Строфа 1
Не знаю, почему, но возвращаться сюда приятно, и просыпаться приятно не на жарких шкурах в шатре Варланда и уж тем более не на соломенном тюфяке в казарме гладиаторов, а в просторной светлой комнате. И не от полночного воя волкодавов, визга нетопырей или хриплого баса децима Беляша, а просто потому, что спать больше не хочется. Выспался до упора. Но можно еще поваляться и лениво поразмышлять, стоит явиться в Институт вовремя или, по неписаному закону понедельника, часам к одиннадцати.
Размышлять, собственно, не о чем: к девяти все равно не успеть, а там того и гляди нарвешься на очередной бзик Мальчика-с-пальчика и доказывай, что приходить в десять или одиннадцать имеешь полное моральное право, потому как уходишь тоже не раньше одиннадцати. И вообще, очень интересно, как это Мальчику-с-пальчик до сих пор не пришло в голову посидеть на проходной до полуночи и посмотреть, когда уходят с переднего края науки те, кого он заставляет писать объяснительные за опоздания.
Давно мечтаю спросить его об этом, да боюсь, как бы старикашку не хватил удар. Он устраивал засады на проходной и блюл дисциплину в период Крутого Порядка, когда одного его слова было достаточно, чтобы нарушитель до конца дней толкал тачку на рудниках, и во времена Прозрения и Охаивания тоже блюл, и уж как он истово блюл и проверял очереди в универмагах в краткий миг Ренессанса! Сейчас он тоже блюдет, проверяет и устраивает засады, но, конечно же, только по привычке, потому как в эпоху Покаяния и Самосознания никому нет дела до того, кто когда приходит на работу, чем занимается и когда уходит.
Пусть его. Не буду я ничего спрашивать, а буду просто валяться, пока не надоест, лелеять ногу, подвернутую во время ночного бегства по темным коридорам замка Дорвиль, и разглядывать свою комнату.
Комната моя, за которую дед Порота плату взимает чисто символическую, обставлена в лучших традициях царя Леонида: диван, платяной шкаф, книжная полка, письменный стол и стул со сломанной спинкой. Все имущество мое движимое, и очень часто движимое, и состоит из фанерного чемодана на шкафу, нескольких реквизированных в библиотеках книг, одежды, которую неплохо бы обновить, и двух фотографий над диваном.
Правую я назвал «Тиранозавр пришел умирать на кладбище динозавров». Освещение и ракурс мне тогда удались, умирал зверюга убедительно. Кожа его, в молодости упругая и гладкая, сморщилась, покрылась трещинами, грамами и бородавками, глаза подернулись мутной пленкой, а некогда мощные задние лапы подогнулись, с трудом поддерживая тяжелый костяк в подобающем повелителю плато Ондера положении. В кадр не вошла растерзанная туша стегозавра, или как там по науке называется шипастое бронированное чудище, едва не ухайдакавшее моего любимца, но так даже лучше.
Вид обреченного гиганта, тихого и задумчивого, стоически ожидающего кончину, наводит на мысли о бренности, преходящести и недолговечности.
Я вздохнул. Ящер всегда был мне симпатичен. И дрался честно, хвост в дело не пускал, подножек не ставил и засад не устраивал.
Все-таки немного жаль, что туда я больше не попадаю.
Вторая картинка (не моего, к сожалению, производства) составляет с первой диалектическое единство: это цветной плакат с длинноногой смеющейся девушкой на фоне невероятно синего моря.
Я вздохнул еще раз, и вздох был намного протяжнее первого.
Уймись, приятель, говорил я себе этим вздохом. Кому как не тебе знать, что такие девушки водятся только в сказочно прекрасных местах, где небо синее и море цвета неба, где всегда тепло, а если вдруг пойдет снег, то непременно огромными пушистыми хлопьями в звенящей лунной тишине, где среди светлых стволов неслышно скользят снежный единорог, и она на его спине, задумчивая и прекрасная…
Уймись, приятель!
Там, где ты бываешь, таких девушек нет. Не каждая шестиклассница останется в живых, умудрись ты притащить с собой единорога. А эта твоя разлюбезная девица наверняка подвизается стриптизеткой в закрытом клубе ответработников среднего звена. От хорошей жизни нагишом на плакат не полезешь.
Ну хорошо, хорошо, даже если это не так, ты не встретишь ее на улице, а если вдруг встретишь, не осмелишься познакомиться. А если познакомишься, не сможешь пригласить куда-нибудь. А если сможешь, то куда пригласить-то? Не в эту же конуру. Таких девушек нужно приглашать как минимум в отдельную квартиру, а откуда у тебя отдельная квартира? Пока простой смертный дождется очереди на жилье в родной конторе, кожа его, в молодости упругая и гладкая, сморщится, покроется трещинами, шрамами и бородавками, глаза подернутся мутной пленкой…
Так что, приятель, сам понимаешь…
Комната вдруг стала казаться не такой уж светлой и просторной, обстановочка и вовсе убогой, а летнее утро за окном – хмурым и холодным.
За стеной на кухне сердито гремел посудой дед Порота. Из гундосого сопения простуженной радиоточки выяснилось, что наш славный Парадизбург опять переименовали в Новый Армагеддон, что только на моей памяти случалось трижды.
Армию мы нынче сокращаем и сокращение начали с увеличения числа призывников.
Ничего светлого и сияющего на линии горизонта больше не строим, а само существование линии поставлено под сомнение.
Нового, сильного, морально устойчивого и непривлекавшегося больше не воспитываем.
Друг к другу опять обращаемся «сударь» и «сударыня».
Территориальные амбиции западных, восточных, северных, южных, а также срединных территорий признали необоснованными.
С понедельника, то есть, с сегодняшнего дня, живем по закону управляемого базара, каковой закон, после должного обсуждения сударями и сударынями, будет принят единогласно в будущем году.
А глава Совета Архонтов теперь называется не главой Совета Архонтов, а вовсе даже басилевсом, что соответствует моменту, чаяниям, а также гораздо благозвучней для тех, кто говорит на заморских языках.
Такие дела.
Я тихонько присвистнул. С вами, ребята, не соскучишься. Что-что, а находить себе новые развлечения вы умеете. А впрочем, какое мне до всего этого дело? Никакого. Я здесь человек временный, и чем дальше, тем больше.
Гораздо интереснее и важнее узнать, не натворил ли я чего-нибудь здесь, пока был там, в моем Дремадоре.
