: дюжий боец гражданской обороны держал худенького светловолосого паренька, заломив ему руки за спину, пригнув головой едва ли не до земли, а двое других прыскали в чумазое лицо паренька воду из ручья консервной банкой, наговаривая при этом:
— Тише, тише, студент...
— Ну, испугался, бывает...
Глянув из-подо лба налитыми краснотой глазами, паренек узнал Корина, дернулся, заговорил часто, с надрывным плачем:
— А-а... начальник, начальник... ты куда нас завел... Горим, везде огонь... сволочь ты, начальник... орден зарабатываешь, начальник... тебя вывезут, нас бросишь, как собаки сгорим... Не меня держать надо, тебя, начальник... эти болваны не понимают... Тебя в огонь, чтоб первый сгорел...
— Паникер, трус! — выкрикнул Мартыненко, став между Кориным и студентом, как бы разделив их. — Связать его, пусть отдохнет, успокоится.
Корин оттеснил Мартыненко, сказал:
— Отпустите.
— Так он помешанный, — смущенно проговорил боец, заломивший студенту руки. — В огонь кидается, вас казнить агитировал.
Корин промолчал, только кивнул, соглашаясь, но и подтверждая свои слова. Боец с опаской, неохотно отпустил студента. Тот выпрямился, передернул плечиками, как тощими крылышками выпущенный из ладоней птенец, шагнул было к Корину, но наткнулся на его взгляд и уже не мог оторвать своих набрякших, понемногу обретающих ровный сероватый цвет глаз от коринских недвижных, напряженно тяжелых. Когда студент, будто набравшись успокоения, вяло потупился, Корин проговорил с явным облегчением.
— Дать ему глоток спирта для бодрости.
— Есть! — почти весело согласился Мартыненко.
— А вы слушайте. — Корин положил руку на плечо студента, чуть откачнул его, чтобы видеть лицо. — Говорю перед всеми. — Он оглядел столпившихся пожарных: их было много, усталых, с закопченными лицами, в обгоревшей одежде, настороженных, мрачных, наивно, любопытно посмеивающихся; голоса их глохли в шуме леса, реве ветра, дальние едва различались сквозь дым и хмарь. — Тем, кто меня не услышит, передайте мои слова. Буду идти последним. Выйдем, я в этом уверен. А вас, — Корин резко качнул, как бы встрепенув, студента, — приглашаю идти со мной. Все, товарищи. Выполняйте распоряжение своего командира.
4
По всей опорной полосе люди двинулись в одну сторону — к марям, озерам; из плена горящей тайги на простор влажной тундры. Справа дымил, курился сгоревший лес — то частоколом, то черной колоннадой обуглившихся лиственничных и еловых стволов; слева — полыхал зеленый лес, вздымая к небу огромные дымы с кровавыми факелами огня понизу.
Люди шли медленно, глядя себе под ноги, ибо теперь тлело, схватывалось внезапными едкими огнями все, даже, казалось, сама дорога — полоса, очищенная до минерального слоя; надвинули противодымные маски; у кого не было защитных касок, прикрывали головы кусками фанеры, сырым лиственничным корьем, просто запрокинутыми саперными лопатами; бушевавший ветер; точно взбесившись от огненного зноя, заблудился во мгле и дул как бы со всех сторон разом, бросая на опорную, взвихривая над нею полыхающие ветви, горючий лесной подстил.
Были раненые, обожженные, отравившиеся дымом; с одних сняли рюкзаки, и они шли налегке, других вели, поддерживая, помогая идти; нескольких положили на носилки, укрыв палаточной тканью, несли посменно, осторожно: у этих тяжелые ушибы, вывихи.
Глубокой ночью группы Мартыненко и Руленкова вышли на марь. Бойцы добровольной пожарной дружины Василия Ляпина встретили их выстрелами из ракетниц.
ГЛАВА ОТСТУПЛЕНИЯ
1
Как только разразился ураган и небо затмилось мглой, в лагере отряда поняли: едва ли удержатся на опорной группы, окарауливавшие пожарище. А значит, огонь двинется в глубь урочища, к лагерю. Завхоз Политов и пилот Хоробов собрали совещание, пригласив инструкторов, старшин резервных групп; говорили, спорили недолго — все понимали: связь прервана и с командиром отряда, и с Центром, срочных указаний ждать неоткуда. Тем более безумно ожидать приближения пожара. Было решено: готовить лагерь к эвакуации. Когда, каким способом отступать — вертолетами ли, если стихнет ураган, пешком ли по таежным тропам — станет ясно позже. А пока — готовиться.
Маленький, толстый, одышливый Политов живо принялся за неотложные хозяйственные дела; казалось, порывами ветра его переносило от штабной палатки к столовой, где крикливая повариха Анюта, враз присмирев, послушно выполняла приказания супруга, оттуда к дощатому складу, затем на вертолетную площадку, и опять по тому же кругу. Он почти не говорил и вовсе не покрикивал; если видел, что медленно укладываются в мешки продукты, не очень сноровисто заколачиваются ящики с имуществом, он брался подсоблять, и его одышка, мокрая от пота лысина, кротко посверкивающие за пучками колючих бровей серенькие глаза устыжали молодых и пожилых отрядников, те начинали живее пошевеливаться.
Дима Хоробов помогал Вере Евсеевой. Уложили, запаковали в полиэтилен и ящики все штабное имущество; только радиостанцию оставили включенной: вдруг возникнет в возмущенном эфире «прозрачное окошко», сквозь которое прорвутся позывные Центра или тоненький голосок переносной рации с опорной полосы. Однако небеса гремели разрядами, электрическая буря, сотрясавшая их, подавляла все электромагнитные волны, излучаемые антеннами.
Палатку рвало ветром, сумерки густели, дымный знойный воздух выжимал из глаз слезы, дышалось часто, с хрипом, словно в самих легких курилась едкая хвойная прель. Вера сидела возле включенного приемника, терпеливо крутила колесико настройки, но одета была по-походному: в старенькие джинсы, такую же рубашку-батник, волосы туго повязала косынкой — чтобы подняться в любую минуту, свернуть радиостанцию, идти, куда прикажут. Дима то выходил из палатки, то возвращался узнать, не ожила ли связь, и всякий раз Вера, коротко, сухо кашляя, спрашивала его:
— Как, Дима?..
Он грузно присаживался к столу, отдыхал, говорил затем, неспешно рассуждая:
— Нормально. Думаю, огонь перешел за опорную, сильно припекает.
— А они, Дима?..
— Выйдут. Там Корин, Ступин... И вообще, Вера, всегда помни хорошую песню наших предков: «И в огне мы не утонем, и в воде мы не сгорим...»
— Ты можешь шутить, когда...
— Когда надо шутить, чтобы, так сказать, не растерять присутствие духа. У нас почти все готово, будет приказ — снимемся. Не будет — сами решим... Здесь нам не выстоять. Для новой опорной — ни рельефа, ни времени, ни людей.
— Только бы вышли. Только бы все живые, — сказала Вера и задохнулась, всхлипнув, приложила к глазам платок: ей показалось, будто за палаткой сверкнул огонь: — Что это?..
— Сухая молния. Может, шаровая.
— Сухая и тихая. Ужас!
Дима увидел глаза Веры. Из потемок угла на него глядели два влажных, красноватых, недвижно светящихся пятнышка. Индикаторы, подумал он, и еще подумал, что впервые видит горящие человеческие глаза — от дыма ли, от страха, от чего-либо другого, непонятного ему... Дима встал, не мог не встать, пошел к этим глазам, чтобы успокоить, пригасить их, ибо жутковато, необъяснимо тревожно, как перед гибельным предчувствием, сделалось у него на душе. Он безотчетно протянул к ним руки, но его ладони перехватила Вера, стиснула удивительно сильно и спросила, умаливая его, точно саму судьбу:
— Он придет?..
— Ты веришь? — едва нашелся Дима.
— Да, да...
— Придет!
Дима все-таки осторожно коснулся пальцами ее век; горячие, они скользнули вниз, прикрыли глаза, и Вера отвернулась к приемнику: в палатку тяжело протискивалась повариха Анюта, одолевая хлопающее на ветру полотно, придавленное к земле булыжниками.
Наконец вошла, сдернула с головы платок, утерла им потное лицо. «Уф!» — выдохнула из себя, уселась на чурбан-кругляк и еще минуту молчала, что могло означать; очень утомилась, так намоталась — языком шевельнуть не могу. Но конечно, заговорила, а заговорив, как пластинку запустила внутри себя, где все заранее записано.
— Товарищи уважаемые, я трудовая женщина... — Анюта споткнулась, вспомнив, вероятно, что ее и без того все в лагере называют не иначе как «трудовой женщиной». — Ну, я про то — всякую беду видала, на всяких бедствиях этих, стихийных, присутствовала. А чтоб кухню раньше времени прикрывать — такого не знаю. Ладно, отужинают люди. Так это ж — ужин, его насколько хватит? До утра, ясное дело. Проснутся люди в этакую коптищу-дымищу, чем я их угощу? Мой начальник-руководитель, супружник дорогой, категорицки распорядился: закрывай свою кашеварную контору! Я ему: без любой конторы можно, без этой — скоренько скрючишься... Перепужался мой Политов, очень пужливый стал после лечения алкогольной болезни, ему никак нельзя руководство поручать, волнуется шибко. Он по хозяйству умелый, когда умный, строгий начальник над ним. Ты хоть молодой, Дима, да образованный, управляй сам, не дели власть на двоих, если такая трудная обстановка получилась. Вот те крест истинный, Станислав Ефремович один котел да оставил бы на утреннюю горячую пищу, окромя чая. Пускай погорят эти котлы, зато люди пойдут али полетят сытые. Правильно я говорю, товарищи уважаемые? Особенно ты ответь мне, начальник Дима.
— Согласен, Анна Степановна. Не будем горячку пороть, нам и так горячо... Пойду, обсудим с вашим супружником.
— Во, втолкуй ему в лысую голову: первое — еда для человека. Накорми — потом требуй.
Хоробов вышел, и Анюта быстренько пересела поближе к Вере. Повздыхала горестно, покачалась на чурбаке, спросила с нежным сочувствием и неодолимым женским любопытством:
— Небось страдаешь?
Вера промолчала, ни говорить, ни принимать сочувствия она не хотела. Анюта конечно же знала все: что-то выведала, о чем-то догадалась, подследила, подслушала — словом, была «в курсе». Отнекиваться, стыдиться, просить ее не лезть в чужую жизнь — бесполезно. Лучше молчать. Анюта сама все объяснит, расскажет, посоветует.
— И-и... — пропела та, впадая в печаль великую. — Жизнь-жестянка, чего она с нами не выделывает. Кого полюбишь, кого на дух не примешь — знать не знаешь до срока, до времени. Вот возьми меня. Все многие годы, можно сказать, страдаю со своим Семеном, особенно когда выпивал сильно, а судьба, значит, не ушла, не бросила. Любила, жалела, свою вину знала: не родила ему детишек. Так вышло-получилось: в войну, девчушкой, токарничала на заводе, вот такенные железяки подымала... — Анюта развела руки, показывая, чуть толкнула в плечо Веру, мол, не спишь ли. — Подымала и надорвалась... Какие ж дети после этого, когда я была изработанная, тонюсенькая, как былинка?
Анюта всхлипнула, спрятала в платок лицо, склонила голову, удерживаясь от плача, и Вера положила ладонь на ее по-старушечьи плотно зачесанные сухие волосы. Не ожидала она, что вот так вдруг расплачется эта могутная женщина, неунывающая мама отряда, обидеть которую, кажется, не смог бы сам дьявол из преисподней. Подумалось: вот теперь бы ей повстречаться с тем мастером... И еще подумалось: в любые беды, несчастья, бедствия женщины не забывают о жизни — своей, личной, счастливой или неудачливой, будучи ну совершенно уверенными, что их жизнь, пусть и маленькая, очень важна, просто необходима для большой, всеобщей. Оттого, вероятно, женщины не умеют хранить душевные тайны, и самая молчаливая хоть раз, хоть перед кем-нибудь, хоть за минуту до смерти, а исповедается.
— Анна Степановна... — окликнула ее Вера. — Вы же меня пришли успокоить. Так ведь? И вот сами...
— И вправду так, Верочка. — Она медленно выпрямилась, повязала голову светлым платком, словно подмолодилась, и глаза ее, омытые слезами, свежо глянули. — Да у баб как? Чего скорей почувствуешь, то и выложишь. Нажаловалась Диме на своего Семена, а вспомнила нашу с им жизнь, пожалела его: обиженный он. Потому терпела от него все, он для меня и как дитя неудачливое, и как любимый человек по жизни. Рассуди теперь все это, развяжи наш узелок. Умных умнее жизни не бывает... Вот я тебе и хотела сказать: человек мало чего может сам. Ну скажи, разве ты сама выбрала Корина? А может, он тебя? Так он тебя и посейчас издали видит. Правильно я говорю?.. Жизнь тебя толкнула к нему. Жизнь, которая везде и, главным делом, в сердце человека. Почему, ответь? Не знаешь, то-то. А если б сама выбирала — тут и слепому видно: вот он ходит около тебя, Дима Хоробов. Пара. По годам, по красоте. Завсегда так люди и сводят — лишь бы их глазу, их душе приятность была. Али сами так сходятся — по красивой внешности. Лестно красивому с красивой. Жить можно. Живут. Да не жизнь их свела. Основательности мало, чуть что — в разные стороны, по своим жизням разойдутся. Понимаешь теперь меня?
— Понимаю, Анна Степановна. Вы меня не осудили, потому что жизнь знаете. Спасибо вам. А про детей... У вас ведь сын большой.