Поначалу очень меня это смущало: преследовать стаю нетопырей где-нибудь у черта на куличках, в Дырявых Холмах, и в то же самое время париться на экзаменах в лицее. Бывало и другое: в разговоре увлекался, начинал что-нибудь рассказывать и только после насмешливого «ну ты и брехать, старик» спохватывался, что рассказываю здесь о той, дремадорской жизни, или наоборот.
С дедом Поротой мы так и познакомились. Через полчаса я вдруг обнаружил, что обсуждаем мы с ним не что иное, как приемы скрадывания горных клюванов, тварей мерзких и опасных. Сдается мне, дед тоже знает способ попадать в Дремадор. Определенно встречал я его там и не один раз. А уж один раз встречал точно: я тогда по молодости и глупости затесался в развеселую компанию гетайров Великого Рогоносца – молодой веселый предводитель, терпкое хиосское вино, головокружительная сладость покорных рабынь, крутой холостежь. А дед Порота был вождем отряда скифских наемников.
Ох и врезали они нам по первое число в харчевне старого Клита! До сих пор вздрагиваю, вспоминая дикие вопли скифов, яростные глаза под надвинутыми на брови островерхими шапками и свист сыромятных ремней.
Иногда мне кажется, что дед Порота тоже меня вспомнил и узнал, но говорить с ним или с кем другим о путешествиях в Дремадор… Скверно это кончается. Склянкой с диэтилдихлорсиланом это кончается. И вспоминать об этом мне больно и стыдно.
Скверное утро.
Дед Порота по-холостяцки завтракал бумажной колбасой, вареными вкрутую яйцами и луком, запивая все сладким чаем. Действо это, выполняемое с каменным выражением бородатого лица, он называл по-солдафонски – «принимать пищу». На мою распухшую лодыжку покосился неодобрительно, но ничего не спросил, буркнул хмуро командирским голосом:
– Бардак.
Что тут возразишь? Я сдержал позыв вытянуться по стойке «смирно» и гвардейски рявкнуть «так точно!», согласился молча, развел покрепче кофе и, чувствуя внутреннюю готовность все ж таки вскочить и рявкнуть, примостился на подоконнике у раскрытого окна и закурил.
– Съешь чего-нибудь, пузо испортишь, – сказал дед Порота, а когда я отказался, опять подвел итог каким-то своим мыслям:
– Полный бардак.
– Где?
Это было тактической ошибкой, дед завелся с полоборота:
– А везде! Куда ни сунься – полный бардак! Как ему не быть? Раз нет порядка, значит, бардак. А порядка, сам знаешь, нет.
Жажда порядка у деда Пороты в крови. Был он кадровым офицером, воевал, немалые имел награды, да вышел у него какой-то конфуз с подавлением мятежа на рудниках. Не то слишком многих он подавил своими танками, не то совсем не тех подавил, кого надо было. Вот и сослали его с повышением в звании в отставку. Из дедовой комнаты, куда я по молчаливому уговору ни разу не заглядывал, доносился частенько какой-то грохот, слышались вопли, бряцанье и урчанье, а иногда тянуло паленым и почему-то мокрыми шкурами.
– …эти, тоже мне, звездные герои! Который уж месяц на орбите болтаются, вернуться не могут. Третий раз объявляют о запуске ракеты, а она все не взлетает. Бардак? Бардак, – дед Порота загибает палец. – Белых лучников я в молодости сам топил, каменюку на шею и в омут, а теперь – пожалуйста! Всю жизнь прожил в тупике Малый Парадиз, а сегодня выхожу – новая табличка висит: проспект Юных Лучников, тьфу! – Дед загибает еще один палец. – Жрать нечего, пить нечего, курить тоже нечего. Куда все подевалось? А времена Крутого Порядка ругаем, как же, обидели кого-то, сопатку разбили! Зато, помню, в магазин зайдешь – глаза разбегаются, а сейчас? Шампуня по сто грамм на полгода дают, хочешь сразу на плешь вылей, хочешь – нюхай полгода.
Из загнутых пальцев образовался кулак, и дед грохнул им по столу.
– Не бардак, скажешь?! До чего докатились, призыв объявлен, а в армию народ не идет, западные территории отделяться вздумали, я б им отделился! Чего ж тут удивляться, что в Старом Порту нечисть завелась: ростом с человека, а голова песья. Разве в прежние времена такое бывало? Зато радуемся, сударь мой, все у нас теперь как у заморцев. Бабе… бня… тьфу, пропасть, язык не поворачивается! Басилевс теперь у нас, вот! В точности, как у заморцев, пропади они пропадом.
По-военному безыскусная болтовня эта изрядно мне надоела, а проклятия заморцам вызывали раздражение сродни чесотке, потому что в существование заморцев я никогда особо не верил. Как-то не доводилось мне видеть заморца живьем, а все рассказы о заморских странах воспринимаются как сказка. Красиво, но не бывает.
Я пробормотал вежливо-неразборчиво в том смысле, что как-нибудь все образуется и украдкой глянул на часы. Уже можно было идти без опасения нарваться на Мальчика-с-пальчик.
– Плюну на все и пойду! – объявил дед Порота. – Хоть бы и в Дружину. Должен же кто-нибудь порядок навести.
Дружина – это что-то новенькое, но деду Пороге наверняка подойдет. Сколько ему, собственно, лет? – подумал вдруг я. Сорок, пятьдесят, семьдесят? Коротко постричь, сбрить эту дикую скифскую бородищу… Десантные высокие башмаки, маскировочную камуфлу, ремень потуже… Ничего себе будет вояка.
– А возьмут в Дружину?
Дед Порота обиделся.
– Кого ж брать, как не меня? – Он поддернул рукав, утвердил на столе жилистую ручищу с внушительным кулаком. – Попробуем?
А ведь он, точно, он тогда был со скифами. И кулак этот преотличнейше мне знаком.
– Не хочешь? То-то же! – хмыкнул довольно дед Порота. – Не возьмут! Пусть только попробуют! Уж мы наведем тут порядок, не в таких местах наводили. Порядок, он порядок и есть. Первым делом в военных комиссиях поможем, призыв обеспечим, гадам всяким хвост прищемим, а там и еще кой-какие задумки имеются… Это вы, молодежь, все сомневаетесь да языками треплете, лишь бы не делать ничего. Нам же сомневаться некогда, мы жизнь прожили. Ты вот тоже хорош: сидишь тут, заболтал меня совсем, а там, небось, работа стоит. Не так, скажешь?
– Уже иду.
Я выбросил окурок за окно, спрыгнул с подоконника и зашкворчал от пронзившей все тело острой боли.