— То детдомовский. Грудничком взяли. Родной. Да ты гляди не проболтайся кому. Только тебе и сказала, так ты мне душевной учуялась.
— Никогда!
— Теперь слушай совет: Станислав Ефремович — твоя судьба. По всему выходит. Смелей будь. Он умный, поймет, кто ты ему. Не захочет тебя потерять. А не выйдет с им — к другому не приклеишься. Такая ты есть. Одинокие, они ведь не по охоте одинокие — по жизни, по характеру. Надо больше жизнь любить, чтоб она хорошее делалась... Ну, я побегу, ужин раздавать время. Тебе принесу, тебе ж нельзя от рации своей...
В рации бушевал пустой, обезжизненный эфир, ураганная дымная тьма накрыла Святое урочище.
2
Опасаясь встречи с начальником отряда, лектор Бурсак-Пташеня не лез в тесную, шумящую гущу народа, вышедшего на марь. Он сидел у входа опустелой землянки, укрывшись от ветра, прямо-таки валившего с ног, следил, наблюдал, понимая: скоро будет дана команда отходить к главному лагерю. А пока шла перекличка в группах. Вперед были посланы пожарные-парашютисты, чтобы сдерживать, вылавливать паникеров, бегущих на верную гибель средь болот, черной непроглядности, одуряющего ветролома. Тьму резали красные лучи фонарей, иногда взвивались ракеты, тускло освещая из низкого тяжелого неба плоскую серую марь. Слышались резкие, надрывные голоса, выкликающие фамилии, и Бурсак-Пташеня желал одного — чтобы о нем забыли; он пристроится, пойдет, изо всех своих сил будет идти... но сейчас не надо показываться людям, которые могут посмеяться над ним, сбежавшим от вертолета в тундру, а могут, при такой усталости, неясной обстановке страшно рассердиться: ползают тут всякие пузаны, отвечай за них, выводи, выноси!.. Однако о нем вспомнили, сперва он услышал свою фамилию, затем два парня, отыскав его, молча схватили под руки, поволокли к толпе, вернее, к замыкающей группе, ибо люди выстроились в единую колонну.
Лицо Бурсака-Пташени точно ожег свет фонаря, и послышался голос Корина:
— А, это вы, лектор... — Свет ощупал его с головы до разбитых полуботинок, вернулся к голове. — Да, одежка у вас дипломатическая... А двигаться можете?
— Еще как! Я сильный, товарищ начальник!
Кто-то хохотнул невесело в темноте, кто-то ругнулся. Корин приказал:
— Сапоги ему, хоть какие-нибудь, он же бос. — И опять Бурсаку-Пташене: — Пойдете со мной. Ни шага в сторону. Ясно?
— Слушаюсь.
Нашлись кирзовые сапоги, кто-то поделился запасными портянками, лектора обули, голову поверх шляпы накрыли каской; он бодро вскочил и выразил желание взять на плечи рюкзак с поклажей, но ему вежливо посоветовали донести в сохранности свой «дипломат».
Взвилась зеленая сигнальная ракета, и колонна медленно тронулась, сперва головой, видимой лишь тусклыми проблесками фонарей, затем колыхнувшейся серединой и наконец хвостом. Бурсак-Пташеня хотел из скромности чуть отстать, пропустив вперед начальника, но был жестковато подтолкнут в спину, и зашагал рядом с худеньким пареньком, которого вскоре окликнул Корин:
— Студент! Петя!
— Нормально, Станислав Ефремович, — сипло отозвался паренек, поправляя лямки большого рюкзака.
— Будет тяжело — скажи.
— Донесу.
Ветер бил порывами, завихрениями, достигая страшной силы, а потом вдруг опадал, как бы утомившись, и начинало казаться: может, вовсе он стихнет, умолкнет, выдув, высвистав из себя ураганную силищу... В одно такое затишье Бурсак-Пташеня, истомясь молчанием, спросил студента Петю:
— Извините, вы лично знакомы с товарищем Кориным?
— Очень даже... — неохотно буркнул тот.
— Понимаете, я лектор. А хобби у меня — писать статейки в газеты. Люблю — о заметных личностях, как говорится, маяках труда и жизни. Появилась задумка — черкнуть этак с колоритным нажимом о Корине. Фигура, скажу вам, волевая, хотя и не бесспорная, конечно... Как считаете?
Ударил ветер, пришлось склонить головы, сгорбиться, чтобы устоять на ногах, не задохнуться горячим дымом, а когда вновь притихло, Петя сказал:
— Эта фигура волевая меня в чувство привела. Сдрейфил я, понятно вам? Нервы сдали. Вот рюкзак взял потяжелее, чтоб наказать себя. Да что там — на всю жизнь замарался. Лучше б сгореть там, на опорной...
— Эт-та фактик! — вздернулся от радости Бурсак-Пташеня. — Благодарю! Разрешите использовать? Честно обещаю: будет тонко, благородно о вас: осознали, воодушевились, проявили мужество в трудном переходе... Такой воспитательный матерьялец получится!
Петя долго молчал. Потом загудел ветер. При очередном затишье он сбивчиво, нервно заговорил:
— Вы какой-то наивный или, извините, очень... глупый. Вот мы идем, у нас раненые, их ведут, несут на носилках, а выйдем ли — неизвестно... Пожар обойдет нас — что будет? Хоть бы подумали немножко. За главным лагерем нет тундры, там сплошная тайга... В мешке ведь окажемся. Ну, будем сидеть на мари. А кто нам поможет?.. Стихнет буря — дым сплошной, вертолета не пришлешь, из космоса лестницу не спустишь... Можете хоть это осознать, товарищ лектор?
— Вы серьезно? — изумился Бурсак-Пташеня.
— Серьезнее некуда. И вообще я не хочу говорить, надо силы беречь. Говоришь — больше дыма глотаешь.
Бурсак-Пташеня приостановился, на него наткнулись сзади, он обернулся и, не ожидая затишья, выкрикнул:
— Товарищ Корин!
— Что случилось?
— Так обстановка трагическая?!
— Почему?
— Огонь нас обходит!
— Не знаю. У меня связи с ним нет.
— Надо же быстрее! Надо обогнать его! Прикажите! Возглавьте движение! — Бурсак-Пташеня ухватил Корина за рукав штормовки, споткнулся, повис, и Корин, поставив его на ноги, сказал:
— Быстрее только на крыльях можно. Вам крылья и предлагались.
— Вы шутите, издеваетесь! А... я... о вас статью положительную писать хотел!
— Петя! — окликнул Корин студента. — Это вы, Петя, художественно информировали товарища лектора? Нехорошо. Морально разлагаете.
— Случайно. Не хотел, Станислав Ефремович. Да он какой-то...
— Вот что, Петя. Бери его на себя. Успокой. Ты же наврал ему, Петя. Правда?.. Я пройду вперед, там вроде заминка. А ты как будущий педагог помоги душевным словом ближнему. — Он подтолкнул Бурсака-Пташеню к студенту и на его нечленораздельный выкрик ответил: — Берегите силы, дальше будет труднее. А станете буйствовать, свяжем, понесем на носилках.
Корин ушел в темноту. Легонький Петя взял под руку тяжелого, потного, жарко пыхтящего Пташеню, мучительно помыслил, что бы такое успокоительное внушить ему, и не придумал ничего, кроме:
— А еще с «дипломатом».
Лектор не ответил, молча, покорно шагая рядом.
И вся колонна медленно, неуклонно двигалась по кромке мари, по невидимому пути между тундрой и тайгой, то выбираясь на сухие ягельные взгорки, то бредя через топкие мшистые болотины полувысохших озер; приходилось рубить просеки в цепком мелколесье, настилать гати в провальных местах... Колонна двигалась упорно, ожесточенно, став как бы единым, слитным, разумным существом.
Впереди шли Руленков и Ляпин, посередине — Мартыненко, в хвосте — Корин. Но ему приходилось временами обегать всю колонну.
3
Не раз Корин уступал пожарам, наводнениям, снежным завалам. Терял дни и недели, расстояния. Однако всегда знал: время и пространство сильнее всяческих стихий. Только надо уметь управлять ими.
Отступи — напрягись — ударь. Это было кровным правилом Корина.
Но не все подвластно человеку.
Отца поглотила война, жену и сына — сотрясшаяся земная твердь, одинокую мать — стихия огромного города.
В Москве, на Большой Спасской, в двухкомнатной старинной квартире живет старушка, не мыслящая себя вне этих потемнелых стен, каменных громад за окнами, гастронома напротив, аптеки направо, рынка на Цветном бульваре. Живет у трех вокзалов, которые когда-то стуком колес, гудками паровозов сманили семнадцатилетнего Славу Корина в странствия по стране: он побывал с геологами на Урале, в Сибири, Казахстане.
Годы учения в политехническом не приручили его, познавшего ветры пространства, к Москве: надежны ли камень и бетон, если мир сотрясают стихии?.. Каждое лето он ехал куда-нибудь — строить дорогу, копать канал, валить лес, промышлять морскую рыбу, как говорила мама, «осваивать тьмутаракань». К кочевой жизни он приучил потом жену и сына; дома, в столице, проводили только зимы.
После их гибели Корин не смог вернуться на Спасскую, поселился в Сибири и жил там, куда призывали его — «спецбеда», инспектора по лесоводоземлеохране. Отсюда виден был Север, здесь ощущался зной Юга, слышался тайфунный гул Тихого океана.
Лишь один раз мама навестила своего «заблудшего» и через неделю в ужасе улетела домой: жизнь без непременного утреннего кофе с калорийной булочкой, диетической кулинарии, театра или вернисажа раз в неделю и обязательного кефира перед сном показалась ей почти мезозойской. Она так и сказала ему: «Тебя позвали в природу предки».
Но мать была, ждала — и не было одиночества. Он всегда помнил ее, думал о ней в тяжкие часы своей жизни. Ему казалось, что она долго-долго не умрет, он состарится, вернется на тесную Большую Спасскую улицу, и они еще многие годы проживут вместе, потом в один день, совсем слабые, утомленные, потерявшие желание видеть белый свет, безболезненно отойдут в мир иной.
Случалось, к Корину приходили женщины, но вскоре покидали его, поняв: с этим «кочевником» не свить гнезда. Он не винил их, ибо и сам не привязывался, легко расставаясь, забывая даже самых волевых, многоумных.
Помнил, не забывал только жену.
И вот сейчас, в черную темень, надрывающий душу ураган, на тяжком, едва посильном пути, ему примерещился, увиделся облик иной женщины — Веры Евсеевой.
ВТОРАЯ ГЛАВА ОТСТУПЛЕНИЯ
1
«Милая, милая Ира!Твоя Вера.
Представь себе самое неожиданное: я пишу тебе уже не из нашего таежного лагеря, а из поселка Парана, это километрах в тридцати от нашего бывшего лагеря. Нас перебросили сюда вертолетами.
Но слушай сначала. Тот ураган, который, конечно, и вас в городе изрядно напугал, захлестнул огнем опорную полосу, и всем, кто окарауливал пожарище, пришлось отходить марями. Какая жуткая ночь была! Мы сидим в лагере, где-то уже недалеко горит тайга, связи нет, и наших с опорной не дождемся. Все начальство там. Он тоже, представляешь, там. Где точно — не знаем. Можно умом тронуться. Женщины ревут, двоих пришлось уколами усыпить, один псих из горторговли кинулся с кулаками на Диму Хоробова, а потом в тайгу побежал, едва выловили... Я сегодня посмотрелась в зеркало — морщинки возле губ и глаз. Постарела лет на десять за одну ночь.
Только к утру они вышли. Я перед этим как сидела возле рации, так и задремала с головой на руках, помню лишь, ветер вроде стихать стал. И вдруг шум, стук, голоса. Очнулась, вижу: в палатке люди. Три человека. Черные, оборванные, чуть живые от усталости, Я сначала никого не узнала, потом гляжу: этот, впереди, — это же он, Корин!.. А он так хрипло и серьезно говорит: «Вера, видите этих двоих, со мной шли, последними, геройски шли, к медалям представим, запишите фамилии — Бурсак-Пташеня, студент Петя... назовите свою фамилию, Петя. Петров? Хорошая фамилия, популярная. Ну, ребята, благодарю. Завтракать и отдыхать приказываю!»
Вообрази, Ира, я сижу и не верю тому, что вижу и слышу. Сплю, мне кажется. Господи, думаю, кто же будет после такой ночи, такого похода, посреди горящей тайги говорить о каких-то медалях, героях! Надо уходить, бежать, выбираться отсюда! А он сел устало к столу, и я опять слышу его голос: «Хочу вам сказать, Вера, я думал о вас. Да, о вас... и свежем, пахнущем морозом снеге — том, снеге прошлой зимы, в котором едва не погиб, но... так бывает: он освежал меня, вы — звали... Я вышел, Вера, и хочу сказать вам: спасибо».
Я бросилась к нему, стала целовать его куда придется — в губы, щеки, глаза... Он сидел совсем обессиленный, и только голова у него покачивалась. Он не отстранил меня, но и не обнял. А когда я уткнулась лицом в его колени, он положил ладонь на мою голову и так спокойно, слабым шепотом проговорил: «За это тоже спасибо. Теперь внимательно слушай, Вера. Здесь у нас много дела, мы будем работать. Мы спасем Святое. А потом... там, среди веселых людей, белых домов, в сиреневом парке, у журчащего фонтана... да, там мы встретимся...» Его голова начала клониться, он стал падать, я едва довела его к раскладушке, и он мгновенно уснул.
Тут-то я заметила: над тайгой глухое, тихое утро. Ураган накатился, страшно ударил, истребил свою силу и умер. Пожар не пришел в лагерь, но тайга горела где-то совсем рядом.