– Э-э-х! Молодежь, молодежь, все-то у вас через афедрон проистекает… – Дед Порота сгреб меня в охапку, усадил на табурет: – Давай сюда ногу. По девкам, небось, шлялся?
Пока он сильными пальцами мял мне щиколотку, я мужественно мычал.
– Легче, легче, не зажимайся! Не зажимайся, кому говорят! В-о-т! Молодцом. Жениться тебе надо, парень, вот что я скажу. Сколько ж можно кобелировать. Так никогда до мужика не дозреешь, всю жизнь в пацанах пробегаешь. Ого! Гляди, что полетело! – удивился он, а когда я поддался на уловку и глянул в окно, резко дернул.
В щиколотке хрустнуло. Я взвыл, потому что…
Ортострофа 1
…звенит смех Вероники, загорелая, гибкая, она убегает от волн, сбивает ладонями их белопенные верхушки, а рассыпавшиеся по плечам волосы пахнут морем и солнцем, и вся она пахнет морем и солнцем, соленые брызги на податливых губах, пустынная подкова пляжа, удивленно-счастливый шепот, прикосновение прохладных пальцев, благодарный стон, и в высоких стаканах на столике под полосатым тентом не растаяли прозрачные айсберги.
Вероника…
До боли реальные воспоминания о том, чего не было.
Воспоминания о том, что будет или могло быть, а пока…
…похожая на колючую проволоку трава ломается с хрустом под башмаками, рассыпается в пыль, от которой першит в горле, глаза слезятся и постоянно хочется чихать.
Замор.
Стало быть – замор.
Будь проклят – замор!
Вылинявшая, мокрая от пота камуфла липнет к спине. Ремень автомата с каждым шагом все сильнее врезается в плечо, тянет, гнет книзу.
Сбросить его!
Бесполезное в заморе оружие грохается на землю.
Не забыть бы подобрать на обратном пути.
А вот клинок – двумя руками и покрепче.
И по инструкции – горизонтально перед собой.
И по инструкции – чутко прислушиваться к ощущениям в руках.
И по инструкции – корректировать направление на центр замора, отклоняясь на несколько шагов то в одну, то в другую сторону.
Когда мозги плавятся, надежда только на вколоченную в них инструкцию.
Не расслабляться, не дать замору поймать себя фальшивыми воспоминаниями, предательски красивыми и желанными, как тихая улыбка по ту сторону свечи. Думать о чем-нибудь простом и надежном. Об инструкции по вычислению размеров аномальных областей, попросту, заморов. По пунктам. Пункт первый, пункт второй, пункт третий…
И затихает смех Вероники и шорох волн, смывающих на изумрудном песке следы, которых там никогда не было. Громче хруст травы, бурая пыль забивается под камуфлу и в башмаки, жжет кожу, шершавеет язык, клинок тяжелеет.
Атака замора не удалась, медленными и неопасными становятся мысли.
Сунуть сопревшие ноги в таз с водой, откинуться на лавке, банка пива в одной руке и сигарета в другой, отсохнуть полчасика, а кто-нибудь из салажат уже форму надраит и положит аккуратной стопкой рядом на лавку и уйдет на цыпочках, чтоб не потревожить и не схлопотать по ушам. А потом под душ. И состричь ногти, побриться и к Витусу в кантину, и отыграть свой нож, отличный нож, доложу вам, ребята, старой ручной работы, сбалансированный, с рукояткой из кожи клювана, и выпить за тех, кто не вернулся из рейда, и за то, что, хвала Предыдущим, не гробанулись на этот раз, вовремя Малыш Роланд неладное почуял, вот уж у кого чутье! И еще выпить, и отбить какую-нибудь девицу у задастых штабистов, и пить, пока она не станет красивой и куда-нибудь денется, вечно они куда-то деваются, стоит им стать красивыми, а когда Витус закроется, взять у него с собой, и не дать Малышу Роланду влезть в безнадежную драку и орать во все горло, до хрипа, и если в патруле будут салаги и начнут рыпаться, вмазать им по зубам, а если ветераны – дать отхлебнуть, потому как они свои парни и понимают, зачем пьют после рейда.
Чтоб не свихнуться, вот зачем.
Чтоб не озвереть, не провонять псиной и не начать крушить черепа своим, и чтоб свои не пристрелили из жалости.
Чтоб не забыть, что кроме этого мира есть другой, где не нужно стричь ногти по два раза на день, где в чистом стакане позвякивают льдинки, и смеются девушки, и следы на изумрудном песке ведут в кружево прибоя…
Вероника…
Будь проклят – замор!
Строфа 2
…взорвалась притухшая было боль, ослепила и рассыпалась фейерверком.
– Да ты никак сомлел, парень! Очнись, ну очнись же!
Дед Порота совал мне под нос какую-то вонючую дрянь. Я поглубже вдохнул. В голове так просветлело, что из глаз брызнули слезы и волосы на макушке встали дыбом.
– Все, – слабо прошептал я. – Хватит, дедушка, хватит.
– Ну народ пошел хлипкий, ну народ! – озабоченно бормотал дед Порота, чувствительно шлепая меня по щекам. – Я вот помню, меня так один палицей угостил по шишаку… Нога-то как?
Я осторожно пошевелил стопой. Все в порядке, работает, будто и не болела никогда.
Волновало другое: мой Дремадор. В нем сотни миров, но я все чаще попадаю в тот, который нравится мне меньше других. Нет, это слишком мягко. Я терпеть его не могу, потому что он слишком похож на тот, в котором я живу.
И уже на улице я сообразил, что подсовывал мне под нос дед Порота. Помет клювана, сильнейшее лечебное снадобье.
А клюваны водятся там же, в ненавистнейшем из миров.
Строфа 3
А в Новом Армагеддоне, бывшем Парадизбурге, все было как всегда.
Транспаранты на стенах призывали построить, разрушить и построить заново, чтобы было что разрушать.
Вокруг универмага кольцом замкнулась очередь. Первые, купив, тут же пристраивались в хвост, потому что в одни руки по три штуки, а запас карман не тянет.
Пока я дошел от улицы Святого Гнева до проспекта имени Благородного Безумия, меня трижды записали в партию зеленых, дважды в партию клетчатых, а упитанный молодой человек в черной до колен рубахе, подпоясанной витым шнурком, и яловых сапожках, пристально вглядевшись и поигрывая топориком, выдал мне орластое с золотом удостоверение и сказал, что завтра в семь сорок все наши собираются в трактире «Под лаптем» и идем громить.