Быстренько включила рацию. Центр уже звал нас. Пришлось Диме Хоробову от имени нашего штаба доложить все председателю комиссии. Был получен приказ: эвакуироваться. К нам вылетают тяжелые вертолеты.
Так мы, Ирочка, очутились в поселке Парана, чистеньком, деревянном, тихом и диковатом. Здесь, говорят, когда-то жили старообрядцы, бежавшие от новообрядческой православной церкви (их за что-то преследовали, в этом я мало разбираюсь), да и сейчас здешние жители, бородатые степенные мужики, опрятные молчаливые бабы, настороженные ребятишки, не очень-то рады нам. Хотя понимают, без нас им не защититься от пожара, если дожди его не загасят. А таковых пока нет, жуткая сушь. В общем, не верится даже, что в Паране нормальная школа, новенький клуб, фильмы показывают... Извини, Ира, вошла хозяйка дома, этакая могутная волоокая женщина в длинном невеселом платье, глухо повязанная платком. Она почему-то не любит, когда я пишу, сердито зыркает. Может, думает, на их жизнь доносы строчу... Все. Обнимаю!
P. S. Да, Ирочка, еще несколько слов. Я о нем — моем Корине. Ты внимательно прочитала? Он сказал: мы встретимся, когда спасем Святое. Там, в городе, в сиреневом парке, у фонтана... Слышишь? Надеюсь, не будешь больше вышучивать меня. Над счастливыми не смеются. А я безумно счастлива!»
2
Дима Хоробов вел свой вертолетик Ка-26, как всегда, грубовато, с изящным лихачеством: то вскидывал его над вершиной сопки, то резко, почти невесомо ронял в речные долины и распадки. Осторожничать было незачем, в кабине сидели мужики, мало ощущавшие воздушную качку: Корин, Ступин, директор леспромхоза Санников. Они осматривали Святое урочище, изредка переговариваясь. Ступин отмечал на топографической карте кромку пожара — приблизительно, ибо сквозь вязкое месиво дыма лишь кое-где проблескивал верховой огонь. В безветрии пожар двигался медленно, но теперь им было охвачено обширное, едва обозримое пространство урочища.
Проплыли над бывшим лагерем — черной выгоревшей поляной с кучами золы на месте склада, кухни, с пустыми железными бочками возле угольно-черного частокола лиственниц, и Корин сказал Санникову, кивая на иллюминатор:
— Наш погибший форпост!
Массивный, багроволицый директор леспромхоза трудно перегнул шею, участливо усмехнулся.
— Вот где нам помочь надо было! — в самое ухо ему выкрикнул Корин.
— Вроде справлялись...
— Вот именно — вроде... Теперь и вы зашевелились, когда припекло. Прямо-таки по пословице!
— Работа. План. — Санников еще более побагровел, тяжело заворочался, явно тяготясь жутким зрелищем горящей тайги.
— А пожар без плана работает, и неплохо, — проговорил диспетчер Ступин, понимая, зачем Корин подкалывает директора: надо расшевелить, растревожить, озаботить прижимистого, скуповатого Санникова, а то ведь будет рубить, трелевать лес («людей нет, техники нет, моя хата с краю»), пока поселок Парана не загорится.
Директор покряхтел, покашлял, но промолчал. Повернувшись к Корину, пилот Дима спросил:
— Еще покружим?
— Довольно. Зачем копоти прибавлять?
В огорчительном настроении был начальник отряда, и Дима с малым креном развернул вертолет, словно оберегая его напряженные нервы и раздумья.
Полетели на юг, постепенно выходя из дымной мглы. Воздух светлел в небе и над землей. Вот уже видна зеленая недвижная рябь леса, ущелья распадков просверкивают ручьями... Широкий, с пожелтевшей лиственничной хвоей косогор — все вниз, вниз... и там, в светлой глубине — округлая голубизна озера. На берегу какое-то древнее рубленое строеньице, рядом нечто, напоминающее лабаз. Все поросло травами, кустарником.
— Заимка монаха! — пробасил Санников.
— Вот он где обитал! — отозвался Дима. — И вправду, может, святой? Места тут: не хочешь — помолишься!
— Так ведь рассказывали — сгорел скит, — удивился Ступин.
— Неправильные сведения, — с нарочитой серьезностью вымолвил Санников. — По достоверному утверждению бабки Калики... вы с ней еще встретитесь... святой вышел навстречу огню, сгорел и этим остановил пожар, спас урочище, поселения. Тут ведь староверы кругом обитали.
— Нам бы одного такого, — буркнул Корин.
— А бабуся, Калика ваша, не годится на божью жертву? — спросил Дима. — Она тоже вроде святая.
Директор поколыхался от беззвучного смеха, сказал:
— Застарела. По вере, юная беспорочность нужна. Ты, пилот, подойдешь, с небесами общаешься.
— Это точно, в любую минуту могу грохнуться в пекло, да только вопрос еще: не прибавлю ли огня своей пробензиненной трепыхалкой?
Посмеялись невесело, вновь возвращаясь мыслями и разговором к пожару.
Дима заложил еще один крутой виражик, и из-за сопки, косо сбегая прямыми улочками к реке, возник, радуя аккуратными домами, усадебками, поселок Парана. Если приглядеться, заметишь: на лужайке за конторой леспромхоза — городок разномастных палаток, по улочкам неторопко пылят грузовые автомобили, у клуба, магазина, на речной пристани — всюду толпы народа. Было похоже: тихий поселок внезапно взбудоражило нагрянувшее в него неведомое войско.
3
В просторной горнице с потемнелыми листвяжными стенами, затененной шторками, с сумрачными иконами над тусклой лампадкой в углу, желтым, недавно вымытым полом было прохладно, свежо, пахло полынью.
У раскрытой двери Корина и директора Санникова встретила хозяйка, чуть заметно поклонившись, вымолвила одно слово:
— Проходьте.
Они переглянулись, оглядели свою запыленную обувь, молча разулись в сенях на чистом дерюжном коврике; то же самое сделали Ступин, Мартыненко, Руленков, Ляпин, завхоз Политов и председатель сельсовета — бородатый, щуплый, очкастый старичок с богатой пестротой орденских колодок, из тех живучих, вечных, которые и гражданскую прихватили, и в Отечественную повоевали, и на пенсию пока не собираются.
— Что-то невесело принимаешь, Марковна! — пробасил, хрипло покашливая, Санников. — Когда ты столько руководства за один раз видела? Квасок-то холодненький будет?
— Достала из погребу. А радоваться чего ж нам? — Женщина потупилась с суровой кротостью, подала Корину и директору тапочки на беличьем меху.
— Верно. Однако и плакать пока рано. — Санников повернулся к Корину, взял его под локоть, описал рукой полукруг: — Такой чистоте, опрятности вряд ли порадуешься в городских и столичных квартирах. А воздух? Снаружи плюс тридцать почти, тут — дыши лесным холодком. Куда вашим кондиционерам! Дерево и в стену положенное не умирает, бетон — мертвая материя. Веришь, приезжаю к брату в его многоэтажную коробку, день-два — и бронхи сдают, цементируются... Кха, кха!
Прошли за стол на тяжеленных, фигурных ножках, с лавкой у стены, табуретками по другую сторону; и вышло так, что Санников сел в торец стола, как бы во главе, чуть ли не под божницей; слева от него примостился молчаливый, задумчивый председатель сельсовета Покосин, справа пришлось сесть Корину, который удивленно, коротко глянув на широко облокотившегося Санникова, подумал: «Хозяин!..»
Как только отряд переместился в Парану, он понял: здесь царь и бог — директор, многоопытный, изворотливый, привыкший к единоначалию и славе преуспевающего хозяйственника. Ладить с ним будет трудновато, директор просто постарается подчинить его себе — пусть и начальника особого отряда, с большими полномочиями, но все же — гостя в поселке, просителя вынужденного. Он не удивился поэтому, когда директор предложил ему под штаб красный уголок в конторе леспромхоза — у себя под боком; пришлось вежливо отказаться; не пошел Корин соседом и в сельсовет, к тихому председателю, охотно почитавшему высокий авторитет директора. Лучше быть в некотором отдалении. Он снял дом у одинокой женщины. Но и здесь, как увидел сейчас Корин, директор Санников не собирался уступать председательского места.
Марковна поставила на стол кувшин с квасом, граненые стаканы. Санников ухватил волосатой ручищей тяжелую посудину, ловко, не расплескав, наполнил стаканы, сказал компанейски:
— Ну, пожарнички, за успех вашего дела!
— Общего, — поправил его Корин.
— Может, общечеловеческого? — хохотнул Санников.
— Вполне, — серьезно кивнул Корин. — Где бы ни горело, где бы ни сотрясалось...
— Ладно, шучу. Пейте нашенский квасок, да поговорим.
Из боковой комнаты вышла Вера Евсеева с бумагой и шариковой ручкой, присела к свободному краю стола писать обязательный протокол; дверь в ее «радиорубку» осталась полуоткрытой, были видны рация, застланная свежим покрывалом кровать, тумбочка с зеркальцем, коробками, пузырьками, а в окошке — поникшая желтой листвой и спелыми скудными кистями рябина; за ветвями ее струилось от реки влажное марево в изморенное зноем блеклое сентябрьское небо.
Корин оглядел сидевших. Его «ветераны» были темны лицами, заметно похудели, точно огонь пожара подвялил, подсушил их; даже Ляпин и Руленков пожилыми выглядели; Ступин с Мартыненко гуще сединой забелились, завхоз Политов вроде бы горб нажил, так натруженно ссутулился; себя Корин не видел, хорошо хоть это. Перевел взгляд на Санникова, блаженно, крупно прихлебывавшего квас, и огорченно усмехнулся. Все правильно! Кому как не ему, налитому свежей багровостью, в строгом костюме-тройке с галстуком, этакому цивилизованному хозяину тайги, быть главой заседания? Сейчас он скажет: слушаю вас, товарищ Корин. Этого, вероятно, ждет от директора и Покосин, сухо покашливая, предупредительно (пора начинать, уважаемые) постукивая бледными пальцами по столешнице.
Краем глаза Корин чутко приметил: на него упрямо смотрит Вера; медленно полуповернулся к ней. Она чуть кивнула в сторону директора, хмуровато сощурилась, покачала головой. Понять ее было легко: мол, нельзя, никак нельзя соглашаться на подчинение ему, просто мы устали, неловко чувствуем себя в гостях, но он никакого права не имеет командовать нами! В самом деле, подумал Корин, что это со мной — упадок воли, духа? И, уже не колеблясь, поднялся, начал говорить, с неким удовольствием уловив, как вяло, обескураженно заворочался на заскрипевшем табурете Санников.
— Вчерашний облет урочища показал, товарищи: пожар движется, очень изломанным фронтом, его можно отнести к группе пятнистых, когда огонь идет и по напочвенному покрову, и пологом древостоя на склонах крутых сопок, где сильны восходящие потоки воздуха. Общая скорость движения, как и в первом случае, до урагана, пока невелика, один-два километра в сутки. Пока, товарищи. Что будет завтра, послезавтра, через неделю — мы не знаем. Прогнозы на безветрие. Но мы должны брать во внимание все самое невероятное, работать с запасом времени, надежности, чтобы не повторилось увиденное, пережитое нами бедствие... Вместе с диспетчером мы продумали план работы, пометили на карте места разумного, на наш взгляд, их ведения. Леонид Сергеевич, прошу вас.
Ступин развернул карту, придавил края ее стаканами, чуть склонившись, заговорил, по своему обыкновению, ни на кого не глядя, кратко, сухо:
— Нужна опорно-заградительная, минерализованная полоса. Как и в начале пожара. Иного средства не вижу при такой обширности огня, к тому же вышедшего из долины в сопки, на изрезанную распадками местность. Там мы смогли протянуть почти прямую линию, здесь будем выбирать наиболее удобные участки — долины речек, луга, вырубки, пустыри. Вот предлагаемые контуры опорной полосы. Прошу ознакомиться.
Все, кроме Корина, поднялись, придвинулись к столу, чтобы лучше разглядеть карту.
Первым не выдержал глухого, настороженного безмолвия тихий Покосин, вероятно решивший, что пора и ему обмолвиться; сняв очки, близоруко помигав сперва на Санникова, затем на Корина, он деловито проговорил:
— Умно, доказательно, наглядно, я думаю: от озера Глухого, по Каменному распадку, далее...
Закончить, однако, он не успел, ощутив на своем узком плече увесистую руку директора Санникова, тут же мощно выкрикнувшего:
— Иван Фомич! Да ты что, как дитя малое, картинке радуешься? Они режут нас, понимаешь, заживо режут! Посмотри, какие леса огню отдают. Здесь, здесь... — С тупым стуком он тыкал в карту пухлым пальцем. — Наглядная перестраховка! Пожарникам лишь бы потушить, а что леспромхоз на горелом месте останется — их не волнует. Там не смогли, здесь — за наш счет, так, выходит? Нет, товарищи, работать надо, «упираться», как у нас хорошо выражаются лесорубы. Столько скормить спелых ельников пожару — он и сам по себе загаснет. Сентябрь уже, Иван Фомич, глянь в окно, холода скоро.
Покосин смущенно развел вздрагивающими ручками, виновато усмехнулся, мол, согласен, зря выступил, не разбираясь глубоко в обстановке, и сел, словно придавленный рукой директора. Сели все, как бы соглашаясь внимательно слушать, вникать в разумные доводы, и Санников пристукнул карту кулаком:
— А здесь что я вижу? На притоке Струйном? Тут же склады заготовленной древесины. Они по ту сторону притока, а ваша полоса — по эту. Сгорят пять тыщ кубометров, так?
— Так, — сказал Корин. — Если не вывезете.
— Кха! — задохнулся от возмущения Санников. — Струйный обмелел, сплава нет. Дорогу прикажете строить?
— Стройте.
— Как? Чем? Людей, технику придется вам давать! — Санников грохнулся на табурет, казалось едва не расплющив его.
— Людей пока не надо, технику — придется.
— Сколько единиц?
— Для начала три бульдозера, четыре грузовика.
Глаза Санникова, спрятанные под густыми завислыми бровями, вроде бы вспухли, резко обозначились влажной зеленоватостью, он колол, пронизывал ими Корина, но, не одолев его взгляда, двинул карту туго сжатыми кулаками.
— Нет и нет! Отодвигайте от поселка опорную — чтоб не ближе пятнадцати километров, бульдозера дам два, машины две. Это мое... наше решение. — Он мотнул головой в сторону Покосина, и тот послушно закивал, придерживая сползающие очки.
В тишине, наступившей точно после ветрового бурного заряда, слышалось лишь шуршание шариковой ручки по бумаге: на совещаниях Вера старалась записывать все самое важное, а сейчас — особенно, понимая, сколь серьезен этот разговор. Санников исподлобья, подозрительно глянул на нее и с волевым равнодушием отвернулся.
Достав трубку, Корин неторопливо набил ее табаком, раскурил; он обрел свое обычное напряженное спокойствие, ибо вполне теперь понимал директора леспромхоза, хозяина Параны. Немало перевидал он руководителей, обязанных (по всем законам и инструкциям) помогать в одолении стихийных бедствий, и все они, отлично зная это, старались прикинуться возмущенными, вынужденно страдающими; но мало кто из них потом, когда беда оказывалась позади, удерживался от соблазна не приписать себе наибольших, а то и решающих заслуг. Слаб человек! Однако и силен неимоверно в своей слабости. Корин аж плечами передернул, будто зябкость ощутил, представив такое; Санников решил изловчиться — и помочь как-либо отряду, и план заготовок древесины не снизить — верный орден!
Надо внушить ему, что, если он не поступит разумно, может поплатиться многим, даже солидной должностью. «Спецбед» обязан быть еще и психологом: к каждому руководителю — особый подход. Санникова, вероятнее всего, следует выдержать терпением, дать ему перекипеть, чтобы разум его усмирил в нем эмоции непререкаемого авторитета. Поэтому Корин, никак не ответив директору, обратился к своим хоть и обожженным огнем, но мирно спокойным пожарным:
— Прошу высказаться.
Поднялся диспетчер Ступин, одернул форменный пиджак лесника — как бывший военный, говорить сидя он не мог, — сказал, глядя на отчужденно пригнувшего голову директора:
— Извините, товарищ Санников, но вы плохо представляете обстановку. И карту посмотрели невнимательно. Опорная полоса только на трех участках в десяти — двенадцати километрах от поселка, на других — не менее пятнадцати. Рельеф изучен с предельной серьезностью, учтена скорость движения пожара. Если учесть, что прокладка полосы отнимет у нас около двух недель, и это при напряжении всех возможных сил, то у нас, скажу вам, товарищ Санников, вот так положа руку на сердце, и часа лишнего нет на споры и рассуждения. Как диспетчер заявляю: категорически против каких-либо изменений. В противном случае прошу меня освободить, идти под суд по чужой вине не хочу.
Он резковато сел, и Корин глянул в сторону Мартыненко. Командир бойцов гражданской обороны тоже встал, по примеру старшего, но выговорил всего несколько отрывочных, продуманных конечно же слов:
— Полностью согласен. Поддерживаю. Действовать надо немедленно.
— Правильно, — сказал командир дружинников Василий Ляпин, а инструктор пожарно-парашютной команды Олег Руленков, тоже согласившись с диспетчером, обратился к Корину, заметно сбавив голос, слегка смущаясь:
— Станислав Ефремович, я вот о чем... Те кубометры, за Струйным... Может, обойдем полосой? Возьму тот участок, если доверите.
Корин не ответил, перевел взгляд на Политова. Толстый, лысый, на вид более других утомленный, зав. хозяйственной частью отряда вскочил довольно легко, наверняка поубавившись в весе за два таежных, хлопотных месяца, И заговорил бойчее прочих:
— Я полностью доверяю нашим опытным специалистам. У меня другой вопрос, морально-политический, можно сказать: надо прекратить огульную торговлю водкой. Разлагается коллектив. Две драки бескультурных произошло. В тайге с этим лучше обстояло. Прошу принять меры, понимая ответственность положения. Пьяный, похмельный — враг нашему делу. В остальном прочем налаживается: столовая кормит, питание вкуснее стало, медпункт отрядный развернули. Так что у меня пока все.
Неожиданно длинная антиводочная речь обычно молчаливо-застенчивого Политова оживила хмуроватое заседание. Посмеялись, достали папироски, стали веселее поглядывать друг на друга. И директор Санников, распрямив пригнутую, багрово напряженную выю, буркнул завхозу:
— Не в моей компетенции сие.
Зато Покосин словно проснулся, вскинул очки так, что они резко блеснули, и начал говорить с напористой убежденностью, ясно понимая: тут его не остановит директор — торговлю контролирует возглавляемый им поселковый Совет, — изложил свои мысли твердо, обстоятельно:
— Считаю, правильно заострен вопрос в данной ситуации, когда произошло большое скопление народа в нашем поселке, а среди тушащих пожар, временно оторванных от своих коллективов, возникают факты антиобщественного поведения, что влияет на моральное, в общем здоровое, состояние наших людей, будем просить вышестоящие инстанции сократить продажу спиртных напитков до одного дня в неделю, и, могу заверить, нам пойдут навстречу в этом наболевшем вопросе.
— Спасибо, — сказал ему Корин.
Высказались все, и все теперь устремили свои взоры на директора леспромхоза — за ним слово, пусть не последнее, но очень значительное. Он поворочался, попыхтел, вероятно смиряя в себе власть непререкаемого хозяина здешней тайги, Параны, с которым столь бесцеремонны эти пришельцы, проговорил довольно мирно, хоть и угрюмовато:
— Технику дадим — дело серьезное. Детали дообсудим.
Эта скорая уступчивость не удивила Корина: не туп же, в конце концов, Санников, успокоился, поразмыслил, решил — глупо ждать строгих приказаний свыше; понял еще, наверное, что «главный пожарник» пожаром командовать будет сам и с ним выгоднее договариваться, быть на равных, чем враждовать. Корин удовлетворился этим, для начала, но чувствовал: с «хозяином» надо вести себя очень настороженно.
Вышли из прохладного дома в сухой жар полудня. Казалось, и вода реки остановилась, онемела, нагретая едва ли не до кипения, и воздух оттого ощутимо пахнет дымом, что невидимо перегорает в нем нечто горючее. Пристань, плоты, сплотки, обширная запонь до середины реки — все пустынно, на вид заброшено. Притих и поселок. Даже полонившие Парану таежные пожарные не расхаживали по улицам, радуясь цивилизации. Мертво, тревожно было в замутненном тяжелом небе с затерянным солнцем, в, синих непроглядных лесах вокруг.
Корин направился к маленькой гостинице (Дому для приезжих), где он жил вместе со Ступиным, пилотом Димой, командирами групп; хотелось отдохнуть немного перед обедом.
— Погоди! — окликнул его зашагавший было в сторону Санников; развалисто подошел, дружески взял Корина под локоток, сказал негромко, явно желая не быть услышанным другими: — Просьба, Станислав Ефремович, можешь считать — личная. Сочтемся. Обойди полосой тот мой лес за Струйным. Сам понимаешь, дорогу пробивать, вывозить... Время, силы потеряем. Лучше уж тебе помогу.
Корин молчал до самой гостиницы.
— Ну, — подтолкнул его легонько Санников. — Твой парень берется же... Понимает.
— Парень плохо подумал.
Корин остановился, высвободил свою руку. Раскурил трубку, сделал несколько глубоких затяжек. Хрипло рассосал сигарету и Санников, буркнув:
— Сознаю: трудно. Людей дам.
Корин кивнул, но так вынужденно, отчужденно, что Санников не мог порадоваться этому: вымолил нечто, никак не возвышающее его.
4
«Милая Ира!твоя Верка Евсеева».
Сегодня рано утром три наши главные группы выступили в тайгу. Пошли трактора, на автомашинах повезли палатки, продукты, разный инструмент. Тут есть лесовозные дороги, по сухой погоде они вполне нормальные. Будем пробивать новую опорную полосу.
Наш главный лагерь теперь — Парана. Здесь будут отдыхать смены, инструкторы готовить новичков, ну и конечно, здесь штаб, моя рация, отрядный хозснаб и Анютин пищеблок.
Провожать наших вышел чуть не весь поселок, бабы, ребятишки, баян играет. На площади возле клуба столпились сотни людей, шум, командиры сзывают свои группы, ревут моторы, лают напуганные собаки, а тут еще бродит горбатая старуха Калика, крестит всех подряд и скрипучим голосом напевает: «По долинам, холмам люди, люди вокруг, и сияние звезд из небесных дверей...» Пробилась к Корину, стала его благословлять: «Спаси, Христос, от геены огненной, земной, небесной, адовой...» И еще что-то. Он так серьезно посмотрел, взял ее под руку, вывел из толпы и говорит мне: «Вера, побереги бабушку, а то задавят». Я держу Калику за рукав длинной байковой кофты, она вырывается, такая костистая, сильная, все что-то причитает и лезет в толпу. Он улыбнулся мне по-своему, одними кончиками губ, поворошил рукой свой седой бобрик: мол, видишь, все хорошо, я рад, теперь навалимся большой силой, одолеем! И крепко пожал мне руку. Пишу я тебе сейчас, а пальцы мои чуточку ноют, будто отяжелели, будто Он мне силы своей прибавил.
Его позвал в свой «газик» директор леспромхоза, и они поехали впереди первой колонны. За ними двинулись все другие, понемногу ушли, скрылись в лесных темных просеках. Поселок сразу притих, опять уснул, ведь раннее утро было.
Я повела Калику к дому своей хозяйки Марковны, веду, она упирается и наговаривает: «Меня мучат грехи, меня мучит недуг, пропустите меня, пропустите скорей, я увидеть хочу Иисуса Христа!..» — «Где?» — спрашиваю. «В геене огненной», — отвечает и в сторону леса пальцем тычет.
Марковна впустила старуху, напоила чаем, постелила ей в сенях на лавке, и она послушно уснула. Калика так и живет — кто накормит, кто одежду какую даст, кто пожить пригласит. Летом все по урочищу бродит, ягоды, грибы собирает, в речках рыбу ловит, ночует на заброшенных заимках.
Сколько лет Калике — никто не знает. Марковна говорит: за девяносто. И еще говорит, что старуха помнит тот страшный пожар, который был здесь лет семьдесят с лишним назад. Тогда-то Калика и помешалась будто бы: любила монаха-отшельника, а тот бросился в огонь... не то спасая ее, не то — чтобы спасти урочище. Говорят так и этак — попробуй узнай правду! А Калика твердит одно: ей надо было, по поверью, сгореть — молоденькой, красивой. Оттого и пожар вернулся, что не она сгорела. А теперь не нужна — старых, калечных огонь не берет в искупление грехов человеческих. И вовсе свихнулась Калика.
В таких, Ира, старых селениях всякие верования, легенды обретаются. Тихо здесь, стариков много, и люди стареют как-то иначе, чем в городах, спокойнее, что ли, или без страха смерти. Моей хозяйке Марковне шестьдесят, а ее хоть замуж выдавай — такая она статная, чистая лицом, сильная от всегдашней работы и простой пищи. О себе не рассказывает. Я узнала только, что дочь и сын ее в городе, сын вроде бы даже доктор каких-то наук, а муж Марковны застрелился: сильно тосковал по детям, бросившим родное, обжитое еще прадедами село.
Вот, Ира, какая эта Парана! А мы-то думаем, что всякие трагедии, высокие чувства бывают лишь в наших больших городах. Будто бы не деревни народили для городов людей.
Все, заканчиваю, в наушниках слышу позывные. Теперь мне легче, поселковая почта помогает — телеграф, телефон, но прямая связь с Центром у нас своя, и через каждые три часа я включаю рацию.
Привет твоему экскурсбюро! И знаешь что — путевочку мне там приготовь... Ой, что я! Ведь надо как-то у него спросить, у грозного Корина... А вдруг согласится, и мы с ним — в Крым. В октябре ведь там еще тепло? И парки и фонтаны покрасивей, чем в нашем городе. А главное — море, правда? Никогда не видела живого моря. Спрошу у него — любит он море?
А главное, главное, Ира, мы же с ним еще не встретились. До смерти хочу и до смерти боюсь этой встречи... Нет, это минутами у меня так. Я очень, очень счастливая —
ГЛАВА БОЛЬШОЙ РАБОТЫ
1
Вся линия будущей опорно-заградительной полосы была разделена на три участка, как и прежде, в глубине урочища. Правый фланг, вдоль притока Струйного и до реки, занял со своей группой Олег Руленков, центр, по вырубкам и пустырям, — Мартыненко, левый фланг, менее протяженный, но более лесистый, прилегающий к озеру Глухому, взялся оборонять Василий Ляпин. Каждая группа получила бульдозер с леспромхозовским трактористом, в любую мог, при надобности, пройти грузовик — были очищены старые трелевочные трассы.