На площади перед Институтом под бюстами постоянных Планка, Больцмана и гравитационной после интервью с телевизионщиками мирно закусывала компания голодающих девиц из Союза обнаженной души, тела и мыслей. На аппетитные тела, тщась разглядеть душу и приобщиться к полету мыслей, глазели из окон сотрудники Института.
Мальчик-с-пальчик если и встречал зорьку на номерах, засаду свою уже покинул, так что первым, кого я увидел в Институте, был Лумя Копилор, с поясным кошельком, похожий на беременного кенгуру. Подпрыгивая и размахивая руками, Лумя безуспешно пытался прикрепить на доску объявлений большой лист ватмана. Я никогда не мог сосчитать, сколько у него рук, но сейчас ему их явно не хватало. Лист норовил свернуться в рулон, и это ему удавалось.
– Пободи, – пробулькал Лумя, не разжимая зубов. – Кбай подебды.
– А?
– Кбай подебды, дебт дебя подеби!
Лумя поперхнулся, дрыгнул толстенькой ножкой, потом выплюнул что-то на одну из ладоней и ясным голосом сказал:
– Мать твою! Проглотил, кажется.
Шевеля пухлыми губами, он пересчитал на ладони кнопки и удрученно сообщил:
– А брал десять. Будешь должен.
Проглоченная кнопка огорчила его из соображений меркантильных, а вовсе не гастрономических. Как-то я был свидетелем, как Лумя съел на спор чайный сервиз вместе с серебряными ложечками и лопаткой для торта. Что до кнопки, так это ерунда, на один зуб, не будь они таким дефицитом в Институте, а ко всяческому дефициту Лумя уважением исполнен трепетным.
Совместными усилиями непокорный лист был обуздан, и на нем обнаружился выведенный каллиграфическим луминым почерком текст: «1. Феномен замора. Лекция профессора Трахбауэра. 2. Сообщение военного комиссара Ружжо. 3. Единодушное выдвижение Л. Копилора в депутаты Советы Архонтов».
– Разве он не помер? – удивился я, имея в виду не бессмертного комиссара Ружжо, а профессора Трахбауэра, портрет которого в траурной рамке своими глазами видел в газетах.
Лумя фыркнул.
– Конечно помер. Так ведь это когда было! Потом он передумал. Во такой мужик! – Лумя оттопырил большой палец на одной из рук, а тремя другими схватил меня за плечи и горячо зашептал, подмигивая и озираясь:
– Я его в аэропорту встречал, потом в гостиницу отвозил, сам понимаешь, больше некому. Среди ночи с постели подняли. Девочка была – класс! Потом познакомлю, скажешь – от меня. Лумя, говорят, надо! Ну ты ведь меня знаешь…
Лумю Копилора я знал преотлично. Был он лжив, нечистоплотен с женщинами, предавал друзей и никогда не отдавал долги, но была, была в нем какая-то гипнотическая липкая сила и от женщин он редко слышал отказ, а друзья отдавали ему последние гроши. И, зная все это, я осторожно попытался высвободиться, но не тут-то было. Моих двух рук против его – уже шести – не хватило. А Лумя кружил, плел, заплетал меня в кокон.
– …рад, говорит, с вами познакомиться. Большая, говорит, честь для меня. По глазам вижу – честнейший вы человек. Скоро на таких бо-о-льшой спрос будет, так уж вы, говорит, своего не упустите. Вот сейчас, пока мы с вами, как у нас, заморцев, говорят, в четыре глаза…
– Так он из заморцев? – удивился я.
– Спрашиваешь!
– А переводчик?
Лумя оскорбился.
– Фу! За кого держишь? Так разве ты забыл, что я по-заморски лучше, чем на родном?! Их-либе-дих-фак-юселф-гибен-зи-алиментара-пыне-твою-флорь!
Чувствуя, что слабею, я постарался улизнуть в Дремадор, бросив себя здесь на съедение, но то ли плохо старался, то ли момент был упущен, то ли Лумя был вездесущ.
И тогда я сдался, начал впадать в летаргию, веки стали тяжелыми и закрылись. Лумя оплел меня уже в несколько слоев. Желудочный сок впрыснут, жертва начала перевариваться и скоро будет готова к употреблению.
А Лумя журчал и журчал, ткал свою липкую паутину.
– …и по всем, говорит, расчетам начнется это у вас. Случаи с нестартовавшими ракетами указывают безошибочно… Сначала встанут все атомные станции, потом заглохнут реактивные двигатели… тогда они и появятся, морды длинные, собачьи, шерсть жесткая. Какие-то двое, Квинт и Эссенция, они знают, в чем тут соль…
– Лумя, милый, – донесся до меня мой расслабленный голос из глубины кокона. – Отпусти меня на волю, не бери грех на душу. Все, что надобно, все сполню. Отпусти, родимый.
– Совсем другой теренкур! – обрадовался Лумя. – Я всегда говорил, что с тобой можно иметь дело, хоть ты и не от мира сего. Так бы сразу и говорил, что, мол, можешь, дружище, на меня рассчитывать, весь я, Лумя, в твоем полном распоряжении, а то мямлишь, как… Дело, собственно, плевое…
Я потряс головой, напрягся и – о, чудо! – путы ослабли.
– Нету, – твердо сказал я. – Ты мне еще четвертак должен.
Лумя весело рассмеялся, хлопнул себя по бокам и сказал ласково, как ребенку:
– Глупенький. Тебе деньги скоро все равно не понадобятся, я у Ружжо списки видел. Перейдешь ты, сударь мой, добровольно на казенный кошт, а когда вернешься, я тебе все сразу и отдам с учетом инфляции, девальвации и конверсии. Но это все ерунда, не про то. – Лумя пригорюнился, покачал головой. – Сердце, сердце у меня болит за тебя. За то, что ты по своей простоте и политической девственности коллектив подвести можешь. Видишь, что здесь написано: «Единодушное выдвижение», так? Кто объявление вешал? Все знают, все видели, мы с тобой его вешали, верно? И представь, какой будет для тебя позор, если вдруг окажется, что выдвижение не единодушное, если ты вдруг по ошибке, без злого умысла проголосуешь не так, как надо, а? Я и не представляю, как ты жить дальше сможешь, как в глаза людям смотреть…
– Лумя, – тихо, но твердо сказал я. – Ламбада.
Лумя окаменел.
Пока окаменевший Лумя Копилор со скрипом поворачивался, провожая взглядом недостижимую свою мечту, от которой не слышал ничего, кроме «нет», – директорскую секретаршу Сциллу-ламбаду, прозванную так за головокружительную амплитуду бедерных колебаний, я сбросил с себя остатки кокона и ретировался с максимально возможной скоростью, так и не выяснив, о каких списках говорил всезнающий Лумя и почему мне скоро не понадобятся деньги.
Впрочем, мне было все равно.
Строфа 4
Где-то на подстанции запил дежурный электрик, энергию отключили, и Институт Проблем Мироздания погрузился в сонное оцепенение. Компьютеры в теоротделе конца света не считали разложение судеб на нормальные, орто- и парасоставляющие, мертвые экраны терминалов нагоняли тоску, но домой еще никто не собирался. Камерзан устроился с биноклем у окна и очень переживал за голодающих девиц. Андрей вслух комментировал экономическую статью из «Вечернего Армагеддона», Дорофей помогал студенту сочинять введение к диплому и, заикаясь, бубнил:
– Тут д-думать нечего, все давно за тебя п-придумано. Так и п-пиши – великий заморский ученый Био-Савара-Лаплас р-родился в б-бедной крестьянской семье.
Мне было тоскливо и одиноко.
Мне все чаще бывает тоскливо и одиноко в этом суматошном бестолковом мире.
И опять мне подумалось, что все это я когда-то уже видел, и что все это не имеет ко мне никакого отношения. Обсчет на машине никому не нужных бредовых идей наших теоретиков, пустые споры о политике и видах на победу в чемпионате городской футбольной команды, дележка поступающего в Институт дефицита с неизменными ссорами и обидами насмерть. Меня это волновало не больше, чем картинка из колоды, которую я когда-то уже разглядывал. Как скверный фильм в кинотеатре, из которого я всегда могу уйти домой. Или в другой кинотеатр.
А в сущности, мой Дремадор – это длинная-предлинная улица из кинотеатров, и в каждом идет фильм с одним и тем же главным героем. Нет, не так, с одним и тем же актером в роли главного героя. И актер этот – я.
С тех пор как еще мальчишкой мне впервые довелось попасть в эту гроздь миров, которую я потом назвал Дремадором, я уже не могу остановиться, только и делаю, что меняю миры и обличья, тасую колоду, верчу калейдоскоп, изредка и ненадолго возвращаясь домой.
СТОП!!!
Если бы я сейчас что-нибудь пил, то наверняка бы захлебнулся. Простая до примитива мысль. Как это раньше она не приходила мне в голову?
Я медленно встал, обошел бубнящего Дорофея, на ватных ногах подошел к окну. Камерзан, не отрываясь от бинокля, посторонился.
За окном был мой родной город. Мой ли? Впервые я в этом усомнился и не смог себя переубедить.
Внизу на площади рядом с девицами собрались какие-то люди, размахивали транспарантами, хором скандировали:
– Копилора депутатом! Ко-пи-ло-ра де-пу-та-то-м!
От их криков поднялись до небес цены и кружили стайкой над городом, не собираясь снижаться. В длинных заморских машинах в сторону квартала закусочных и киосков с бижутерией промчалась компания рэкетболистов. Постовой отдал им честь, они прихватили ее с собой. К дверям школы подошел седой в замшевом пиджаке, выбрал девчушку посимпатичней, подарил блок жвачки, пообещал подарить еще и увел под завистливый шепот подружек.
Почему я всегда был уверен, что этот мир мой?
Я ничего не сделал, чтобы он стал таким.
Я ничего не сделал, чтобы он стал другим.
Меня здесь ничего не держит. Разве это возможно, если этот мир мой?
Кто это сказал, что после первого же бегства в Дремадор я вернулся туда, откуда ушел?
Кто это сказал, что, повернув калейдоскоп вправо, а потом влево, получишь тот же узор?
Вдруг это просто одна из карт колоды, очередная дверь в очередной кинотеатр с очередным фильмом, а свой мир я потерял навсегда?
Самого себя обокрасть на целый мир!
Я застонал.
– Да, – сказал Камерзан. – Ты прав. Такие телки и такой дурью маются.
– Да, – сказал Дорофей. – Может быть, б-басилевс это хорошо, но лично я за твердую р-руку. Не забудь, завтра в семь сорок.
– Да, – сказал Андрей. – Эта девица из «Вечернего Армагеддона» права, природу не обманешь. Один раз уже пытались, хватит. Наше спасение не в управляемом, а в свободном базаре.
А студент ничего не сказал, ему было на все наплевать, как и мне десять минут назад.
– Нет, – сказал я. – Все не так, ребята. Вы как хотите, а я попробую добраться домой.
Голоса стали отдаляться, таять, издалека донесся телефонный звонок, позвали меня. Я взял трубку. Комиссар Ружжо говорил о каких-то списках, я что-то спросил, но ответа не расслышал, потому что шел уже знакомыми улочками Заветного Города, и была тихая ночь, и за ветхими ставнями не было огней, но было не…
Парастрофа 1
…страшно, потому что Варланд говорил, что ничего со мной в Заветном Городе случиться не может.
Поросшие мхом стены сдвинулись, сжали, выгнули горбом осклизлую мостовую. Я погрозил пальцем, и стены отступили на исходные позиции. Звук шагов бежал впереди меня, заглядывал в темные провалы подворотен, оттуда вылетали стайки серых теней, пугливо шарахались, прятались под карнизами и обиженно хлопали мне вслед лемурьими глазищами.
Рядом с неприлично растолстевшей башней Братьев-звездочетов дорогу заступило привидение в мерцающих одеждах, протянуло чашу с парящим напитком и простуженным голосом предложило освежиться. Я не поддался на известную уловку, побряцал для острастки клинком в ножнах и ускорил шаг. Гундосо жалуясь на судьбу и проклиная недоверчивость путников, привидение плелось следом и отстало лишь у монастыря Меньших Братьев, где закипало обычное для полночного часа сражение.
Гвалт на лужайке у монастырской стены стоял до небес, которые благосклонно раздвинули тучи и освещали побоище краешком лунного диска.
Тюрбан, остроносые сапожки и кривая сарацинская сабля сцепились с огромным двуручным мечом и ведрообразным шлемом. Шеренга медных лат охватывала подковой и теснила ко рву с тухлой водой кучку вооруженных дубинами панцирей из сыромятных кож. Угрюмо хэкая, громадный топор едва успевал отмахиваться от юркого трезубца и сети из металлизированных нитей. В дальнем конце лужайки на вытоптанную ботфортами траву летели шляпы с пышными плюмажами и под мелодичный звон скрещивались элегантные шпаги. А у самой стены в ожидании своего часа холодно мерцали в складках плащей стилеты. Их презирали за коварный нрав и вероломство и не брали в компанию.