И работа началась. На полянах, вырубках бульдозеры срезали кустарник, дерн, выкорчевывали пни, протягивали заглубленные до сырой глины борозды; взрывники расчищали крутые склоны аммонитом; сквозь буреломы пробивались с топорами и бензопилами лесорубы; и только в глухих массивах приходилось рубить просеки, по возможности неширокие, самые нужные.
Всюду, где позволяла местность и был неопасен возврат огня, сразу пускался отжиг. Малые пожары двигались, ползли, бежали навстречу большому. Кое-где огни сталкивались, выплескивая в дымное небо багровые медленные всполохи, похожие на протуберанцы. Святое урочище все неохватнее, до Параны и далее, накрывалось синей едкой мглой горения.
Каждая группа имела вертолетную площадку, и Корин со своим безотказным Димой Хоробовым ежедневно, а то и дважды в день, облетывал извилистую, средь сопок, распадков, долин опорную полосу протяженностью почти в тридцать километров.
2
Приток Струйный обмелел. Не верилось, что по нему сплавляли лес. Теперь это небольшой ручей, едва одолевающий галечниковые перекаты, темно застойный в бочажинах под ивняком. Из ям-бочажин поселковские мальчишки, приходя с ночевками, надергивали удочками вороха хариусов, прочей мелкой рыбешки; иной раз не могли унести, бросали, и Струйный пропах тухлой рыбой.
Пожарники Олега Руленкова тоже принялись было за добычливое ужение. Он покрикивал, даже гнал их, как малых детей, от берега, всякий раз втолковывая: сперва — дело, потом — охота.
А работы на его участке оказалось предостаточно. Штабеля заготовленного леса тянулись вдоль пожароопасного берега, там же полагалось пускать отжиг. Но как? Штабеля огромны, бревна иссушены солнцем, одна искра — вспыхнут порохом. За ними сразу склон с чащобником, и довольно крутой. Пойдет ли по нему трактор?.. Тут-то Олег и припомнил мрачноватую молчаливость Корина, когда директор Санников громко наседал, требуя уберечь от огня склад древесины, а он, Олег, по молодой отваге, ну и чтобы чем-то угодить грозному хозяину Параны, вызвался сделать это, попросился на Струйный. Значит, Корин знал, видел с вертолета, как мешать будет им невывезенный лес. И отлично понимал, конечно, чего требует-просит у пожарников Санников. А что смыслил он, инструктор пожарно-парашютной команды, ставшей здесь, в Святом, командиром сборной наземной группы? Ведь промолчали «сухопутчики» Мартыненко и Ляпин. Им-то вроде более «по профилю» эта нудноватая работа.
Но раздумывать, сокрушаться теперь некогда. Надо действовать. И сноровисто.
Олег пошел к трактористу, заливавшему в бак машины горючее. Минуту подождал, понаблюдал: трактор был нестар, на вид исправен, а вот тракторист, хоть и коренастенький, крепкорукий, выглядел парнишкой-пэтэушником. Олег хмыкнул с досады: «Ясно, Хозяин не подорвал плана лесозаготовок, уступив этого ударничка, ладно — машина не развалина» — и спросил паренька:
— Ты ПТУ или курсы кончил?
— Почему? Я в армии уже отслужил. В танковых. Механиком-водителем. — Он закрутил пробку бака, отер тряпкой замасленные руки, неспешно, чуть нагловато воззрился на командира группы. — Рыжий, конопатый я, потому младше кажусь. Ростом тоже не вышел — предки подвели. А так не уступаю — в спорте там, в работе.
Олег веселее оглядел тракториста: рыж тот был огненно, конопат невероятно, прямо-таки заляпан коричневыми кляксами; однако и вправду мужичок-крепышок, так и хочется потуркать, потрогать его, тугого, увесистого. Вспомнилось кем-то сказанное: низкорослые мальчишки физсилой себя накачивают, длиннорослые нескладные девчонки — грамотой.
— Не уступаешь, значит?
— Нет, — паренек мотнул упрямо стриженной под бокс, по-борцовски головой.
— Давай тогда руку. Ничего, силенка водится. Как по фамилии, по имени тебя?
— Брайдровских Паша.
— Ого, почти Бурсак-Пташеня! Извини, лектор тут один чудаковатый с такой фамилией.
— Знаю. В клубе у нас выступал. Два часа смеялись.
— А нам, Павел, сам понимаешь, не до смеха здесь. Видишь вон тот склон, что за штабелями? Хорошо приглядись. Теперь скажи как танкист, хоть и механиком был: сможем пробульдозерить его поперек?
— В дождь — гибель. Посуху можно попробовать.
— Ясно. Отвечаешь четко. Теперь — где переправим трактор?
— Думал уже, товарищ начальник...
— Зови лучше «командир».
— Перекаты на Струйном твердые, товарищ командир, точно знаю. Давайте по этому, который напротив штабелей, только там, видите, где вода отступила, надо гать настелить, бревен нарезать и в ил уложить, а то завязнем.
— Толково, Паша, благодарю. С тобой можно работать.
— Можно, — согласился маленький серьезный тракторист с редкостной фамилией Брайдровских. — Могу помочь гать замостить.
— Нет, отдыхай пока. Тебя буду беречь, ты еще намотаешься. У меня глянь, сколько работничков... — Олег указал рукой вдоль берега. — И как видишь, не все энтузиасты и маяки, вон мой помощник отчитывает здоровенного дядю — наверно, под кустом дрых. Не погоняй такого — будет полеживать, пока пожар пятки припечет... Коновальцев! Иван! Брось его, иди сюда! — позвал своего помощника Олег и, когда тот быстро, едва не бегом, подошел, сказал ему: — Знакомься, наш бульдозерист Павел... Ростом вы почти одинаковы, нешибко видные, но в пожарные-парашютисты я бы обоих взял.
— Знакомы уже, — усмехнулся Коновальцев, щуря хитроватые, приглядистые глаза: мол, извини, тут я обошел тебя, командир.
— Молодцы! Хорошие люди должны нюхом друг друга чуять. В будущем, мечтаю, будет так: глянул, телепатически понял — руку подаешь: «Здравствуй, друг!» Ну, это при коммунизме или более высокой стадии, а сейчас некогда... Ты, Иван, я вижу, трудно отвыкаешь от демагогии. Зачем тебе выступать перед этим упитанным дядей? Ты ему начитываешь — он сопит да пищу переваривает. Говорил же: запиши фамилию — и приветик в дядин родной коллектив, пусть там брюхо ему чешут.
— Привычка, черт ее!.. — склонил Коновальцев, явно огорчаясь, лысоватую голову с коричнево припекшейся кожей на макушке.
— Он с фабрики, Паша, станочник, но больше агитировал, чем станки отлаживал. И балагурил много, перед телекамерой выставлялся. Теперь не узнать — огнем, стихией опалило. Знаешь, как он на той опорной действовал, когда нас ураган накрыл? Двоих из-под валежин вытащил, а потом носилки с раненым километров пять бессменно нес. И вообрази — молча.
Олег засмеялся, улыбнулись Павел с Иваном, оглядывая друг друга, точно заново знакомясь. Было видно: им нравится инструктор-парашютист Руленков, парень ненамного старше их, но не раз побывавший в рискованных делах; такому приятно подчиняться, да и научиться кое-чему можно — например, выдержке, находчивости и просто умению вести себя с любым и каждым, не возвышаясь слишком, не унижаясь тем более.
— Ну, ребята, за работу!
Объяснив Ивану, зачем нужна гать и где ее стелить, попросив Павла «консультировать», Олег пошел проверить, все ли ладится на котлопункте, не запоздает ли обед; тут понемногу налаживалось, пожилая повариха хоть и ворчала на то на се: ложек и мисок маловато, мясо привезли чуть с душком, помощник Стацюк лентяйничает, убегает удить рыбу (да, это того Стацюка, из стройучилища, спасителя зайцев, пришлось по хилости назначить в поварята), но двигалась, хлопотала сноровисто, и можно было надеяться, что пища у пожарников будет, к тому же вполне добротная. Затем Олег направился к палатке-складу, поговорил со стариком завхозом-сторожем, нанятым в Паране, пообещал ему выкопать погреб; подкатила машина из поселка, в кузове — бочки с бишофитом, помог шоферу скатить их наземь; заглянул в свою палатку, включил радиотелефон, поговорил со штабом: Вера Евсеева сказала, что начальник отряда где-то на опорной, дополнительных указаний пока нет. По пути к берегу он думал о Вере и Корине.
Думал так: разберись вот в нашей человеческой жизни!.. Живем, работаем кто как: кто на совесть, кто средне, а кто вовсе шаляй-валяй. Ну, женимся, детей воспитываем всяк на свой лад. Дружим, праздники справляем, на «Лады»-«Москвичи» копим, рискуем, бывает, кто с парашютом прыгая, кто в космосе, кто инфаркты наживая от усиленной умственной работы. В общем, живем, каждый делая свое дело. А вот знаем ли мы нашу жизнь — вопрос совсем другой, и самый неразрешимый, если поразмыслить. Ну, жили где-то в разных местах девчонка Вера Евсеева и суровый мужик Корин. На Урдане увиделись, вернее, он и не приметил ее, она увидела его, да так — душой, сердцем, чтобы уже других не видеть. Пять лет ждала, надеялась, мечтала — он ей нужен, и все. А спросить бы ее: ты ему нужна, этакая незрелолетняя против него, он, может, уже утомился от жизни, а тебе только начинать надо? Мечта, фантазия девчоночья!.. Неизвестно, что бы такое она ответила, но ясно одно: не отказалась бы ждать, выискивать встречи. Это в человеке, надо думать, сильнее всего остального. И видим теперь: они встретились. Нашли друг друга. Вроде бы в самой жизни, помимо них, что-то было уже предопределено. Просто глаза раньше прозрели у нее, как у более молодой, непомутненной. Хорошо, редкостно, радоваться надо! Но вот какая печаль: начинаешь думать о себе, своей жизни. Чего искал? Что нашел? И искал ли уж сильно? Ну, живешь нормально, жена красивая, доверяешь ей, вроде во всем душа в душу, сынок растет... А того, большого, чтобы за него пойти на любые муки и саму смерть, все-таки нет. А может, сколько-то есть? А сколько-то — разве вся душа? Думай не думай, крути не крути, скажешь: нет! Скажешь, видя, какое оно есть. Так-то. И уж знаешь, что грешно, а подумаешь: может, и не надо такой любви, если она для особенных — или очень волевых, или так урожденных? Смутно, беспокойно от нее. И главное, не столь им, истинным, а тем, кто просто живет, обыкновенно любит. Или мы все для того и живем, чтобы хоть иногда рождалась такая любовь? Чтобы потом, в далеком будущем, она стала доступна всем? Кто-то же должен платиться...
Возьмем не самого незаметного члена общества — Диму Хоробова. Все, как говорится, при нем. И добьется немалого, и женится по любви, вдосталь нагулявшись. А по любви ли, той, великой? Нет. Невооруженным глазом видно: поплатится, как все другие, не осиян особым знамением судьбы, что ли... Словами не объяснить. Только опять вопрос, вечный вопрос: почему он? Почему я? И т. д., как пишут в печатных органах.
Олег вздохнул, потер кулаками виски, помотал отяжелевшей от раздумий головой и увидел: по береговому откосу поднимается поваренок Стацюк с увесистой вязкой хариусов. Заметив командира, леноватый работник котлопункта вознамерился юркнуть в куст ольховника, но Олег приказал:
— Стоять!
Поваренок опустил плетьми руки, ссутулил хилые плечики, зыркая исподлобья жалобно и настороженно, как затравленный щенок: протяни руку — укусит. Олег пальцем приподнял его подбородок, проговорил раздельно, втолковывая:
— Рыбачить будешь отпрашиваться у меня лично. Понял?
— Ага! — вскрикнул Стацюк и едва не на четвереньках прошмыгнул по крутому откосу мимо.
Яснее, ясного: врет паршивец. Да что поделаешь — не бить же его, будущего строителя чего-то и где-то, а слов нормальных не слышит, не понимает это испорченное или таковым урожденное дитя человеческое. Интересно, удалось бы его выправить, если взяться серьезно? Или природное неисправимо?
Он вышел к Струйному и присвистнул от радости. Трактор был на том, левом, берегу, у штабелей бревен, удачно пройдя по гати, одолев крутой склон. Не снимая кирзовых сапог, Олег перебрел речку с теплой, засыпанной опавшими листьями водой, поблагодарил Ивана, Павла, всех, настилавших гать, закурил предложенную сигарету, хотя курил редко, не испытывая особой тяги, отшучиваясь обычно: «Дыма мне и без того хватает», присел на бревно передохнуть вместе со всеми.
— План такой, — заговорил, понимая, что ждут его слов. — Очистим склон за штабелями. Ширину видите — метров тридцать. Охватим склад от берега до берега. Длина с полкилометра, да? А по гребню, там, за ним, почти ровное плато и лес пустяковый, прореженный вырубками... вот по гребню и пустим отжиг. Вопросы есть?
Один бородатый пожарный спросил:
— Успеем?
Другой:
— Тут работенки!..
Третий, интеллигентного вида:
— Кто-то шибко умный чего-то сделать не захотел.
Четвертый, почти старик:
— Надо так надо.
— На этом и остановимся, — подтвердил Олег. — Надо. Теперь далее. Коновальцев, набирай бригаду, человек двадцать, будешь расчищать от валежин, корчевать там, где не возьмет бульдозер. Людей бери покрепче. До обеда сколоти бригаду, раздай топоры, пилы.
— Ясно, командир.
Иван Коновальцев пошел в лагерь группы на правый берег Струйного, за ним потянулись пожарные. Тракторист Павел, оставшись наедине с командиром Руленковым, заикнулся было что-то сказать, но только похмурился рыжими бровками, раздумав вероятно. Олег подбодрил его:
— Говори, Паша.
— Знаете, я слыхал, этот лес... — он, набычившись, повел головой в сторону штабелей. — Этот лес сдан или другой вместо него... В общем, его как бы нету уже.
— Зачем же спасаем?
— Может, чтобы снова сдать?
— М-да, дилемма, Паша, как говорится, не для средних умов, в особенности некомпетентных. Допустим, мы вышесредние, но ведь лес этот — лес, и, посмотри, добротный. Так что же, отдать его огню?
— Нельзя.
— Полное единогласие. Значит, лезем в кабину, выводи на исходную позицию свой танк, и давай пропашем первую боевую борозду.
3
Внизу, в провале меж темнохвойных, густолесистых сопок, засветилось округлым сине-зеленым окном озеро Глухое. Вертолет завис над ним, Дима начал снижаться, да так резко, что у Корина перехватило дыхание и ему подумалось: не падаем ли?.. Зарябив сонно-гладкую воду ветром от винтов, Дима повел вертолет к берегу — только так можно было приземлиться в этой котловине — и опустился на песчаную площадку возле палаток лагеря Василия Ляпина. Когда машина перестала реветь и дрожать, Корин сказал:
— Жестокий ты все-таки человек, Хоробов.
— Это почему, товарищ начальник?
— Потому... Я задремал, потом чувствую — падаем. Ну, думаю, все, долетался с этим воздушным пиратом.
— Так вы же сами, Станислав Ефремович: скорей, быстрей, пошевеливай свою стрекозу. Вот и стараюсь. Дефицит времени, стрессовая болезнь века всеобщей технизации, эмоциональных перегрузок, экологического кризиса.
— Слыхал. Повторяешься. Ты пойми вот что: нельзя мне рисковать. Стихия бушует. И вообще.
— Понимаю, особенно — вообще.
— Ну-ну, без намеков.
— Да нет, Станислав Ефремович, я о стихии вообще. Она теперь везде бушует, даже в стихах, в поэзии то есть. Бурсак-Пташеня, человек потрясающе информированный, рассказывал мне: все пишут, сочиняют, жаждут напечататься, годами в очереди стоят. У Пташени на выходе сборник стихов «Голубика», роман о землепашцах «Навстречу мечте», книга очерков «Покорение тундры». Прибеднялся, что только заметки пописывает, — чтоб не отпугивать будущих героев. И нас решил в большом художественном полотне отобразить. Говорит: «Если медаль за тушение получу, легче будет в издательский план попасть, графоманов оттеснить».
— Разве он не уехал? Наказание какое-то, этот Бурсак. То медаль хочется ему повесить, то под зад дать. Он нормальный?
— Вполне. Только очень целеустремленный, продукт времени. Его потеряли жена и дети, руководство телеграммой разыскивало, а он не желает терять актуальный матерьял. Не дурак же, в конце концов, в писатели хочет пробиться.
— Ладно, Дима, интеллектуальную разрядочку я получил, благодарю. Пойду на воздух. И твой техник Божков, смотри, совсем загрустил. Не жалеешь его, перегружаешь эмоционально и физически.
— Перед пенсией полезно, больше будет ценить заслуженный отдых.
Молчаливый, бледный Божков скупо усмехнулся Корину, покачал чуть сокрушенно головой в старенькой аэрофлотской фуражке: мол, какой спрос с этого юноши-оторвиголовы!
— Часа два отдыхайте, — сказал Корин и выпрыгнул на береговой песок озера Глухого.
Его никто не встретил, значит, все были на опорной полосе, и ему захотелось окунуться в зелено-голубую воду прохладного, питаемого родниками и потому ничуть не обмелевшего озера — гранитной чаши с неиссякаемой влагой, которую только слегка пригубил человек. А рыбы, дичи здесь!.. Он едва удержался от соблазна; но время было послеполуденное, хотелось осмотреть опасные места опорной до сумерек, к тому же на него поглядывали две молоденькие поварихи, занемев у походной кухни, гадая: куда направится начальник? Если сразу в лес, то можно будет броситься к вертолету, затормошить пилота Диму, спросить о письмах, наболтаться про сельские и городские новости. Корин свернул на лесную дорогу, и девчата с визгом помчались встречать Диму, картинно ожидавшего их на фоне вертолета и озера.
Шагалось легко, и думы были не слишком тяжкие, все пока ладилось в его отряде; жара поутихла к концу сентября, меньше мучил гнус; и хоть сушь душила все живое в тайге и пожар то замирал, остановленный, то вновь грозно надвигался, была уверенность: за опорную ему не пройти.
Легкость, порой далее веселье, похожие на некое неубывающее вдохновение, помогали Корину одолевать усталость, свой застарелый гастрит, нажитый в кочевых лагерях. Иногда он спрашивал себя: отчего это? И отвечал с поспешным удивлением, потому что знал, помнил, не забывал: у него есть Вера! Да, явилась, пришла, назвалась... Нет, он мало верил пока в их непременное соединение (поживется — яснее увидится!), и все же минутами ему казалось: жил, скитался, одиночествовал, чтобы дождаться ее. Ну, а если они сойдутся?.. Он, конечно, не оставит своего дела «спецбеда», и она, Вера, не захочет разлучаться с ним, но у них будет семья, место, куда они будут возвращаться. Главное же, самое главное — они избегут быта, того быта, который убивает в человеке все, кроме жажды этого быта. Они покажут людям, докажут, что возможна, доступна иная жизнь — без муторного однообразия, тесноты стен, гнета вещей...
— Станислав Ефремович! — услышал Корин голос за своей спиной. Оглянулся. Следом шел диспетчер Ступин. — Шагаю за вами — не слышите. Ну, думаю, размышления важные, не буду мешать. А тут пеньки, коряги везде, да и отжиг вон пускают; думаю, надо вывести из задумчивости вас, в огонь попадете.
Корин понял, что давно уже оказался на опорной полосе, и подивился себе: не заметил под ногами пробульдозеренной развороченной земли, не учуял густого горячего дыма — ко всему привык, притерпелся.
Навстречу вышел Василий Ляпин, заросший бородой и усами, давно не стриженный (дал зарок: «Пока не потушу пожар — не стригусь, не бреюсь»), этакий бывалый степенный хозяин тайги; руку пожал, как клешней стиснул, и Корин подумал, что не зря очень метко пожарники-дружинники прозвали своего командира Квадратом.
— Вижу, Василий Филиппович, ваш участок весь пройден, прорублен, готов. Так мог пропахать только Тунгусский метеорит... Силищу какую выказали. Понятно, на вас глядя, кто усидит без дела? И отжиг, вижу, неплохо идет. Только не пойму — вон тот ельник, за опорной, почему цел? Хотите, чтоб по нему к вам пожар пожаловал?
Ляпин кашлянул в кулак, свесил лохматую голову, глянул быстро, косовато на Ступина, как бы молча прося его ответить начальнику.
— Ребята попросили. — Диспетчер тоже покашлял интеллигентно, чуть заметно смущаясь. — Уж очень хорош ельник. Попробуем, говорят, впереди него отжечь, если удастся. Мол, успеем уничтожить в случае чего.
Корин и огорчился и умилился, слыша это: вот она, российская натура! В самом пекле, с риском для себя, а найдет что-либо, кого-либо пожалеть. Веками платимся за свою «душевность» и не хотим побороть ее в себе. Может, потому не оскудел характер россиянина?.. Но знать бы всему меру. Чувство — хорошо, дело — не менее важно. Годами Корин пригнетал свою «душевность» и не уверен, что ему удалось избавиться от нее, ибо сейчас вот умилился жалостью к живому ельнику, хотя отлично видел: за этим леском — другой, более красивый. Поступиться — значит прибавить риска, которого и без того вдосталь на всей огромной опорной полосе. Необходимо быть жестоким порой, но ради дела, а не выгодной жестокости. Надо учиться видеть за деревьями лес, в лесу — деревья. И Корин приказал:
— Пускайте в отжиг.
— Есть, — просто, четко отозвался Ляпин, будто ничего другого не ожидал услышать из уст начальника отряда.
Заметил Корин, что и Ступин с неким облегчением принял его распоряжение: он освободил их от бремени излишней «душевности», вернул им волю, трезвое видение, а они передадут, внушат это своим пожарным, и все пойдет обычным разумным чередом здесь, на пожаре: командиры приказывают, подчиненные исполняют.
Ступин пригласил под навес, устроенный из еловых лап, со скамейками из ошкуренных осиновых жердей, столом, покрытым полиэтиленовой пленкой; здесь ведро с водой, кружка, на газете хлеб, несколько крупных вяленых хариусов — для желающих перекусить под родниковую водичку. И отсюда, с возвышения, была хорошо видна в обе стороны опорная полоса.
Они молча наблюдали, как Ляпин, подозвав десяток пожарных, велел каждому взять палку с накрученной на конце паклей и повел всех к ельнику, что-то говоря, коротко взмахивая рукой. Пожарные вытянулись цепочкой вдоль минерализованной борозды, по команде Ляпина зажгли факелы, вспыхнувшие кроваво-черно, а затем, тоже по команде, опустили их в сухую траву, мелкий подлесок у кромки ельника. Факелы притухли на мгновение, и тут же от каждого взметнулись вверх, прянули в стороны сине-дымные огни. Соединяясь, сталкиваясь, спеша, ручьи огня потекли в гущину ельника.
Несколько минут Корин и Ступин выжидали: может, пал пойдет по горючему подстилу, не тронув кроны деревьев? Но ельник был молодой, ветви низко спускались к земле... Где, какая ель вспыхнула первой, уследить не удалось: иссушенная зноем хвоя занималась разом, ревущим столбом-факелом; верхом огонь переметывался с одного дерева на другое, будто их поджигали пожарные своими маленькими факелами, обмакнутыми в солярку, — бегали, невидимые за дымом, и поджигали.
Дым прикатился к навесу, запахло жгуче, терпко горелой смолой, и тепло вроде бы ощутилось с той стороны. А пламя бушевало над ельником, окатывая деревья снизу доверху, раздевая их, съедая зеленую одежду, и ненасытно торопилось дальше, в глушь, чащу, душную лесную дремотность.
Вскоре от живого ельника остались лишь черные с горелыми, курящимися ветвями стволы; по ним еще нагнеталась из корней влага, но лес уже умер. Долго стоять ему таким, пока не повалится, иссохнув, и не накроет его молодой осиново-березовый подрост.
Малый, сотворенный людьми пожар ушел навстречу большому, и можно было надеяться: столкнувшись, огни уничтожатся, пожрав все пригодное для горения. Пожарные медленно двигались вдоль минерализованной борозды, дотушивая дымящийся дерн, тлеющие трухлявые пни — чтобы и единая искра не теплилась на выжженной земле.
Корин думал о них: усталые, изморенные гнусом, зноем, неурочной работой (для большинства — чуждой), скудной палаточной жизнью, эти люди, соединясь на время тушения пожара, скоро разъедутся, чтобы, возможно, никогда уже не встретиться; хорошие, терпеливые люди, ибо все иные — хилые, изнеженные, отроду ленивые — отсеялись, добыв справки, просто сбежав. И всякий раз так: людей собирает какое-либо несчастье, они трудно соединяются, учатся новому делу — и только вызревают в нечто единое, разумное, дееспособное, как пора расставаться... Тысячи и тысячи разного народа перевидал Корин за годы своего «спецбедства» и знает: люди почти всегда не готовы к стихийным бедствиям. Спокойствие это изумляло его.
— Леонид Сергеевич, — заговорил Корин, указывая на пожарных. — Жаль терять такой народ, правда?
— Понимаю, Станислав Ефремович, сам нет-нет, а подумаю об этом.
— Я вот полагаю: надо с детства внушать человеку — быть мысленно настороженным, ко многому умелым. Ведь земля хоть и колыбель наша, да жестко в ней постелено... Спросите, многие ли знают такие цифры: ежегодно бывает около миллиона землетрясений; одно в среднем катастрофическое, сто разрушительных, сто тысяч ощутимых; то есть два землетрясения в минуту. Пожаров на всей планете случается около двухсот тысяч. А наводнений, засух, бурь, тайфунов, прочих бедствий — кто считал?
— Войны подсчитаны. Оказывается, за последние пять тысяч лет было всего триста девяносто два мирных года, когда никто нигде не воевал.
— Стихийные бедствия — в природе, в нас самих. Иногда мне чудится: все от раздора меж людьми.
— Еще от неохоты понять друг друга, невыгоды лично для себя, что ли. Возьмем наше, некрупное дело. Хоть как сказать... — Ступин сухо покашлял, словно бы извиняясь за многословие, пусть и редко дозволяемое себе. — Утром я был в Паране. Пока с Политовым подсчитывал, чего и сколько взять на складе, грузовик пропал. Вот сейчас стоял у крыльца — и нету. Спрашиваю у хозяйки Марковны, говорит, вроде шофера в контору директор вызвал. Иду к Санникову: сидит в кабинете за телефонами, то куда-то звонит, то бумаги подписывает, меня не замечает. Понял все, сразу наседаю: «Куда делась машина?» Не угадаете, что он ответил. Спокойно так, даже ласково говорит: «Вижу, транспорт простаивает, не нужен, думаю, пожарникам, и послал в район кое-что привезти». А до района шестьдесят километров, туда, обратно — полдня минимум. И знает, машина наша, к отряду прикреплена, не имеет права ею распоряжаться. Ну, я сообразил, как поступить, такие «крепкие» руководители смягчаются быстро только перед вышестоящим руководством. Говорю Санникову: все мы пожарники здесь, и, если вам напомнят об этом, прошу не обижаться. Вышел, нарочито медленно иду к нашему штабу. Теперь догадаетесь, что было дальше?