Под ногами что-то зашевелилось, я отпрыгнул в сторону. Озабоченно шипя, во все стороны расползались пращи. Они набрали камней, со свистом раскрутились и шарахнули ими по кустам, сбивая попутно грифоны со шлемов и увеча павлиньи перья. Своего они добились: из кустов выполз замшелый таран с медной бараньей головой, мутными глазами оглядел веселье, разбежался и тяжко ахнул в монастырскую стену, после чего, вполне довольный развлечением, опять залег в кустах.
Закончилась вечеринка как обычно: проснулась от шума вечно недовольная кулеврина, жахнула картечью по всему этому безобразию, и собравшиеся, грозясь и ругаясь, разбрелись по домам.
Сразу за монастырем, почуяв воду, дорога круто пошла под уклон, а потом и вовсе разделилась на несколько тропинок, которые наперегонки побежали к реке. К Русалочьему омуту за Старой Мельницей мне сегодня не надо, и уж тем более не надо испытывать судьбу на Гнилом Мосту, так что я выбрал самую спокойную и ровную тропинку, которая привела меня к переправе, и старый слепой лодочник уже отвязывал цепь.
Уключины скрипнули, плеснули весла, и лодка поплыла по лунной дорожке к невидимому берегу.
Тихо журчала вода у бортов, неторопливо взмахивал веслами молчаливый слепой старик. Он отвозил только на тот берег, и никто не мог похвалиться, что он привез его обратно.
– Хорошая погодка, – сказал я, чтобы не молчать.
Лодочник не ответил, зато откликнулось множество голосов в тумане по обе стороны лунной дорожки.
Там пищало:
– Погодка! В день откровения всегда хорошая погодка!
Квакало:
– Де-е-нь последний вместе с нами, заходите, кто с усами!
Верещало:
– Придумал! Сказанул! Шестеришь, парнишка!
Потом хриплый бас прикрикнул:
– Тихо вы! Разорались. Погода как погода, обычная.
И все стихло, только булькнуло что-то в стороне, из темноты на лунную дорожку выплыл любопытный перископ субмарины водяного, но слепец замахнулся на него веслом, и перископ испуганно юркнул под воду.
Показался берег. Днище лодки заскрежетало по песку. Я выпрыгнул, обернулся, чтобы поблагодарить вечного молчальника, но лунная дорожка пропала и лодка растворилась в густом тумане.
Тропинка выскальзывала из-под ног, ветки ивняка больно хлестали по лицу, из чего я заключил, что Варланда или нет дома, или же он работает над новым заклинанием. Разрисованный звездами и каббалистическими знаками шатер Варланда стоял неподалеку от Ушкина Яра, где живет эхо. Сейчас вокруг было непривычно тихо, только бросившийся было навстречу со свирепым рычанием псаук заластился, узнав, и довольно заурчал.
К Варланду я наведывался не часто. Только тогда, когда этот мир впускал меня к себе. Варланд зажигал светильники в тяжелых шандалах, разливал вино, и уютная неторопливая беседа текла до утра, пока не наступало время гасить звезды. Тогда мы брали с собой стремянку и отправлялись к краю небосклона, а когда работа была закончена, гуляли по окрестностям Заветного Города.
А раз в году, в начале нового витка спирали, Заветный Город оживал, улицы наполнялись празднично одетыми беззаботными людьми, и в шатре Варланда собирались Вечные Странники – маги, волшебники, чародеи, колдуны и провидцы со всех уголков Дремадора, чтобы обсудить новые заклинания, гороскопы, формулы любви и жизни и составить Свод, по которому Дремадор будет жить на протяжении следующего витка.
Семь дней длится работа, а на восьмой начинается праздник со скачками на неоседланных коняках, полетами на метле и псаучьей охотой. Вечером Варланд раздвигает шатер, чтобы вместить всех желающих, и маги усаживаются пировать. Льются рекой веселящие напитки и очищенная амброзия, дрожит от хохота земля после удачных шуток Чилоба, любимца диавардов. В конце праздника слово берет захмелевший бородатый Приипоцэка, рассказывает старый анекдот про своего знакомого со вставной челюстью, а потом, одной рукой поднимая чащу с полынным медом, а другой новый Свод, провозглашает, на какой уровень поднялись в этом году маги и тут же предлагает всем вместе отправиться в путешествие по Дремадору.
Утром Вечные Странники разъезжаются, чтобы собраться вместе через год.
Но Свод! Свод остается на хранении у Варланда.
Я отдернул полог, закрывающий вход, и остолбенел.
Варланд, седьмой сын знаменитого Алинора, бессменный хранитель Свода, предавался банальнейшему упадку нравов. В одной руке у него была жареная баранья нога, в другой руке тоже была нога. Эта вторая нога брыкалась, когда Варланд по ошибке пытался откусить от нее, и голосом известной в Дремадоре порнушницы и стриптизетки Ляльки Гельгольштурбланц капризно верещала:
– Мой педикюр! Ну прекрати же, противный!
Саму Ляльку, закопанную в груду шкур, видно не было.
Варланд положил обе ноги – Лялькину и баранью – на стол, встал и, покачиваясь, шагнул мне навстречу.
– Вот ты и пришел, – сипло проговорил Варланд. Глаза его смотрели в разные стороны, кудлатая голова клонилась набок. – Все мы через это проходили. Настал твой час выбора.
Он с натугой щелкнул пальцами. Низкий табурет на кривых львиных лапах выскочил из-под стола и больно стукнул меня под колени. Я сел. Варланд устроился напротив, залпом осушил кубок, подпер щеку кулаком и прикрыл глаза.
– Ты усомнился, испугался и прибежал за разъяснениями. Бегущий от одной игры играет в игру бегства, но кому ведомо правило правил? – проговорил Варланд. – Сейчас ты думаешь, что нельзя быть вечным гостем и каждый путник имеет свой дом, потому что нельзя жить дорогой, так?
Я не ответил, потому что ничего не понимал. Варланд усмехнулся, осушил еще один кубок и швырнул в угол. Лялька тихонько пискнула.
Варланд продолжал:
– У тебя есть выбор: стать Вечным Странником, как все мы, и иметь сотни миров, или же навсегда забыть дорогу в Дремадор и прозябать в том мире, который ты очень скоро возненавидишь, потому что он станет для тебя тюрьмой. Выбирай и не говори, что выбирать не из чего. И не спеши, у тебя есть время. И вспомни, почему ты впервые попал в Дремадор.
Парастрофа 2
Потолок шатра исчез, сверху падали огромные пушистые хлопья, меж белыми стволами скользила неясная тень.
Я чувствовал, что будет дальше, и взмолился:
– Варланд! Не надо, Варланд!
Меня крутило и выворачивало наизнанку, а вокруг плыла знакомая тихая мелодия, пушистые волосы щекотали щеку, невесомые ладони лежали у меня на плечах, но уже полна была страшная склянка…
– Да прекрати же!
Никому я не позволял заглядывать так глубоко. Это было мое, только мое, старательно забытое, упрятанное на самое дно. Я зажимал ладонями уши, зажмуривал глаза, молотил кулаками по столу, но боль не приносила облегчения.
…Там была шахта с высокими дымящимися терриконами, по которым медленно ползли игрушечные вагонетки. Быстро вращающиеся колеса откатки. Поселок в низине.
Дом был в стороне от поселка. Справа от него, поднимаясь на холм, уползает в город пыльная дорога, а слева до горизонта – кукурузное поле. Однажды я там заблудился в зеленом шелестящем сумраке; когда меня нашли, я спал, свернувшись клубочком на теплой земле.
Деревья во дворе. Вишня-склянка, старая груша, яблони с клонящимися к земле тяжелыми ветвями, а у самого порога – разлапистая шелковица. Царапучая стена смородины и крыжовника между летней кухней и калиткой с треснувшей лодочкой-щеколдой.
Надежный и спокойный, это был мой мир. Мой Дом.
Потом, несколько лет спустя, в городе другом, чужом и недобром, меня часто мучил во сне один и тот же скрупулезно повторяющийся кошмар: будто стою я под сводами огромного магазина в середине безмолвно бурлящего людского потока, мелькают застывшие маски-лица, руки, раскрытые в крике рты; меня толкают, и никто, ни одна живая душа – да и живые ли они? – не видит, не чувствует, не знает о приближении чего-то ужасного. Я тоже не вижу этого, но отчетливо представляю, не умом, а всем существом своим, каждой клеточкой судорожно напрягшегося тела чувствую приближение из бесконечности какого-то дикого, первобытного, космического ужаса, спрессованного в шар. Это именно так и ощущалось – шар. Я чувствовал, как шар приближается, вращается – это самое страшное: невидимое медленное вращение – сминает ничего не понимающую толпу, вбирает в себя, разрастается, и это вращение…
Я убегал. Поначалу легко и быстро, мелькают улицы, площади, дома, я мечусь по какому-то городу, где все по отдельности знакомо, а вместе – враждебное и чужое. Расталкиваю людей, они беззвучно падают, во вращении исчезают… Бежать все труднее и труднее, и не по улице я бегу, а по невидимой обволакивающей ноги жиже, каждый шаг дается с трудом. Сзади уже не шар – волна на полмира нависла гребнем, захлестывает. И вот настигла, уже внутри меня, холодом сжимает живот, перехватывает дыхание, выжимая из груди крик ужаса, боли и отчаяния…
Я вырывался из сна потный и дрожащий, еще слыша отголоски своего крика. Напряженно до боли в глазах всматривался в темноту, изо всех сил стараясь больше не заснуть.
А потом – во сне же – я нашел способ, как избавиться от кошмара. Убегая от шара или еще раньше, во сне зная, что сейчас начнется кошмар, я вызывал в памяти образ Дома, бежал к Дому, оказывался в его комнатах, выбегал на крыльцо, отталкивался от второй, скрипучей, ступеньки и, сначала тяжело, преодолевая вязкое сопротивление, плыл над землей, огибал ветви деревьев, столбы, провода, поднимался выше, выше, еще выше…
Я парил над Домом, крохотным с высоты, садом, шахтой, кочегаркой со ставком, над всем своим миром. Чем выше поднимался, тем легче становилось лететь. И вдруг наступало, обрушивалось чувство безотчетного восторга, абсолютного пронзительного счастья, которое высвечивало весь мир изнутри, ласково заставляло каждую жилку трепетать в унисон какому-то невероятно радостному чистому ритму.
Странно безлюден был этот мир во сне.
Я стал населять его. Появилась новая привычка: просыпаясь, зная уже, что проснулся, я подолгу не открывал глаза, стараясь осознанно удержать ощущение счастья, восстановить хотя бы часть ускользающей светлой пелены сна, запомнить мышцами тот ликующий ритм, зацепиться за ниточку, потянуть и распутать клубок воспоминаний и радоваться, если удавалось закрепить в памяти то, что раньше закрепить не удавалось.
В памяти, подобно островам из глубины океана, рождались, казалось, навсегда утерянные подробности.
Запахи моего мира, всегда цветные: блекло-голубой, трепетный – ночные фиалки по вечерам во дворе; табачный, сизый и стойкий, щекочущий ноздри – дед; неуловимая радуга аромата, от которого хочется тихо плакать – мать…
Наплывами из летней кухни – густые сладковатые волны. Варится кукуруза.
Кукурузу варили в большой зеленой выварке с отбитой ручкой, перекладывали початки зелеными листьями. Оттого и запах. Она варилась нестерпимо долго, зато потом – обжигающий пальцы ароматно парящий початок, посыпанный крупной солью.
Никогда я не ел ничего вкуснее!
Соседка кричит на своего сына: «Усэ высасуй, бисова дытына, усэ! Там вытамын!»
В углу веранды горой – арбузы… нет, не арбузы, этого слова я тогда не знал, знал другое, сахаристо-крупчатое на изломе, истекающее сладким соком, – кавуны. Потом их уберут в погреб, в песок и опилки, чтобы доставать по одному каждое воскресенье, до весны. А пока они горбятся в углу веранды под брезентом. Над одним, откатившимся в сторону и треснувшим, лениво кружат осы.
А утром я шел в осточертевшую школу, безуспешно дрался, терпел насмешки и знал: я не такой, как все. Они живут только здесь, а у меня есть еще и другой, мой собственный, совсем не похожий на этот мир. И верил: наступит день и из моего мира прилетит самолет, сквозь торосы пробьется собачья упряжка, покажутся на горизонте алые паруса, и тогда, стоя на палубе, поправляя летный шлем или поглаживая вожака упряжки, я прокричу им всем, оставшимся на берегу или за кромкой летного поля: не такой, как все!
…Их было трое. Они преследовали меня везде, просто так, из непонятной детской жестокости, потому что я не был похож на них. В школе, в спортзале, в парке. Валерик, Серый и Кондер.
Валерик больно толкнул в плечо.
– Деньги. Ты обещал нам, скажешь нет?