— Дал, конечно, машину?
— Не успел дойти — прикатила. И та же, с тем же шофером.
— Да. Яркий почерк Санникова.
— Он что, на себя только работает?
— На свое большое «Я».
— Похоже. И тем лесом заготовленным как отяготил, Станислав Ефремович. Не вывез — и нас же наказал. Да и лес тот, посмеиваются лесорубы, хоть и еловый, а липовый...
— Слыхал. Но не время выяснять. Спасем — поговорим. Понимаете?
Диспетчер кивнул; он, бывший летчик, а затем летнаб, видевший землю из небесных высот, теперь, начав ходить по ней пешком, дивился многим житейским несуразностям, но и многое уже понимал в суетной земной жизни: как-никак в небесах тоже зависел от нее.
Пришел Василий Ляпин, поставил на стол горячий чайник, нарезал хлеб, ловко, острым тесаком разделал хариусов, затекших жиром, предложил закусить. Малосольная, чуть прикопченная рыба была нежна, запашиста, необыкновенно вкусна — пища если не богов, то тех, в наши дни немногих, кто обитает средь нетронутой природы или проникает в нее побраконьерничать. Ляпин сказал, что кое-кто из пожарных обедать не ходит, питается хариусами, и разлил по кружкам крутой чай: «Рыбка воду любит!» И тут, как вызванные, к навесу подошли дружинники Саенко и Самойлов; один увалистый, стеснительный, другой тощий и разбитной, в руках — самодельные берестяные туесы с морошкой и брусникой; поздоровались, пожелали приятного чаепития, удалились.
— Мои командиры отделений, — довольно сощурился им вслед Ляпин.
— Устроились основательно, — сказал Корин, набирая в горсть вымытой родниковой водой прохладной брусники.
— Что б ни делал — жить тоже надо.
— Вот это правильно: делать и жить. Тот, у кого все временно, работает кое-как, живет как придется. Ну, спасибо, всей группе от меня благодарность. Пойду. Надо навестить Сартыненко, у него, вероятно, и заночую. Не забывайте выходить на связь.
— Вам тут посылка, — громко проговорил Ступин и подал полиэтиленовую сумку, перевязанную шпагатом.
Лишь в вертолете, когда Дима набрал высоту и меньше стало трясти дюралевую коробку кабины, Корин вспомнил о сумке, развязал ее. В ней были аккуратные свертки: колбаса «сервелат», бутылка коньяку, пара носовых платков, крем для бритья, носки, полбулки настоящего «бородинского» хлеба. Ясно: все это раздобыла, купила в поселковом магазине Вера. Но где она могла взять ржаной хлеб — продукт, который пора заносить в книгу исчезающих? Не иначе, кто-то прилетел из столицы, и Вера выпросила для него, бывшего москвича...
4
Бригада Ивана Коновальцева тянула заградительную полосу вокруг лесосклада.
— Сперва пускаю «пехоту», — шутил безунывно Иван, подбадривая себя и своих пожарников, — с топорами, пилами. Потом в бой вступает «танк» — бульдозер механика-водителя Паши Брайдровских. С трудом, но продвигаемся в глубь обороны противника.
«Противником» был косогор, захламленный порубками, брошенными хлыстами, затвердело слежавшимся валежником, к тому же местами размытый прежними ливнями до песчаных сыпучих проплешин.
С каждым днем, однако, Иван шутил реже, потому что продвижение замедлялось, в радиаторе бульдозера закипала вода, люди на перекурах почти не курили — падали кто куда отдыхать. И вот затоптались на месте: бульдозер увяз в песке. Как ни рвал, ни раскачивал его Брайдровских, он только глубже зарывался гусеницами, опаснее кренился.
Узнав об этом, Олег Руленков поспешил к лесоскладу, чувствуя, как отяжелело у него на душе, будто он ожидал заранее нехорошей вести: пожар надвигался, пора пускать отжиг, а они не могут окольцевать штабеля леса. Он отрядил Коновальцеву самых выносливых, умелых пожарных, вчера опять пополнил бригаду. Но косогор тесен, всех туда не пошлешь, да и опорную по Струйному прокладывать надо.
Увиденное, конечно, не порадовало Олега, огорчаться же, разводить руками времени не было, и он, поговорив с Коновальцевым и Брайдровских, распорядился откапывать увязший бульдозер, класть под гусеницы прочные слеги, ибо песчаный зыбун был рыхл и глубок.
Люди утомились, это он заметил сразу и не стал покрикивать, подгонять; велел принести в термосах витаминный чай из ягод и листьев брусники — «медвежьим» прозвали его остряки, — колбасы, сливочного масла, бутылку коньяку, оставленную непьющим начальником отряда для особого случая, и устроил отдых-полдник, налив каждому в таежный напиток по нескольку капель коньяка.
Полдник оживил, даже развеселил пожарных, тем более что было над кем посмеяться: поваренок Стацюк, присланный с термосами, пожелал выпить причитающийся вроде бы ему коньяк в чистом виде и подставил пол-литровую эмалированную кружку. Пожилые начали стыдить его, молодые подбадривать, мол, наглость — тоже талант, с этим не пропадешь, а Иван Коновальцев сказал тоном озабоченной серьезности, что ему неизменно удавалось:
— Так законно же полагается Стацюку! И ничего смешного, граждане. У него трудная любовь к поварихе Аграфене Петровне.
— Она ж бабуся ему! — хохоча, выкрикнул Павел Брайдровских.
— Плохо знаешь классику. «Любви все возрасты...», понял? Скоро корреспондентка радиотелевидения должна прилететь, Ирена Постникова с оператором Аркадием Аркадьевичем, сюжетик отснимут — посильнее зайцев-погорельцев будет, все-таки большая любовь на грани человеческой трагедии.
Стацюк отшвырнул кружку, побежал, его поймали, он вырвался, укусив одному гогочущему бородачу руку, погрозил кулачком и спрятался в кустах рябинника.
— Ну, до слез разыграли мальчишку, — покачал головой Олег.
— Маленькая порка, — ответил Коновальцев, — за разгильдяйство. Пусть знает: «Жизнь то в небо вознесет, то оземь больно бросит» — как правильно сочинил наш городской известный поэт.
— Давайте и мы вознесем, вызволим, выроем наш бульдозер, «больно» застрявший.
Взялись откапывать с боков и впереди, чтобы, дав ход машине, все-таки провести ее вперед, дальше по косогору. Работали посменно — всем сразу было не подступиться, — Олег тоже брал лопату, песок отбрасывали в сторону и вниз, не давая ему осыпаться; вскоре, однако, заметили: траншея углубляется и как бы засасывает бульдозер. Олег приказал остановиться, поняв, что пора настилать бревна-слеги, а копать можно только впереди, постепенно выводя траншею к твердому грунту.
Осторожно подрылись, вложили слеги под передние траки гусениц, Павел Брайдровских забрался в кабину бульдозера, выжал сцепление, медленно повел машину, стараясь въехать на слеги. И гусеницы вцепились в бревна, пошли по ним, но нижняя слега посунулась, накренив бульдозер. Олег, Иван и еще трое пожарных бросились с жердями-вагами, подперли слегу.
— Давай! — крикнул Олег.
Стараясь разом вымахнуть на более прочный настил, Павел мощно рванул бульдозер, стал выбираться из песчаной трясины, и тут подваженная слега, вышвырнутая гусеницей назад, вздыбилась, развернулась и, падая, угодила Олегу, стоявшему с краю, по левому плечу.
От удара он упал, попытался встать, но боль в отяжелевшем плече оказалась такой, что он смог лишь сесть, поддерживая правой рукой обвисшую левую.
Бульдозер вышел на твердый грунт, люди прокричали «ура», Павел приглушил мотор, выпрыгнул из кабины и побежал туда, где — он мельком заметил — бревно упало на командира Руленкова. Здесь был Иван и те пожарные, которые вместе с ними подваживали слегу. Вскоре собрались все.
— Ничего, ребята, — сказал Олег, пробуя улыбнуться. — Зашибло слегка... — Пот обильно катился по его лицу, и левый рукав защитной куртки темнел, намокая кровью.
Его уговорили не вставать, не шевелиться.
Привели медсестру из лагеря группы, с правого берега Струйного, женщину толстую, запыхавшуюся. Она растолкала пожарных, прикрикнула, чтобы расходились — тут им не представление по заявкам передовиков, — вспорола ножницами рукав, принялась расторопно, умело накладывать тугую повязку, которая все набухала ярко-алым цветом, словно кровь прожигала пламенем многослойную марлю.
— Как, сестрица? — робко спросил Иван Коновальцев.
— Так, братец, не уберегли командира, два открытых перелома. Вызывай вертолет, да побыстрее, крови много вышло. Ему здесь делать больше нечего.
5
Был на исходе сентябрь. Опали лиственные леса, пожухли склоны сопок. Прохладными утрами землю выбеливал иней. Но тайга, обезвоженная долгой засухой, дымилась пожарами. Их тушили, они вновь возникали: все было горючим, воспламеняемым.
В Святом, однако, огонь утихал, подавленный отжигом, иными способами — окапыванием, химикатами, захлестыванием, местами выведенный на водные преграды. По всей опорной полосе велось окарауливание, и люди видели, как с каждым днем светлеет небо над урочищем.
Не совсем ладилось лишь на правом фланге, у притока Струйного. Много сил здесь отняла прокладка заградительного полукольца вокруг лесосклада, было упущено время отжига, пожар придвинулся почти вплотную к берегу притока. Помогать группе Ивана Коновальцева, ставшего командиром после ранения и отлета в город Руленкова, прибыли пожарные с других, спокойных участков.
ГЛАВА КОНЦА
1
Вера вызвала начальника отряда для разговора с председателем комиссии.
Корин прилетел буквально за несколько минут до сеанса связи; снял у порога брезентовую куртку, сбросил кирзовые сапоги, прошел к умывальнику, сунул под сосок голову, окатил шею, жесткий бобрик волос, вымыл с мылом лицо, руки по локоть, пофыркивая от холодной, захватывающей дыхание колодезной воды. Вера подала ему полотенце, он отерся им так, словно хотел выбелить пропеченную до черноты солнцем и ветрами кожу. Отдавая полотенце, чуть стиснул ей плечи, улыбнулся легким прищуром глаз, сжал и расслабил губы: мол, целую, рад тебя видеть, на большее не осмелюсь, не хочу смущать твою староверку-хозяйку, да и вообще... мы ведь не шальные возлюбленные, правда? У нас времени — вечность.
Она кивнула ему, быстро пожала руку, спросила:
— Чаю, Станислав Ефремович?
— Иль холодного молочка? — отозвалась хозяйка, вскинув голову над вязаньем.
— Кваску бы, Марковна, вашего, фирменного!
— И это можно. Вера сказала — вы приедете, я уж и приготовила. — Она поставила на стол глиняный кувшин, наполнила граненый стакан. — Пробуйте, если нравится.
— Ваш да не... — Корин недоговорил, припав губами к стакану, и еще пил острый, пощипывающий в носу, выжимающий слезы, на погребном льду выдержанный квас, как мирно ворчавший эфиром динамик рации выкрикнул звенящие позывные:
— Отряд, Отряд! Я — Центр, я — Центр.
— Слышу вас хорошо, — ответила Вера.
— У микрофона председатель комиссии.
— Передаю микрофон начальнику отряда.
— Добрый день, товарищ Корин. Доложите обстановку.
Корин допил квас, аккуратно отставил стакан, покашлял в платок, подсел к микрофону.
— Здравствуйте, товарищ председатель. Докладываю: пожар остановлен, ведем круглосуточное окарауливание.
— Повторяем все сначала, так, что ли?
— Так. Но по-иному.
— Понимаю: скоро нам «генерал Мороз» поможет. — Председатель хохотнул, помедлил: — Шучу. Теперь ведь и пошутить можно, как считаете?
— Я привык, когда...
— Ладно, ладно, кто не знает Корина! Сделает, проверит, перепроверит, подумает, подождет — и скромненько отчитается. Но извини, на сей раз я своей волей доложил вверх: пожар потушен. Поддерживаешь?
— Если доложили...
— Потому что верю. Потому что Корин — это Корин. Потому что Корина ждет орден.
— Благодарю.
— Так-то лучше. А сейчас скажи вот о чем: что там у тебя с правым флангом? Командир группы ранение получил. Воздушная разведка доложила: пожар на опорную вышел.
— Удержим, товарищ председатель. Там лесосклад, его спасали.
— Слыхал. Взялись — уберегите. А то кое-что у нас с тобой тоже может подгореть... Понимаешь?
— Да.
— Теперь ты мне нравишься. Здраво мыслишь. Распорядись провести в группах собрания, людям — поздравления от меня, будут отмечены, достойные награждены. Все у меня. Жму руку. До встречи в городе.
— До... — И в динамике щелкнуло, послышалось ровное гудение эфира; Корин с минуту еще недоуменно сидел у микрофона, точно осмысливая услышанное и сказанное им самим или ожидая продолжения разговора, а затем рассеянно, не по-корински вяло, повернулся к Вере.
— Все, — проговорила она. — Там отключились. — И выключила рацию.
Выпив еще два стакана квасу, Корин поднялся, глянул на часы.
— Может, перекусить собрать? — спросила Марковна. — Иль как?
— Да, — чуть придержала его за руку Вера. — Мы быстро. Борщ есть, вареники.
— Рябиновка моя настоялась.
— Во, рябиновку приберегите, отметим усмирение стихии. А борщ я уже — у Мартыненко обедал. Полечу. Нехорошо на Струйном. Если б Руленков работал... Без головы участок.
— А Коновальцев?
— Отчаянный, опыта — нуль.
— Как же так?.. — Вера уставилась в глаза Корина, уже нахмуренные, напряженные, отрешенно-диковатые. — Этот лесосклад... Разговор с председателем... Опять срочно, спешно... несерьезно как-то. Неправильно.
— Будем выправлять. — Корин натянул сапоги, кинул на плечо куртку, вышел в сени, немного задержался, его догнала Вера, он обхватил ее плечи, трижды поцеловал в губы, пригладил ладонью упавшие ей на глаза волосы, сказал: — Будем выправлять. Себя. Жизнь. А иначе зачем жить? Ты поможешь мне?
— Да, да... — быстро вымолвила Вера, часто кивая.
Он улыбнулся ей, тряхнул головой резко, отчаянно, его глаза блеснули светлой влагой, сквозь загар щек проступил румянец, и он легко, молодо сбежал по ступенькам крыльца. Он шел по доскам тротуара, четко выстукивая шаги, сухой, чуть-чуть сутуловатый, шел к вертолету на окраине Параны. Вот он обернулся, помахал рукой, наверняка уже не видя ее, и ускорил шаг.
Только сейчас Вера заметила: рядом с нею стоит старуха Калика, жилистой, когтистой ручкой творит крестные знамения, как бы посылая их вслед. Вера спросила:
— Бабушка, зачем вы?
Калика часто забормотала, не то молитву, не то заклинание свое какое-то, перекрестила Веру и запела тоненьким надрывным голоском:
— Меня мучат грехи, меня мучит недуг... Девушка, дай копеечку бедной Калике!
— Зачем вам копеечка, пойдемте я накормлю вас.
— Копеечку... — заканючила старуха.
Вера вынула из кармашка сарафана какое-то серебро, сунула ей в протянутую холодную ладошку, Калика захохотала от радости, глянула выпученно на Веру, вскрикнула, будто чего-то испугавшись, бросилась бежать по узкому переулку к лесу, широко раскидывая руки и ноги.
Вера вернулась в дом. Марковна сидела у окна, низко склонившись над вязанием. Неслышно пройдя в свою комнату, Вера села за стол, прижала кончики пальцев к вискам, прикрыла глаза и сидела так, одолевая кружение в голове, успокаивая больно стучавшее сердце.
Потом придвинула листок бумаги, взяла шариковую ручку, начала писать:
«Дорогая Ира!
Я скоро приеду, мы скоро все приедем, здесь нам делать уже нечего, все кончается, мы так устали, и, кажется, все немножко заболели. А может, только я одна? Я стала всего бояться. За себя, за него. Мы скоро приедем, а мне не верится. Этому пожару, чудится, не будет конца... Извини, чепуха какая-то. Просто сегодня меня напугала старуха Калика, и сейчас еще руки дрожат. Жуть какую-то она во мне оставила...»
Вера перечитала написанное, изорвала лист в мелкие кусочки, вышвырнула в окно под голую рябину с красными, иссыхающими кистями ягод и упала ничком на кровать.
2
Еще с воздуха Корин увидел: горит лесной склад.
Это было столь неожиданно, непонятно, нелепо, что на потрясенный выкрик Димы: «Горит?!» — он только резко повел рукой, приказывая немедленно приземляться.
От вертолетной площадки до берега Струйного он почти бежал, вглядываясь в задымленные штабеля бревен по ту сторону притока. На спуске перед бродом столпились пожарные с лопатами, ранцевыми опрыскивателями, ручными пенными генераторами, канистрами бишофита. Среди них бегал командир группы Иван Коновальцев, приказывал выстраиваться вдоль правого берега, защищаться от возможных перебросов огня, загораний.
Корин окликнул его. Иван подбежал, заполошно выпалил:
— Товарищ начальник, штабеля загорелись!
— Вижу. Как? Когда?
— Н-не знаю. Все было в порядке, там были люди, окарауливали. Изнутри вроде занялось. Никто не заметил. Сразу, сильно.
Лицо Ивана залито потом, в потеках сажи, глаза слезятся — от дыма или обидного огорчения, а может, от всего вместе. Недоуменно, жалобно он проговорил:
— Станислав Ефремович, будто кто поджег...
— Спокойно, Иван. Будем тушить или бросим?
— Как прикажете.
— Значит, будем. Потушим — узнаем, почему загорелся лес. Согласен? Хорошо. Сколько у тебя мотопомп?
— Две.
— Ставим обе, слева и справа от штабелей. Распорядись. А потом мне — сапоги, маску, каску тоже, если найдется.
— Есть!
Коновальцев взял с собой шестерых пожарных, заспешил наверх, к складу-палатке. Это был уже иной человек — разумно действующий, спокойно мыслящий, ибо его освободили от власти, совершенно чуждой, тяжкой ему. Он готов командовать, выполняя команды вышестоящего. До своих команд Иван еще не дозрел и вряд ли будет жаждать этого.
Мотопомпы довольно быстро перенесли на левый берег Струйного, установили по краям лесосклада, ниже штабелей, на шланги навинтили стволы для выметывания, распыления воды, патрубки опустили в бочажины под берегом, завели сперва один, затем второй мотор, начали отлаживать насосы, давление в шлангах; струи то высоко выплескивались, то вяло опадали.
А сухой, прокаленный солнцем лес разгорался огромным костром, пламя горячело, очищалось, съедая дым, и мощная тяга выносила снизу, из раскаленного нутра, прах пепла, едко шипящие головни, швыряя их на нетронутые штабеля, в забагровевшую воду притока.
Беловатыми шлейфами ударили из брандспойтов струи, окропили крайние бревна, начали смачивать штабеля вокруг пламени, чтобы ограничить его — и это было правильно, — но вода, казалось, испаряется, едва коснувшись бревен; а когда струи перенесли на огонь, они вовсе затерялись. Главное, думалось Корину, вода не проникает внутрь очага, слишком рассеивается.
Он облачился в пожарную форму, перебрел Струйный, снизу оглядел лесосклад; здесь все виделось иначе: штабеля вздымались круто и громоздко, ревущее пламя выплескивалось высоко, в густеющее вечерней синью небо. Легкая оторопь ознобила Корина, хоть и грел его знойно пожар: не отступить ли?.. Разве перешибешь тонкими струйками эту стихийную мощь?.. Но тут же он увидел, как пятятся от огня, бестолково размахивают брандспойтами пожарные, вероятно решившие, что тушение бесполезно и незачем рисковать, зря тратить силы.
Больше всего иного, пожалуй, Корина во все дни его жизни возмущала человеческая слабость — уклониться, трусливо оберечься, постоять с лукавой улыбочкой в сторонке, — но сейчас не было времени призывать, совестить. Он выхватил брандспойт у оказавшегося рядом пожарного, двинулся с ним к штабелям, а когда ощутил, что короток шланг, приказал выше поднять мотопомпу, нарастить патрубок.
Корин сбил огонь по нижнему краю очага, стало не так припекать, прошел вперед, пригасил ближний ряд обуглившихся бревен. Затем, волоча за собой шланг, полез на штабель.
Короткими шагами, защищаясь струей воды, а то и окатывая себя ею, он поднимался вверх по штабелям, все ближе подходя к бушующему огню. Вот он остановился на фоне кроваво льющегося в сумерки неба пламени, пригнул голову, ссутулился, совсем крошечный средь громады горящего леса, и бил, бил белым шлейфом воды в прорву пожара; вода же — так виделось с берега Струйного — вяло испарялась, едва коснувшись огня.
Люди столпились в напряженном возбуждении: одни восторгались смелостью начальника отряда, другие порицали его безумный риск. Но когда заметили, что позади Корина меж бревен начали промелькивать быстрые выплески огня, все и единодушно заговорили, закричали:
— Назад!
— Оглянись, Ефремыч!
— Что же мы стоим...
— Где Коновальцев?
— Эй, кто смелый — на штабеля!
Иван Коновальцев, пилот Дима Хоробов, бульдозерист Павел Брайдровских, еще несколько пожарников быстро перенесли мотопомпу с левого края лесосклада — залить огонь позади Корина, дать ему отступить; сигналов он не видел, голосов не слышал. Они установили ее, наладили шланги, запустили мотор... И тут все замерли в оцепенении — и работавшие, и говорившие — середина лесосклада рухнула, вздыбив грохочущий, подобный вулканическому, столб огня и дыма, мгновенно затемнив гарью пространство над лесоскладом, берегами Струйного.
Когда слегка просветлел воздух, люди увидели: разрушенные штабеля леса горели всюду, а середина клокотала огромным кратером.
Спасать было некого. Тушить — бесполезно. Такое пламя иссякает само, истребив все дотла.
Люди, а их собралось здесь не менее двух сотен, обнажили головы и стояли молча в багровом зареве средь черной таежной ночи.
3
Еще с вечера Вера узнала от шофера, приехавшего из группы Коновальцева, что загорелся лесосклад. Она и напугалась и обрадовалась разом: горит — это плохо, но пусть сгинет наконец этот несчастный лес, от него одни беды.
Она почти спокойно легла спать в своей комнате, возле рации, уснула легко и снов никаких не видела. Лишь под утро, только-только начало светать, она сперва услышала сквозь дрему негромкие беспокойные голоса, а затем, ясно ничего не поняв, очнулась с испуганным частым биением сердца, прислушалась. Говорили Марковна и повариха Анюта:
— Не спасли, выходит... Или хоть живой?
— Где ж в этаком пекле...
— Да ты-то точно знаешь? — сердито повысила голос Марковна.
— Сама глазами не видела. Прибежал тут один заполошный... Мой Семен туда поехал, вот вернется... — Анюта вздохнула, тихонько заохала.
— И не удержал никто?
— Его удержишь...
Вера вскочила, накинула платье, босиком выбежала в просторную горницу, желто мерцавшую светом лампадки под иконами, увидела женщин, сразу примолкших, потупившихся, спросила строго:
— Где? Кто?
Марковна промолчала, кротко скосив глаза на лампадку, Анюта же, чуть помедлив в растерянности, замахала руками,запричитала:
— Да что ты, милая... и нигде, и никто... разговоры одне... ишь как сбледнела... ты сядь вот сюда да успокойся... подождем вместе Семена, вот от ево узнаем... чайку согреем...
Не дослушав ее, Вера метнулась к порогу, сунула ноги в башмаки, выбежала на улицу — холодную, выбеленную инеем; здесь, вроде бы остыв немного, она подумала минуту: идти к гаражу и просить машину или не терять зря времени? Да, не терять: кто повезет ее в такую рань, кто распорядится дать машину? И, слыша на крыльце голоса Марковны и Анюты, боясь, что они задержат ее, Вера заторопилась в конец поселка, где, она знала, есть дорога на приток Струйный.
Узкая просека средь еловой тайги едва проглядывала желтизной перетертой глины, ноги запинались о корни, невидимые пеньки, проваливались в пухлые, обдающие пылью выбоины; Вера бежала меж борозд автомобильной колеи, по натоптанной пешеходами тропе, но часто оступалась, падала; ушибла колено, исцарапала ладони, локти, ударилась головой о дерево и несколько минут стояла, растирая виски и опоминаясь: где она, куда торопится?.. Опять бежала в сумеречь тайги, до кровавого жжения напрягала глаза, падала, молча, упрямо, со стиснутыми зубами поднималась, зная, помня одно: успеть, увидеть, спасти!
На берег Струйного Вера выбежала, когда поверх тайги широко занимался белый стылый рассвет, и лагерь пожарных, ясно освещенный им, выглядел, как бивак разгромленного войска: люди спали где кто приткнулся, прикорнул, прилег. По ту сторону притока мертво чернел выгоревший лес. И только напротив, у самого берега, догорало, мерцая багровым жаром, огромное кострище.
Вера стояла, покачиваясь, неотрывно глядя на эту жуткую гору угля, золы, пепла, и не заметила, как подошел к ней Иван Коновальцев. Он взял ее под руку, попытался увести с берега. Вера, вздрогнув, вяло отстранилась, спросила:
— Где он?
После тишины, долгого-долгого молчания, она услышала:
— Там. Его нет.
— Там?..
— Да.
— Нет, нет, — быстро заговорила Вера, заикаясь, страшась глянуть на Ивана. — Ты обманываешь, это неправда, так не бывает, не может быть, понимаешь, не может... — И скорее почувствовала, чем поняла: «Это так!»
Пагубно черный лес, провально белое небо, сочащееся кровью кострище... Три цвета ослепили, застили ей глаза. Тихо вскрикнув, она стала терять сознание, смутно понимая: мир для нее как-то изменяется, рушится в разъятый хаос. Она попыталась удержать в себе прежние, привычные, нужные для общения с людьми ощущения, мысли и не смогла: иссякла воля. Все делалось едва узнаваемым — предметы, люди, видимое пространство. Она до безумной боли в голове, сердце напрягла зрение, и глаза ее, отяжелев горячими сухими сгустками, занемели в бесчувственном страхе непонимания.
4
В середине октября заморосили, а потом хлынули долгожданные дожди на выжженную солнцем и пожарами землю. Тайга напиталась влагой, Святое урочище продули ветры, развеяв горькую наволочь дыма.
Люди разъехались.
Но долго не забудется им этот гибельный пожар.
Отчего, по какой причине случился он?
Брошена папироса?
Не потушен костер?
Злой человек поджег тайгу?
А может, ударила молния в сухое дерево? Опалил леса метеорит? Или что-то неведомое в природе, скапливаясь, перенасыщаясь, рождает неотвратимый огонь?..