Серый, прилипала и слабак, тут же подхватил:
– Обещал, обещал, не отнекивайся!
В ладошке, сразу вспотевшей, зажата горстка медяков, сэкономленных на завтраках, а в лавке как раз появился нужный моторчик для лодки. Будь Серый только один, с ним можно было бы справиться. Будь он с Валериком, можно было бы убежать, но рядом переросток Кондер…
Провалиться сквозь землю, испариться, исчезнуть, только бы их не было рядом!
Когда же, когда наконец прилетит самолет и почему так долго нет на горизонте парусов?!
Я зажмурился и шагнул вперед: будь что будет!
Шагнул раз и другой, и еще раз шагнул по усыпанному крупной галькой берегу, пока не услышал над ухом насмешливый голос:
– Не споткнись, приятель!
Не было Валерика, Серого и Кондера. Не было ненавистного чужого города, задыхающегося от липкой жары. Было море и причал, терпко пахло водорослями, поскрипывал снастями бриг «Летящий», матросы катили по сходням бочки с китовым жиром, и веселый шкипер в зюйдвестке, перегнувшись через фальшборт, крикнул:
– Эй! Не хочешь ли пойти в юнги, приятель?
Хотел ли я?! Господи! Конечно же, я хотел!
И все было так, как я хотел. Был карнавал в Заветном Городе, и сильный верный друг – Варланд, и ветер надувал паруса. А когда вернулся домой, выяснилось, что деньги у меня все-таки отобрали, но было не жаль. У меня появилось другое богатство – Дремадор.
А потом появилось еще одно.
Я не знал, где она живет и как ее зовут. Я звал ее Вероника.
Мы встречались в парке, там, где крутой мостик с резными перилами, и лебеди скользят по тихой воде. Я не помню ее лица, только запах духов, взмах руки и развевающиеся на ветру волосы.
Может быть, она жила в соседнем доме, а может быть, она мне приснилась. Или я встретил ее в Дремадоре и она просто стеклышко в моем калейдоскопе.
Потом мне хотелось думать, что приснилось.
Я делился богатством, брал ее с собой в Дремадор. Или она брала меня с собой. Какая разница? Мы крутили калейдоскоп, и миры кружились вокруг нас в разноцветном хороводе, и пушистые волосы щекотали щеку, невесомые ладони лежали у меня на плечах…
Когда боишься потерять, теряешь непременно.
– Кондер! Ты погляди-ка, кто здесь! Нет, Кондер, ты погляди!
– А ничего киска. В самом соку. Дай-ка я тебя потрогаю.
Валерик, Серый и отбывший срок Кондер. Осеклась музыка. Мир сжался до размеров крохотной пустой площадки в темном парке.
Может быть, так:
…я выхватил шпагу. Граф Валерик не успел отразить молниеносный выпад и с проклятьями рухнул на каменные плиты. Негодяй Кондер, угрожающе ворча, отступил.
– Мы еще встретимся, – пообещал он, скрываясь в подворотне.
Или так:
…– Сударыня, дорога каждая минута, бегите! Я их задержу!
Не знавший хлыста породистый скакун возмущенно заржал, почувствовав увесистый удар, взял с места в карьер и скоро скрылся за поворотом, унося свою драгоценную ношу.
Я проверил затравку на полках пистолетов и стал ждать.
Или так:
…– Тебе это дорого обойдется, парень!
Я уклонился, и удар пришелся в плечо. От ответного хука Валерик перелетел через стойку и нашел приют среди ящиков с виски, где уже лежал Серый. С Кондером пришлось повозиться, он был здоров, как племенной бык на ранчо Кривого Джека.
– Запиши на мой счет, – бросил я через плечо, когда все было кончено.
Не так. Все не так.
Я просто сбежал в Дремадор. Один. Я не мог до нее дотянуться. Ее закрывала от меня спина пыхтящего Кондера, а Серый и Валерик держали меня за руки.
Я вернулся. Конечно же, я вернулся. Туда или не туда, не знаю, но Вероники я больше нигде не встречал. Кто-то сказал, что склянка с диэтилдихлорсиланом была полна, а от органических ядов не спасают.
Такие дела.
А потом понеслось, закружилось. Я швырял себя из мира в мир, чтобы найти, забыть или забыться. Чтоб поняли – но кто? или понять – но что? Но время шло, кружились миры, и я вдруг почувствовал, что число миров, в которые я могу попасть, стремительно сокращается, и все чаще я оказываюсь в том невероятном и страшном, которого не может, не должно быть, но он есть и я его боюсь.
– Варланд! Прекрати, Варланд, хватит!
– Да, – сказал Варланд, – хватит.
Он собрал меня, разодранного в клочья, усадил на табурет.
– Хватит, – повторил он. – Порота Тарнад сегодня утром на кухне был прав: пора выбирать, сколько ж можно? Мы все жаждем прекрасного, но что делать с тем ужасным и грязным, что в нас есть? Мы ищем лучшего из миров, но как быть с тем худшим, из которого бежим? Но выбор, выбор есть всегда: стать Вечным Странником и раз в году быть желанным гостем Заветного Города, или…
– Или? – как эхо повторил я. – Или что?
Варланд усмехнулся.
– Все вокруг тебя – это ты. Все вокруг меня – это я.
– Ну и что? – нетерпеливо сказал я, раздражаясь от его туманной манеры выражаться. – Что с того?
– Нет других миров, кроме тех, которые мы создаем. Ты бежишь из одного мира, и попадаешь в другой, но тот, другой, тоже создан тобой!
Я начал понимать, ясности еще не было, но где-то вдали забрезжил огонек.
– А люди? Те люди, что вокруг меня?
– Это тоже ты. Всегда ты и только ты. Это зеркало, в котором ты видишь свое отражение. Есть миры, в которых ты даришь, и есть те, в которых ты отбираешь, предаешь и спасаешь, убегаешь и догоняешь.
– Значит, есть мир, в котором Вероника…
– Да, – сказал Варланд. – Конечно, есть.
– А ты? Кто ты?
– Вечный Странник. Я вырвался из заколдованного круга миров. Тебе это еще предстоит, и тогда ты будешь жить долго и счастливо, и умрешь, когда захочешь сам. А сейчас иди и помни: выбор есть всегда.
Строфа 5
– Поздравляю, – сказал Камерзан. – Не ожидал.
– П-поздравляю, – сказал Дорофей.
Андрей тоже пожал мне руку и сказал:
– Ну, старик, от всей души! Поздравляю!
– С чем?
– Ишь, скромник! Только что записался у Ружжо в добровольцы и еще спрашивает!